Джонатан Уилсон
Палестинский роман
Посвящается Шарон
Благодарность
Книги двух авторов оказали мне неоценимую помощь при создании романа: «Дэвид Бомберг» Ричарда Корка (Richard Cork,
Иерусалим, июнь 1924 года
1
Блумберг вышел из дому, сел на велосипед и поехал по дороге, ведущей из Северного Тальпиота к арабской деревне Абу-Top. Минут через десять остановился и нашел подходящее место — тут отвесную скалу сплошь заливал лунный свет. Ночь выдалась ясная. Он раскрыл этюдник, достал палитру. Еще в Лондоне Джойс, спасибо ей, аккуратно пронумеровала белым все тюбики, чтобы он мог работать не прерываясь даже в сумерках. Он разлюбил ее, как ни горько в этом признаться. Отдалился от жены — стыдно сказать почему, ведь в его возрасте смерть матери вроде не должна стать таким потрясением. Но для него стала. Поздняя ночь в лондонской больнице, иссиня-черный саван неба в исчерченном дождевыми каплями окне за ее кроватью, и мама, внезапно очнувшись, впервые за долгие недели узнала его. «Я тебя никогда не забуду», — сказала она. Но, естественно, все вышло как раз наоборот. Это Блумбергу никогда ее не забыть: для иммигрантского мальчика мать была единственной защитой и опорой, надежная, как корабль, в парусах ее широких юбок можно было укрыться, вцепившись, зарывшись лицом, прижавшись к ее ноге. Он тяжело переживал утрату, Джойс в те дни, как могла, старалась его поддержать, но ее сочувствие его убивало. Своей заботой она лишь подчеркивала его бесчувственность. Он внутренне отгородился от нее, ушел с головой в мир теней. И мать была не единственной в этом призрачном мире. Ее смерть высвободила сонм других. Уже шесть лет как отгремела война, но стоило ему задуматься или замечтаться, и тотчас перед ним, как призрак Банко, являлись погибшие друзья, изувеченные, в крови: Джейкоб Розен — вместо лица рваная рана, затянутая белесой слизью, Гидеон Шиф — все та же обаятельная улыбка, уцелевшая, в отличие от тела.
Блумберг окинул взглядом террасные склоны, плавными волнами уходящие к Силоаму и дальше — к Масличной горе, установил мольберт, закрепил холст. Но прежде чем писать маслом, нужно было, как всегда, подготовить наброски. Он сел на камень, взял блокнот и начал делать зарисовки углем и карандашом. В лунном сиянии кроны олив в долине казались пепельно-серыми, почти белыми.
Через некоторое время послышались шаги — кто-то спускался по козьей тропке чуть выше по склону. Блумберг обернулся. Два араба шли рядом и, судя по жестикуляции, о чем-то оживленно беседовали. Блумберг проводил их взглядом, пока они не скрылись за поворотом горной тропы, и вернулся к работе.
Прошло, наверное, еще минут двадцать, как снова послышался шум — на этот раз на нижней террасе. Блумберг вскочил и стал вглядываться в серую мглу, пытаясь разглядеть что-нибудь между деревьями. Метрах в ста — ста пятидесяти ниже по склону шла какая-то возня, и довольно энергичная, судя по облачку пыли. Наконец он, как ему показалось, разглядел двоих. Дерутся они там, что ли? Или любятся? Блумберг не сказал бы наверняка. В полосе лунного света появился на миг выбеленный узкий силуэт высокого мужчины. Мужчина этот, кто бы он ни был, отряхнулся и сразу же пропал из виду, скрывшись в оливковой роще внизу. Его спутник, должно быть, вскоре последовал за ним, но Блумберг к тому времени вновь с головой ушел в работу и благополучно забыл о той парочке.
Сделав эскизы, он два часа без передышки простоял за мольбертом и закончил лишь поздно ночью — нужно было все же сделать перерыв и поспать. Он ехал на велосипеде мимо недостроенных домов, одна рука на руле, в другой — небольшой холст с только что написанной картиной. Под колесами похрустывал гравий.
Крыльцо его дома освещали два самодельных садовых фонаря в стеклянных банках. Когда он вошел, Джойс сидела на матрасе, у ее ног — дорожный сундук, самый объемистый из двух и уже наполовину разобранный. Волосы она заколола гребенкой, надела зимнюю ночную сорочку, одну из тех, что захватила с собой из Англии. Ее друг и учитель Лео Кон предупредил, что ночи в Иерусалиме холодные, даже летом.
Блумберг протянул Джойс ветку жасмина, сорванную с куста у калитки.
— Гость, — сказал он, — непременно должен принести с собой что-нибудь, хоть какой пустяк.
— Ты не совсем гость.
Он поцеловал ее в лоб. Что он ни скажет, все невпопад. Надо ее отпустить.
— Что рисовал? — продолжала Джойс.
— Деревню, деревья.
Джойс сидела, прислонясь к стене, на узкой койке — две кровати предоставил им во временное пользование Обри Харрисон, местный представитель лондонской сионистской организации, которая их сюда и послала. В комнате было еще жарче, чем снаружи. Тонкая струйка пота на шее Джойс доползла до расстегнутого ворота ночной рубашки.
Блумберг аккуратно пристроил холст у стены, красочным слоем внутрь, так что стены касался лишь верхний край. Сбросил сандалии.
— Но чего от меня ждут, — сказал он, — я имею в виду заказ, этого я сделать не смогу.
— Неужели так трудно?
Блумберг достал из заднего кармана официальное письмо:
— «Серия работ на тему „Жизнь в условиях преобразований. Прогресс. Предприимчивость. Развитие“». Иначе говоря, вдохновенные образы еврейских первопроходцев. Пропаганда, одним словом.
— Зато вечерами ты свободен.
— Сомневаюсь.
Она ничего не сказала, но он догадывался, о чем она думает: по ее мнению, его не убудет, если он и поработает на кого-то. А тут, насколько ему было известно, она еще и твердо верила в значимость их дела. Хотя пока сочла за лучшее промолчать. Особенно мило с ее стороны, что она не упомянула о деньгах — о тех шестидесяти фунтах, что выдал ему авансом Палестинский учредительный фонд[1]. Едва ли хватит на молочные реки с кисельными берегами, которые он ей обещал.
— Чаю? — спросил Блумберг.
— Я бы чего-нибудь другого.
Глотнув бренди из бутылки, стоявшей возле кровати, Джойс привстала, стянула через голову сорочку, бросила ее за спину. Сидела так и ждала — смело, подумал Блумберг, — когда он подойдет к ней из своего угла. Прошло много недель, может, даже месяцев, с тех пор как они в последний раз занимались любовью. Он не шелохнулся, но когда она вновь потянулась за рубашкой, груди ее колыхнулись, и он не устоял. В три прыжка пересек комнату и схватил ее за руку.
— Если не сейчас, то когда? Разве не так раввины говорят? — Блумберг рассмеялся и принялся целовать ее грудь.
Когда все было позади (она удовольствия не получила, и он это знал), Блумберг встал и развернул к себе картину. Краски еще не высохли. Он подумал, что лунный свет на крышах домов вышел довольно неплохо, но и только. Вспомнил про тех двоих внизу на склоне и сказал Джойс, что специально не стал зарисовывать их, потому что люди ему уже не интересны.
— Мизантроп, — ответила она. — А что они делали?
— Обнимались, а может, ссорились. Трудно сказать, далеко было.
Снаружи — как странно — ветер донес еле уловимый запах скипидара. Блумберг, как был нагишом, вышел в сад. Сделав пару шагов, остановился. Чахлую лужайку перед домом обрамляли кусты, меж них кое-где проглядывал каменный розан[2]. Воздух был напоен ароматом лаванды и — скипидара, волны которого исходили, судя по всему, от рощи мастичных деревьев. Джойс вышла следом.
— Не сказать чтобы райский сад, — она прильнула к нему, обняла сзади за талию, — но обидно будет, если нас выгонят. Мне здесь нравится.
Он высвободился из ее рук, отступил на шаг.
Слабый стон — или молитвенное бормотание? — услышали оба, звук приближался, и кто-то окровавленный проломился сквозь кусты, кинулся к Блумбергу, стиснул его в объятьях и вместе с ним рухнул на землю, придавив своим телом. Джойс закричала — тонко, пронзительно. Блумберг спихнул наконец с себя незнакомца, откатился в сторону. Он тоже кричал, его трясло. Человек, мужчина средних лет в арабской одежде, дернулся раз-другой и затих, его белая джеллаба[3] была порвана и намокла от крови, как и куфия[4], которую он прижимал к груди в тщетной попытке остановить кровь, бившую из колотой раны над сердцем. Джойс склонилась над ним, встав на колени в намокшей траве. На нее смотрел невидящим взглядом мертвец с побитым лицом. Она с удивлением заметила, что у него бледная кожа, рыжая борода и завитые пейсы, как у правоверных евреев. Блумберг тоже поднялся и встал рядом с ней. При свете луны видно было, что его лицо, грудь, руки, ноги и поникший пенис — все заляпано кровью.
2
Сауд, высокий для своих лет, несся под гору гигантскими скачками, задыхаясь, спотыкаясь о камни, стараясь держаться в тени деревьев, и вспышки лунного света, выхватывавшие его ненадолго из тьмы, были для него как ружейные залпы. На середине спуска он сделал короткую передышку — спрятавшись в тени за шотландской церковью, порвал на себе окровавленную рубашку, — и снова помчался дальше, бросая на ходу клочья ткани, как беглец в игре «заяц и собаки» — клочки бумаги. Люди ему почти не встречались, лишь под раскидистой кроной белой акации целовалась юная парочка да вдали гарцевали двое полицейских на конях — по счастью, они двигались не к нему, а от него. Добравшись до Старого города, он свернул в лабиринт тесных улочек. Возле чанов с кунжутным маслом на улице Куш его окликнули, а может, ему послышалось. Сауд припустил еще быстрее, хотя легкие чуть не лопались от натуги, и пять минут спустя он уже выходил из Дамасских ворот. В горле у него пересохло, а сердце так громко стучало, что, казалось, еще немного, и он перебудит весь квартал.
Обойдя дом Де Гроота на улице Святого Павла, он поднялся по лестнице и толкнул дверь. Она оказалась заперта, тогда он пролез в приоткрытое окно. Оказавшись в комнате, первым делом кинулся к стоявшему перед диваном столику, освещенному настольной лампой. И вздохнул с облегчением. Кожаный портфель с учебниками — на их форзацах четко выведено его имя — лежал там же на коврике, куда он бросил его, когда, начался урок. Зажав портфель под мышкой, он прошел в кухню, налил себе из кувшина воды. Стакан он взял с собой и потом на бегу шваркнул его о каменную стену, добавив осколков к сору на обочине.
Недалеко от Мусорных ворот Сауд свернул за угол, подхватил веревку и, упираясь ногами в каменные выступы, спустился на дно цистерны. Он стоял по щиколотку в иле, дрожа от холода, вжавшись в стену. Вонь городских улиц сюда не проникала, внизу пахло прохладой и сыростью. Оставалось подождать, когда в суке[5] соберется народ, тогда он выберется и смешается с толпой.
Облака наверху наползли полукружьем черных гор и загородили луну. Он сел на корточки, закрыл руками лицо. Волосы его слиплись от спекшейся крови и пота. Провел пятерней, разделяя слипшиеся пряди, вытер пальцы об остатки рубашки. Когда вонзился нож, Де Гроот, заливаясь кровью, разомкнул объятья, и он побежал, лавируя меж деревьями, в одну сторону, а Де Гроот, шатаясь, пошел в другую. Сначала он не думал о погоне, но потом услышал позади шум, потом топот, крики и — уже вдалеке — стоны Де Гроота. Но к тому времени, когда, лавируя меж скал и тонких кипарисов, он добежал до церкви, преследователя уже не было ни видно, ни слышно.
Перед самым рассветом женщина с кувшином на боку склонилась над краем цистерны и опустила вниз руку в тщетной надежде коснуться воды. Сауд прикорнул на илистом дне, подложив одну руку под голову вместо подушки, другую вытянув вдоль тела. От ее крика он проснулся в испуге, вскочил и, подхватив портфель, взялся за веревку. Увидев, как со дна к ней лезет нечто серое, облепленное грязью, женщина отпрянула, но Сауд уже выбрался и вновь как безумный мчался по улицам и закрученным каменным лестницам — к построенному губернатором Россом крепостному валу, а за его спиной над арками городских базаров и куполами сквозь тонкие розовые наслоения уже пробивался солнечный свет.
3
Утром в свой день рождения — ему исполнилось двадцать четыре — Роберт Кирш проснулся под открытым небом. Среди ночи влажная жара в комнате стала совсем нестерпимой, поэтому, рискуя привлечь рой москитов, он сбросил волглую простыню и вытащил матрас на балкон. Он сел, потянулся — его окружали кривоватые, с толстыми стеблями герани в узких ящиках. Олива раскинула ветви над его головой, а в трещинах на стене росли крошечные розовые цикламены. Как повезло, что ему досталось такое жилье, прямо в центре города.
У Кирша болела голова. Ночь он провел ужасно, наедине с бутылкой арака. Письмо от Наоми все еще лежало на столе в кухне, он читал и перечитывал его, отхлебывая спиртное. Милое письмецо обо всяких пустяках — теннис с Тони, чай в саду с Колином, младший братец залез на грушевое дерево и сломал сук, и лишь в последнем абзаце настоящая новость: она помолвлена уже не с ним, а с Джереми Г'олдторпом, долой старое, да здравствует новое. «С днем рождения!» — так оно заканчивалось.
Но чего еще он ожидал? Нельзя же одновременно сохранять любовь (особенно на расстоянии) и независимость: никто не просил его ехать в Иерусалим и становиться полицейским, он и сам не знал, почему попросился на эту должность — может, хотелось приключений, хотелось повидать что-нибудь помимо Англии, чтобы было о чем вспомнить, когда остепенится.
Он, не одеваясь, вошел в крохотную кухню — выгороженный угол в квартире из одной комнаты, — и приготовил себе завтрак: хлеб, маслины, козий сыр, чашка чая. Еще раз пробежал письмо глазами, потом скомкал его и бросил на пол. Пора двигаться вперед. Есть милая бухарская девушка, которая работает в бакалейной лавке на углу и каждый день ставит свой велосипед у стены напротив его калитки, есть молодая женщина, которую он видел на «Поло граундс»[6] в Тальпиоте, она так соблазнительно прильнула к шее своего коня, или американка, спросившая у него дорогу, когда он переходил улицу напротив почтового отделения, постарше его, лет тридцати, наверно, но с рано поседевшими, почти белыми волосами и с таким милым, открытым лицом. «Первый день в городе», — сказала она. Он бы с удовольствием поболтал с ней, но тут со своего мостика им засвистел регулировщик, размахивая руками в белых перчатках, как безумный мим.
Кирш натянул шорты и вышел с чаем на балкон. Небо, молочно-белое, когда он проснулся, постепенно наливалось бирюзой. Вдали над отелем «Царь Давид» плыл цеппелин, парашютики с почтой плавно оседали вниз — точь-в-точь пушинки одуванчика. Двадцать пять шиллингов тому, кто найдет невостребованную и неповрежденную бандероль. Он сам написал это объявление и распорядился распространить листовки в городе и по всей провинции Иудея. Главным здесь, разумеется, было «неповрежденную». Не так давно, в марте, некое международное отправление сугубо конфиденциального содержания по ошибке попало не в те руки.
Был воскресный день. А не махнуть ли в Иерихон, например, или в Хеврон? — подумал Кирш. Пригласить с собой кого-нибудь, угостить мороженым. Та американка, простившись с ним, направилась в сторону муниципалитета. Положим, она там задержалась — вдруг снова покажется? Нужно сделать что-нибудь, пусть в день рождения будет хотя бы видимость цели.
Когда зазвонил телефон, Кирш застегивал пряжку ремня. Послушал с минуту.
— Бог ты мой, — сказал он. — Сейчас буду.
Кирш сидел за письменным столом Де Гроота, — стол был широкий, из светлого ореха, и весь завален книгами, научными журналами, газетами и множеством исписанных листков. Трудно сказать, успел ли здесь кто-то порыться или это бардак, свидетельствующий о хаотичном складе ума. Окно прямо перед Киршем выходило на южную сторону, на улицу Святого Павла. У местных евреев был обычный рабочий день: крики уличных разносчиков мешались с ревом ослов и — изредка — гудками автомобильных клаксонов. Тело Де Гроота перенесли в городской морг, и его почти сразу опознал один из тамошних работников, еврей-ортодокс из квартала Меа Шеарим. Покойный был известен там как стойкий ревнитель веры.
Кирш открыл записную книжку в кожаном переплете: под заголовком «Kussen»[7] — строчки из витиеватых букв в столбик. Кирш попытался прочесть пару строк: «het voorjaarbuiten is altijd zoel»[8], но сдался. Он учил немецкий в школе, но это была какая-то китайская грамота, вернее, как он вскоре сообразил, голландская. Он принялся методично просматривать все бумаги, особенно внимательно изучая те, что на английском. Позади него, в комнатушке с белеными стенами, два сержанта, Харлап и Пелед, вытряхивали содержимое из гардероба.
Закончив с тем, что было на столе, Кирш перешел к ящикам. В одном он обнаружил коричневый бархатный мешочек с молитвенной шалью покойного, в другом — мешочек поменьше, с вышитыми золотой нитью еврейскими буквами, в нем Де Гроот хранил филактерии. Узкий выдвижной ящик по центру столешницы был заперт на замок. Кирш подозвал Харлапа, и через пару минут сержант взломал его. Внутри оказалась папка, а в ней — небольшая стопка писем, вернее, машинописных копий, оригиналы которых ушли в Лондон. Де Гроот собирался уехать, и день отъезда, дата которого уже дважды переносилась, намечался в начале следующей недели. Ничего особенного эта информация вроде бы не представляла, если бы не одно обстоятельство: адрес всей корреспонденции Де Гроота, кроме одного письма, был небезызвестный: Даунинг-стрит, 10, резиденция премьер-министра Рамсея Макдональда[9]. И на единственном письме значился адресат не менее высокого ранга: сэр Майлз Давернпорт, Министерство по делам колоний на Пэлл-Мэлл.
Кирш захлопнул папку и встал:
— Ну что, можем уходить?
Харлап и Пелед, проверив карманы черных костюмов Де Гроота, теперь упихивали одежду обратно в гардероб.
— Нашли что-нибудь? — поинтересовался Харлап, глядя на папку в руке Кирша.
— Ничего особенного. Бедняга готовился в отпуск. Взял билет до Рима на «Ситмар», собирался отплыть из Хайфы в конце месяца.
Кирш запер за собой дверь. Трое мужчин спустились по узкой гулкой лестнице и вышли на улицу.
4
Бриггс просунул голову в кабинет Росса:
— Он здесь.
— Кто?
— Художник.
Росс махнул рукой: заходите.
— Как выглядит, нормально?
— Богемно, даже чересчур. В берете. И, это…
— Что такое?
— Ну, сами знаете. — Бриггс поднес руку к лицу и описал в воздухе кривую, обозначавшую, судя по всему, длинный крючковатый нос.
— Вот этого не надо.
— Прошу прошения, сэр.
— Ладно, пригласите господина Блумберга.
Росс выбрал из трех лежащих на бюваре печатей одну. Припечатал очередной документ меткой «КАНЦЕЛЯРИЯ ГУБЕРНАТОРА», затем, когда вошел Блумберг, встал и, обойдя стол, шагнул ему навстречу:
— Как я рад, что вы смогли прийти.
Мужчины обменялись рукопожатиями.
— Я получил письмо от Тедди Марша. Я так понимаю, вы надолго сюда? На год?
— Может, дольше.
— Отлично, у нас будет время поближе познакомиться.
На стене за письменным столом Росса висела фотография Алленби[10], входящего в Иерусалим, карта города и несколько довольно посредственных карандашных этюдов в деревянных рамах. Блумберг узнал Купол скалы[11] и Церковь всех наций[12], что в начале Гефсиманского сада.
Росс перехватил его взгляд.
— Сам знаю, что не очень. К сожалению, у меня нет вашего таланта. Зато есть страсть. Просто рука не поспевает за мыслью.
— Бывают исключения.
Росс усмехнулся:
— Счастливые случайности, хотите сказать? Нет, у меня все несчастливые. Но прошу вас, садитесь.
Росс помедлил с минуту, взял сигарету из серебряного портсигара. Протянул портсигар Блумбергу, но тот отказался.
— Надо же, как встретила вас Святая Земля! Объятьями мертвеца.
Блумберг натужно улыбнулся. Слишком живо было все в памяти: кольцо слабеющих рук, окровавленный торс, прижатый к его голой груди.
— Как жена себя чувствует? Для нее это было, вероятно, жуткое потрясение. Ужас. Даже представить не могу.
— Мне кажется, я больше испугался.
— Неужели?
— У вас есть какие-нибудь догадки, кто…
— Вы имеете в виду жертву или убийцу?
— Обоих вообще-то.
— Убитый, боюсь, человек довольно известный. Якоб де Гроот. Голландский еврей. Приехал в Палестину как журналист, симпатии всецело на стороне сионистов, но, как это часто бывает, а здесь даже чаще, чем можно предположить — жизнь в Иерусалиме его здорово изменила. В последние годы он восхвалял ультраортодоксов. Этих, знаете, в черных шляпах. Они, как вы, наверное, слышали, не слишком одобряют идею еврейского государства: для них это осквернение святой земли, священного языка и так далее. Но Де Гроот был относительно безобидный — поэт, знаете ли, причем довольно известный у себя в Голландии. Правда, я не читал его стихов. — Росс покачал головой. — Бедняга! И все-таки странный случай — арабская одежда и все такое. Хоть мы и не нашли при нем бумажника, вот вам мотив, полагаю. А что касается того, кто его убил, пока никаких идей. Думали, может, вы нам поможете. Расследование ведет капитан Кирш. Вы с ним еще встретитесь. Он…
Росс чуть было не добавил «один из ваших», но вовремя сдержался. Кирш не был похож на еврея и вел себя не как еврей. Вообще-то он ходил в ту же школу, что и племянник Росса, вот только мать его, поговаривали… или отец? Должно быть, все же отец, иначе откуда фамилия. Впрочем, какое это имеет значение?
— …Очень способный, — договорил Росс, но вышло неловко, он сам это понимал. И зачастил, пытаясь скрыть смущение: — Кирш молод, но быстро поднялся. Предпочел вместо Оксбриджа приехать сюда. Он с нами чуть не с тех самых пор, как ввели Гражданскую администрацию. Два года по меньшей мере. Если что-то срочное, он докладывает непосредственно мне. Лучшего работника в полиции не найти. Если кто и может выследить убийцу, так это он.