Никита зашёл ещё раз, ближе к вечеру. Мама уже вернулась с работы, и он говорил с ней.
— Что случилось? — спросил он.
Я спрятался на балконе.
— Я не знаю, — растеряно ответила мама и взяла у него мою сумку, — вышел, наверное, куда-то… Только что здесь был…
Я не ходил в школу три дня. А потом пошёл.
— Оськ… Ты что? — спросил меня там Никита. Я не ответил. И получил своё «Присутствует на уроке чисто биологически».
Он, конечно, не видел, что я слышал. Но что… Что он — вот так… ему это — нормально?! Что — жид? Да? И… он хотя бы должен был сказать мне. Что у него теперь — при виде меня ничего там не ухает? Вниз?
И я не понимаю: ведь он не боится Гиреева. Тогда, с Мансуром… Я рассказал ему. И Никита тихо подошёл к этому недоумку и сказал ему несколько слов. Очень тихо. И Мансура больше никто не трогал.
А я?!!!!
Я подумал, что мне нужно пережить как-то всего один год. Потом, за девятый, сдам экстерном. Всё равно — хоть на трояки. И пойду в музучилище. Там будут новые люди. Таких, как Гиреев, там точно не будет, в музыкальном таких не может быть.
И дружить я там ни с кем не буду. Хватит. Надружился.
Хотя Никита, конечно, ещё зайдёт. Синтезатор-то у меня. А его надо отдавать. Жаль, что не вышло у нас группы. Вот этого по-настоящему жаль. Могло бы выйти дело.
У меня все крутилась наша песня одна, смешная, про людоеда, который терзался выбором — съесть принцессу или нет. И одному скучно, и кушать хочется. Съел, конечно. Голод не тетка. И не дядька.
Здорово это Никита пел, смешно. В этом месте он должен был бросать свой синтезатор и бежать к барабанам. А пока мы дома репетировали, он взял у мамы разные кастрюльки и лупил по донышкам ладонями, не громко, но так здорово, ух!
Рычит, значит, от одиночества. На самом деле всё это ерунда. По-настоящему мне только Лётчика жалко, больше всего. Лётчика моего Экзюпери. Что его не будет, никогда. Песни этой. И соло моего виолончельного тоже не будет.
Не может Никита это петь. Не видит он моего Лётчика. Если он вот так просто может кивнуть Гирееву, и все. Если ему это нормально, что меня — таким словом. Ну и пусть, и пусть.
Черт с ней, с дружбой этой. Жил как-то раньше, и теперь проживу. А вот Лётчика жаль, что не будет.
… И в этот раз дверь открыла мама. И я услышал непривычное:
— А Иосиф? Дома?
Иосиф. Как странно. Я подписывал этим именем свои тетради, слышал его от взрослых. А сейчас кажется — услышал первый раз.
— Проходи, Никита, — сказала мама, — тапочки надевай, холодно у нас!
— Спасибо, — отозвался он, — я в школе уже поел…
— Никита, — засмеялась мама, — вытащи, наконец, свои наушники! Никого не слышишь…
И я понял. Вдруг. Сел на пол и чуть не заплакал, как маленький. Все-таки какой он псих, вечно в своих наушниках. Не слышал он гиреевских слов, просто не слышал. А я устроил трагедию, как дурак.
— Знаешь, Оська, мне всегда казалось — такое дурацкое имя у меня. У всех — нормальные, а у меня — на «а» кончается почему-то. И не сократить никак. Какое-то рабочее-крестьянское. А вот у тебя!!! Сумасшедшее прямо имя. Иосиф. Библейское. Прямо — чувствуешь связь времён. И-о-сиф. С ума сойти…
Ой, то не вечер
Всё-таки до чего у него лицо противное, так бы и двинул в нос. И высокий он, самый длинный в классе. И со своей гитарой ещё. Вот почему меня не отдали на гитару? Почему пианино это дурацкое. Что вот мне с него? Хотя Кирилл не ходит ни в какую музыкалку, говорит — сам научился. Представляю, как это он сам, три аккорда выучил и бацает.
Нет, вы не думайте — пианино своё я люблю, оно хорошее. В прошлом году стало нравится, когда нормально стал играть. Сейчас вот даже Шопена учу, не по программе. Красивый. Там, правда, место одно очень трудное есть, но я как раз с него начал, и уже получается. Оно зато и красивое самое. Я люблю дома играть, вечером — в темноте. Когда никого нет, и никто не скажет — не та нота! неровно!.. Для себя.
Но что толку! То-то и оно, что для себя. И никто не знает. А Кирилл выучил три аккорда, и ходит довольный. И, главное, девчонки вокруг — ах, с гитарой! Ах, как он прекрасен! Фу. Чего там прекрасного. Два глаза, рот и нос, как у всех. Правда, нос прямой. На редкость. Не то, что у некоторых. Вот и хочется двинуть.
Чего-то я не о том начал. Думал ведь о другом, и тут опять Кирилл этот. Просто мы идём в поход, понимаете? Я давно хотел.
Так здорово все ввалились в электричку!.. И на этом всё закончилось. Ну, вроде бы только началось. Но я ждал от этого похода чего-то особенного, а тут понял, что всё будет как всегда. Дело в том, что нас тринадцать человек. Они и сели — все вместе. В электричке вместе — это шесть мест; а тринадцать на шесть делится с остатком. Ну, я и оказался этим остатком, а они сели, с одной стороны и с другой. А я как-то сбоку, будто и не с ними.
Просто не сяду же я с Ольшанской. Вдруг она совсем не хочет со мной сидеть, что я буду навязываться. Ну и со всеми так. Не уверен я, что они со мной хотят сидеть. Можно было бы с Аликом, он сразу сел у окна, но рядом уже оказалось занято. А я ждал-ждал, как дурак, пока все усядутся. И мне не хватило места. А Кирилл сразу бухнулся посередине, и хоть бы что. И сразу все вокруг него. Всегда так.
Ну и ладно. В телефон играть нельзя — нужно беречь заряд, в лесу же нет розеток. И я просто сидел и смотрел в окно. Тоже, в общем, неплохо. Ведь поход — это не только они. Это вообще — лес и костёр. И ночёвка в палатке. Так что можно и одному быть.
Я смотрел в окно, а в голове у меня никаких мыслей, один Шопен. Не наглость ли это, что я за него взялся. Показать моей Валентине или нет? Нормально получается, вроде. А она скажет, конечно: с ума сошёл! Ты бы сначала этюд доучил, никак техзачёт не сдашь, а туда же, Шопена! … А что я могу сделать, если мне Шопена интересно, а технический зачёт неинтересно. Меня прямо воротит от этих гамм. И Баха неинтересно. Я выучил вроде, ноты правильно играю, там несложно. А она говорит, Валентина — фраза там, веди-веди средний голос! А бас — почему бас бросил?… Неохота мне.
Или вот сольфеджио взять. Зачем оно вообще? Мы там диктанты пишем. Мелодию играют, а ты нотами записываешь. Мне это несложно, у меня слух хороший. Но зачем? Или ещё — поём по нотам. Двухголосие. Это трудно, особенно, когда другой голос не очень точно поёт. И ладно бы двухголосие! Она ещё чего выдумала — заставляет нас русские народные песни петь. На три голоса, на четыре. Она бы и на пять расписала, но у нас в группе больше четырёх человек не бывает, прогуливают все, седьмой класс. Одни девчонки ходят, мне поэтому всегда нижний голос достаётся. Я думаю, не может быть, чтобы русский народ сочинял так сложно. Наверное, она сама и пишет. Или какой композитор, это называется «в обработке». Русская народная песня в обработке Чайковского, например. Делать им больше нечего, строчили бы симфонии свои. А то понапишут, а нам потом учить. Вот скажите, зачем мне это сольфеджио? Говорят, слух развивает. А у меня и так неплохой. И когда мне в жизни это пригодится — диктанты писать, и двухголосие это? Эти народные песни у нас под окнами часто орут, пьяными голосами, фальшиво. Никогда так не буду, противно как.
Другое дело — Шопен.
Приду я к кому-нибудь в гости, ну, скажем, к Алику. Скажем, на день рожденья. Может же он меня пригласить. Почему нет? Он всех приглашает. И у него дома совершенно случайно окажется пианино. И вот я скажу так небрежно — можно я поиграю? А он: да оно расстроеное… А я — это всё равно. Ну и дам им Шопена, вот они узнают! И Ольшанская, конечно…
Ну-ну. Разбежался. И день рожденья тебе, и Алик, и пианино. И Ольшанскую Алик никогда в жизни не позовёт. И правильно, кстати.
За окнами мелькали деревья. Потом какая-то свалка, а потом опять — деревья. Новые листочки у них, зелёненькие. Почему вот нельзя без свалки обойтись?
А Шопен был поляк. И всю жизнь тосковал по родине. По чему вот он тосковал — по деревьям этим? Мы были в Польше, там примерно такие же, только свалок не видно.
Чего это наши так разорались? А, в мафию играют. Я повернулся и тоже стал смотреть. Смешно. Совершенно очевидно, что Кирилл мафия, так он неестественно себя ведёт. И понимает это один Алик. Спокойно так говорит — Кирюха мафия. Сто пудов. У него смотрите как глаз дёргается (и точно, дёргается). А остальные не верят ещё.
В общем, потом выяснилось, что я ошибся. Кирилла всё-таки убили, и он оказался мирный житель. А мафией был Алик как раз, и ещё Сашка, дочка Палпалыча.
Вот она молодец. На неё всю игру никто не подумал, выиграли они с Аликом вчистую.
А потом мы приехали, выкатились из электрички и стали разбирать вещи. Пеший поход, сегодня нужно пройти тридцать километров до реки. Там ночёвка, и завтра — еще десять до другой станции. Девчонкам оставили только свое тащить, а общее нам досталось. Кирилл схватил палатку, какая полегче, и пошёл себе. Конечно, у него ещё гитара. Конечно.
Самый тяжелый рюкзак взял Палпалыч, наш историк. Классный, такой классный у нас классный, просто повезло. На вид дохлый очкарик, а рюкзачище тащит здоровый, альпинистский — выше головы.
— Ну что, камрады, кто еще возьмётся за обснар?
Обснар — общее снаряжение. Инструменты, каны. Продукты. Я схватился — сначал чуть не упал. Потом сделал так же, как Палпалыч: взгромоздил рюкзак на пень, сел рядом на корточки. Всунул руки в лямки, застёгнул ремень на груди. И разогнул колени, поднялся. Смог.
— Ну как? — спросил Палпалыч.
— Нормально, — ответил я.
И он кивнул. Не спросил — справишься? Не тяжело тебе? Просто кивнул и сказал:
— Хорошо, Антон.
Кирилл посмотрел на меня скептически: — вот придурок, сам нарвался, вот и тащи теперь.
Я хотел еще свой рюкзак взять. Но Сашка, дочка Палпалыча, его забрала:
— У тебя и так. А у меня легкое всё.
И мы пошли. Не так-то и тяжело. Привык. Только голова немного начала болеть. То ли от того, что рюкзак на плечи давит, то ли от свежего воздуха. И равновесие по-другому чувствовалось, чуть наклонишься — и заваливает набок.
Хорошо идти как! Я даже про Кирилла забыл, и про электричку, и вообще. Идёшь и чувствуешь, как под ногами Земля проворачивается. А впереди меня Сашка шла, мой рюкзак на спине, а свой — на животе. И я смотрел на её кеды. Выше просто голова не поднималась. И ещё я думал, что совершенно не замечал её раньше. Она такая была серенькая, будто её вообще нет. И наша форма дурацкая ей совершенно не идёт, с прошлого года у нас эту форму ввели. А вот кеды и джинсы, и полосатая кофта с капюшоном, как ей всё это ловко. Вот рядом Ольшанская идёт, как дурочка. Чего вот было краситься в поход? И стонет уже, хотя мы только вышли.
Вообще многие стали другие. Алик, например, надел тюбетейку. И сразу стал как будто смуглее, и глаза ярче — теперь ещё больше заметно, как он отличается от всех нас. У Кирилла вон бейсболка с козырьком, а у Алика — тюбетейка, он не боится солнца. Идёт, улыбается.
После перекуса мой рюкзак стал легче килограмма на три. Хлеб, колбаса и печенье. Но я этого почти не заметил, он как весил тонну, так и остался. Я сначала думал — не поднимусь с ним. Подошёл Алик, спросил:
— Как тебе? Может, поменяемся?
Я помотал головой. Нормально, дойду.
Ольшанская совсем сдалась. Хотела повесить свой рюкзачище на Кирилла, но он отказался. И правильно, нечего. Что вот у неё там? Наряды?
Алик подошёл и взял у неё рюкзак. Молча. Хотя они не разговаривают, давно уже.
Вообще мне потом Алик рассказывал, чего было по пути. Где мы шли, и чего там.
Я же и не видел ничего. Только землю и Санькины кеды. И — не отстать. Не надо, Алик, всё нормально. Я донесу. И Палпалыч ничего мне не говорил. Впрягся — вези.
Зато! Когда впереди сквозь заросли блеснула речка! И мост, вот он — мы же хотели как раз к нему выйти!
Ура.
— Ну что, встаём или ищем место получше?
— Здесь, здесь! Всё! — запричитала Ольшанская. И не только она. И я был им благодарен. Потому что умер, а не сказал бы — всё. Но если бы не всё — похоже, да, умер бы, реально.
Главное, снимешь рюкзак — а всё равно ощущение, что он есть. Висит на плечах. Никак не проходит.
Я даже не сообразил, что Алик спросил меня — ты со мной? В палатке. Я просто кивнул, и всё. Неужели дошли? Хотелось просто залечь в траву. Просто залечь. Просто…
Нужно ставить палатку. Сейчас, поставим — и всё… Я натягивал тент, и только сейчас сообразил — меня Алик к себе позвал, у него же своя палатка, сам ведь предложил — здорово как. Ух ты, как ровно у нас получилось. Ничего не было, а тут раз — дом готов. Сейчас, разложим там коврики, и…
— Эй, камрады! У кого ещё силы есть подежурить?
Это Палпалыч. Как не бывало ему этих тридцати километров, будто каждый день ходит. И его Сашка рядом — уже хозяйничает.
Вообще у них отношения как-то на равных. Я в школе этого не замечал, там всё чётко — он учитель, она ученица. Не все и не знали, что она его дочка, мало ли Климовых на свете. А тут — он подходил к ней с картой, спрашивал — как считаешь, пройдём здесь? Нет, отвечала Сашка, тут всё затопило, точняк. Лучше вот этой дорогой, она повыше… И мы пошли так, как она сказала. И палатку она сама поставила, им на двоих — быстро, ловко. А Палпалыч уже устраивал костёр.
— Ну, кто послужит обществу?
Кто-кто. В общем, я пошёл за водой. Потому что странно смотреть, как все отвалились, а Санька с Палпалычем вдвоём всё делают.
А потом и остальные подключились, и Алик с Кириллом притащили какие-то коряги, и рубили их по очереди. Мне очень хотелось попробовать, но я никогда раньше не держал в руках топора, и побоялся. Что все увидят, как я совсем не умею. Вот Кирилл умеет, надо же, как ловко.