7
Незабудка решила уступить младшему сержанту место, едва тот подойдет. Но не пришлось ему погреться у костра.
Немцы ведут сильный огонь по восточному берегу, и линия связи уже несколько раз выходила из строя. Пусть артиллерийский разведчик, которому младший сержант на время передал свои наушники, орет в трубку, надрывает голос до хрипоты, а телефонист из «Сирени» вслушивается, до боли прижимая наушники, — оба не услышат ничего, если младший сержант не найдет место обрыва. От многострадального мотка провода — сколько раз пришлось его чинить, сращивать, тачать, надставлять! — зависит судьба всего плацдарма.
В такие минуты вся линия жизни младшего сержанта полностью совпадала с линией связи. Ему сейчас страшнее было бы узнать, что онемела «Незабудка», чем самому потерять дар речи.
Во что бы то ни стало «свести концы с концами»!
Он шел, плыл, нырял, при этом пропуская провод через несжатый кулак, боясь потерять.
Один раз провод оборвался, к счастью, на отмели, возле кривой вербы, а не на глубоком месте. Младший сержант зачистил концы провода, срастил их — концы эти, перерубленные осколком, лежали один близ другого.
Обрыв в реке опаснее. Где и как найти второй, затопленный конец, после того как ты уже подплыл к месту обрыва с проводом, зажатым в кулаке? Очень может быть, что второй конец отнесло течением Куда-то в сторону на десяток метров или еще дальше. Как же его найти, да еще в надвигающихся сумерках?
Ракеты не в силах надолго раздвинуть темноту. В такой вечер, когда тучи висят над рекой и чуть ли не цепляются за верхушки сосен, кажется, что ракеты теряют в яркости, укорачивается их полет.
Младший сержант работал не покладая рук. Приволок неразорвавшийся снаряд, собрал крупные осколки, нашел дырявую, сплющенную каску, подобрал под телеграфным столбом два фарфоровых изолятора, нашел немецкие гранаты без взрывателей, еще какую-то железину. Все это сгодится в качестве грузил, и каждое грузило следует подвязать к проводу куском проволоки.
Он совсем было разделся, но передумал, вновь натянул на себя гимнастерку и туго подпоясался ремнем. Каждый раз, входя в воду, он за пазуху засовывал грузила. Если провод уляжется на самое дно — его не достанут ни осколки, ни взрывная волна. Никто там провод не заденет, не порвет ненароком.
Незабудка сидела у костра и не спускала глаз с младшего сержанта; он нырял в воду, выныривал, занятый укладкой провода.
Он находился на острове, когда там разорвался снаряд.
Незабудку стала бить дрожь, будто она вовсе и не сидела у огня. Но тут же с облегчением вздохнула — увидела младшего сержанта!
Он сталкивал в реку плоскодонку, застрявшую на мелководье у острова. Хорошо бы ее снесло, неприкаянную, течением.
Но пробоины, видимо, были слишком велики, и плоскодонка затонула. Ну и черт с ней, лишь бы не маячила, не привлекала внимания немецких наблюдателей и не служила для них ориентиром.
Незабудка услышала, как замполит похвалил младшего сержанта за догадливость. Она так гордилась им в эту минуту, словно имела к нему какое-то отношение.
Вода возле крутого берега стала по-ночному черной, повеяло холодком, и те, кто не успел обсушиться, не дождался своей или не раздобыл чужой одежды, дрожали, стучали зубами.
С Немана несло запахами речного простора — пахло водорослями, тиной, тухлой рыбой. Рваные тучи сгущались, закрыли звезды. Погода была по-прежнему нелетной, но теперь о костре оставалось лишь мечтать, потому что противник по отблескам на низких тучах мог бы легко установить местопребывание роты.
Наконец-то младший сержант закончил свои прогулки — через Неман протянулся подводный кабель.
Едва он выбрался на западный берег, как попал под очередной огневой налет. Воздух гудел от разрывов. Солдаты сидели в окопах, щелях, не высовывая голов. Никто, кроме Незабудки, и не видел, наверно, как младший сержант дополз до своего «узла связи».
Возможно, он испытывал бы страх, если бы ему не было так холодно. Холод проникал за воротник, в рукава мокрой гимнастерки, сквозь ткань. Песок леденил голые ступни.
Он добрался до своего окопа, — как осыпались стенки! — взялся за телефонную трубку и удостоверился, что «Сирень» на проводе.
— Я — «Незабудка»! Алло! Вы меня слышите? У меня все в порядке. Плохо слышно? Говорю — в порядке! В порядке!!! Не поняли? Алло! Проверьте свою линию. Опять не слышно? Дайте к аппарату ноль третьего!
По наставлению полагается трубку брать левой рукой, а Незабудка заметила, что он как-то неловко держит трубку правой рукой и прижимает ее подбородком. При свете следующей ракеты она разглядела — младший сержант пытается перевязать себе руку. Подошла, увидела, что он сильно раскровенил ладонь, и принялась бинтовать. Когда связист пропускает через кулак невидимый провод, опасаясь потерять его, он часто накалывается об острые сростки, оголенные от изоляции, и стальные иглы раздирают пальцы, ладони. Руки бывалого телефониста всегда в шрамах и рубцах.
— А ты обидчивый. — Она кончила перевязку.
Младший сержант отрицательно покачал головой, но ничего не ответил: зуб на зуб не попадал.
— На-ка вот! — Незабудка набросила ему на плечи плащ-палатку.
Он торопливо завернулся в нее и улегся на песок.
Над рекой установилась тишина — пусть обманчивая, но все-таки тишина. Незабудка слышала даже, как плещется вода на быстрине.
По-видимому, немцы не решились контратаковать в темноте или подтягивали силы.
Утром бой разгорится снова. Немцы не пожалеют сил, чтобы сбросить худосочный батальон в Неман и отбить пятачок. Но это будет утром, впереди еще длинная-предлинная ночь, и если не думать об утре и тем самым не укорачивать ночь, можно неплохо отдохнуть.
8
Они улеглись рядом, так близко, что почти касались плечами. Он подложил руку с забинтованной кистью ей под голову. Она лежала настороженная, ждала, что он вот-вот полезет с нежностями, как это делали другие, которым она неосторожно разрешала лечь рядом с собой. Но он лишь спросил: «Так удобно?» — и продолжал лежать недвижимо.
Краешком глаза она видела его строгий профиль — большелобый, с точеным носом и твердо очерченным подбородком.
Он снял один наушник, но продолжал прислушиваться к тому, что делается на линии. Доносился далекий писк, клочки морзянки, треск, чьи-то позывные и рваные слова команд на другом конце провода. Кто-то вдохновенно матерился басом и проклинал глухого, сонного «Оленя»… Время от времени «Незабудка» считала до пяти, подтверждала свое присутствие на проводе. Но «Сирень» молчала, было тихо и спокойно.
— Незабудка? — Она повеселела. — Меня так в батальоне кличут. И вдруг — твои позывные. Вот ведь какие случаи случаются!
— Я вчера попросил эти позывные, — признался он смущенно. — У нашего старшего лейтенанта. На узле связи. Сказал: «Незабудка» у меня везучая. Меньше обрывов на линии. Когда Вильнюс брали, меня тоже придали вашему батальону. И тогда на проводе «Незабудка» жила. Недели две назад. Не помните?
— Нет.
— Ну, как же! Я тогда в подвале с рацией сидел. Где вы раненых перевязывали. Ну, тех, кого на площади Гедимина подобрали.
— Бой тот помню. А вот что ты в подвале сидел…
Она прикрыла глаза, так ей легче было воскресить в памяти ранний вечер тринадцатого июля, душный, пропахший порохом, дымом и гарью, окровавленный вечер…
— Ох, вы тогда на раненых кричали! Ну там, в подвале…
Она с удовольствием закивала.
— Иногда на раненого накричишь и сама успокоишься. И ему, болезному, не так страшно. Раненый про себя рассуждает: «Если на меня сестрица повышает голос, значит, мое положение вовсе не такое скверное. Не станет же кричать на умирающего! Значит, и подвал не отрезан от своих. Зря кто-то сболтнул…» А между прочим, наш подвал тогда в форменное окружение попал.
— Ну, как же! И перевязочного материала не хватило. Я вам два своих индивидуальных пакета в руки вложил.
— Все из головы вылетело.
— Разве до меня было?
Как ни силилась, она не могла вспомнить подробностей, но уже твердо знала, что не впервые встречается с младшим сержантом. Да, она видела, конечно, не раз видела эти глаза в темных веках, затененные ресницами, отчего глаза казались черными. Да, она уже не раз ловила на себе его взгляды, неизменно преданные.
— Позже я перебрался с рацией к православному собору. Чуть не на паперти божьего храма окопался. В скверике. Вы тот собор помните?
— Костелов там до черта было. Все небо загородили. А собора что-то не помню…
— Ну, как же! Мемориальная доска висит. Петр Великий присутствовал на молебствии. В тысяча семьсот пятом году. По случаю победы над Карлом Двенадцатым.
— Нас с тобой в случае чего, — Незабудка хмыкнула, — гробовая доска приголубит. Не хуже, чем мемориальная.
— Пускай лучше нам звезды светят. И птахи пускай для нас поют. В тысяча девятьсот сорок четвертом году. И в другие годы…
— Ты, наверно, стихами балуешься? И образование высокое?
— Только собирался в институт поступить. Перед войной. А работал радистом. Пароходство. В Керченском порту.
— Это у вас там керченские селедки водятся? — снова раздался смешок.
— Ну, как же! — обрадовался младший сержант. — Только моя рация не касалась рыболовного флота. Конечно, если штормяга… А так я больше переговаривался с самоходными баржами, с буксирами. Железную руду возили. С Камыш-Буруна.
— Я железную руду тоже видела. Есть у нас на Северном Урале такая гора Юбрышка. Потом в Висимо-Шайтанске рудник…
— А керченская руда знаменитая! У нее слава не меньше, чем у керченской селедки. Правда, фосфору в нашей руде многовато… Помню, обеды носил отцу в бессемеровский цех. Конвертор начнут продувать — воздух гудит, дрожит! И не видно воздуха за дымом, за искрами. Будто «катюши» всем дивизионом играют…
— А я малообразованная. — Незабудка тяжело вздохнула. — Кто знает, может, и я бы студенткой стала… Да осень выдалась неприветливая. Перед тем вышел указ о прогулах. Чей-нибудь будильник даст осечку, откажется звонок подать, проспит хозяйка самую малость — добро пожаловать в тюрьму. И никто не принял того во внимание, что вчера хозяйку заставили сверхурочно работать. Да потом вечерняя школа. Четыре часа за партой…
— Тот указ много горя принес, — согласился младший сержант. — От него чаще страдали хорошие люди, чем плохие. У нас в Керчи тоже случаи были из-за этого указа…
— Да уж куда несчастнее случай в Свердловске случился. Одна комсомолка, активистка, между прочим, на работу опоздала. В первый раз никак не могла в трамвай сесть. Разве на Уралмаш трамвай ходил? Душегубка! Ногу на подножку поставила, уже за поручень ухватилась, а какие-то хамы столкнули, сами повисли и укатили… А через неделю будильник, будь он неладен. Вот и опоздала во второй раз. Ну, из комсомола исключили. Ну, засудили. Явилась с приговором в тюрьму, говорят: «Нет мест свободных. Приходите на той неделе». Еще раз явилась, опять отсрочку дали. И никто заступиться не имел права. Указ! Только через два месяца в свой механосборочный цех вернулась. К тому времени квадратные уравнения, а заодно теоремы, сказуемые и все крестовые походы из сознания вышибло. До квадратных ли уравнений, когда вся жизнь насмарку пошла? Чуть не повесилась. Уже и веревкой запаслась. Но одной крошки глупости все-таки не хватило… Ну, а когда одумалась, то поступила продавщицей в магазин «Гастроном». На площади Пятого года. Отдел «Деньги получает продавец». Позже ученицей в парикмахерскую устроилась. Гостиница «Большой Урал». Но мастерицей недолго хлопотала. Еще, наверно, не успели отрасти волосы у моего первого клиента, которого я под машинку два нуля постригла, — война! Первых раненых в Свердловск привезли — сразу в госпиталь подалась. Рядом с Домом чекиста. И знаешь? Отказались от меня в госпитале! Новые штаты им, видите ли, не прислали. Война до отдела кадров еще не докатилась. Однако через неделю санитаркой приняли. А почему? Вызвалась самолично брить и стричь раненых. Спроворила, в своей спецовке пришла. Из парикмахерской халат. С узким кармашком для расчески. Сама стирала, сама крахмалила, никому тот халат не доверяла.
— Вот война окончится, за книжки сядете.
— Между прочим, я не девочка в платьице белом. И мне уже давно не шестнадцать лет.
— Еще совсем молодая…
— Вот так молодая! Да в моем возрасте уже все собаки сдохли. Семь лет назад паспорт получила. В мои годы мечтать уже поздно. Куда, куда вы удалились… А думать, говорить о будущей жизни…
— Почему же?
— Суеверная. Вот фотограф из дивизионной газеты хотел меня снять на карточку. Еще когда наградили вторым орденом. Трепался, что при моей внешности снимок можно сразу пускать в печать. Безо всякой ретуши. Однако не далась я фотографу в руки. Зря он на меня наводил свой оптический прицел. Дело было как раз перед наступлением… Не люблю испытывать судьбу. Потому и не загадываю насчет будущего.
— А примериться к завтрашнему дню… Вот хотя бы сейчас. Пока немцы позволяют. Может, хирургом станете?
— Хирургом? Нет, на мирное время военных хирургов хватит. Еще без практики окажешься. Тогда ведь только гражданские болезни останутся. А вот если бы, — она проводила взглядом трассу пуль, светящихся поверх голов, — ребятишек лечить. Впрочем, не знаю… Никогда не думала…
— А почему бы о мирной жизни не помечтать? За нее тогда и воевать легче.
— А если вернусь домой, да с пустой душой? До того обеднела — хорошим людям разучилась верить. Сам-то не заметил за мной такого? — Она помолчала, ждала, что он откликнется, но отклика не последовало. — Все чувства во мне умерли. Только ненависть к фашистам осталась.
— Не верю! А любовь? Доброта? Знаете, что Новиков про вас сказал? «Она, — сказал, — сердитая, но добрая…»
— Твой Новиков уже, наверно, в медсанбате. Голень у него перебита. Шину наложат. А костылями долго ему стучать придется. Для него война — вся…
— Я же видел, как вы за ранеными ухаживаете! Из-под огня выносите. Ну, как же! А без любви откуда и ненависть возьмется?
— За ранеными ухаживать — дело хорошее. — Она снова вздохнула. — Хуже, когда за тобой здоровые начинают ухаживать… Плохим людям поверила. На хороших веры не хватило.
— Опять на себя наговариваете.
— Сам не убедился? Вот тебя сегодня в трусы зачислила. Еще на том берегу возвела напраслину. Эвакуировались бы мы вдвоем на дно — и разговор весь. Утопленникам рассуждать поздно. Теперь представь — только один из нас выбрался на этот берег подобру-поздорову, чтобы обсушиться на белом свете. Или я бы о тебе, несчастливом, правды не узнала. Или ты бы от меня, убитой, прощения не выслушал, носил с собой вечную обиду.
— А я на вас, Незабудка, вообще обидеться не могу. Только пожалеть…
— Не смей меня жалеть! Я вовсе не слабая. Вот захочу — и забуду про себя все плохое! Только и всего…
— А я ничего про себя забывать не хочу. И когда страхом трясся, дрожал за свою шкуру — помню. Я вот, признаться, в последних боях больше бояться стал, чем прежде. Или потому, что победа ближе?
— Мой страх, наоборот, на убыль идет. Привыкла? Или стала к себе безразличная?
Незабудка привстала и всмотрелась в его смутно белевшее лицо. Увидела глаза с теплинкой и разлетистые черные брови. Или только вообразила себе все черты лица в темноте?
Она долго молчала, возбужденная разговором, который затеял младший сержант.
— Мечты, мечты, где ваша сладость? Намечтаешь столько, что в каску не заберешь. Придет ли для меня эта мирная жизнь? А если я с войны калекой приковыляю? Очень прошу, — она все сильнее раздражалась, даже сердилась, — не думай обо мне лучше, чем я есть. Все чувства на войне израсходовала. Даже энзе не осталось…
— А чувства вообще нельзя израсходовать.
— Если дотяну до победы — забуду себя фронтовую. Забуду, и вся недолга! Натощак буду жить, без памяти.
— А память нам не подчиняется. Над ней не то что наш «большой хозяин» — сам Верховный Главнокомандующий не властен. Ну, как же! Иногда начнешь что-нибудь вспоминать, никак не вспомнишь. А забыть захочешь, никак из памяти не выгонишь. Разве я могу хоть на минуту забыть, что меня война обездолила, круглой сиротой сделала? А чем прилежнее забываешь, тем сильнее это прячется в памяти. Какие-то там есть закоулки, тайники, запасные позиции, что ли… Прячется, а прочь из памяти не уходит. Если бы мы своей памятью распоряжались, никто бы зла не помнил, никто бы от угрызений совести не страдал.
9
Если бы она по-девчоночьи, без оглядки влюбилась в того военврача, было бы не так муторно вспоминать о нем. А ее близость с этим щеголеватым, перепоясанным скрипучими ремнями, благообразным, неулыбчивым, замкнутым Михал Дмитричем… Это было вскоре после неприятностей на батарее, когда ее хотели за строптивость отчислить в запасный полк… В те дни она так нуждалась в крепком плече, чтобы опереться на него в своей многострадальной бабьей фронтовой житухе…
Может быть, темнота придала Незабудке смелости, или ее тронуло душевное расположение соседа, или ее в самом деле мучила совесть, но она ощутила внезапную потребность исповедаться.
— Между прочим, всю зиму в одном блиндаже с майором прожила. Походно-полевая жена. На правах пэпэже. Впрочем, — она горько усмехнулась, — прав было меньше, чем обязанностей. Весь медсанбат знал. Как говорится… — она запнулась, а затем с отчаянной решимостью выпалила, обжигая себе губы словами: — Замужем не была, без мужа не спала!..
Зачем же она говорит о себе так! Старается как можно больше себя уязвить? Выставить себя в самом непривлекательном виде? Младший сержант понял — чтобы он не стал ее жалеть, Он догадывался, чувствовал, что ее цинизм — деланный, нарочитый. Она лишь маскирует неопрятными грубыми словами свою боль, притворяется бесстыдной.
— Если с вами вместе в том блиндаже любовь жила… — с трудом вымолвил младший сержант. — Любовь греха не знает.
Она резко повернулась, и ее опалило горячим блеском глаз, глядящих в упор. Незабудка не выдержала немого допроса и откинула голову на песок, мимо его сиротливой руки, белевшей бинтом.
— А если без любви? — спросила она после долгого и подавленного молчания с каким-то недобрым вызовом. — Конечно, поначалу всему верила. Вот она, любовь, — единственная, неповторимая. Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда. Потом заставляла себя верить. Потом поняла, что сама обманулась и другого человека обманываю. А когда поняла — не накопила смелости, не объяснилась до конца. Не распрощалась вовремя. Под огнем ползать не стеснялась, а тут смелости не хватило… Только весной, когда под Витебском шли бои, перевелась из медсанбата на передовую… Как поется в той песенке: «И разошлись мы, как двое прохожих, на перепутье случайных дорог…» В батальоне у Дородных служить хорошо! Никто из офицеров не кавалерничает. И прошлым глаза мне не колет. — Незабудка передохнула с облегчением, самое трудное было произнесено. — Ну, кому я нужна буду после войны? Ушла на фронт, мне уже двадцать стукнуло. Воюю четвертый год. Кто знает, когда сниму каску и сапоги… А в тылу подросли невесты, много невест. И девушки-то все на выданье — восемнадцать, девятнадцать, двадцать лет. Я еще до войны заневестилась. Кавалеров было — хоть пруд пруди. А вот единственного, любимого… На танцы пойду — не дают присесть, отдышаться… Но жизнь, она длиннее самого длинного вальса… Тыловые невесты пороха не нюхали. Не знают, какой грубой и некрасивой стороной иногда поворачивается жизнь. Им не кружит голову контузия. Не гнет в дугу ревматизм. Они не ковыляли на костылях, кожа у них нежная, без шрамов… А потом, разве ты не знаешь, как некоторые в тылу смотрят на нашу сестру, когда она возвращается с фронта? А я по всем статьям фронтовичка…
Если бы так рассуждала какая-нибудь дурнушка, да еще девица в возрасте… А Незабудка слегка, самую малость кокетничала.
Она представлялась достойной жалости не потому, что хотела вызвать жалость младшего сержанта, но потому, что ей не терпелось услышать от него горячие возражения. Ах, она так хотела, чтобы он возразил, не позволил ей думать и говорить о самой себе плохо, чтобы он еще раз ободрил ее, как делал сегодня уже не раз.
Однако Незабудка не дождалась ни слова в утешение. Она тяжело вздохнула и вдруг в самом деле почувствовала себя безутешной…