Барселону основали не римляне, как это водится в цивилизованной части Европы, а их враги из Карфагена. Легенда утверждает, что в память об этом город назван в честь генерала Барки, отца Ганнибала. Помня об отдельной истории, каталонцы всегда выделялись. Они, например, ценят трезвость, в том числе и буквальную.
– В Испании пьют из мехов вот с такой дырой, – показал руками Джордж, – мы предпочитаем
Убедившись в нашем недоумении, он достал из буфета аптекарскую склянку с узким носиком. Влил в нее бутылку красного вина и, задрав голову, пустил в рот стройную струю, медленно отводя руку. Дуга становилась все длиннее, но ни одна капля не осела на белом свитере маэстро. Фокус, однако, в другом: хотя представление продолжалось целую вечность, выпитого набралось рюмки на две.
Отказываясь играть и Дон Кихота, и Санчо Пансу, каталонцы считают себя протестантами Иберии. Они ценят умеренность жеста, сухую европейскую деловитость и мало дают на чай. Ясно, что их не любят соседи, но это взаимно. Для каталонцев кастильцы – слишком идальго, а баски – неандертальцы с дурным характером. Даже корриду здесь не жалуют, ибо все лучшие матадоры были фашистами.
К тому же бой быков – пережиток чужой древности. Свою они держат в музее, где собралась самая богатая коллекция романской живописи. Так называлось христианское искусство готских варваров, которое чудом сохранилось вблизи Пиренеев.
Перед суровой теологией этих безымянных мастеров трудно устоять. Их Христос не похож, как мы привыкли, ни на Дюрера, ни на хиппи. Бесстрастный оплот власти, он парит в апсиде и смотрит поверх голов. Этот Иисус и на коленях матери сидит взрослым и безучастным. Видно, что с Мадонной его соединяет не любовь, а историческая необходимость: материя порождает дух, земля – Бога, рабы – хозяина. Даже на распятии Христос – царь мира: крест как трон. Он безразличен к страданиям – и к своим, и к чужим. Его тело укрывает узорчатый наряд из бесценного сарацинского шелка, и кровь не струится из прибитых рук. Широко открытые глаза смотрят мимо. Этот Христос уж точно не от мира сего; скорее явление природы, чем сын человеческий. Ему можно поклоняться как начальнику жизни или ее закону.
У этих художников космология еще не стала психологией. По сравнению с таким искусством всякое другое кажется человечным – и сентиментальным. То есть несовременным, ибо, как говорил Ортега-и-Гассет, только “дегуманизация” оправдывает нового художника, отказавшегося от жизнеподобного творчества ради свободной игры объема и цвета. Возможно, Барселона стала мировой мастерской авангарда потому, что у нее было такое прошлое.
Барселонский музей Пикассо открывает картина “Наука и милосердие”. Она представляет собой нравоучительную аллегорию: слева от кровати умирающей стоит врач, справа – монашенка. Вывод остается на долю зрителя, но ясно, что симпатии автора – справа от центра. Биографы замечают, что в свободное от работы над большим полотном время 14-летний мальчик швырял из окна камни в прохожих. Очень скоро, однако, у него появилось другое увлечение. Уже в старости, отвечая на вопрос, когда он потерял невинность, Пикассо опускал руку по грудь, показывая, каким он впервые посетил публичный дом в старом городе. Судя по экспозиции, открытие земной любви отшибло небесную. Сразу за “Милосердием” рисунок Пикассо стал острым, как бритва.
– Кадакес, – объяснял Джордж, – крохотный городок, замкнутая, консервативная община. К ним и сейчас добраться непросто, а тогда и подавно. Неудивительно, что местные на Галу косились. Уроженка Казани, бывшая жена Элюара и вечный кумир Сальвадора Дали, она купалась голой и спала с наемными любовниками, пока их рисовал муж. Я знал обоих и ничего странного не заметил. На уме у них был, как у вас говорят,
В этих местах Дали – свой, и обращаться с ним нужно осторожно. Я это понял, увидев, как поморщился хозяин, когда мне пришло в голову сравнить музей Дали на его родине в Фигерасе с сюрреалистическим Диснейлендом. Между тем размах – тот же.
Дали первым придумал фабрику изощренной пошлости, которая прячет бутафорию в драгоценную оправу и выдает раритет за игрушку. Апофеоз этого ювелирного поп-арта – бьющееся сердце из рубинов со спрятанной батарейкой. Такое мог бы носить Элвис Пресли, зато Мадонне бы больше подошла брошка в виде рта с жемчужными, как у старика Хоттабыча, зубами.
Впрочем, как знает каждый поклонник Хемингуэя, нет ничего проще, чем пинать прежних кумиров. В мое время Дали был одним из главных. В его запретном искусстве чудилось очевидное и непостижимое – правда, позволяющая любые интерпретации. Примерно так тогда выглядела свобода.
Фрейд считал Дали талантливым симулянтом подсознания, другие – теннисом без сетки. Но в Каталонии он почти реалист. Здесь видно, как родной пейзаж проступает сквозь сумрак искусно воспаленного сознания. Так, циклопические яйца, которые служат куполами “театру” Дали, буквально повторяют очертания лысых вершин, скрывающих главную каталонскую святыню – черную Мадонну Монсеррата. В сверхъестественно овальных скалах, где раньше жили отшельники, а теперь орлы, природа выдавила себя за пределы правдоподобия с большим, чем сюрреалисты, успехом. Выше головы не прыгнешь, ниже – тоже. Фантазия – это вымысел реальности, когда она хочет, чтобы ее не узнали, но из-под платья все равно торчат шпоры. Как в комедии Шварца, где переодетый дамой полицмейстер бродил по площади в кавалерийских сапогах, чтобы не услышать чересчур крамольных речей.
В Барселоне так себя ведет полицейская машина, когда с шумом, ревом и очень медленно подъезжает к парку, где цыгане без лицензий торгуют сюрреалистическими сувенирами китайской работы. В наигранном переполохе продавцы торопливо сворачивают торговлю, пока полицейские пьют за углом кофе с молоком, макая в него трубочки из рыжего теста. В Киеве их почему-то называли кавказскими огурчиками. Вкуснее их я никогда ничего не ел.
Оруэлл приехал в Барселону, чтобы написать о Гражданской войне, а не сражаться в ней. Но, увидав, что в городе всех зовут “товарищами”, офицеры получают столько же, сколько рядовые, а бордели закрыты сознательными рабочими, писатель отправился на фронт, “чтобы убить хоть одного фашиста”. Оруэлла соблазнила не революция и уж точно не демократия, а равенство – полное, безоговорочное, анархическое.
Это тем удивительнее, что Барселона – самый буржуазный город из всех, где мне доводилось бывать. По-моему, это лучшее, что может случиться с городом на нашей планете.
– Вот как выглядел бы мир, – мечтал я, бродя по бульварам, – если б не было войны, Первой и главной. Той, в которую рухнула Европа, той, с которой начался американский век, той, в которой классовое общество стало массовым.
Дважды избежав самых страшных катаклизмов XX века, Барселона осталась прежней – такой, какой была до них. Бесконечные кварталы гордой собой архитектуры все еще внушают иллюзию прочности XIX столетия, обещавшего заменить собой вечность.
Зодчество лучше других искусств подходит для историософской пропаганды, потому что оно действует исподволь, на всех и навсегда. Вырубая шедевры в городском небе, архитектор меняет души тех, кто живет – в них или по соседству.
Удача Барселоны в том, что ее богатым жителям удалось построить себе второй город в том новом стиле, который в
И тут на сцене появляется патрон Барселоны Гауди. Последним его неосуществленным проектом была великая церковь, первым – удобный сортир. Он придумал стул на две ягодицы (на таких до сих пор сидят смотрители в музеях). В лучшем доме его постройки дверь открывается левой рукой, потому что правая поворачивает ключ в замке.
Изобретая комфорт, Гауди оставался последним средневековым человеком Европы: он не подражал истории, а продолжал ее. Задумав, как это водится у гениев, воссоздать на портале своего собора весь мир, он перечислил и процитировал его. Каждая скульптура была гипсовым слепком с живого оригинала – голубя, курицы, осла. Христом стал ремесленник, Марией – торговка зеленью, легионером – каменщик, причем шестипалый.
В этом натурализме чувствуется уважение одного творца к другому. Видя в природе сырье культуры, Гауди, не смущаясь вопросами приоритета, сажал в своем саду каменные пальмы. Не проводя твердого различия между живым и мертвым, Гауди всему придавал одушевленные черты. Не любил он только женщин, очкариков и анархистов. За что последние и выбросили его труп из гроба.
Обед у басков
Вы знаете, – спросил первый встречный, – что на душу населения больше всего звезд Мишлена у ресторанов Сан-Себастьяна?
Я не знал. Хуже, что мне никак не удавалось найти этот город на карте Испании. От ужаса я исподтишка заглянул в соседнюю Францию, но Сан-Себастьяна не было и там.
– Да вот же он, – сжалились надо мной и ткнули в жирную точку у залива: – Доностия, добро пожаловать к баскам.
В этих краях всё пишут дуплетом, беда в том, что не понять ни слова. Скажем, мы их зовем басками, назвали в их честь Бискайский залив, но это не важно, потому что себя они называют “эускера”.
– Это те, – перевели мне, – кто говорит на родном языке, помнит фамильный дом в деревне и переписывается с дядей в Америке.
Других родственников у басков нет. Народы приходили и уходили, но баски сидели на месте, неподалеку от родных пиренейских пещер. Первые европейцы, они не смешивались с пришельцами, храня секрет своего допотопного, как и впрямь считают некоторые, языка, который чужим не дается, а своих бережет от ассимиляции. Наслушавшись об уникальности басков, я решился расспросить старого товарища барселонца Ксавьера:
– Чем баски отличаются от людей?
– Почти ничем.
– А мне говорили, что они чуть ли не питекантропы.
– Кто тебе сказал такую оскорбительную чушь? Не питекантропы, а кроманьонцы – высокоразвитые пещерные люди. Во всяком случае, те, кто в городах. Басков всегда отличали прогрессивные, либеральные взгляды, в частности – на права женщин. У басков, например, было больше всего ведьм. К сожалению, их всех сожгли.
– А ты отличаешь басков на вид?
– Конечно, длинноухие, черноволосые, бородатые, носатые, в беретах…
– Так это ж я, – перебил его я и натянул купленный еще в аэропорту большой (на вырост) берет.
– …которые, – закончил Ксавьер, – носят только туристы из Америки, из Северной – самые доверчивые, а из Южной – Че Гевара. И еще – за баскскими девушками невозможно ухаживать.
– Недоступны?
– Нет, почему же, от них можно добиться всего, кроме улыбки.
Сам Ксавьер смеялся всегда, и я не совсем ему верил, тем более что по национальности он считал себя анархистом и поклонялся одному Бакунину. Вскоре, однако, я и сам научился распознавать басков, сперва – по носу. За глубокой переносицей начинался не орлиный клюв, а массивный утес, и смотрел он не вниз, а вперед, как у статуй с острова Пасхи.
Освоив Европу задолго до того, как сюда добрались другие, они многое успели первыми. Баски создали китобойный промысел (язык кита доставался епископу), открыли Америку до Колумба (но никому о ней не сказали), привезли оттуда табак, шоколад и резиновый мяч, который дал им пелоту и воспитал замечательных футболистов и даже одного хоккеиста – Харламова.
Но и эти подвиги не рассеяли их первобытной печали. Всегда в черном, баскские официантки бросали на посетителей трагический взгляд, как у Долорес Ибаррури, которая, до того как стать символом, была простой торговкой сардинами. Хотя, конечно, ничего простого в сардинах нет, особенно в сезон, с лимоном, прямо с гриля, желательно – у моря.
С тех пор как тут лечились испанская королева, Троцкий и Мата Хари, прошел добрый век, но Сан-Себастьян с самой дорогой в Испании недвижимостью по-прежнему считается респектабельным и патриархальным. На старом курорте и люди старые, а если молодые, то – ухоженные красавицы. (Если русские, то в темных очках, чтобы не узнали, и в майке “Аэрофлот”, чтобы не потеряться.) Магазины даже осенью торгуют купальными костюмами, причем топлес – дороже.
Сегодня Сан-Себастьян – столица авангардной кухни, Мекка постмодернистской гастрономии и ее витрина. Поэтому на знаменитый конгресс “Гастрономика” съехались тысяча поваров, 12 тысяч зрителей и 400 журналистов, которым, как мне, разрешалось пробовать и ахать.
– В это мучительное время, – открыла “Гастрономику” баскский министр, юная женщина редкой красоты и с голыми плечами, – когда вся страна страдает от экономических бед, в эти дни, когда все семнадцать областей недовольны Мадридом, в эту драматическую минуту, когда “Барселона” проигрывает “Реалу” ноль–один, баски умеют выбрать приоритет: нашу кухню.
Зал взорвался овациями: Рональдо сравнял счет, а столичных здесь не любили. Пресс-конференцию открыла простодушная американка:
– Чья кухня лучше – басков или испанцев?
Ареопаг поваров на сцене долго тряс белыми колпаками, решая, не нарушает ли провокационный вопрос конституцию. Наконец к микрофону выпустили самого старого, которого уже не жалко.
– Как тут можно спорить, – закричал он в зал, – какие могут быть дебаты?! На вопрос, кто лучше готовит, испанцы или баски, есть только один ответ: французы.
В зале опять захлопали. На конгрессе было полно иностранцев: галисийцы, каталонцы, валенсийцы, но Франция не считалась, ибо была через дорогу и с нее все началось.
– Как Йохан Кройф привез гениальный голландский футбол в Испанию, – объяснил Ксавьер, – так бог галльского вкуса Поль Бокюз открыл баскам глаза на их кухню и ее будущее. Сегодня она играет на мировой арене ту же роль, что испанский футбол, которым наслаждаются даже проигравшие.
Сам я Бокюза недолюбливал за то, что он придумал
– Вряд ли, – усомнился Ксавьер, – эта кухня – антитеза барокко.
– Но Испания – родина самой барочной культуры в мире.
– Мы не в Испании. Я даже не уверен, что в Средиземноморье. Баски – кельты Иберии, ее скандинавы, если угодно – японцы. И эстетика у них – северная, скупая, недосказанная. Идем, я тебе покажу.
– Веди меня, каудильо, – пошутил я, и Ксавьер поморщился: Франко все еще ненавидели.
В скупо декорированной зале двадцать мэтров, окруженные учениками и прихлебателями, показывали, что можно сделать с закусочным столом – с “тапас”. Переулки старой части Сан-Себастьяна плотно уставлены барами, и в каждом туристы едят наугад, тыча в блюдце с накрученным и непонятным: триумф изобретательности над здравым смыслом. Но здесь, на арене жарких кулинарных амбиций, царили кумиры высокой кухни, не опускавшиеся до замысловатости. Впрочем, и простота была обманчива.
Длинные и голые тарелки были украшены лакомствами ровно на укус. Ломтик молниеносно поджаренной рыбы, укутанная ветчиной белая спаржа, ложка лукового отвара с горным сыром, яичная скорлупа с креветочным муссом, местный рыжик с картофельным пюре, выдавленным из сифона, кальмары, запеченные в собственных чернилах и напоминающие то ли кровяную колбасу, то ли револьверный барабан, заряженный серебряными пулями.
В красном углу умело поклонялись бискайскому тунцу. Подглядывая за рыбаками, повара обнаружили, что упускают важное, и употребили то, что раньше выбрасывали: щеки, рыло и обожженную паяльной лампой кожу. Всех превзошел Марио Сандавал (в честь него уже называют детей), который первый додумался мариновать тунца живым, скрашивая рыбе последние часы ароматной ванной.
От разнообразия у меня вываливался язык, и я отдыхал у понятного хамона. Судя по толпе, многие чувствовали себя так же, и мясник еле успевал строгать свиную ногу. Иберийский окорок – не манна, а маца Испании: праздничная еда, которую, впрочем, едят и в будни, ибо она открывает всякую трапезу. Генетический отбор, безгрешная желудевая диета, привольная жизнь в горах – необходимые условия для создания того шедевра, который приводит к трансмутации мяса и сала в лоснящуюся материю, льнущую к нёбу.
От свинины меня оторвал Ксавьер:
– А теперь ты увидишь чудо, оно называется пиль-пиль.
На простом алтаре стояла еще более простая глиняная миска, которую мягко потряхивала особая машинка. Внутри плавала треска-бакалао в прозрачном бульоне, сгущавшемся прямо на глазах зрителей.
– Пиль-пиль – единственный соус басков, но никто не знает, как он делается. Известно лишь, что если отвар сушеной трески долго трясти, он дает эмульсию, напоминающую майонез, но им не являющуюся.
Рыба пахла морем, соус – волной, но, поскольку есть я уже не мог, мне оставалось отправиться спать, чтобы подготовиться к центральному обеду “Гастрономики”.
В Сан-Себастьяне я просыпался в одиннадцать и сразу приступал к сиесте. Это может случиться с каждым, кто обедает ночь напролет. Баски, как в Рамадан, не едят до заката, но и после него не торопятся. Поэтому, решил я, закуски приносят “совы”, а десерт – “жаворонки”.
– Узнаёшь? – спросил меня Ксавьер, указывая на памятник, мерцающий под звездами на главной площади старинной деревни Гетарии.
– Нет.
– Это же первый мореход, совершивший кругосветное путешествие.
– Магеллан?
– Чему вас в школе учат! Магеллана убили на Филиппинах, а его каравеллу вернул в Европу местный уроженец баск Хуан Себастьян Элькано, и в названном его именем ресторане этой ночью мы будем обедать так, что ты никогда не забудешь.
Встретивший нас маститый хозяин, которого показывают по телевизору не реже короля, любезно согласился объяснить, что́ я ем, конечно, по-баскски. Заметив мое смущение, он снисходительно перешел на испанский, но, когда говорят про еду, я почти все понимаю, кроме того, что вообще не переводится, вроде
– Чипирони, – перевел ресторатор, – юные кальмары, размером не длиннее большого пальца. Их ловят на свет пенсионеры удочкой и тут же, не дожидаясь базара, относят в ресторанную кухню, где их жарят со сладким иберским луком. Свежее кальмаров не бывает, кроме тех, что едят тунцы.
Дальше пир разворачивался под молодое – “зеленое” – вино чаколе, которое наливают, подняв бутылку над головой, чтобы в стакане оно горячилось и пенилось. К середине обеда я опять взвыл от недоумения.
– Я понимаю лангустов во всей их праздничной неприкосновенности, пиренейские боровики, вымазанные глазуньей, морскую королеву тюрбо с полупрозрачной плотью и жемчужным отливом, но что такое
– Рыбий воротник, та часть головы, что у людей называется шеей, а у рыбы, желательно мерлузы, баскским словом “кокоча”.
Три ломтика белесой субстанции (каждая приготовлена по другому рецепту) на вкус не напоминали ничего, словно съел мираж или призрака. Вкусовой удар приходит позже: квинтэссенция рыб в ее морской чистоте и глубоководной свежести.
Никто не знает, что будет с Европой. Став впервые единой, она распадается по тем границам, что были до того, как племена стали народами, земли – странами, культура – общей, преимущественно – американской. В новом мире, однако, все старое – от древних языков до народных танцев – возрождается, и первым возвращается святое: родная кухня.
Задумавшись о геополитических аспектах баскской гастрономии, я чуть не пропустил десерт – простой, как снежок, шарик мороженого. Оно оказалось не сладким, не соленым, а сырным, но я уже ничему не удивлялся.
Из варяг в греки
Чтобы познакомиться с богами, я вышел до зари. Сладкий утренний сон был моей жертвой давно не кормленным олимпийцам. Они отнеслись к ней благосклонно, судя по встреченному орлу, вставшему раньше меня. Конечно, по вызубренным в музеях правилам, в орлиных когтях должна была биться змея, но они на Крите не водятся. Вглядываясь в уже проступившую сквозь бледную тьму вершину Псилоритиса, откуда видны четыре моря, омывающие остров, я пытался вступить в общение с тем, кто там жил еще тогда, когда священная гора называлась по-древнему – Идой. Зевс, однако, молчал.
– Так даже лучше, – утешал я себя, ибо обычно он говорит громом и молнией, а я направлялся к пляжу.
К тому же в древности люди обычно видели богов переодетыми, преображенными либо, как того же Зевса, озверевшими. Но если это так, то откуда мне знать, что я уже не встречался с кем-нибудь из их компании, когда столкнулся с загадочным пастухом в очках или обходил его овец, включая сердитую мамашу, отталкивавшую ягненка от вымени?
Если рассматривать вещи с этой, единственно верной на Крите, точки зрения, то положение дел на острове для варяга представлялось подозрительным, для грека – благочестивым, для атеиста – сокрушительным и для агностика – в самый раз.
На пляже я оказался как раз тогда, когда первый солнечный луч проник в прибрежный грот, откуда со смущенным видом выскочили две собаки: черный кобель и белая сука с красными, будто от слез, глазами. Не знаю, что у них произошло, но, видимо, ничего непоправимого, ибо они вместе умчались по берегу, быстро растаяв в разгорающейся синеве.
Римлян нельзя понять, не зная их истории; грекам хватает географии. Особенно на Крите, где все началось: боги, мы, Европа. Туристам здесь охотно показывают пещеру (даже две), где родился Зевс. Повзрослев, он завез на остров еще наивную Европу и овладел ею на пляже, неподалеку от нашего отеля, под развесистым платаном, который в награду за укрывшую любовников тень с тех пор никогда не сбрасывает листвы.
Чтобы познакомиться с остальной мифологией, надо обойти остров, а это непросто, ибо путь идет всегда по скалам и часто над морем. Ветер выедает в породе острые кружева. Ступить еще можно, сесть – ни за что. Тем более что кругом длинные колючки: упадешь – достанут до сердца. Даже нежные цветы с отчаянием впиваются в камень. Легко нарвать только маки: у них вся сила ушла в цвет.
Кроме непременных на острове Зевса орлов, фауну представляли умные козы с надменным видом и вертикальными зрачками. Составив вместе копыта, они, изящные, как балерины на пуантах, умещаются на камне размером с тарелку. Диких козлов местные зовут “кри-кри” и высекают из камня на сельских площадях, у колодца или таверны. Тут еще помнят сатиров.
Первые христиане верили в богов не меньше язычников, но, открыв новую веру, они посчитали олимпийцев опасными демонами. Когда конкуренция утратила остроту, старым богам, взамен отобранного неба, оставили землю. На Крите язычество так плавно перетекло в христианство, что мертвым по-прежнему вкладывают в руки апельсин для Харона – вместо вышедшего из обращения обола.
Одна религия без скандала наследует другой, мирно деля священное пространство, вроде того что я нашел, забравшись в пещеру, где брал начало ключ с самой сладкой, как говорят, на острове водой. У такого славного родника не могло не быть бессмертной хозяйки. Помня о ней, критяне поставили в пещере свечу, икону и алюминиевую кружку для туриста или паломника.
Решив, что такой колючий остров проще оплыть, чем обойти, я вооружился маской и трубкой и медленно вошел в соленое море. Оно, верили греки, лучше всякой другой воды очищало от скверны, поэтому самой чистой вещью в эллинском обиходе считался корабельный руль, никогда не покидавший моря.
Привыкнув к нетеплой воде, я медленно плыл вдоль каменной стены, рассматривая сине-желтых рыб. Они были заметно больше тех, что давали на обед в тавернах. Одна даже показала мне язык – белый и раздвоенный, – но я, не отвлекаясь, продолжил путь к приветливой отмели.
Едва разомкнувшиеся скалы берегли пляж, на который нельзя было попасть без плавников и крыльев. Как и следовало ожидать, на песке стояла высокая нимфа с ракеткой. На ней не было ничего, кроме солнечных очков, но и их она сняла, когда я неуклюже вылез на песок. Не заинтересовавшись увиденным, она продолжила игру со смертным – видимо, одним из немецких туристов, которые чаще других посещают остров в это еще не жаркое время года. Варяги всегда поклонялись Солнцу, и, как меня, их не отпугивает по-весеннему холодное море.