26. VI.42 4 ч. дня
27-го 5 ч.
Ах, какое твое письмо (19.VI)70, девочка моя полевая, нежная, Ольгунка родная, такая вся близкая, чувствую тебя живую, трепетную, жгучую, рвущуюся, вольную, всю — обвеянную родимыми ветрами, всю _с_в_о_ю! Весь я взбудоражен тобой, впиваюсь взглядом в «скульптурность» твою, — о, баловливый ветер, нескромник! — и ты не стыдишь меня, не смущена такой близостью твоего глупца… Ты же вся моя, ненаглядка, я это чувствую, я — весь, весь твой, — но что я..? — могу ли с тобой ровняться? Я же — увы! — далеко не полевой, далеко не безоглядный: если бы лет 15–20 долой.
Ольгушоночек мой душистый, пушистый, — тепленькая какая ты в этой картинке, чудом ко мне явившейся! Никак не могу объяснить, _к_а_к_ она объявилась?! Я тогда все, все обыскал… двадцать раз мели, все перебиралось на столе, все конверты я вывернул… — я же помню! Ну, _я_в_и_л_а_с_ь… _с_а_м_а_ _п_р_и_ш_л_а… _з_а_х_о_т_е_л_а… — и я тебя пью, и целую твои ножки, — ах, ты, вы-пуклая красавка-молодка! Ольга, чудеса со мной… надолго ли? — все боли кончились, ночь спал, — и это от одного, умно найденного доктором Очаном, средства! Какой же пустяк — «карбатропин»! Т. е. — уголь с ничтожной дозой атропина..! Значит, и Серов был прав, говоря, что не язва, а… «спазмы» интестинальные[20]. Только по лени своей он _н_е_ выбирал средства, а Очан… он не менее получаса комбинировал! Хорошо, что захватил его, накануне отъезда его к дочери и внучкам — в неоккупированную зону! В исключение только — принял меня, уже укладывались. Какой удивительный человек, какая выдержка! Знаешь, он точно знает, что приговорен: у него страшная болезнь, — злокачественная опухоль прямой кишки! Две операции. В прошлом году он помог мне… за три дня до оперирования его, — операция продолжалась два часа! Делал самый известный хирург Франции. Рецидив парализовал. Взял _в_с_е_ ножом. Очан должен каждый день делать сложнейшую «гигиену», т. к. ему необходимо механически закупоривать «выход». Новый рецидив возможен. И он ровен, по виду не узнать… а в душе — о, какая тоска, должно быть! Единственная радость — он женатый — внучка или две… — светлая его радость, последняя… В прошлом году, придя к нему по совету друзей, я и не предполагал, что он как бы «перед приговором». А он знал. И теперь… ласков, вдумчив, сосредоточен на пациенте, не на своем, трагическом! Ладно. Я отдохнул после чтения, после бессонных ночей, болей… Завтра еду в Сен-Женевьев, с Радуницы71 не был на могилке.
Ольгулька, я спешу опередить вчерашнее письмо, — оно могло опечалить тебя. Веришь? Я _д_л_я_ _т_е_б_я_ читал, тебя нес в душе, тобой жил… — и цветы твои — поцелуем твоим мне были, тобой мне были! И при всех я поцеловал… _т_е_б_я. Усыхающие, вот они… но они для меня тобой живы, тобой прекрасны. Я не мог говорить тебе неправды, и я сказал тебе бытовую правду, — только тебе! — не страшась, что тебя обижу, — ведь ты _м_о_я… — ты — я, как я могу _с_е_б_я_ обманывать?! И я сказал, как тебя купчишки обводят. Конечно, они не сумели и обрамить… — все кой-как… — спаржевая зеленца, сойдет! Но я был счастлив моей чудеской, моей неизменной, моей переполненной чувствами, мыслями, — _ж_и_з_н_ь_ю, образами живущей… Олькой моей бесценной… — не знаю, что бы со мной сталось, если бы ты сейчас была тут… — подумала бы — безумец!? Ну, да, от тебя безумец. — Ты не знаешь, как хочу быть вместе с тобой, жить тобой, для тебя, — только подумать..! Хоть месяц с тобой, у моря, на Юге… какие утра, в Крыму! Ах, какие… — Олёлька-девуленька… измазал бы земляникой твои щечки, любками отуманил бы тебя… всю, всю… до беспамятства… Ольгунка, верхом в горы бы… на заре… утро на высоте Демерджи72… полдень… черешневые сады… в солнце раннем… в звоне ручьев, в цикадах… жар палящий, зной — от каменных глыб, с белых дорог… от седла конем пахнет, жаром пышит… от щек твоих, от твоего дыхания… от голубого блеска… в глазах и в небе. Я хотел бы с тобой дремать на стогу, в пряном его дыханьи… в твоем дыханьи!.. Ольга, это же тебя я воображал, говоря о «простой молодке», родной, полевой… — нет, никого для меня нет больше… — и все, мечтаю о чем, что влечет, манит и искушает сладко… — все ты, и во всем ты… Ты, душевной и страстной переполненностью своей — _в_с_е_ для меня включила, в себе таишь. Разве ты не почувствовала это? «Простила бы»… ах, милая моя глупка… — конечно, простила бы… — ведь все — только с _т_о_б_о_й_ бы было, и ты все отдала бы мне, и я все взял бы от тебя. Сегодня я, прямо, взбудоражен, дивлюсь остатком здравого смысла во мне, _к_а_к_о_й_ я еще… _п_о_ж_а_р! Будь ты сейчас тут, побежали бы есть мороженое! — и ты, как девчонка, облизывала бы бочки стаканчика… — помнишь, облизывала..? — и я смотрел бы, как ты ловко умеешь это, вку-сно! Я тебя _в_с_ю_ вижу, всю могу воссоздать, как хочу, и _к_а_к_о_й_ хочу… — так во мне ярко воображение… так живо, будто на заре бытия. _В_с_е_ воображу… — а иные этого не постигают, до чего это легко, захватывающе дивно! Я же твое дыханье слышу… слышу, как вкусно ты ешь горстями землянику, и чувствую, как зернышки хрустят на твоих белых зубках… и что ты чувствуешь… Я тепло кожурки твоей слышу, загар чутошный, его дыханье… — загар, ведь, дает тончайший запах, чуть-чуть от него паленым и горчит чуть, а какая в загаре неуловимая сладость-страстность! Вот такую, летнюю, июльскую, жаркую… чуть сомлевшую… чуть-чуть влажную тебя… я чувствую! Я страстно люблю запахи… Ты помнишь, как пахнет в полуденную жару цветущая лужайка, новый ситец на молодайке… — это, кажется, только Толстой мог слышать, это смешение… не в его ли «Дьяволе» это..?73 Я всегда смущался показывать в работах этот сверх-нюх. А сколько в жизни, для многих, неуловимого «дыханья»! А как опята пахнут в мае — июне? а в апреле — голые еще луга в ветре? А первая сыроежка, найденная ребенком, тобою найденная?! Не забуду — масляток, как я их впервые _п_о_н_я_л… — молоденькие — совсем-то сливошные… склизкие-липкие… и как же пахнут! Ольга, я хотел бы забраться с тобой в густой малинник, в его цапкую чащу зелени. Какая алость, густо лиловость даже ягодной сочной зрели… такой зрели… каждая ягода налита, будто душистые икринки слиплись! страстно дрожит-горит сладкий сок… в ней особая, таящаяся страстность созрева, нагрева, сгущенной сладости… — будто в зрелой, познавшей страстность объятий женщине… У, как я расписался, раскрылся перед Ольгулькой милой… — ведь это ты, _з_н_а_ю_щ_а_я… ты — зрель, и недозрель, — все в тебе смешано, всем ты влечешь, все _з_н_а_е_ш_ь… от бездонной глубины-высоты небесной… до — самого чудесного земного, до страстного пения тела, в истомном стоне… — огромнейший твой размах, я это чувствую. Русская душа — великолепно-богата, а ты — сверхрусская! Ты в любви высоко-духовно одарена, до недоступной гармонии херувимов… и так близка-созвучна земному, так всеохватна в томлении, в страстности-жажде — создать, жизнь дать, слить пределы небесного с чудесно-тленным. В тебе для меня слились — и дитя, и женщина, их сущности живые… их души, их желания… Ты страшно чиста… и свята, и ты… — _в_с_я_ земная, но какая единственная чудесная земная! Что Творец дал в радость живущему… — это в тебе сгущено вложено, и ты еще и сама этого не сознаешь, и как бы я был счастлив раскрыть все это! Оля, ты не сочтешь меня за какого-то тонкого страстника? Нет, конечно… — это же миг такой раскрыл меня тебе… это же сдавленное во мне, не находящее исхода… Я отравлен будто… тобой, да. И без тебя… _н_е_ тебя — не надо мне, все так безвкусно, пресно, _н_е_ _п_о_е_т_ для меня. Если твои слова-письма, вылившиеся в них чувства могут так действовать на меня, — _ч_т_о_ _ж_е_ было бы, если бы я их слышал..! Если бы я видел тебя, твои глаза… — о, в них — _в_с_е_ — кричит безмолвно, все обнажается без смущенья. И когда это _в_с_е_ — живое, все перед глазами, все _п_о_е_т… — представляешь ты, как это слушается, вбирается, _т_в_о_р_и_т..? Отдаленно лишь равное сему — в музыке только разве… Творчество взглядов — искусство тоже, тончайшее — музыка! «Взгляд» — тот же «акт», сила, деяние. Вспомни: «если кто взглянет на… жену — в сердце своем»74. Какая правда! Я сегодня вот именно _т_а_к_ — о, прости же! — глядел на тебя… Я смущен, но как же я могу от тебя скрывать? Ты помнишь мои «буковки»… в открытке?75 Ты простила, да? Я смутился, когда… отправил. Бывают минуты отчаяния — _б_е_з_ _т_е_б_я!
Ольгулёчек мой, ластушечка, птичка, стрекозочка июльская… трстррр… — я так слышу! — я глажу твои щечки, твои губки… пахнут они малиной… такой жаркой, такой сочной… — сладкой… — дурман какой-то во мне. Ты мне _в_с_е_ «сказала бы в глаза»? Да, да, да… — в сумерках бы сказала… и в ярком солнце. Ольга, тобой я смог бы _в_п_о_л_н_е_ написать Дари. Ты же — неясно! — мне предносилась, желанная, _н_о_в_а_я… тобой я грешил, творя? воображая? _у_ж_е_ любя? Ибо _н_е_ полюбив, — но это как-то неопределимо! — нельзя _т_а_к_ чувственно вообразить. Значит, и Нургет любил, и Анастасию… и _в_с_е_х… — но ты-то не взревнуешь, зная, _к_о_г_о_ я любил-искал. Стало быть я _и_с_к_а_л… мне было _н_у_ж_н_о? Да, конечно. При всем — уже _м_о_е_м_ счастье, к которому я привык. Надо было… пополнение: значит, _ч_е_г_о-то надо было еще. И я нашел тебя, столько исканную, так жданную! Да как же так… — _н_е_ _в_з_я_т_ь?! не увидеть, не встретить? Не… влить в себя?! Ольгуша, мне мало воображать, метаться в бессилии, — ну, Ольгуна… я не могу без тебя… — хоть мне и страшно порой, — «отбоя». Ну… я обезумел… ты все поймешь. Оля, милка, здорова ты? Ах, как досадую, что Очан уехал. Он м. б. и твою болезнь понял бы… Я все сказал бы ему. В письме это будет трудно все объяснить. Он нашел бы средство, что-то мне говорит. — Оль моя, радость и боль моя… — как я порой хочу всей твоей открытости… не только «Лавры», а и… томящего «герлен’а», тонкого-тонкого… — до помрачения. Я не знаю, чего бы я хотел… перечти Пушкина — «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…» Какое «открытое» стихотворение! Конечно, я… выбрал бы — _в_т_о_р_о_е76, но… с некоторой поправкой. Вакхическое… так же оно правдиво, и так _я_р_к_о! Гармоническое слияние _е_с_т_ь_ между этими «двумя». Ну, да, оно и дано Пушкиным! «И делишь, наконец», и т. д. Только одну поправку: _н_е_ «поневоле»! Нет, а… смиренница разгорается и переплавляется чуть в вакханку. Как тебе кажется? Ответь. Ты — потупилась? Но ты же меня _в_с_е_г_о_ знаешь, ты могла бы «в глаза» сказать.
Олюночка, ни-когда не поминай обо мне высокими словами. Я — Ваня, твой нежный, твой весь, всегда перед тобой покорный Ваня. Пусть другие оценивают, как хотят. Ты — мне — Оля. Моя Оля. Без условий, без ограничений. И если я тебе писал: привожу выдержку, «чтобы тебя приманить», что ли… — то вовсе не для того, чтобы набивать себе цену, со-всем нет: чтобы разгорячить тебя к творческому, — дескать, смотри, как о достижениях пишут, это — _н_а_г_р_а_д_а_ за труд… милая, возьмись же, я верю в тебя, как в себя верю. Но я _н_е_ принуждаю, нет, Олёль, детка моя нежная, нет-нет… не принуждаю… лишь — соблазняю… как детку пряничком! Ну, поняла, глупенькая моя, близкая-близкая моя… ведь ты у меня под сердцем… всегда… все, всю пустоту мне заполнила! И будь же моей, далекая-близкая, роднушка, единственная. — Висмуту мне не надо. Думаю, что так. Преп. Серафим благословил77. Что Он даровал — должно быть прочным. Все можно испортить, но я буду стараться, беречься. А, надоело. Я жить хочу, тобой, с тобой. Всей тебя хочу, жду… и жить хочу, потому что ты живешь, ты можешь быть моею. И _в_с_е_ может быть, до _ч_у_д_а. Это было бы такое счастье… — Оля, ты будешь здорова, ты здорова, в тебе лучшая кровь, чистая… — и она хочет _ч_у_д_а. Оля, да совершится же оно! хоти, хоти, зови… моли!
Ты мне когда-то писала, еще не разглядев _в_с_е_ во мне, что ты мне якобы нужна только для творчества, не ты сама, а лишь твой «образ»… Как это неверно! Именно _т_ы, _в_с_я, и всей твоей сущностью… всей полнотой души и тела. Для меня, и для того, что во мне живет, что возникает и облекается словесно-живою тканью. Это как раз нужный _з_а_р_я_д, _в_з_р_ы_в_ общий, возбудитель неизъяснимый… страшную силу дающий… — _э_т_и_м_ всегда и у всех настоящих деятелей в области искусства — живет их сила, обновляет, окрыляет, возносит. Да, да. _Ч_у_в_с_т_в_а_ — возбудители, родители воображения, — то же чувство! — питатели творческого действия. Ибо ведь и любовь, и — главное — завершение ее — наполнение ее — то же творчество, действие. Она освежает телесную структуру, она и возносит душу, крепит, целит, — открывает все «пробки», дает, подлинно, _ж_и_з_н_ь. Тут «физиология» — и, кажется, в этом одном, главное, — служить духу. Конечно, не из беф-стексов родятся поэмы, симфонии, трагедии, романы… «рафаэли»… — они питаются все же «беф-стексами», и, главное, крайним выражением их, — страстью, восторгом, покойной гармонией формы, дух носящей. Все это, — понятно, — лишь «леса» на стройке: но есть та разница, что «венец счастья» для масс — увенчанная земным «творчеством» любовь… — детьми! — для некоторых только — и еще — самым главным — выражением их духовной сущности _в_н_е, и внешними, будто, средствами: словами, подбором красок, звуков, линий… — тайна же творчества — невидимая никем «жизнь Духа».
[На полях: ] Только сегодня, 27.VI посылаю: вернулся из Сен-Женевьев. Вчера была Марина, принесла нежные цветы, будто махровые полевые астры.
Целую. Твой глупый Ваня. Целую.
Сейчас письмо от Сережи, но он не пишет, получил ли деньги (на цветы) (10–11 [гульденов]) от моих знакомых (Russel).
Духи[21].
5. VII.42
Здравствуй, гений мой чудесный!
Вчера писала тебе как пьяная, безумное письмо78. Смущаюсь. Не буду больше. Забыла все на свете, забыла даже тебя поздравить с твоим успехом. Для меня это было совершенно ясно: не могло быть иначе. Я рада, что тебя так тепло чествовали. Милые дамы, они сумели тебе дать радость! Ну, теперь отдохни! Хоть караимочку попроси, чтобы тебя не дергали пока, — м. б. она скажет другим, что тебе покой нужен. Как горько мне, что я только испортила, м. б. своими дрянными розами твой _п_а_р_а_д.
Мне несказанно больно это. Я поссорюсь с магазином. Это — наглость. Так и скажу. А мы их давнишние клиенты. Не могу сказать тебе, какой это нож мне в сердце! Ну, не подносила бы их «Юля». Лучше бы было! Ты утонул бы в васильках чудесных. Кстати, скажи, «Юля» что-нибудь про меня знает? Скажи! Меня очень удручает твое здоровье. Я думаю, я почти что уверена, что нервы твои тут главное. На почве усталости, недоедания, вернее — _п_о_х_у_д_а_н_и_я. Я помню, как болел мой папа (молодым): боли в груди не давали шагу ступить. Думал angina pectoralis[22]. Был в Москве у знаменитостей. Ничего! Велено было усилить питание и прибавить в весе на 20 фунтов minimum. Он ел до 6 желтков яичных (во всяких видах, просто глотая сырыми часто) и пил молоко и сливки, много лежал, спал. Прибавил за лето пуд!! И все как рукой сняло! Папа мой был нервный клубок. Я уверена, что у тебя м. б. тоже. Если тебе дорога не очень трудна, Ваня, то сделай все, чтобы приехать! Я постараюсь тебе устроить отдых. Каждый час буду тебя пичкать всем, что тебе полезно. Увидишь! Никаких глупостей не говори. Я люблю тебя и буду любить всегда. А не приедешь если, — скорее м. б. наступит у меня отчаяние, а от него упадок и любви. Не знаю. Но думаю, что так вытягивать нервы у любви нельзя долго. Это ничего не значит, что я не ценю достаточно все то, что и на расстоянии не теряет силу! — Нет. Но и это все: дружба, поклонение, духовное родство — все это требует встречи и личного обмена мысли. Не думай, что вчерашний дурман меня толкает и требует своего. Нет, Ванечек. Я повторяю, что, если так угодно, я останусь «рыбкой». И моя любовь к тебе не остынет от этого. Другие силы зовут тебя. Силы духа, души, мысли. Мне так тебя не достает. Так много надо сказать, знать. А… вчерашнее? Мне это не первично-необходимо. Это на втором, на десятом месте! Я сдержусь. Я всю жизнь такая. Приезжай, дружок. Тебе отдохнуть необходимо. И не надо трепать себя и жечь. Я хочу, чтобы ты запасся силами. Не будем заранее грустить разлукой. Дружочек, приедь! Подай прошение. Увидишь, чтО будет! Как мне хочется походить за тобой! Не буду «дерг-дерг», — обещаю! Буду «пай». Мамой твоей буду. Хорошо? Мы обо всем поговорим. Много о творчестве я от тебя услышу. Замираю в счастье, когда подумаю, чтО ты мне открыл бы! И как! Мы поговорили бы о твоих планах для фильмования «Чаши», — Ванёк, я в ужас пришла, узнав, что тебе подсовывают в героини «Paul’y». Ты непременно посмотри ее, прежде, чем согласишься! Если тебе интересно мое мнение, и если оно что-нибудь весит, то я тебе его скажу: Это, конечно, Паула Вессели? Да? Тогда болван тот, кто ее подсказывает. Безвкусный и нечуткий к _т_в_о_е_м_у! П. В[ессели] — хорошая актриса, но совершенно иного жанра. Это, я бы сказала, — добродетельная девушка, крепышка, хороший друг-жена, порядочная, очень вся реальная, очень «здравосмысленная», «ein guter Kerl»[23]. Но в ней совсем нет, не завязалось даже, того, чем полна Анастасия, — этой таинственно-женственной загадочности, прелести… Ни-чуть! И внешне: она женщина-репка, крепышка. Хороша в тирольском костюме, — это вот ее роль: здоровая девушка в горах, спортивная. Она не красива, никак. Косит слегка даже. В ней — _н_и_к_а_к_о_й_ _Т_а_й_н_ы! Я вижу Анастасию высокой, а эта — коротышка! Анастасия? и на… коротких ногах? П. В[ессели] — в хороших пропорциях, но именно «р_е_п_к_а»… И этот огонь священный Анастасии, эту, м. б. только русским женщинам свойственную природу: хранить под внешним льдом пожар чувства, — этого никогда ей не воплотить! Уродство будет. Эта сцена у дверей лачужки Ильи, зимой…79 А это ведь не выбросишь. Это — сущность. Вижу Анастасию… Как живую.
Трудно, трудно найти среди иностранок. Никого не знаю, кто бы подошел. Из всех, пожалуй, могла бы дать что-то… одна, не знаю имени ее80. Француженка. Помню фильм один ее «Элен»81. Фильмовщики, конечно, знают. Она хороша. Она… с «ароматом женщины». И… вся хороша. Играет тонко. Масса шарма. Божественно играет. М. б. чуть «зрела», — о, не стара, не «тяжела», но именно слишком уже женщина, а у Анастасии мне видится еще и «девушка». Но хороша. Посмотри. — И еще: очень подошла бы, совсем не «огромная», а даже очень мало-известная, но очень подходящая — одна наша: Ал. Ал. Зорина82. Знаешь? Она очень скромна была, и потому не сделала, дающуюся ей карьеру. Ей даже бы и «играть» не пришлось. Она — вся тут! Огромные ее, небесно-голубые глаза, лучистые, невиданные глаза, «плещущие» чем-то… И вся она. Вся «укрытая», «затаившая»[24], как сфинкс. Но, поздно. Она не играет. И м. б., постарела. Я ее не видела лет 1083. И это только к слову. Я считаю полным фиаско дать эту роль П. В[ессели]!
Даже ненавистная мне хищница Ольга Чехова84, смогла бы, пожалуй, «с_ы_г_р_а_т_ь» («выломать») лучше. Думаю, что любая простая русская девушка вернее могла бы ее изобразить.
Я боялась бы пустить на чужом экране эту вещь. Ну, а кто же Илья? Кто — ты? Ибо ведь Илья — ты! И думается мне, что вышвырнет твою «Чашу» модный экран европейский плоско и пошло. Расплещут ее по базару. Где же «Н_е_у_п_и_в_а_е_м_а_я»? Да и поймут ли? И можно ли ждать и требовать от актрисы верной роли, когда ей и перевести-то не сумели? Неупиваемая? Разве это то, как переводят здесь: «никогда не опоражниваемая»..? И разве можно перевести, найти слова и определения тому, таким понятиям, которых в своем языке, в своей душе нет?? Как переводится наше: обаяние? нега? упоение? И много, много? Как переведено наше «Иван Грозный»? «Грозный» — вовсе не «страшный», не «ужасный». «Грозный» — м. б. царь. А «страшный» — пьяница может быть. И так все! Не знаю хорошо французского языка. Но можно ли передать?
Вспомни и другое: как понимают они тут все? Сельма Лагерлёф не поняла же, почему Илья от воли отказался! И что покажут они? Русское крепостничество? «Дикость» русскую? Сумасброда-барина (пикантно!)? Или красоты Италии? Душу Ильи и Анастасии Павловны никто не даст. У себя, да! Не сомневаюсь. Когда время придет! А здесь? Очень будь осторожен. Предостерегаю тебя, т. к. боюсь горя твоего от искалечения детища твоего родного. Ты же не перенесешь. Посмотри Паулу в фильмах. Увидишь, что я права. Ты часто не считаешься с моим мнением, я для тебя — ребенок, но тогда спроси других, твое чтущих. Да посмотри же сам! И вообще, для оценки экранщиков на будущее, тебе полезно увидеть то, что тебе предлагают. Я люблю Паулу В[ессели] в ее жанре. Были чудные картины с ней: «Maskerade»85, «Episode»86, «Der Spiegel des Lebens»87 и т. д. Она хороша. Свежа. Не ломака, как Леандер88 или Гарбо. Очень проста, естественна, мила. Но не Анастасия Павловна! Никак! Прошу, посмотри и скажи, прав ли Олёк. Очень прошу! — Как я жалею, что не училась, не красива, не могу теперь. Я бы дала Анастасию Павловну. Я ее всю чувствую. Ты знаешь, мне часто советовали идти на экран. Но я уродом себя считала-таю, и потому не пошла. Поищи сам актрису. Походи в кино. Как вспомнишь, какое уродство дала Гарбо в Анне Карениной! — Ужас. Я ей писать хотела, чтобы она стыдилась себя художницей считать. Я топотала в бешенстве. А за твое глаза выдеру. Спроси же хоть «Юлю». Ну, кому ты веришь? Да посмотри сам! Очень прошу! Скажешь тогда, права ли я. Ну, Ванёк, кончаю. Я здорова. Кровь не совсем в порядке, но я не худею и не температурю. Вырвала зубы (2). Ну, их к шуту! Советовалась с дантистом не рвать ли и 3-ий (рядом), но он не нашел нужным. А по первому «зубодеру» надо было! Никаких гранулем не нашел. Вырвали корень от зуба мудрости и рядом, чуть стал чувствителен, без нерва он. Еще опухлая щека капельку. Боль была от 3 ч. дня до 5 утра. Но ничего! Еще достаточно зубов. Пусть дерут, что надо, потерплю. Так хочу быть здоровой! Ванечка, берегись! Не кури, родной. От курения и худеют. Я в ужасе от твоих 49 кило! А я — 62 1/4! Подумай! Прибавила.
Против зимы — не узнать! — Фасин муж все еще здесь.
[На полях: ] Ну, Христос с тобой! Будь здоров! Собирайся тихонько! Приезжай. Беречь тебя буду. Ванюшенька, я все время с тобой.
Целую нежно. Оля
О «семейных делах» не писать лучше. Дружок, ты часто так увлекаешься, что забываешь в отношении меня то, что все же принимаешь во внимание касательно твоих сестер и племянников. Не надо лучше. У меня тоже свое крепко!
Пиши «Пути» — как чудесно все будет!
Я тоже хочу работать. Буду! Но и ты пиши! Дай же Дари нам! Напиши: Марина обо мне что-нибудь говорила? Поняла, от кого эти несчастные розы?
Письмо первое
Ужасно мне послать тебе это, Ваня, — будто признаться в чем-нибудь очень стыдном. Не суди! Прости, забудь эту мазню. Мне физически больно!
Целую. Оля
Мой первый пост
По календарю завтра начало поста. Ни служб церковных, ни благовеста грустнозовущего, ни, даже, талого снежку, ни почерневшей дороги весенней, ни капелей… Грустно стало, и вспомнился другой, далекий, мой первый пост.
— Не шали, говорит мне няня, — сегодня уже готовиться к посту надо, друг у дружки прощенья все просить станем. И ты уже — отроковица и за всякой грех ответ несешь.
И правда, мне кажется, что сегодня особенное какое-то воскресенье, серьезное. И ждешь торжественного чего-то, необычайного.
Когда после вечерни в гостиной просят все друг у друга прощенья, а муж Александрушки-кухарки бухается даже всем в ноги, то мне становится так странно-тесно в груди, точно вот: — возьми и полети! С запинкой (совестно-неловко чего-то) я повторяю за прочими: «прости, Христа ради» и «Бог простит!»
— Ну, прости меня! — берет мама меня за ушки, — и я вдруг нежданно для себя заливаюсь слезами какого-то неописуемого чувства. Обхватываю колени ее и шепчу:
— Мамочка, за что же?
— А ты скажи «Бог простит!», дурашка, — наклоняется она ко мне, — а плакать-то нечего… Ну! Говельщица ты этакая!
И от этого «говельщица» что-то новое, такое радостное заливает сердце. Я вспоминаю, что мама обещала брать меня за все, за все службы в церковь, и даже на рассвете, на погребение Христа и за Светлую Утреню в Пасху.
— Мамочка, мама, — могу я только шепнуть ей в шейку и швыркаю еще сильнее носом.
— Простите, барышня, Христа ради, — берет мою ручку Василий…
— «Барышня», — думаю я, — как вдруг сразу можно стать взрослой! Нас рано ведут спать.
«Бог простит» — слышится мне сквозь дрему. На другой день — «чистый понедельник», и мы едем в баню. Уроков нет, а только мама читает нам жития Святых, и так это все удивительно и такое все совсем другое. И няня Соня наша совсем уже не та, что прежде. Она не шалит, не выдумывает новые игры, не возит на себе братишку, не смеется. Только вот по дороге в баню не утерпела и рассказала, как вчера за ужином «баба Лиза», доедая рыбу пожадничала и подавилась костью.
— Посинела, глаза выкатила, ну прямо страсти! Долго ли кончиться! — ни туда — ни сюда кость-то. Да кто-то догадался свечкой ей протолкнуть… Ну и… прошло. А то уж мы подумали, что и по-делом, может, ей! Нам-то все не доверяет, — мамочка ее оставит домовничать, как на дачу уедете, а она все-то баночки с вареньем ниткой перетянет, да заметит, до каких пор съедено. Да… вот, мы только бывало с Катюшкой, возьмем да ложкой все и переболтаем, стенки-то обмажем, а она-то, жадина такая! бесится.
Мы до смерти жалели, что спали и не видели, как «баба Лиза» давилась костью. Хоть и страшно, а любопытно, — как это свечкой протыкали? Соня обещалась показать и свечку. Но когда мы вернулись, она совсем притихла и не велит нам поминать больше про бабу Лизу, а сама собирается к ней просить прощенья. Соня и с виду стала совсем другая, и волосы у нее блестят, пахнут лампадным маслом, и кажется, что она похожа на гладенькую репку. Соня не пьет в пост чаю, а только кипяток с сушеной земляничкой, которую ей мать привезла из деревни. И сахару Соня не берет, а покупает на копейку каких-то пестрых, душистых «крошек».
И я тоже не пью чаю, и кажется, будто кипяток куда вкуснее, а кро-шки… Чудо — эти крошки!
Соня после чаю читает Евангелие и объясняет нам, а потом много рассказывает об Иисусе Христе, и как Его мучили люди, и об Иуде-предателе и много-много… Нам делается так жалко Иисуса Христа, что мы плачем, и Соня тоже сморкается все…
Сказок не говорит больше Соня, и даже про барсука, что жил в лесу у их деревни, ничего не рассказывает. — «Празднословия не даждь ми!»89 — объясняет она. Когда мы хотим гулять теперь, то она водит нас на паперть церкви, где нарисована большая картина Страшного Суда, и показывает всякие грехи и муки.
И я уже знаю, что на каждом-то шагу стерегут человека бесы, и когда согрешишь, то радуются они, а Ангел-Хранитель[25] отходит и тихонько плачет. Такой красивый… милый ангел. Знаю тоже, что только до 7 лет детки чисты, и когда умирают, то ангелочками у Бога. А кто старше — должен «ответ нести», и потому вот каяться нужно.
И все бы слушал и слушал…
Ах, какие удивительные дни настали. Вся наша жизнь как-то вдруг переменилась. Даже вот, никто не заставляет пить молоко и яйца есть. А новое… — все такое вкусное! И грибки, и разные ягоды, молоко миндальное, яблочки моченые и этот душистый постный сахар! Баранки теплые, позвякивают на мочалочке — прямо из курени! Чудесный какой _о_н, — пост!
День за днем уходит он, и вот уж скоро пойдем мы к исповеди с мамой. Мы ходим в церковь… и там все иное: грустно как-то, заунывно, и люди-то будто другие, — в темном, в платочках, вздыхают по уголкам. Таинственно и страшно подумать: _и_с_п_о_в_е_д_ь, и замирает сердце!
Соня говорит, что так и надо — трепетать и страшиться, потому что Сам Господь стоит невидимо и грехи принимает.
И все-то, все сказать Ему надо, а коли что утаишь, то вдвойне зачтется… Если забудешь, то — ничего, а утаить вот никак нельзя.
И я молюсь, усердно молюсь Богу, чтобы Он мне все простил и чтобы не было страшно.
Знакомые молитвы мне кажутся другими, и будто это для меня именно сказано: «и не осуждати брата моего»90… А этот «брат мой», с челочкой и светлыми кудряшками, только что вот плакал: расцапались опять с ним! И засыпая, я думаю, что завтра ни за что, ни за что не буду спорить с Сережей. Хочется быть послушной, доброй, чтобы не плакал милый Ангел-Хранитель…
-
И вот… все, все пропало, в один-единственный, ужасный день! Вспомнишь, — сожмется сердце, и нет уже радости от поста.
Вижу вот все, как было: и детскую, и Сережу перед образом, вот как он ёжится усталый, спать хочет, а все-таки _с_а_м_ читает молитвы. Раньше нарочно встал молиться, чтоб одному, чтоб «не мешали». Так он любит. А помешай ему, — собьется, забудет, заплачет, но не даст себе подсказать. И будет плакать, что не дали ему помолиться и долго еще во сне будет всхлипывать…
Я знаю все это. Знаю. А вот забыла _т_о_г_д_а, должно быть!? И… пирог с соленьем несчастный этот вижу в руке своей… вкусный, самый любимый мой пирог, с желтенькими капельками масла. Нажмешь пухлое тесто — и выступят!..
И как подскочила к Сереже, вижу!
— Посмотри, посмотри, — как губка! Пожми-ка!
— Не мешай!.. «Утешителю91… утешителю…» — Сережа беспомощно оборачивается на Соню.
— «Душе истинный», — подсказывает та, но он сбит… Я вижу его, как собирает он носик…
— Не могу, забыл, — плачет он… — Зачем ты меня соблазнила?! Зачем соблазнила?!
Он трет глаза кулачками и не может закончить молитву. Соня бьется с ним, уговаривает сегодня уж так идти в кроватку, — смотрит на меня с укоризной.
Вот, вот… все так и было… И от воспоминания этого мне становится так невыносимо, так сжимает сердце, подступает ком к горлу… Но _т_о_г_д_а, тогда я не поняла, не знала, что я сделала.
А вчера вот, — все открылось! Вдруг открылось!
Письмо второе
Я уныло брожу, мне не найти себе места. И когда мама утром сказала, чтобы мы недолго гуляли, а то устану я, что за вечерню мы пойдем в кладбищенскую церковь, а не в нашу, и что останемся там исповедоваться, — то у меня сдавило сердце. Гулять не хотелось, но тянуло посмотреть страшную картину на паперти… Не повела Соня, — торопиться к обеду надо.
— Ну, что же ты не ешь? Не любишь горох, а вот и съешь его, и будь умница!
— Ах, не от того, что не люблю, а просто не глотается чего-то. Еще несколько часов до исповеди…
Я бегу в «учебную» комнату и достаю маленькое Евангелие. Тихонько (Соня отвернулась) я вчера зернышками канарейкиными заметила местечко, где читала Соня, чтобы еще перечитать. Вот оно: «И кто примет одно таковое дитя во имя Мое, тот Меня примет. А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня; тому лучше было бы, если бы мельничный жернов повесить ему на шею, и бросить его в глубину морскую. Горе миру от соблазнов: ибо надобно прийти и соблазнам: но горе тому человеку, через которого соблазн приходит»92.
Тоскливо заныло во мне и потянуло в животе даже…
«Соблазнила»… Так и сказал: «соблазнила». Не было сомнений… — Господи, что же я сделала?!
Тихо в комнате, — только «кенка» скачет с жердочки на жердочку, сыплет зернышки. — Пи-и, пи-и, позывает она грустно. И от этого еще тоскливей. Со стены смотрят любимые картины… Вот, Христос и дети, и надпись… «Таковых есть Царствие Божие»93. Я взбираюсь на стул, чтобы лучше увидеть все, и стараюсь угадать: _к_а_к_и_е_ детки? Маленькие? Меньше меня?
Вот, маленькие, совсем маленькие, на руках, а вот побольше… Но сколько лет им? Семь? Меньше?
— Господи, — горестно шепчу я, складывая на груди ладошку на ладошку, — отчего же не умерла я до 7-ми лет?!
И жалко и себя, и ангелочка, который плачет, и страшно ужасных жерновов. Мерещится страшная картина на паперти. Я смотрю на доброго Христа с детками, и так мне хочется, чтобы и меня Он погладил и пожалел…
Меня одевают впервые в драповое пальтецо, и маленькие калошки. Полегче стоять, да и тепло очень.
Снег в саду сильно стаял и осел, а по дорожкам уже кое-где видно глинку. За день нагрело так, что льет, журчит ручейками, и так приятно было бы пошлепать по лужам!.. Но не радуют ни пальтецо, ни калошки, ни лужи…
— Свадьба, свадьба! — орут мальчишки вслед перелетающей с альтистым цоканьем стае галок.
— Им весело! — думается, и я вздыхаю.
Мы идем мимо лавчонки, где Соня покупает «крошки», мимо аптекарского магазина, где дают в премию какую-нибудь игрушку. Обезьянки, вагончики, куколки.
А вот и вокзал, а там, за полотном и кладбище93а. Мне хочется вздохнуть еще, и еще, и все поглубже.
— Что ты? — спрашивает мама и притягивает к себе мою руку. В один миг мне хочется рассказать ей все, выплакать свое горе и узнать, «простится» ли?