Блонди Елена
ПАСИФАЯ
Ве-ра…
Она часто прикидывала, если бы имя другое, что тогда? Но другого имени ей не было. Только это, большое, почти каменное, без плавности, шероховатое.
Медленно, по-выходному ленясь, умылась, рассматривая себя в зеркале. И устроилась в солнечной кухне, не одеваясь. Кинула халат на диванчик, села на него, поджав крупные босые ноги, взяла в обе руки горячую чашку с кофе.
Книга лежала перед ней, откинув первые рваные страницы, на солнце казавшиеся еще более желтыми.
Надо бы автора посмотреть, где-то еще в серединке на полях должно быть мелко написано, вспомнила Вера. — Потом, потом…
Флейты ныли, тянули длинные звуки и тимпан сновал по бахроме их редким резким звоном.
— Девушки соткут нам полотно музыки, вышьют голосами узор старинной песни и украсят драгоценной своей красотой! — Минос отставил недопитый кубок, но забыл разжать пальцы и, дернув рукой, вылил остатки вина себе на колени. Сидящая напротив девушка фыркнула, прикрыла рот ладошкой. Сверкали камни в дешевых перстнях, блестели над краем ладони глаза.
Царь сел прямо, расставил колени. Смотрел на темное пятно, плывущее по орнаменту хитона — в хмеле оно продолжало расплываться. Нашарил на столе гроздь винограда, захватил горстью, отрывая, давя круглые ягоды, и бросил в девушку. Пока она смеясь, ловила мокрые шарики на высокой груди, подхваченной снизу узорной лентой, Минос вгрызся в истекающую соком гроздь.
— Я выпью твой сок, как из этого винограда, моя красавица. Видишь, в нем совсем нет семечек. Одна лишь сладость. Как тебя зовут, озорница?
— Левканоя, повелитель, — собеседница приподняла подол туники, проверяя, не закатились ли ягоды к загорелым ногам.
— Лефф-канн… О боги… Левк-анн… Будешь сегодня — Изюм. Нет, слишком сочна. Будешь без имени. Иди сюда, ты!
Левканоя опустила подол, встала и плавно ступая новыми сандалиями, обошла стол. Остановилась, ожидая приказа.
Царь сгреб в кулак мокрый от вина подол хитона, кивнул:
— Иди, ближе. Услади своего повелителя, дева.
Колыхалось перед глазами полотно музыки, вились бесконечные звуки, огонь светильников мазал колено и рассыпанные по согнутой спине темные волосы рабыни. Минос смотрел перед собой, иногда морщился, встряхивал большой головой и щурил глаза. Рабыни плели танец поверх музыки, водорослями изгибали руки и шеи. Он двинул коленом, оттолкнул от себя голову:
— Я… иду в спальню. Только выпью. Будь там, покажут. Кто подарил тебя? Когда?
— Капитан корабля, мой повелитель. Сегодня утром. Купил для тебя в Греции.
— Хорошо. Иди. П-покажут, где купальня.
Рабыня поклонилась и пошла к выходу, рукой вытирая рот.
Зазвонил мобильный и Вера резко отодвинула книгу. Плеснул кофе из задетой чашки.
— Да?
— Все еще злишься?
— Нет.
— Как мало слов.
— Жалею.
— Меня?
— Нет, слов на тебя.
За окном прогудел самолет, вылетел из левого угла, сверкнул задранным носом и пошел по диагонали вправо, за раму, в большое небо.
— Ну, что ты молчишь?
— Прости, занята.
— У тебя же выходной! Вера, Ве-руш-ка… Ну, прости дурака. Ты умница, взрослая, мы же обещали друг на друга не давить! Вот и… Она же просто студентка. Сту-дент-ка! Хочешь приеду?
— Я занята.
— Чем?
— Книгу читаю.
Она нажала кнопку. И не убирала палец, пока экран не погас. Отнесла телефон в комнату, бросила на постель и снова ушла в светлую, горячую кухню
Левканоя лежала на спине, сомкнув ноги, — одно колено чуть согнуто. Как учила старая гетера, дергая больно то за руки, то за волосы, приговаривая:
— Даже сойдя с осла, ты должна иметь вид невинный и робкий, — даже если тело твое не помнит, что такое одежда, и с твоей постели вставали один за другим десяток гоплитов. Но тот, кто придет следом и увидит тебя — робкую и в страхе, должен увидеть и то, что можешь дать. Пусть тело само говорит…
И снова дергала руку, выворачивая по парчовым подушкам, сухими ладонями стискивала колени, показывая, — если одно чуть выше другого, то под руном видно розовое, секретно от мужчин натертое по краешкам киноварью:
— Сама не придумывай! До тебя были, состарились, умерли, и после тебя будут. Сперва выучи то, что не требует сердца. Потом станешь думать и делать. Если позволено будет выжить.
…Минос гремел в каменном коридоре, пел, путая слова. Вошел вслед за черным рабом и уставился на обнаженную рабыню, на темные волосы, раскиданные вокруг лица. Задел негра, идя к ложу, заскакали по стенам отсветы факела и фрески ожили, переплетая мужские и женские тела. Огонёчки пробежали по граненым бусинам пояска поперек смуглого живота лежащей.
Он хмыкнул, сдирая хитон, и рухнул на мягкое тело. Левканоя выгнулась навстречу, закрывая глаза, сделала меж бровей складочку страдания и рот округлила ожиданием наслаждения. Учили.
Факел кивал огнем, дергал полумрак и мокрая мужская спина становилась красной, будто облитой кровью.
— Я силен, — говорил царь, хрипло дыша в маленькое ухо. Позвоночник его извивался темной сороконожкой. Чмокала в духоте комнаты мокрая кожа, прилипая, отрываясь. Статуей стоял черный раб. И только держащая факел рука со вздутыми мускулами, подрагивала в такт звукам, которые все убыстрялись. И…
В наступившей тишине приползла из коридора слабой змеей музыка пиршества. Звериный рык Миноса раздавил ее, обрушил на Левканою напряженное мужское тело. Утихая, был подхвачен женским криком. Заметался по углам свет факела.
Минос сполз с бьющейся рабыни и, глядя на расползающийся у ее бедер комок пауков, мохнатых многоножек и схожих с бычьими жилами ядовитых змеек, стукнул кулаком по тусклой парче подушек.
— Эфеб, уберешь ее. Проклятая Пасифая, с ее проклятым проклятьем! Бабы!
Он отвернулся от затихающей в предсмертных конвульсиях рабыни, чтобы не смотреть на тварей, кусающих бедра и руки, на опухающее лицо. Покачал головой:
— А такая была. Сочная…
Шел по коридору, свесив тяжелые кулаки. Смотрел, не мигая, на рвущийся к потолку свет — от одного факела к другому. Остановился у лестницы. За спиной уже еле слышна возня: черный раб привычно завернул тело в одно из покрывал, понес по узкой лестнице на задний двор. Там — на коня и за городскую стену. Похоронят, где всех, прежних.
Минос не думал о том, сколько их. Рабыни. Ощутив боль в лице, разжал стиснутые челюсти. И поднес к глазам ладони, пытаясь разглядеть вмятины от ногтей. Рабыни… Посмотрел вверх, на узкую спираль лестницы.
…Но есть еще Пасифая. И нет наследника.
Он прошел под факелом, капнуло на плечо горячее масло. Стал подниматься по лестнице.
Вера отодвинула пустую чашку. Погладила желтые страницы, прижала крепче ладонью: пусть привыкнет, лежит, не закрываясь. Солнце грело кожу. А в спальне полумрак. Вещи раскиданы, устала вчера очень.
Над неубранной постелью она подержала в руках смятые колготки и выронила.
Одна, телефон отключен. Через зеркало на нее смотрела рослая, с хорошей фигурой, женщина. Подняла руки, подобрала длинные волосы — темной короной. И прогнулась медленно, отводя в сторону вытянутый носок, поднимая лицо. Танцуя, улыбалась зазывно и смущенно, как если бы перед ней — хмельной Минос в залитом вином хитоне. Сверкнули в зеркале граненые камни по смуглому животу, чеканный браслет на щиколотке. Сколько было подаренной девушке? Пятнадцать? Шестнадцать? Еще меньше?
Вздохнула, отпустила волосы и они потекли по голой спине. Ее дочь уже старше, чем эти девчонки, умиравшие под царем.
Вера обхватила локти, покрытые мурашками, солнце ждало ее в кухне, а тут, за толстыми шторами — зябко, и сразу понятно, внизу — речная осень и грязь.
Солнце и книга без обложки. В ней сейчас ночь.
Теплой тканью, мягкой, облепившей лицо и шею, — черная ночь. Смотрит ночь в узкое окно, прорубленное в спальне царицы. Черными глазами с красными зрачками факельных огней смотрит — в темные глаза высокой женщины, с волос которой сползло покрывало из египетского виссона и щекочет мокрую шею.
Снизу, из-под полотна мрака, — женский крик. Прошил иглой, сверкнул, затих.
— Что царь? — спросила Пасифая, не поворачиваясь.
— Ушел с пира. В опочивальню.
— Один?
Молчит черная, горячим сном дышащая ночь за окном. Молчит за спиной черная рабыня. Пасифая подняла руки, больно стиснула грудь. Дышала хрипло, тяжело. Ее муж. Тот, что давно берет вместо нее рабынь. Так пусть теперь любит их, извергая вместе с семенем ядовитых гадов. Он — царь. И ему — царские проклятья. Потому что она, царственная супруга, дочь Гелиоса, не вынесла измен. А рабыни, что ж, их много.
Метнулся огонек на изогнутом носике светильника. Заплясал, становясь на цыпочки, будто хотел улететь. Но привязан маслом, без него, чистого, желтого, стоящего заплаченного золота, не улетит далеко. Умрет в темноте ночи.
Закачались тяжелые занавеси.
Вошедший Минос сел в плетеное кресло, покрытое узорным покрывалом. Рабыня опустила голову, замелькала иголка в черных пальцах.
— Скоро я принесу в жертву белого быка. Того, что прислан мне Посейдоном. Может быть это что-то изменит, а, Пасифая?
— Разве ты не убил его? Ведь жертвоприношение состоялось три луны назад.
— А ты смогла бы убить его? Ты видела, как выходил он из моря и солнце зажигало концы его рогов. Как сверкала его белая шкура… Нет, жена, он жив. Я отослал его в горы. Но что-то все идет не так. Боги разгневались и пришла пора искупить вину. Бык пасется на лучшем лугу за Священным лесом, отдыхая с дороги. Я хочу, чтобы шерсть его снова лоснилась и блестела. А ты не хочешь снять проклятие с меня?
— Я?
Пасифая стояла посреди комнаты, придерживая рукой покрывало на волосах. Рассмеялась. Откинула с плеч прозрачную ткань. И стала вынимать заколки, держащие ткань одеяния. Тонкий шелк волнами ложился к ногам.
— Посмотри, муж мой. Посмотри, пока еще не погас огонь, на мое тело. Время идет, да. Мне не вернуться туда, в степи и горы Колхиды, откуда ты забрал меня. Но я твоя жена и я красива. А ты отшвырнул, поставил ниже девчонок, еле отмытых и ничего не умеющих, глупо хихикающих, а как же — сам повелитель Крита, великий Минос, одаривает их счастьем! Так пусть же смех надо мной будет для каждой последней радостью. А наградой за счастье — смерть!
Минос встал, ногой отбросил легкое кресло.
— Ты, женщина, смеешь указывать мне, мужчине и повелителю, с кем провести ночь? Ты и твоя сестра Кирка — ведьма, собирающая животных для своего услаждения, чего вы добились? Чрево твое не носит ребенка, а нутро забыло, что такое мужчина. Или тебе приводят мальчиков? Неира! Сюда приходят мужчины?
Из темного угла блеснули глаза рабыни.
— Нет, господин, никогда. Смилуйтесь.
— Выбирай, что лучше, старая головешка, умереть, защищая свою госпожу или сказать правду царю?
— Оставь старуху. Она не солгала. Я слишком высоко стою, чтоб услаждать телом юнцов не царского рода.
Они стояли напротив, одного роста, подав вперед лица, и взгляды летели, будто камни из пращи. Неира сидела на корточках, вжимаясь в стену.
Глаза отвели одновременно, разжали кулаки. Минос уже из двери обернулся, покачал головой:
— Мы оба в ловушке, Пасифая. Уступи. Сними проклятье и, может быть, все будет хорошо.
— Я уступала тебе, Минос. Бессчетно.
— Ну, как знаешь. Я достаточно богат, чтоб рабынь приводили ко мне каждую ночь. А ты скоро высохнешь и скорчишься, как старая олива жарким летом. Мой тебе совет, признай, что я выше. И снимите проклятье с меня, чертовы ведьмы…
Закачались тяжелые занавеси, погнали по душной комнате ветерок.
Пасифая шевельнулась, вытерла пот со лба.
— Неира, помоги мне одеться.
Старая нянька заколола ткань на круглых плечах, поправила складки на высокой груди. Затянула жесткий поясок с золотыми пряжками.
— Подай плащ. И пусть оседлают кобылу. Найди Дедала, он едет со мной.
— Ночь на дворе, царица!
— Молчи. Делай.
Затенькал с переливами дверной звонок. Вера подняла голову, привыкая к тому, что вокруг день и за окном — самолеты. Накинула халат и, туго затянув пояс, расправила плечи, подняла подбородок. Не глядя в глазок, распахнула входную дверь.
— Что?