Похоже, я с раннего детства испытывала потребность побыть одной. Когда мать после обеда укладывалась соснуть часок, я не только старалась не шуметь, но и дышать боялась, чтобы, избави Бог, ненароком не разбудить ее. Очень хорошо помню, что поступала так вовсе не для того, чтобы дать ей поспать, а просто мне доставляло удовольствие в эти часы чувствовать себя дома одной.
Вместе с тем хорошо помню истерику, которую я закатила по прямо противоположному поводу. Мать с отцом отправились к знакомым поиграть вечером в бридж, приходящая прислуга собиралась отправляться вечером домой, и мне предстояло немного побыть в доме одной. Не первый это был случай, и я всегда оставалась без проблем, тут же ни с того ни с сего закатила прислуге жуткую истерику: не останусь одна ни за что на свете! И такое устроила, что перепуганная девушка вызвала родителей, которые примчались в панике, не понимая, что со мной случилось. Ведь мне было уже девять лет, и первый раз я отмочила такую штуку. Возможно, прочитала какую-нибудь страшную книгу...
В куклы я не любила играть, не любила наряжать кукол. Видимо, не было во мне обязательных для девочки качеств, никаких материнских инстинктов, никакого желания заботиться, опекать. Не играла и в дочки-матери. Правда, запомнился случай, который свидетельствует о том, что и я не совсем уж была лишена добрых чувств. Я играла с куклой в саду, полил дождь. Я убежала в дом, кукла осталась на траве. Мы с матерью смотрели в окно на струи дождя, и мать продекламировала мне чувствительный стишок. Были там такие слова: «А там куклы мокнут, мокнут». Я взревела страшным голосом, глядя на брошенную под дождем куклу, мать никак не могла меня успокоить, и пришлось ей, бедняге, под проливным дождем мчаться спасать холерную куклу.
Вообще у меня было две куклы, Зузя и Растрепка, и собачка Азорек. Зузя и Азорек прожили со мной несколько лет, я повсюду таскала их за собой, потому что они были маленькие, удобные. Растрепка была большой красивой куклой, которой я сразу сделала прическу, как только мне ее подарили. Кто-то, увидев ее, вскричал: «Что за растрепка!» Так она получила имя. Возможно, кукол было больше, но я их не замечала, и очень скоро мне перестали покупать их.
Были у меня кубики, наверное, с самого рождения. Я построила из них башню, которая тут же обрушилась. Не успела я, по своему обыкновению, поднять рев, как мать поспешила воскликнуть:
– Ах, какая катастрофа!
Мне это жутко понравилось, я опять быстренько соорудила из кубиков постройку и, разрушив ее одним махом, в полном восторге вскричала:
Очень быстро мать поняла, какой педагогический ляп допустила, ибо в эту игру я готова была играть до бесконечности, а грохот разлетающихся кубиков мог кого угодно вывести из себя.
Итак, не было у меня кукол, зато было много других игрушек: краски, мелки, бусинки и книжки, книжки, книжки. Когда мне было пять лет, кто-то подарил мне серебряные часики, которые я тут же выкупала в Буге. Оказалось, часики этого не любят. Были у меня и коньки, только толку от них... Бегать мне не разрешали, одну гулять никогда не пускали, мне хотелось покататься на коньках, хоть попробовать, но на пруд меня тоже не пускали. Я умоляла отца и мать пойти со мной, но отцу было некогда, а матери холодно. Вот так я и не научилась кататься на коньках, хотя в квартире исчертила весь пол.
Любила я вышивать. Мать моя была большой специалисткой в этой области и с наслаждением занималась любимым делом. Мне тоже захотелось. В мое распоряжение отдали угол какой-то большой ткани, наверное, скатерти, и я с энтузиазмом приступила к работе. Мать потом часто с гордостью рассказывала об этом, хвастаясь талантами дочери. Откровенно говоря, качество моей вышивки вполне соответствовало моему пятилетнему или четырехлетнему возрасту. Мать объяснила мне, что вышивать надо по нарисованным линиям, и я в самом деле проявила сверхчеловеческие способности. За пределы нарисованных линий не вышел ни один стежок, хотя путаница получилась страшнейшая. Я лично этого первого опыта не помню, но результат налицо: вышивать я умею.
( В нашем доме постоянно жили собаки и кошки... )
В нашем доме постоянно жили собаки и кошки. Первой я запомнила Азу. Это была прелестная молодая легавая, которая во время игры укусила меня в плечо. Претензии по данному поводу я к собаке испытывала очень недолго, и никаких комплексов это событие во мне не породило. Следующим был Мишка, Мись. Как сейчас помню день, когда отец принес домой белый пушистый шарик, вызвавший во мне беспредельное восхищение. Когда щенок направился было в кухню, я оттащила его, наставительно заметив:
– Туда нельзя, Мись, ты будешь у нас комнатной собачкой.
– Правильно, а Аза – кухонная собачка, – пробурчала мать, услышав мои слова.
Комнатная собачка выросла в теленка весом не менее пятидесяти килограммов, и жизнь у нее наверняка была несладкой. Сейчас у меня разрывается сердце, когда я об этом вспоминаю, тогда же, разумеется, я не понимала, что такой образ жизни для кавказской овчарки наверняка был сущим мучением, поэтому Мись часто сбегал из дому и шлялся где-то дня по три, потом возвращался добровольно, к нашей огромной радости, и опять становился комнатной собачкой, до поры до времени.
Поскольку Мись был кавказской овчаркой, к нему постоянно проявляла интерес всякая домашняя скотина, главным образом коровы и овцы. В каждой нашей загородной прогулке с собакой нас неизменно сопровождали стада домашней живности. Коровы, овцы поднимались с травки и следовали за нами. Мисю было на это наплевать, хозяевам живности совсем наоборот. Помню, как какой-то мужик помчался за нами с дубинкой и кричал матери, что она украла у него стадо коров. Мы ничего не крали, но коровы и в самом деле окружали нас, хотя мы их не сманивали. А глупый мужик никак не хотел поверить, что они пошли за нами по собственной воле.
Его никогда не дрессировали, я говорю о Мисе, а не о мужике, был он умным сам по себе. С детства рос в обществе кошек и никогда их не обижал, а особым его расположением пользовались белые кошки, потому что другом его с самых ранних детских лет был Пимпусь, маленький беленький котеночек. Он тоже вырос в крупное животное размером с хорошего поросенка, и когда они с Мисем спали рядышком, нельзя было разобрать, кто из них пес, а кто кот. Если, разумеется, пса недавно мыли.
Купание Мись ненавидел смертельно. И вообще не выносил воду. К каким только ухищрениям мы не прибегали, чтобы затащить его в ванну! О наших намерениях он всегда знал заранее и уже с утра прятался под кроватью матери, не реагируя ни на какие посулы. Иногда к вечеру удавалось соблазнить его прогулкой. При возвращении с прогулки его уже поджидала купальная бригада, шесть рук хватали несчастного и затаскивали в ванну. Оказавшись в ванне, он уже не вырывался, стоял смирно, покорно подчиняясь экзекуции, и только ждал ее конца, а потом, белюсенький и прелестный, выпрыгивал из ванны, отряхивался и опрометью мчался в спальню, где неизменно вытирался о покрывало на кровати матери.
Как-то раз Мись нечаянно угодил в пруд. Погнался за лягушкой, она из-под его носа прыгнула в пруд, а он за ней, не разобравшись, что вот эта гладкая зелень уже не твердая земля, а другая стихия. Окунувшись с головой, выплыл, отфыркиваясь, смертельно обиженный на то, что ему подстроили такое свинство, вылез на берег и принялся бегать вокруг пруда и яростно облаивать его, не понимая, какой же враг столкнул его в ненавистную воду.
Со стола в доме Мись никогда ни куска не стащил. Мясо могло свисать хоть до полу, он сидел, нюхал, слюнки текли, но знал, что на столе нельзя ничего трогать. Если же какая-нибудь кошка стаскивала мясо на пол, он немедленно его пожирал. Что на полу – можно. Правда, один раз он нарушил это правило, хотя не о мясе идет речь.
Как-то у нас испекли оладьи, и огромное блюдо с горой оладьев стояло на буфете в кухне. Все ушли из дому, а меня тогда вообще не было в Груйце, я находилась у бабушки в Варшаве. Вот родители и воспользовались свободой, отправились к кому-то в гости. Вернулись поздно, мать зашла в кухню и удивилась. От горы оладий на блюде осталось всего несколько штук. В чем дело? Ведь в доме никого не было. Взглянув на пол, мать увидела тоненькую струйку сахарной пудры, которая вела через кухню куда-то в комнаты. Идя по сахарному следу, мать дошла до спальни. Струйка скрывалась под ее кроватью. Мать все поняла.
Оладьи сожрал Мись и, зная, что поступил плохо, спрятался в своем убежище, под кроватью обожаемой хозяйки. Матери и в голову не пришло наказывать Мися за оладьи, она испугалась за него – как бы не повредило псу такое количество съеденных оладий. Встав на колени у кровати, мать заглядывала под нее и умоляла собаку:
– Мисюня, песик мой драгоценный, вылезай, пойдем прогуляемся, ну иди же к своей хозяйке!
Драгоценный песик тихонько скулил, стучал хвостом по полу, каялся, но из-под кровати не вылезал, так и провел там сутки. Ничего плохого с ним, к счастью, не случилось, видимо, оладьи оказались пищей легко перевариваемой. Вреда собаке они не причинили.
Вред причинило что-то другое, никто не знал, что именно. Возможно, на улице собака что-то проглотила и серьезно заболела. Пришлось везти ее на извозчике к ветеринару. Два сильных мужика с трудом внесли Мися по лестнице, ветеринар осмотрел и прописал лекарство, которое велел давать псу через час по столовой ложке. В состав прописанной псу микстуры, кроме основного медикамента, входила чашка черного кофе и ложка коньяку. Моя мать, потеряв голову от горя, перепутала указания и влила в рот псу все лекарство за один раз. Пес упился. Он не мог стоять, лапы разъезжались по полу, и Мись бессильно валился с ног. Мать, служанка и я плакали над неподвижно лежащей собакой горючими слезами, с ужасом ожидая, что она вот-вот испустит последний вздох. А собака заснула крепким сном и пробудилась здоровехонькой.
В нашей семье Мись прожил почти восемнадцать лет и умер, когда у меня самой уже были дети. Другие псы сменялись чаще. Азу мы через какое-то время отдали знакомому охотнику, что несомненно принесло собаке пользу. Потом кто-то из знакомых дал нам подержать на годик водолаза, и мы с ним прямо замучились. Он лез в каждую лужу, которая встречалась нам на прогулках, и затягивал нас за собой на поводке в рыбные пруды. Помню, как меня затащил в глубокий придорожный ров с водой. Жил в нашем доме и терьер, но у нас ему было плохо, потому что на полу стояло мало цветов в больших горшках. Фикуса ему хватило на два дня, потом он принялся за драцену, и пришлось его отдать в добрые руки с приусадебным участком.
Не расскажешь обо всех дворнягах, которые перебывали в нашей семье. В основном они жили на нашем садово-огородном участке, который у нас появился перед самой войной и о котором я уже говорила. Дом мы там так и не построили – все собирались – и жили летом в деревенской хате недалеко от нашего участка, по ту сторону дороги. У хозяев был дворовый пес, живший в будке и бегавший по всему двору на длинной цепи. Мне так и не удалось с ним подружиться, он не проявлял склонности к дружбе со мной, и я немного побаивалась его. Пробираясь как-то к сортиру, стоящему за хатой, я побоялась идти через двор и полезла через забор, напоровшись при этом на ржавый гвоздь. Колено долго болело, а шрам был виден тридцать лет, но никакого заражения крови не случилось. Впрочем, никаких заражений у меня вообще никогда не было, от этого Бог миловал.
А Пимпусь, тот самый огромный белый кот, больше всех любил Тересу. У нас он прожил несколько лет, а потом мы отвезли его к знакомым в деревню, тоже недалеко от Груйца. Ему там очень понравилось, главным образом понравились мыши, и чувствовал он там себя владетельным князем, с важностью обходя подвластные ему угодья. Но Тересу любить не переставал. Тереса часто бывала у тех наших знакомых, и Пимпусь откуда-то знал день, когда она приедет. В этот день он с утра сидел на дороге, поджидая ее, и вел к дому, а потом провожал аж до улицы. Простившись с Тересой, он усаживался на обочине дороги и смотрел вслед Тересе, пока та не скрывалась за поворотом. Такие знаки уважения он проявлял только к Тересе и ни к кому больше.
Кот Кайтусь панически боялся перьев. Обнаружила я это, когда мы играли в индейцев, впрочем, я к этому еще вернусь. Кайтусь был полосатым котенком-подростком, вроде бы нормальным. Мы с ним дружили, но при виде меня в индейском головном уборе из индюшачьих перьев Кайтусь вдруг в панике бросился от меня и забился под стол. Я удивилась. Решив понять, что такое вдруг с ним приключилось, заглянула к нему под стол, и тут он чуть с ума не сошел от страха. Сняв свой роскошный головной убор, который мне мешал совсем забраться под стол, я в тревоге полезла к коту, а кот уже успокоился. Я тоже успокоилась, опять надела свой султан из перьев, и Кайтусь опять запаниковал. Явление меня заинтересовало, и я решила разобраться с ним до конца. Дошло до того, что я показала котенку малюсенькое куриное перышко, достав его из подушки, и кот опять жутко перепугался. Оставив Кайтуся дрожать в истерике, я стала показывать перышко другим кошкам – никакого впечатления, один Кайтусь реагировал на него, и до сих пор я так и не знаю, в чем же дело.
Как правило, все кошки и собаки меня очень любили, сами взбирались на колени ко мне, что очень огорчало мою бабушку, которая утверждала – это нехорошая примета, я наверняка останусь старой девой. Столь мрачная перспектива в том возрасте меня не очень огорчала.
Животных в бабушкином доме не было. Избавившись от старшей дочери, она раз и навсегда избавилась от кошек. Именно моя мать притаскивала домой всяких несчастных собак и котят. Правда, на этом ее заботы о животных кончались, дальнейшая судьба их ее не интересовала. Есть крыша над головой, есть еда – и ладно. Таким образом, в детстве я жила в двух мирах. В Груйце и его окрестностях меня окружали люди и животные, в Варшаве – только люди.
( Мой дедушка был филателистом... )
Мой дедушка был филателистом. Коллекция марок ему досталась от кого-то, от кого – не знаю, но только не от отца, это точно, отец его землю обрабатывал, ему не до марок было. Может, от одного из дядей или еще от какого родственника. Марок у дедушки было множество, хранились они в кляссерах, причем некоторые, самые старые, еще на наклейках, а другие уже нормально разложены по карманчикам кляссера, без этих ужасных наклеек, отравляющих жизнь коллекционерам. Некоторые из марок были такие старые и ветхие, что над ними даже дышать боялись, не говоря уже о том, что прикоснуться к ним строго запрещалось. А вот в отклеивании от конвертов так называемой массовки я довольно рано стала принимать участие.
Для этого применялась огромная сковорода. Налив в нее воду, ее ставили на маленький огонь. В сковороде плавали марки, которые потом осторожно вынимали, подхватывая снизу вилкой. Вот я их и вынимала, стараясь не дышать, вся преисполненная ответственностью, но как дедушка потом их сушил – совершенно не помню. Возможно, в папиросной бумаге, положив сверху тяжелые книги, но головы на отсечение не дам, зато помню, что, высушенные, они выглядели изумительно.
Дедушкину коллекцию черт побрал. Как ни странно, она каким-то чудом выдержала тридцать девятый [05], но сорок четвертого уже не пережила. Когда вспыхнуло Варшавское восстание, дедушка лежал в больнице, ему должны были оперировать желудок. Бабушка в панике выскочила из квартиры, когда началась бомбардировка, схватив первое, что подвернулось под руку. Им оказался лежащий на столе маленький кляссерок с дешевкой. Если в качестве дешевки у дедушки фигурировали Колумбы и первая Панама, что же у него числилось по разряду ценных? И меня огорчает даже не то, что все это пропало, а то, что я никогда не узнаю, что же у него было...
В бабушкиной столовой стояла этажерка, и на самой нижней полке лежали какие-то переплетенные журналы. Кажется, я никогда не взглянула на их обложку, не знаю, что это были за журналы, да это и не важно. Наверняка межвоенного периода, а может, и еще старше. Главное, что в них печатались с продолжениями потрясающие вещи. Там я прочла захватывающий детектив под названием «Тройка треф», в котором нехороший человек крался по мчащемуся поезду, и все должно было взлететь на воздух. Роковой семнадцатый километр, угрюмая чаща, мчавшийся на всех парах и сыплющий искры поезд... Это было захватывающее чтение, я все происходящее видела в своем воображении и читала, вся пылая. Мне никто не мешал, ко мне бабушка относилась не так строго, как к своим дочерям, мы жили с ней в мире и согласии, и я совсем ее не боялась. Кстати, называла я ее не «бабушка», а «маменька». Так повелось с тех пор, как я научилась выговаривать первые слова. Поскольку все вокруг – и моя мать, и тетки – обращались к бабушке «маменька», я тоже стала так ее называть. Чем я хуже их? И вообще, вряд ли когда я произносила это слово – «бабушка», потому что второй бабушки не любила и избегала общения с ней.
Возвращаясь к этажерке, хотела бы упомянуть и о других шедеврах, которые скрывались в огромных подшивках журналов. К сожалению, «Тройка треф» своим могучим воздействием вытеснила из памяти другие названия, но, возможно, именно там я прочла и «Кровавую графиню», хотя не исключено, что читала ее в книге.
А дедушка рассказывал мне сказки. Читая журнальные фолианты, я всегда усаживалась рядом с этажеркой на пол, когда же дедушка рассказывал сказки, я пристраивалась радом с ним на диване.
В свои ранние, еще дошкольные годы, я прочла множество потрясающих книг. Не стану упоминать культурные сказки, к примеру, братьев Гримм, или множество наших народных сказок, кишащих чудовищами и безглавыми упырями. Как-то на нижней полке кухонного буфета я разыскала изумительную повесть под названием «Злодейский пришелец», по всей вероятности оставленную там нашей последней служанкой. К сожалению, конец книжки был оторван. А говорилось в ней о потрясающем космическом явлении. К нашей Земле на бешеной скорости приближалась не то планета, не то звезда, это не имело значения, главное, она со всего маху разом должна была врезаться в несчастную Землю и раздолбать ее на мелкие дребезги. Перепуганное человечество в панике придумывало какое-нибудь спасение от грозящей глобальной катастрофы. И придумало. В борьбе со злом все человечество, как один человек, должно было использовать свою силу воли. Изготовили гигантское вогнутое зеркало, к нему со всей земли сходились полчища людей, усаживались перед зеркалом и напряженно всматривались в него, мобилизуя свою психику, соответственно настроенную против грозящего им зла. После того как будет собрано достаточное количество соответственно заряженной психической энергии, предполагалось развернуть зеркало, и людская сила должна оттолкнуть страшного космического пришельца на безопасное расстояние. Ясное дело, повествование было на сплошных нервах, потому что дорога была каждая минута, кто кого опередит: пришелец людей или они его своей энергией. Пришелец летел, люди сбегались галопом со всех сторон и таращились на зеркало, и тут книга обрывалась, не хватало последних страниц. Но я правильно рассудила: учитывая, что наша родная планета до сих пор еще цела, соревнование во времени выиграло человечество, и книга должны была закончиться хэппи-эндом.
К сожалению, никак не могу вспомнить, откуда у меня взялся «Страшный горбун», но сцена, описанная мною в
– Вот он, стоит за тобой.
С диким криком я слетела со стула, а потом и в самом деле три дня боялась заходить в темную комнату.
В те давние времена я с восторгом читала произведения Марии Буйно-Арцтовой, а два приключенческих романа «Три камня» и «Золотой петух» я читала тоже в журналах, где они печатались отрывками, и, видимо, тут тоже подшивка была не полностью укомплектована, потому что эти превосходные произведения я так никогда целиком и не прочла. Из «Фиги» я запомнила фразу: «Тетя – настоящая артистка! – с энтузиазмом воскликнула Люся». Я была убеждена, что непонятное мне словечко «энтузиазм» означает название коллектива какого-то учреждения вроде консерватории. Исправила свою ошибку лишь по прошествии многих лет.
Трилогию [06] я прочла в возрасте девяти лет. «Огнем и мечом» мне казалось слишком мрачным произведением, намного больше понравился «Потоп». Читала я его во время болезни, что, как легко догадаться, со мною в детстве случалось постоянно. У меня была высокая температура, и в бреду князь Богуслав Радзивилл представлялся мне почему-то в виде изгибающегося стеклянного столба. Боялась я его до ужаса. К счастью, с выздоровлением исчез и страх перед князем.
В моем распоряжении находилась библиотека матери, несколько сотен книг, и я могла читать что хотела, за одним исключением. Мне запрещали прикасаться к «Кошмарам» Зегадловича, пока не исполнилось четырнадцать лет. Я пообещала не прикасаться и сдержала обещание. С «Кошмарами» я ознакомилась уже будучи взрослой и до сих пор не понимаю причины запрета. Ничего особенного в книге не было, разве что пресловутые экскременты...
Через мои руки, глаза и разум прошла вся детская классика, а немного позже и произведения литературы, предназначенные для детей школьного возраста. Я познакомилась с ними еще до школы, так что меня не успели отвратить от них. Ну и, разумеется, детективы, которые оказались чрезвычайно поучительным чтением.
Всю дорогу пытаюсь покончить с воспоминаниями о своем раннем детстве, и у меня это никак не получается. И все-таки – теперь я это хорошо понимаю – впечатления тех лет оказали могучее, решающее влияние на все последующее мое развитие, на все последующие годы.
Взять хотя бы одуванчики.
Как только меня вывозили куда-нибудь за город, как только я оказывалась на зеленой траве, из капризного ребенка тут же превращалась просто в идеального. Ни к кому не приставала, никому не мешала, а сразу же отправлялась собирать цветочки. Вот как-то раз меня выпустили на травку в белом платьице. Мать вообще любила наряжать меня, платья у меня были прелестные, на сей раз это было чудесное белое платьице. Стала я рвать цветочки и вся перемазалась в млечном соке. Мое белое платьице разукрасили разноцветные пятна, которые не отстирывались. Мать не стала отчаиваться и тут же решила, как ей поступить. Она вышила каждое пятнышко нитками разных цветов, и у меня получилось белое платье в цветочки.
Переживала этот случай бабушка и, чтобы на будущее научить меня беречь одежду, внушила убеждение в ядовитости молочного сока растений. Отрава страшная, от него недолго и умереть, а уж ослепнуть – плевое дело. Я до такой степени поверила в это, что только по истечении тридцати лет, да и то с большим трудом приняла к сведению факт, что одуванчик не только не ядовит, но даже используется как лекарственное средство, а салат из молодых одуванчиков можно есть и в сыром виде.
Ясное дело, описанная в
По всему видно, воспитывали меня по-идиотски, и просто чудо, что это не привело к катастрофическим последствиям. Один-единственный ребенок в большой семье всегда становится пупом света, меня опекали так, что заботливые крылья заслоняли от реальной жизни, и я непременно должна была вырасти бесчувственным чудовищем. Однако несколько факторов противоречили этому. Во-первых, по мужской линии я унаследовала доброе сердце. Во-вторых, Люцина безжалостно искореняла во мне мельчайшие ростки эгоизма, иногда излишне энергично. Ну, а в-третьих, разразилась война и я оказалась единственной опорой матери. Не так чтобы все время, зато в некоторые периоды на всю катушку.
До войны мы лето проводили по-разному. Очень хорошо помню, как с бабушкой жили в Рыбенке на Буге (
В саду у нашего дома я играла с другими детьми – удивительно, но мне разрешили играть с ними, наверное, было подходящее общество. Играли мы в разные игры, но самой интересной была игра в лисят. Лисята сидели в своей норе, то есть в зарослях кустов у ограды, их мама лисица отправлялась добывать пропитание, а в ее отсутствие в нору забирался страшный волк. Тогда лисята начинали кричать и звать мамусю. Ну и явился волк. Оказалось, достижение пяти здоровых детей по части крика превосходит всякое понятие. Мы орали так, что люди повыскакивали из домов, а двое молодых людей, шедших по дороге у сетки нашего сада, были буквально отброшены криком назад, сама видела. Они просто остолбенели, потом один из них дрожащим голосом произнес: «Что же это такое, Езус-Мария?» Играть в лисят нам вскоре запретили.
Отдых наш как-то проходил в Стшельцах, где проживали родители мужа Люцины, но я плохо помню то лето. Ага, что касается Люцины, вспомнилась мне ее свадьба. Тогда мне было два годика, значит, не вспомнилась, только мне рассказали о том, как во время венчания в костеле я попыталась пролезть между столбиками балюстрады в алтарь и почти помещалась между столбиками. Люпина из-за этого не смогла посвятить все свое внимание столь важной для нее церемонии и несколько рассеянно участвовала в ней, ибо всю дорогу гадала, пролезу я или нет. Нет, все-таки не удалось, так что венчание прошло нормально.
А что касается Стшельц, знаю только, что ходила на Буковую Гору, про которую рассказывали, что она служила прибежищем разбойникам. Вся гора заросла лесом, в котором то и дело попадались гигантские валуны.
Очень хорошо помню лето, которое мы проводили на реке Езёрке. Было мне тогда шесть лет. А запомнила я его так хорошо потому, что... на это были серьезные причины, а чувства, которые пришлось мне там испытать, были диаметрально противоположного характера.
В Езёрках мы снимали квартиру в большом доме с садом, которые принадлежали директору местной школы. В сына директора, молодого человека четырнадцати лет, я влюбилась не на жизнь, а на смерть.
Нет, это не была моя первая любовь. Первая любовь со мной случилась за год до этого, когда мне было пять лет. Тогда тоже, не на жизнь, а на смерть, я полюбила Мальчика-с-пальчика в постановке Варшавского Большого театра. Правда, его играла женщина, но мне это ничуть не мешало, я полюбила сказочный персонаж, он для меня был настоящим и живым. Целыми часами я мечтала о встрече с ним. Вот Мальчик-с-пальчик появляется вдруг на нашем балконе, входит в комнату и признается мне в горячей и безграничной любви. Моя реалистическая натура все-таки заставляла меня задуматься над осуществимостью моей мечты, но весь реализм сводился к вопросу, как предмет моего обожания заберется на балкон. Удобнее всего было бы по приставной лестнице. Мое воображение ограничивалось объяснением в любви, мне вполне хватало балконной сцены.
Эта большая любовь прожила во мне год, постепенно слабея, и Мальчика-с-пальчика сменил сын директора школы. Боюсь, взаимностью мне не отвечали, но тут, по крайней мере, у меня был хоть какой-то контакт с предметом моей любви. Директор летом приделал к терраске ступеньки и заставил сына носить воду для изготовления цемента. Целых два дня я знала, где могу увидеть предмет моих чувств, и совершенно случайно околачивалась у крыльца, усаживалась на скамейку, мимо которой мой кумир обязательно проходил от колодца с ведрами. Цемент схватило, парень потрудился на совесть, а со мной даже время от времени перебрасывался словами.
Всей семьей отправились мы в костел по случаю какого-то храмового праздника. На обратном пути, чтобы ребенок не измучился, отец повез меня домой на велосипеде, посадив на раму перед собой. С дороги мы свернули прямо к калитке дома директора школы. Вдоль всего забора тянулся довольно глубокий ров, к тому же наполненный водой, а у калитки через ров вела узенькая перемычка. Отец с дороги свернул на нее, целясь в открытую калитку. Что произошло, я так и не поняла, только вдруг мы все трое очутились во рву.
Наверху оказался отец, под ним был велосипед, а на самом дне – я. Заполненный грязью и илом ров был мягким, так что со мной ничего плохого не случилось. Когда до дома добралась мать со всей компанией, меня уже отстирывали в корыте во дворе. Грязь оказалась поразительно въедливой, понадобилось целых три дня, чтобы полностью отмыть ребенка. И на всю жизнь остался во мне страх перед въездом в узкий проход на велосипедах и мотоциклах, и когда двадцать лет спустя муж собирался въехать во двор на мотоцикле, я с диким криком соскакивала и входила пешком.
Там же, в деревне у реки Езёрки в один прекрасный день появился мороженщик со своим ящиком на колесах. Из-за постоянных ангин и прочих простудных заболеваний мне мороженое есть не разрешали, разве что превратив его в жидкость. Мать же моя обожала мороженое и могла есть его килограммами, что однажды плохо кончилось, но об этом я расскажу в свое время. Сейчас же все общество сидело за столом на веранде, мороженщик со своим холодным товаром стоял за оградой, а я носила мороженое от него к веранде. Почему он не вошел во двор – не помню, но так и обслуживал клиентов на расстоянии, доставляя мне тем самым невообразимые мучения. Носила я и носила, не уверена, что хоть два разика лизнула. Все мороженое сожрала моя мать, при весьма скромном участии остальных присутствующих. Сначала прикончила ванильное, потом и фруктовое. К счастью, мороженое наконец закончилось, а вместе с ним и мои муки.
Не знаю уж почему, но в памяти особенно хорошо запечатляются события неприятные или вовсе ужасные. Раз дядя Витольд вез меня на своем велосипеде. Это было уже не в Езёрках, не помню где. Родная дочь дяди Витольда ничего о данном проис шествии не знала, а из родных никто тоже не мог помочь, так и не знаю, когда и где случилось нижеследующее, но вроде бы приблизительно в то же время, когда мы жили в Езёрках. А дядя Витольд – один из сыновей моей прабабушки. Так вот, ехали мы с дядей Витольдом на велосипеде через какую-то деревню, и он наехал на курицу. Попалась под переднее колесо велосипеда. Он поскользнулся на ней, упал и страшно разбил себе колено. Со мной ничего не случилось, но вид дядиного разбитого колена был столь ужасен, что страх перед курами загнездился во мне с тех пор и остался на всю жизнь. Боюсь я их смертельно, больше, чем детей и велосипедов, независимо от того, на чем я еду. Разумеется, когда я иду пешком, совсем их не боюсь.
Моя большая любовь к сыну директора школы закончилась под воздействием до сих пор еще не изученных сил. Любила я его и после отъезда из Езёрок, но не очень долго, потому что мне приснился сон. Судите сами, такое не забывается, какой-то кошмар, но с вполне реалистическими последствиями.
Снилось мне, что мы с возлюбленным гуляем в чудесном лесу, причем лес мне знакомый, летом я часто там гуляла. И вдруг откуда-то выскочили разбойники. И сразу же приняли ужасное решение, от которого зашлось сердце.
– Озеленим его! – мстительно вскричали они жуткими голосами.
Я смертельно испугалась, залилась слезами и бросилась наутек. Разбойники тут же сбавили тон и успокаивающе принялись кричать мне вслед:
– Не тебя озеленим, его! Тебя не будем!
Как же, так я им и поверила! Нашли дурочку. Я сбежала от них и спряталась в укромном месте, наверное, не очень далеко, потому что из своего укрытия могла видеть все. Они и в самом деле озеленили парня. Озеленение заключалось в том, что они покрыли его с ног до головы толстым слоем прозрачной студенистой массы мерзкого грязно-зеленого цвета, отвратительно пахнущей. Глядя на это, я испытала такой ужас, что невозможно описать. Сделав свое грязное дело, разбойники скрылись, и мы остались вдвоем на изумительной красоты лесной дороге. Я опять принялась убегать, а озелененный молодой человек гнался за мной, умоляя остаться с ним, невзирая ни на что. А я не могла переломить себя, зеленый студень вызывал во мне омерзение, к тому же от возлюбленного несло смрадом, как от черта. Из-за этого сна я не только окончательно и бесповоротно разлюбила сына директора школы, но у меня на всю жизнь осталось в сознании это глупое словечко «озеленить», в значении – покрасить в некрасивый зеленый цвет. А моя великая любовь кончилась, как ножом отрезало.
( По окончании лета, проведенного в Езёрках... )
По окончании лета, проведенного в Езёрках, я пошла в школу. В школу мне очень хотелось, но доставила она мне много неприятных минут, которые скрашивало лишь присутствие прекрасной учительницы. Я никак не могла понять, чему же мне учиться в первом классе. Читать я умела уже давно, а вся многочисленная родня по торжественным дням получала от меня поздравления, тщательно выписанные печатными каракулями. Видимо, мне тяжело досталось умение писать нормальными маленькими буковками. Очень хорошо помню ужасный день, когда я мучилась над тетрадью в косую линейку. Целую страницу нужно было исписать косыми палочками с закруглением вверху. Никак они у меня не получались. С трудом нацарапала я три линейки, и страница превратилась в нечто ужасное – только каракули и кляксы. Вся зарёванная, я отправилась спать.
В тот день мать ездила в Варшаву, вернулась поздно, служанка сообщила ей о моих переживаниях. Мать вошла в мое положение и решила помочь. Наутро я обнаружила в тетради страничку, целиком заполненную ровными, аккуратными палочками, и смертельно обиделась.
Сначала я устроила скандал дома, а потом ни за что не хотела показывать тетрадь учительнице. Показала все-таки, но заявила, что палочки изобразила моя мамуля, а не я. И все тут! Чувства, которые двигали мною тогда, я поняла, лишь став взрослой. Я не желала принимать ничего чужого, ни чужих заслуг, ни чужих ошибок. Все должно быть только моим собственным! Иначе получается либо обман, либо незаслуженная обида, а как первое, так и второе отвратительно.
Отношение ко лжи и всяческому обману утвердилось во мне с самого рождения, и всю жизнь я отличалась прямо-таки идиотской правдивостью, прямотой. Выросла я в убеждении, что ложь является проявлением трусости, а трусость – позорное явление. Лгать, в незначительной степени, я научилась только под воздействием нашего государственного строя, который сам базировался целиком на колоссальной лжи, и в нем не мог существовать человек, совершенно не умеющий лгать. В личном же плане я стояла на стороне правды, и эта склонность останется во мне, наверное, уже до гроба.
Ладно, вернемся к школе. Не помню, в каком классе у меня возник конфликт с ксендзом, в первом классе или во втором? Вероятнее всего, в первом.
Хотя нет, вряд ли. Не в первом. Наверняка позже, когда дети уже овладели навыками чтения, потому что умение читать требовалось для приготовления урока. Так вот, на уроке религии ксендз, кажется, задал нам какое-то домашнее задание и на следующий день вызвал меня отвечать. С чистой совестью, готовая поклясться чем угодно, я ответила, что он ничего подобного нам не задавал. Ксендз возмутился, обратился за поддержкой к классу, но у учеников не оказалось единого мнения по данному вопросу. Мне поставили двойку, я громко негодовала и домой вернулась в слезах. Встретив ксендза на улице, мать высказала ему свои претензии, ксендз же возмутился и заявил, что он твердо знает – урок задавал. Поскольку я утверждала обратное, мать приняла мою сторону.
– Ваша дочь лжет! – холодно заявил ксендз. Выпрямившись, будто ее ударили, мать ответила голосом сухим как перец:
– Нет, проше ксендза! Моя дочь никогда не лжет! Потом я выучила проклятый урок, и проблема решилась сама собой, а дело, видимо, было в том, что я позволила себе на уроке религии роскошь – задумалась о своем и перестала слышать, что говорил ксендз.
Первый класс я закончила, как всякий нормальный ребенок, на одни пятерки, после чего разразилась война.
( До самой смерти мне не забыть... )
До самой смерти мне не забыть свиста первых бомб. Мы уже знали, что это воздушный налет, люди выбежали из домов и спрятались под деревьями. Мы с матерью тоже стояли под деревом, мать прижимала меня к себе, свист нарастал, мать шептала: «Бомба, бомба...» Я была уверена, вот-вот бомба свалится к нашим ногам, и помню дикий ужас, овладевший мною. Три бомбы взорвались вдали, мы видели и слышали разрывы.
Эти три первые бомбы были сброшены на Груец третьего сентября. Война началась еще первого, но до нас пока не дошла, второго мы с нашей домработницей отправились в кино. Из этого ничего не вышло, завыли сирены воздушной тревоги, свет погасили, люди пережидали тревогу под деревьями парка. Сеанс отменили, мы вернулись домой.
И опять в связи с этим событием мне вспоминается ксендз. Не везло мне с ксендзами. Уже под конец войны, на уроке ксендз сурово спросил учеников, кто ходит в кино. Разумеется, каждому ребенку было известно отношение поляков к тем, кто посещает открытые немцами кинотеатры. «Ходит в кино только г...» Развлекаться во время оккупации было непатриотично. В ответ на вопрос ксендза я встала и гордо начала:
– Последний раз я была в кино...
Я хотела, чтобы все знали – в кино я была последний раз второго сентября 1939 года, но ксендз не дал мне договорить.
– Садись! – гневно рявкнул он. – И слышать не желаю о таких вещах!
Наверное, он решил, что в кино я была, например, месяц назад. Я села, оскорбленная и беспредельно униженная, три дня меня трясло, а на ксендза я обиделась навсегда.
Ксендз ксендзом, обида обидой, но сейчас мне придется сделать сразу несколько отступлений от хронологического повествования, и никуда от этого не денешься. Я предупреждала, в моей «Автобиографии» лирических отступлений будет множество.
С раннего детства меня часто водили в театр, впоили культуру, можно сказать, с малолетства. И как-то, будучи уже взрослой, я поспорила с кем-то на пари, с кем – не помню, что в Большом театре до войны перед началом спектакля исполнялся полонез А-дур. [07] Спорить со мной обо всем, что касается музыки – дохлый номер, у меня совсем нет ни слуха, ни памяти на музыкальные произведения, не говоря уже о голосе, но если уж я на чем-то в этой области настаиваю, значит, дело верное, бетон-гранит. Так оно и оказалось, пари я выиграла.
Что же касается кино, когда, наконец, после войны я впервые после многолетнего перерыва оказалась в кинотеатре, движущиеся на экране картины произвели на меня потрясающее впечатление, волнение сдавило горло, я чуть не задохнулась от умиления. Не очень уверена, но кажется, шел фильм «Секретарь райкома». Впрочем, какой именно фильм я смотрела – значения не имеет, фильм сам по себе стал символом окончания оккупации.
А теперь, если вы настроились на то, что я примусь описывать военные действия, облавы и очереди за хлебом, то должна вас разочаровать. Войну я ненавижу всей душой, и пусть она будет проклята. В мою биографию она вмешалась и, несомненно, оставила определенный след в душе, но чем он меньше, тем лучше.
С того самого рокового сентября в школу я стала ходить урывками. Второго класса не помню вовсе, в третьем училась совсем немного, потом в четвертом и затем сразу в шестом, уже в интернате. В первый класс гимназии я поступила уже после войны, а вообще же мною занималась Люцина дома, чтобы я не отстала от школы. Если не ошибаюсь, занимались мы с ней успешно.
Кошмарный тридцать девятый сама не знаю как пережила, просто чудо, что вообще осталась в живых. И вовсе не потому, что меня чуть не убили, такой идиотизм – стрелять в меня – даже немцам не приходил в голову. Лишиться жизни я могла по другим причинам.
Отца с нами не было, его призвали в армию, но до армии он так и не добрался, увяз в пинских болотах. Вместе с каким-то товарищем по несчастью они блуждали по непроходимым лесам и болотам, в голоде и холоде, в редких деревнях питались только крупником, жиденьким супчиком из пшена, сваренным на воде. Одно пшено и вода, больше ничего в этом крупнике не было. И товарищ по несчастью как-то мечтательно сказал отцу: