«Честь имею донести, что в здешней губернии, наполненной Вашими воспоминаниями, всё обстоит благополучно. Меня приняли с достодолжным почитанием и благосклонностью. Утверждают, что Вы
Через месяц (в середине ноября 1828 года) Пушкин писал Дельвигу: «Соседи смотрят на меня, как на собаку Мунито». Это была знаменитая дрессированная собака, умевшая различать цифры и складывать их, распознававшая цвета, угадывавшая карты. Русский посол в Вене Татищев купил ее в подарок Николаю I. Она жила при дворе и была у императора своего рода камердинером. Если царь хотел кого-нибудь позвать, он только отдавал ей приказание, и она стремглав бежала к кому следует и теребила его за ноги. Замечательное животное было похоронено в Царском Селе, и на ее могиле поставили памятник.
В Малинниках тогда жил отец Анны Керн Петр Маркович Полторацкий. В этом же письме Пушкин далее рассказывает: «Петр Маркович здесь повеселел и уморительно мил. На днях было сборище у одного соседа; я должен был туда приехать. Дети его родственницы, балованные ребятишки, хотели непременно туда же ехать. Мать принесла им изюму и черносливу и думала тихонько от них убраться. Но Петр Маркович их взбудоражил, он к ним прибежал: дети! Дети! Мать вас обманывает — не ешьте черносливу; поезжайте с нею. Там будет Пушкин — он весь сахарный, а зад его яблочный; его разрежут, и всем вам будет по кусочку — дети разревелись; не хотим черносливу, хотим Пушкина. Нечего делать — их повезли, и они сбежались ко мне облизываясь — но, увидев, что я не сахарный, а кожаный, совсем опешили»[33].
Впрочем, Пушкин не только ездил по соседям, пировал, играл в вист и ловеласничал. Плодом его пребывания в «тверских пенатах» стали такие шедевры, как «Анчар», «Цветок», «Поэт и толпа», а также строфы седьмой главы «Евгения Онегина» и его путешествий. Вот непосредственный отзвук пушкинских дорожных впечатлений «по пороше»:
Новый год Пушкин встретил в Москве, но на обратном пути в Петербург он вновь завернул в «тверские пенаты»; на этот раз не в Малинники, а в уездный городок Старицу, где деревянные домишки обывателей чередовались с особняками провинциальных дворян и соборами времен Ивана Грозного. «Тригорские барышни» с матерью и Алексей Вульф гостили у своего родственника Вельяшева. Туда же поспешил и Пушкин. Дочь хозяина тоненькая, грациозная Катенька Вельяшева стала очередным объектом ухаживанья поэта, веселящегося среди очаровательных барышень.
Впоследствии Алексей Вульф вспоминал в своем дневнике (запись от 6 февраля 1830 года): «В Крещение приехал к нам в Старицу Пушкин… Он принес в наше общество немного разнообразия. Его светский блестящий ум очень приятен в обществе, особенно женском. С ним я заключил оборонительный и наступательный союз против красавиц, отчего его и прозвали сёстры Мефистофелем, а меня Фаустом. Но Гретхен (Катенька Вельяшева), несмотря ни на советы Мефистофеля, ни на волокитство Фауста, осталась холодною: все старания были напрасны… После праздников поехали все по деревням; я с Пушкиным, взяв по бутылке шампанского, которые морозили, держа на коленях»[34]. Друзья ездили в Павловское — имение другого дяди Алексея Вульфа Павла Ивановича. Бывший морской офицер, он выделялся среди своих тверских родственников незаурядной образованностью. Пушкина подкупала его доброта, благодушие и даже доходящая до крайности флегма (совсем как у И. А. Крылова). Поэт шутил, что, упади на Павла Ивановича стена, он с места не сдвинется.
О Катеньке Вельяшевой Пушкин не забыл. По дороге в Петербург им написаны стихи:
Свой «деревенский опыт» Пушкин попытался подытожить в написанном этой зимой в Павловском «Романе в письмах» (такое название укоренилось за черновой рукописью, не имеющей окончания). «Роман в письмах» чрезвычайно интересен тем, что здесь впервые Пушкин нанес на бумагу некоторые свои тайные мысли о сословиях в России, положении помещиков и крестьян и даже вынашиваемые планы на будущее. Но в контексте данного очерка знаменательно то, что своей истинной публикой поэт считает «уездных барышень», воспитанных «нянюшками и природой» и выросших «под яблонями и между скирдами».
Тяга Пушкина в «тверские пенаты» была столь велика, что он, свернув с прямой дороги, заехал в Малинники по пути из Арзрума в Петербург. Заглянул он и в Берново. Однако в Малинниках он застал только одну из «тригорских барышень» Анну Николаевну Вульф «с флюсом и с Муром». Поэт сделал шутливую приписку с отчетом об этом визите в ее письме к Алексею Вульфу. При получении этого письма последний записал в дневнике, что Пушкин «не переменился с летами и возвратился из Арзерума точно таким, каким и туда поехал — весьма циническим волокитою»[35].
Но вновь немного о Бернове. Пушкин хорошо запомнил местную легенду, в основе которой лежит истинное происшествие. Лет тридцать назад к Ивану Петровичу Вульфу («бесподобному дедушке» Анны Керн) заезжал московский главнокомандующий Тутолмин. Его лакей — столичный фатоватый франт — соблазнил дочь местного мельника — первую красавицу в округе. Вскоре столичный щеголь вернулся со своим барином в Москву, оставив девушку беременной. Она не снесла позора и утопилась в берновском омуте. Не трудно видеть, что эта стародавняя быль послужила основой пушкинской «Русалки». Берновский же омут привлек внимание Левитана (наверняка под обаянием замечательной, хоть и не завершенной пьесы); художник запечатлел его на своем знаменитом полотне.
Последний раз в «тверских пенатах» Пушкин был по пути в оренбургские степи за материалами о Пугачеве. С дороги он писал жене 21 августа 1833 года:
«Вчера, своротя на проселочную дорогу к Яропольцу, узнаю с удовольствием, что проеду мимо Вульфовых поместий, и решился их посетить. В 8 часов вечера приехал к доброму моему Павлу Ивановичу, который обрадовался мне, как родному. Здесь я нашел большую перемену. Назад тому пять лет Павловское, Малинники и Берново наполнены были уланами и барышнями; но уланы переведены, а барышни разъехались; из старых моих приятельниц нашел я одну белую кобылу, на которой и съездил в Малинники; но и та уже подо мною не пляшет, не бесится, а в Малинниках вместо всех Анет, Евпраксий, Саш, Маш etc. живет управитель Прасковии Александровны, Рейхман, который попотчевал меня шнапсом.
Вельяшева, мною некогда воспетая, живет здесь в соседстве. Но я к ней не поеду, зная, что тебе было бы это не по сердцу. Здесь объедаюсь я вареньем и проиграл три рубля в двадцать четыре роббера в вист. Ты видишь, что во всех отношениях я здесь безопасен.
Много спрашивают меня о тебе; так же ли ты хороша, как сказывают, — и какая ты: брюнетка или блондинка, худенькая или плотненькая?»[36].
Остается добавить, что теплые отношения с друзьями из Тригорского и Малинников Пушкин поддерживал до конца жизни.
Болдино
Творцом легенды про «род Пушкиных мятежный» был сам великий поэт; и обаяние его гения оказалось столь велико, что все безоговорочно поверили в эту легенду. На самом деле ничего подобного не было; никто из предков поэта не выделялся яркой индивидуальностью; они были типичными представителями своего социального круга, стремившимися идти в ногу с бурными и не всегда понятными событиями жестоких эпох Ивана Грозного и Смутного времени. Не отличаясь ни большими достоинствами, ни из ряда вон выходящими пороками, они проявили себя заурядными, но тем не менее достойными сынами дворянского сословия, сумевшими сохранить доброе имя в самых трудных обстоятельствах и верно послужить престолу и Отечеству.
Даже изображенный в «Борисе Годунове» Гаврила Пушкин, как бы воплощавший, по мнению поэта, «мятежный дух» этого рода, по словам известного историка С. Б. Веселовского, «в действительности был более ловким и осмотрительным человеком, чем смутьяном и мятежником»[37]. Его дальнейшая благополучная, но ничем не выделяющаяся карьера при дворе Михаила Романова только подтверждает приведенные слова. Поэту же страстно хотелось иного. Он мечтал видеть своих предков активными участниками бурных событий Смутного времени. Поэтому он легко впал в ошибку.
Пушкин в «Истории государства Российского» Карамзина нашел упоминание о том, Евстафий Пушкин был отправлен Борисом Годуновым в Сибирь «в опалу, что на него доводили люди его», то есть по доносу дворовых. На самом деле, Евстафий Пушкин был просто назначен воеводой в Тобольск и фактически стал наместником русского царя в этом далеком краю. Если это и была ссылка, то почетная. Никакой бурной ненависти к Борису Годунову она вызвать не могла. У Пушкиных не было оснований питать мстительные чувства и искать их удовлетворения в стане Лжедмитрия I. Скорее наоборот. Ведь еще ранее при Федоре Ивановиче Евстафию Пушкину были пожалованы большие земли в Арзамасском уезде — в краю мордвы. Центром его владений было село Большое Болдино.
Устроителем усадьбы в Большом Болдине был дед поэта Лев Александрович Пушкин. Им же была построена каменная (на месте прежней деревянной) церковь Успения Божьей Матери. В свое время он упустил возможность «сделать фортуну» во время переворота, возведшего на престол Екатерину II; он — офицер лейб-гвардии Семеновского полка — отказался присягать новой императрице. Об этом Пушкин пишет в «Моей родословной»:
Правда, и здесь преувеличение. По всей вероятности, «крепости» не было. Дед поэта был просто посажен под домашний арест и на следующий год уволен со службы в чине подполковника. После этого он зажил «большим барином».
Во время своего первого приезда в Болдино Пушкин слышал глухие воспоминания крестьян о своем деде. Они не могли не поразить его. В «Начале автобиографии» Пушкин пишет:
«Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, которого он весьма феодально повесил на черном дворе… Все это знаю я довольно темно. Отец мой никогда не говорил о странностях деда, а старые слуги давно перемерли».
Сказанное вполне в духе преданий о помещичьих бесчинствах конца XVIII века. Достаточно вспомнить Салтычиху или «старого барина» из Спасского-Лутовинова. Но в данном случае возникают сомнения. Когда в 1840 году незаконченное начало «Автобиографических записок» было опубликовано, отец поэта, обычно с великим трудом бравшийся за перо, выступил с резким протестом. Сын рисует крайне привлекательный образ своего родителя: «Он был любим, уважаем, почитаем даже теми, которые знали его по одному слуху. Он был примерный господин для своих людей, оплакиваем ими, как детьми; многие из вольных, по тогдашнему обычаю, пожелали быть его крепостными»[38]. Тем более, он не был способен на жестокость. Однако легенда явно имеет под собой подлинную основу. Известен формуляр Л. A. Пушкина, в котором написано, что означенный Пушкин «за непорядочные побои находящегося у него на службе венецианина Харлампия Меркадия был под следствием, но по именному указу повелено его, Пушкина, из монаршей милости, простить»[39]. Вероятно, дело сводилось к измене его первой жены, и обиженный муж таким, достаточно обычным способом свел счеты с ее любовником.
Эта история наверняка наложила тяжелый отпечаток на память о Л. А. Пушкине. Он умер в 1790 году, разделив свои нижегородские земли между сыновьями. Болдино досталось Сергею (отцу поэта) и Василию (дяде-поэту). Но С. Л. Пушкин, отнюдь не чуждавшийся деревенской жизни (он охотно живал и в Захарове, и у жены в Михайловском), впервые приехал в Болдино в 1825 году — и то по нужде. Ему необходимо было вступить в наследство сельцом Кистеневым, отошедшим ему после смерти бездетного брата Петра. Мать же Пушкина вообще в Болдине никогда не была. Ни отдаленностью расстояния, ни простой леностью этого не объяснить. Вероятно, существовало нечто такое, что упорно удерживало родителей Пушкина от путешествия в свою главную семейную вотчину.
Знаменитые в анналах русской литературы слова «болдинская осень» давно уже стали крылатым выражением, означающим наивысший подъем творческих сил. Между тем первый приезд Пушкина в Болдино был вынужденным. Только трудные жизненные обстоятельства заставили его пуститься в длительное путешествие. Женитьба поэта все откладывалась и откладывалась. Невеста фактически была бесприданницей — о чем Пушкину без обиняков сообщила его будущая теща. Следовательно, быть ли свадьбе, зависело от энергии и распорядительности самого жениха; ему надлежало достать деньги и на приданое невесте, и на свадьбу. Выход был найден. С. Л. Пушкин выдал сыну — коллежскому асессору Александру Сергеевичу Пушкину — дарственную на принадлежащую ему часть недвижимого имущества в селе Кистеневе, а именно 200 ревизских душ мужского пола «с принадлежащею на число оных двух сот душ в упомянутом сельце пашенною и непашенною землею, с лесы, с сенными покосы, с их крестьянским строением и заведениями, с хлебом наличным и в земле посеянным, со скотом, птицы, и протчими угодьи и принадлежностями, что оным душам следует и во владение их состояло»[40]. Таков был канцелярский слог этой деловой бумаги; в числе свидетелей сделки «коллежский советник и кавалер князь Петр Андреевич Вяземский». Пушкин вовсе не был заинтересован в приобретении доходного имения; оно было ему нужно только для того, чтобы немедленно заложить и сразу же получить крупную сумму денег на свадьбу и приданое невесте. Уже 5 февраля 1831 года Кистенево было заложено на 37 лет за 40 тысяч рублей.
Итак, необходимость вступить во владение Кистеневым заставило Пушкина отправиться в нижегородскую губернию. Поэт ехал в Болдино с неохотой. О его настроении красноречиво свидетельствует письмо другу и издателю П. А. Плетнёву 31 августа 1830 года: «Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска… Дела будущей тещи моей расстроены. Свадьба моя отлагается день от дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери — отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения — словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив. Осень подходит. Это любимое мое время — здоровье мое обыкновенно крепнет — пора моих литературных трудов настает — а я должен хлопотать о приданом да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда. Все это не очень утешно. Еду в деревню, Бог весть буду ли там иметь время заниматься и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь… Черт меня догодал бредить о счастии, как будто я для него создан. Должно было мне довольствоваться независимостью, которой обязан я был Богу и тебе. Грустно, душа моя…»[41].
Но не было бы счастья, да несчастье помогло. Во-первых, вся процедура оказалась не столь уж простой. Отправляясь в Болдино, Пушкин неясно понимал, чем его одаривает отец. Он полагал, что ему будет принадлежать отдельное имение, а оказалось просто часть деревни, которую еще предстояло размежевать. Во-вторых, из-за нахлынувшей на Русь холеры Пушкин оказался запертым в Болдине до конца ноября. Результатом стал богатейший творческий урожай «болдинской осени».
По приезде в Болдино настроение Пушкина быстро поднялось. Уже 9 сентября он писал все тому же Плетнёву: «…Теперь мрачные мысли мои порассеялись; приехал я в деревню и отдыхаю… Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать… Что за прелесть здешняя деревня! Вообрази: степь да степь; соседей ни души; езди верхом сколько душе угодно, пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всячины, и прозы и стихов»[42]. Удивительно, но о хозяйстве и делах ни слова.
Накануне отъезда Пушкина в Болдино скончался (как подозревают, от холеры) «дядя-поэт» Василий Львович. Узнав, что в Нижегородской губернии объявилась «холера-морбус», Пушкин с горечью подумал, как бы не пришлось ему вскоре отправиться на свидание к «дяде Василию». Но мрачные мысли оказались всего лишь минутным настроением. Вообще, по его словам, «холера не страшнее турецкой картечи», с которой он познакомился во время прошлогоднего «путешествия в Арзрум». Известен рассказ писателя П. Д. Боборыкина о «проповеди» по поводу холеры, которую Пушкин прочел в церкви болдинским крестьянам, сам, по-видимому, внутренне умирая от смеха:
«Дядя… любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней нижегородской губернаторшей Бутурлиной… Это было в холерный год. — „Что же вы делали в деревне, Александр Сергеевич? — спрашивала Бутурлина. — Скучали?“ — „Некогда было, Анна Петровна. Я даже говорил проповеди“. — „Проповеди?“ — „Да, в церкви, с амвона, по случаю холеры. Увещевал их: и холера послана вам, братцы, оттого, что вы оброка не платите, пьянствуете. А если вы будете продолжать так же, то вас будут сечь. Аминь!“»[43].
В Болдине Пушкин собирался пробыть не более месяца. Хлопоты по вводу во владения частью Кистенева завершились неожиданно быстро благодаря расторопности и сообразительности крепостного писаря П. А. Кареева, знавшего все ходы и выходы в Сергачском уездном суде. Пушкин мог вернуться в Москву со спокойной совестью в начале октября, но до Болдина дошло ошеломляющее известие: из-за холеры Москва закрыта для въезда и выезда вплоть до Высочайшего распоряжения. Пушкин оказался как бы в западне. Правда, он назначил свой отъезд на 1 октября, но уже через 20 верст столкнулся с первым карантином и возвратился в Болдино. Днем ранее он пишет невесте: «Я уже почти готов сесть в экипаж, хотя дела мои еще не закончены и я совершенно пал духом. Вы очень добры, предсказывая мне задержку в Богородицке лишь на 6 дней. Мне только что сказали, что отсюда до Москвы устроено пять карантинов, и в каждом из них мне придется провести две недели, — подсчитайте-ка, а затем представьте себе, в каком я должен быть собачьем настроении. В довершении благополучия полил дождь и, разумеется, теперь не прекратится до санного пути. Если что и может меня утешить, то это мудрость, с которой проложены дороги отсюда до Москвы; представьте себе, насыпи с обеих сторон, — ни канавы, ни стока для воды, отчего дорога становится ящиком с грязью, — зато пешеходы идут со всеми удобствами по совершенно сухим дорожкам и смеются над увязшими экипажами. Будь проклят час, когда я решился расстаться с Вами, чтобы ехать в эту чудную страну грязи, чумы и пожаров, — потому что другого мы здесь не видим… Ваша любовь — единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка (где, замечу в скобках, мой дед повесил француза-учителя аббата Николя, которым был недоволен). Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней все мое счастье…»[44].
Впрочем, этим сетованиям не следует придавать большого значения. Внутренне Пушкин был рад случившемуся. Он быстро обрел душевное равновесие и «засел писать стихи». Первым плодом «болдинской осени» стало стихотворение «Бесы», свидетельствующее, что поэт еще не преодолел своего первоначального мрачного настроя. Оно датировано 7 сентября. Но уже на следующий день написана знаменитая «Элегия», где звучат совсем иные, мажорные ноты. Пушкин как бы возвращается к жизни, но не просто для того, чтобы «мыслить и страдать»; ему необходимо «упиться гармонией», «над вымыслом облиться слезами». Чувствуется, что стихия творчества одолевает его все с большей и большей силой.
Вынужденно уединившийся в далекой нижегородской деревне Пушкин наконец-то довел до завершения свой заветный замысел — «Евгения Онегина». Есть некая логика в том, что это самое личное создание молодого Пушкина было закончено накануне крутой перемены в его жизни. В свой «роман в стихах» он вложил весь обретенный опыт и многочисленные наблюдения, накопленные за годы скитаний.
«Декабристская глава» романа была также написана в Болдине. Однако Пушкин не решился даже сохранить ее в рукописи. Он сжег ее в знаменательный день «лицейской годовщины» 19 октября. Но, по-видимому, он и не собирался вводить эту главу в окончательный текст «Евгения Онегина». Во всяком случае, на другой день после окончания 9-й главы романа, помеченной 25 сентября (она должна была стать заключительной), им написано короткое стихотворение «Труд», в котором он расстается со своим «молчаливым спутником ночи», тайно в душе испытывая «непонятную грусть», подобно «ненужному поденщику», свой труд свершившему.
Именно в Болдине Пушкин серьезно начал писать прозой. Более ранние опыты («Арап Петра Великого», «Роман в письмах») остались незавершенными; по-видимому, сам Пушкин считал их только «пробой пера». В Болдине он быстро создал сборник из пяти новелл, приписав их авторство некому помещику села Горюхина Ивану Петровичу Белкину. До некоторой степени это был автопортрет поэта. Первой была написана новелла (или, привычнее, повесть) «Гробовщик», еще полная воспоминаний о Москве. Героем ее был гробовщик Адриан Прохоров, сосед Гончаровых по Большой Никитской улице. В одном из последующих писем невесте Пушкин с усмешкой предполагает, что холера способствует его процветанию (как никому другому) и он завален работой. Другим трудом Белкина стала «История села Горюхина».
Управляющим в Болдине с начала 1826 года был Михаил Калашников — отец девушки, с которой у Пушкина в Михайловском был «крепостной роман». Сколь успешной была деятельность управляющего, свидетельствуют сухие цифры: в 1825 году оброка было собрано 13 106 р. 17 к.; в 1826 — 10 578 р. 65 к.; в 1827 — 7862 р. 04 к.; в 1828 — 5518 р. 77 к.; в 1829 — 1639 р. 46 к. (данные на 1 апреля).
«История села Горюхина» завершается описанием «правления приказчика **» (конечно, Калашникова), действующего согласно собственной «политической системы»:
«Главным основанием оной была следующая аксиома: Чем мужик богаче, тем он избалованнее, чем беднее, тем смирнее. Вследствие сего ** старался о смирности вотчины, как о главной крестьянской добродетели. Он потребовал опись крестьян, разделил их на богачей и бедняков. Недоимки были разложены меж зажиточных мужиков и взыскаемы с них со всевозможною строгостию. Недостаточные и празднолюбивые гуляки были немедленно посажены на пашню, если же по его расчету труд их оказывался недостаточным, то он отдавал их в батраки другим крестьянам, за что сии платили ему добровольную дань, а отдаваемые в холопство имели полное право откупаться, заплатя сверх недоимок двойной годовой оброк. Всякая общественная повинность падала на зажиточных мужиков. Рекрутство же было торжеством корыстолюбивому правителю; ибо от оного по очереди откупались все богатые мужики, пока наконец выбор не падал на негодяя или разоренного. Мирские сходки были уничтожены. Оброк собирал он понемногу и круглый год сряду. Сверх того завел он нечаянные сборы. Мужики, кажется, платили и не слишком более противу прежнего, но никак не могли ни наработать, ни накопить достаточно денег. В три года Горюхино совершенно обнищало».
В этой мрачной картине не трудно увидеть то, что Пушкин нашел в «родовой вотчине». Но сам он ничего не сделал для того, чтобы поправить положение.
Попытки Пушкина вырваться в Москву вновь привели его в соприкосновение с местными властями. Лукояновский предводитель дворянства (Болдино входило в Лукояновский уезд) В. В. Ульянин вспоминает: «Во время холеры мне поручен был надзор за всеми заставами со стороны Пензенской и Симбирской губерний. А. С. Пушкин в это самое время, будучи женихом, находился в поместье отца своего, селе Болдине. — Я отношусь [то есть пишу] к нему учтиво, предлагая принять самую легкую должность. Он отвечает мне, что, не будучи помещиком здешней губернии, он не обязан принимать должность. Я опять пишу к нему и прилагаю министерское распоряжение, по коему никто не мог отказаться от выполнения должности. И за тем он не согласился и просил выдать ему свидетельство на проезд в Москву. Я отвечал, что за невыполнение первых моих отношений свидетельства выдать не могу. Он отправился так, на удалую, но во Владимирской губернии был остановлен и возвратился в Болдино. Между тем в Лукоянов приехал министр [граф Закревский] и был чрезвычайно доволен всеми моими распоряжениями. „Нет ли у вас из дворян таких, кои уклонялись бы от должностей?“ — „Все действовали усердно, за исключением нашего стихотворца А. С. Пушкина“. — „Как он смел это сделать? Покажите мне всю вашу переписку с ним“. Вследствие этого Пушкин получил строгое предписание министра и принял должность»[45]. Но, судя по всему, исполнение поэтом взятой на себя должности ограничилось лишь вышеупомянутой «проповедью» перед болдинскими крестьянами.
Лишь в конце ноября Пушкин смог выехать из Болдина. Его не раз задерживали карантинные заставы. Путь продолжался более недели. Только 5 декабря Пушкин прибыл в Москву.
Пушкин неоднократно сетовал на дробление помещичьих вотчин, благодаря чему самый образованный класс в России лишался необходимой материальной базы. Но когда за смертью дяди Василия Львовича ему представилась возможность воссоединить Болдино, он после недолгого колебания отказался. Желая все проверить на месте, он второй раз приезжал сюда в октябре — ноябре 1833 года. 6 ноября он писал жене: «Здесь я было вздумал взять наследство Василия Львовича. Но опека так ограбила его, что нельзя и подумать»[46]. Но этим словам не очень-то верится, поскольку, судя по всему, делами по имению Пушкин не занимался. В предыдущем письме от 30 октября он рассказывает о своем житье: «Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду;
Творческий урожай второй «болдинской осени» оказался обильным: повесть «Пиковая дама», поэма «Анджело», «Сказка о рыбаке и рыбке», «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях», перевод двух баллад А. Мицкевича («Воевода», «Будрыс и его сыновья»), большое стихотворение «Осень». Кроме того была окончательно завершена «История Пугачева». 6 октября были написаны первые строки вступления к поэме «Медный всадник». Работа над «Медным всадником» продолжалась с перерывами весь октябрь. Последняя часть поэмы была написана за один день 31 октября. В тот же день Пушкин переписал свое заветное творение набело. На рукописи стоит дата:
Весь месяц Пушкин провел в полном уединении; посещать соседей ему не хотелось. Тем не менее его пребывание в Болдине не могло не породить слухов, которые поэт с юмором сообщает жене: «Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф
Еще в первый приезд в Болдино Пушкин оформил «вольную» Ольге Калашниковой. На этот раз он передал ей большую сумму денег, и через два месяца она купила собственный дом в Лукоянове. Самого же Михаила Калашникова Пушкин по просьбе крестьян удалил с должности, но оставил управляющим собственным селом Кистеневым.
В следующем 1834 году Пушкин по настоянию отца взял на себя управление нижегородскими имениями. Обязательствами перед родными объясняется последний визит Пушкина в Болдино в сентябре того же года. На этот раз поэт попытался более глубоко вникнуть в хозяйство, но вскоре понял свое бессилие. Он пишет жене 15–17 сентября: «Сейчас у меня мужики с челобитьем; и с ними принужден я был хитрить, но эти наверное меня перехитрят…»[49]. В дневнике он позднее подвел итог своему деловому вояжу: «…съездил в нижегородскую деревню, где управители меня морочили, а я перед ними шарлатанил и, кажется, неудачно» (запись от 28 ноября).
В этот приезд Пушкин застал в главном доме усадьбы ремонт. Он был вынужден поселиться в здании конторы. Житейскими неудобствами, удручающими заботами и отсутствием необходимого для творческого труда покоя объясняется то, что третьей «болдинской осени» не получилось. «Расписаться» Пушкину не удалось. Он только завершил уже начатое: «Сказку о золотом петушке» и, по-видимому, небольшую повесть «Кирджали».
Итак, из всего семейства только поэт постоянно наезжал в Болдино. Его отец до самой смерти в 1848 году так и не выбрался вновь в эти места. По имущественному разделу Болдино унаследовал младший брат поэта Лев Сергеевич; тогда он впервые побывал здесь, остался усадьбой очень доволен, но предпочел провести последние годы жизни не в нижегородской глуши, а в веселой, солнечной Одессе, предаваясь разгульной жизни. Он оставил свою вдову с тремя маленькими детьми совершенно разоренной, и ей не оставалось другого выхода, как переселиться в Болдино (1852). Они и стали первыми Пушкиными, наконец-то осевшими в родовой вотчине. Кистенево и примыкающая к этому селу деревня Львовка отошли детям поэта, и их фактическим хозяином стал старший сын Александр Александрович, выстроивший во Львовке усадебный дом.
Во владении Пушкиных Болдино оставалось до начала XX века. В 1911 году усадьбу купило государство. Вообще, Болдину повезло как ни одной из пушкинских усадеб; она дошла до наших дней в первозданном виде — такой, какой она была при жизни создателя «Евгения Онегина». Достаточно вспомнить, сколько раз горело и возрождалось из пепла Михайловское. С Болдиным ничего подобного не было; основная заслуга принадлежит местным крестьянам, постановившим на сельском сходе в 1918 году сохранить усадьбу, дабы увековечить память «нашего помещика» и великого поэта. И затем по собственному почину больше года крестьяне ночами дежурили в усадьбе, чтобы спасти ее от разграбления и гибели…
Мураново
Начнем с одного делового документа.
«Лета тысяча восемьсот шестнадцатого октября в тридцатый день надворный советник Александр Григорьев сын Черевин продал я генерал-майорше Екатерине Петровне Энгельгардт и наследникам ее крепостное свое недвижимое имение, состоящее Московской губернии Дмитровской округи: сельцо Мураново и деревню Григорову и к оным принадлежащие пустоши отхожие… с пашенною и непашенною землею, с лесы, с сенными покосы, прудами и рыбными ловлями… а людей и крестьян, написанных по нынешней… ревизии, мужеска пола дворовых людей и крестьян восемьдесят две души»[50]. Итак — из этой купчей узнаем, что в 1816 году у Муранова появилась новая помещица — Екатерина Петровна Энгельгардт.
Хозяйка Муранова была дочерью московского богача и масона Петра Алексеевича Татищева. В его доме у Красных ворот в октябре 1782 года было образовано «Дружеское ученое общество», ставшее официальной вывеской обширных просветительских, книгоиздательских и филантропических предприятий Н. И. Новикова. Фамилию Энгельгардт молодая женщина приняла после замужества в 1799 году; избранником, вытащившим счастливый жребий, оказался блестящий военный, отдаленный родственник Светлейшего Князя Потемкина, в свои тридцать с небольшим лет успевший повоевать под знаменами Румянцева и Суворова и дослужиться до чина генерал-майора.
Ко времени женитьбы Лев Николаевич Энгельгардт, по-видимому, уже устал от тягот походной жизни и поэтому, связав себя узами брака, поспешил выйти в отставку. Не чуждый литературных занятий, он под конец дней своих начал писать воспоминания о временах Екатерины II и Павла I. Вероятно, взять в руки перо его побудил пример знаменитого «поэта-партизана» Дениса Давыдова; он породнился с Энгельгардтами, взяв в жены племянницу Екатерины Петровны — Софью Чиркову. Неоднократный гость Муранова, Давыдов стал первым поэтом, переступившим его порог.
Перед мурановским домом стояли две пушки — свидетельницы «дней Очакова». Старый генерал по торжественным дням (дни рождения или именин членов императорской семьи) производил салют. При всех регалиях он с крыльца взирал, как его маленькая дочь, скрывая дрожь, поджигала фитили. Эти пушки были завещаны им «славному Денису».
Посолидневший бывший партизан ввел в дом Энгельгардтов своего молодого друга Евгения Баратынского. Последний появился в Москве в конце 1825 года. Члены братства поэтов (не только Давыдов, но и Жуковский, Вяземский, Дельвиг) всячески опекали Баратынского. В их глазах он был и перворазрядный поэтический талант, и измученный роком страдалец. Наивная юношеская шалость в духе романтических разбойников стала для Баратынского началом суровых жизненных испытаний. Он был вынужден долгие годы тянуть солдатскую лямку. Лишь дослужившись до низшего офицерского чина, уже признанный поэт получил наконец-то право выйти в отставку (31 января 1826 года).
Давыдов, конечно, не подозревал, что вводит в дом Энгельгардтов жениха их старшей дочери Анастасии. Это была любовь с первого взгляда, для друзей Баратынского совершенно неожиданная. Свадьба состоялась уже 9 июня 1826 года. Бесспорный «король элегии» избрал своей подругой женщину, которая, казалось бы, была далека от образов его поэзии. Если жениха уподобить Ленскому, то невеста представлялась скорее Ольгой, чем Татьяной. Вяземский в этой связи писал А. И. Тургеневу: «Брак не блестящий, а благоразумный. Она мало имеет в себе элегического, но бабенка добрая и умная. Я очень полюбил Баратынского: он ума необыкновенного, ясного, тонкого. Боюсь только, чтобы не обленился на манер московского Гименея и за кулебяками тетушек и дядюшек…»[51].
После смерти Л. Н. Энгельдгардта в 1836 году усадьба отошла его единственному сыну Петру Львовичу, но он был душевнобольным, и Баратынский взял на себя обязанности хозяина Муранова. Исполнилась его мечта обрести «свой угол на земле». Он всю жизнь стремился основательно осесть в деревне. Скоро выяснилось, что старый дом для семейства мал, и в 1841 году поэт начал перестраивать его по собственным чертежам. В качестве образца он взял тамбовскую усадьбу Любичи своего (общего с Пушкиным) знакомого Н. И. Кривцова. Его привлекало то, что дом в Любичах — как вспоминает Б. Н. Чичерин — был «без прихотей старого русского барства, но со всеми удобствами английского комфорта». По письмам Баратынского можно проследить все стадии работ в Муранове. Они закончились осенью 1842 года, о чем поэт сообщает своей матери: «Слава Богу, все мало-помалу уладилось и у меня остались только обычные заботы, которые не столь сложны. За год, прожитый мною здесь, я построил лесопилку, дощатый склад и свел 25 десятин леса… Новый дом в Муранове уже стоит под крышей и оштукатурен внутри. Остается настелить полы, навесить двери и оконные рамы. Получилось нечто в высшей степени привлекательное: импровизированные маленькие Любичи»[52].
Мурановский дом — шедевр уюта и функциональности, где любой архитектурный элемент необходим. Известный искусствовед М. И. Ильин пишет: «Если мы проследим замысел, лежащий в основе планировки дома, то мы поразимся продуманности каждой части, каждой детали. Так, окна средней комнаты верхнего этажа, служившие классной для детей Баратынского, помещены под крышей купола с целью не отвлекать их во время уроков. Под домом идет подземный ход, по которому в зимнее время слуги проносили в дом дрова, минуя жилые комнаты»[53]. Уже прошла пора парадных построек с обязательными портиками. Их сменили скромные небольшие усадьбы, предназначенные для тихой семейной жизни. Дом Баратынского был именно таким. Вот картина Муранова, отличающаяся большой точностью:
Обосновавшись в Муранове, Баратынский всерьез занялся подъемом благосостояния своего семейного клана. В 1837 году сестра его жены вышла замуж за товарища Баратынского по военной службе Н. В. Путяту. Молодожены жили в Петербурге и полностью доверили управление Мурановым поэту, который ставил своего друга в известность обо всех предпринимаемых шагах. Его письма полны деловыми расчетами. Трудно поверить, что они вылились из-под пера задумчивого элегика. Занимаясь хозяйством, Баратынский ощущал себя в собственной стихии. Его деловые письма представляют собой увлекательное чтение, несмотря на прозаичность их тематики. Он пишет Н. В. Путяте в сентябре — ноябре 1841 года: «Долго думал я о сбыте нашего мурановского леса, о причинах, по которым он и за среднюю цену не продается, и нашел главные две: 1-е, что купцы так часто у беспорядочных дворян имеют случай покупать лесные дачи почти задаром, что им весьма мало льстит покупка, представляющая только 20 обыкновенных процентов; 2-е, боязнь ошибиться самим в настоящей ценности леса неровного, неправильно рубленного и проч. Из этого я на первый случай заключил, что должно хотя несколько десятин свести самому хозяину и постараться сбыть бревнами и дровами. Наконец вспомнил, что в Финляндии видел пильную мельницу… Когда же я вычислил баснословную выгоду, которую нам может принести устроение подобной мельницы, я ухватился за мысль и тотчас принялся за дело… Ты видишь, какой ничтожный капитал нужен для самых блестящих результатов!.. Главное: трудно сбыть товар, которого цена неопределенна как лес на корню. Когда он обратится в доски, в дрова, продашь дешево, но продашь как хлеб; а лес после хлеба первая необходимость»[54].
Как и следовало ожидать, первоначальные расчеты потребовали корректив, но они вовсе не охладили пыла Баратынского. В феврале следующего года он вновь пишет длинное письмо Путяте: «В первой смете моей, как ты, вероятно, ожидал, я значительно ошибся, не так, однако ж, чтобы раскаяться в предпринятом… Машину неделю назад пробовали начерно, то есть на один готовый постав и без пил, чтобы испробовать тяжесть. На 8-ми лошадях, новая, не обтертая, она пошла хорошо и даже слишком. Лошади привели ее в первое движение с большим напряжением, но вдруг, почувствовав облегчение от действия махового колеса, понесли, все затрещало, и мужики наши разбежались в страхе»[55]. Затея с пильной мельницей не оправдала себя; машина часто ломалась и приносила одни убытки. Их покрывал доход от кирпичного завода. Но торговля лесом шла бойко, поскольку в округе одновременно строилось около десяти усадеб.
В последний период творчества Баратынского Мураново становится одной из его главных тем. В 1842 году он выпустил свой итоговый сборник «Сумерки». По семейному преданию, уже в самом названии скрыт намек на Мураново. Конечно, «сумерки» — прежде всего, закат жизни поэта, но так называлась и одна из аллей в его усадьбе. В августе 1842 года Баратынский писал своему старому другу Плетнёву: «Обстоятельства удерживают меня теперь в небольшой деревне, где я строю, сажу деревья, сею, не без удовольствия, не без любви к этим мирным занятиям и к прекрасной окружающей меня природе»[56].
Баратынский умер вдали от Муранова. Он скоропостижно скончался в Неаполе 29 июня 1844 года во время своего единственного заграничного путешествия. Эта смерть как бы подвела черту под первой главой литературной истории Муранова. Вдова сюда уже не вернулась. С Баратынским окончательно ушла в прошлое пушкинская эпоха. В дальнейшем судьба этой усадьбы будет тесно переплетена с судьбой соседнего Абрамцева.
Как уже сказано, младшая сестра Анастасии Львовны Баратынской Софья в 1837 году вышла замуж за одного из ближайших друзей поэта Николая Васильевича Путяту. Этой дружбе насчитывалось уже почти двадцать лет. Баратынский и Путята вместе служили в Отдельном Финляндском корпусе, правда, Баратынский рядовым, а Путята — адъютантом генерала А. А. Закревского, корпусного командира. Но неравенство обстоятельств не помешало быстрому сближению молодых людей. Их притягивали друг к другу и общие интересы. Путята в последние годы жизни исполнял обязанности председателя «Общества любителей российской словесности» при Московском университете (с 1866 по 1872 год). Через Баратынского Путята познакомился с Пушкиным; впоследствии он составил короткие, но яркие и подробные воспоминания о своих друзьях-поэтах.
По имущественному разделу между сестрами Мураново в 1850 году перешло в семейство Путяты. Новые владельцы свято соблюдали традиции культурной преемственности. Бережно сохранялись вещи и архив Баратынского. В 1859 году Путята опубликовал найденные в Муранове интересные воспоминания Л. Н. Энгельгардта. Среди гостей усадьбы привлекают имена В. Ф. Одоевского, знаменитого эпиграммиста С. А. Соболевского, поэтессы Е. П. Ростопчиной, наконец, Н. В. Гоголя. Именно через Гоголя завязываются связи с Аксаковыми, жившими в Абрамцеве. Знакомство Путяты с автором «Ревизора» относится к 1830-м годам. Свидетельством является заметка в путевом дневнике Путяты о встрече с Гоголем в Аахене 25 июня 1836 года. Приехав в Абрамцево к Аксаковым в августе 1849 года, Гоголь тотчас отправил с посыльным письмо в Мураново своему старому приятелю: «Известите меня… будете ли вы дома сегодня и завтра, потому что, если не сегодня, то завтра я и старик Аксаков, сгорающий нетерпением с вами познакомиться, едем к вам». Однако Путята предпочел сам отправиться в Абрамцево. Ответный визит Гоголя и «старика Аксакова» должен был состояться через несколько дней. Но приехал один Гоголь. Причину раскрывает С. Т. Аксаков в письме сыну Ивану: «20-го, позавтракав, поехали мы с Констой (К. С. Аксаковым. —
Аксаковы вскоре стали завсегдатаями Муранова. Патриарха семьи — Сергея Тимофеевича Аксакова — привлекала сюда возможность заняться своим любимым делом. В мурановском пруду водились судаки, и маститый автор «Записок об ужении рыбы» часами просиживал с удочкой на его берегах. Художественный талант С. Т. Аксакова раскрылся в последние годы жизни; одна за другой выходили книги, его прославившие. Все они с дарственными надписями посылались добрым знакомым в Мураново. Сыновья старого писателя публицисты-славянофилы Константин и Иван (в те годы еще более знаменитые, чем отец) также наезжали в гостеприимную усадьбу Путяты.
Теперь — о главном. Среди многочисленных знакомых Путяты был Ф. И. Тютчев. Они впервые встретились еще в юности на литературных вечерах у поэта Раича. Правда, затем связь прервалась на несколько десятилетий, ибо Тютчев уехал на дипломатическую службу за границу. Она возобновилась после возвращения поэта на родину. Приезжая в Москву, он, по-видимому, бывал и в Муранове (хотя документально это не зафиксировано). Наконец, старая дружба переросла в родственные узы; в 1869 году его младший сын Иван Федорович Тютчев женился на единственной дочери Путяты — Ольге Николаевне.
По семейному преданию, последний раз Тютчев был в Муранове летом 1871 года; через два года — 15 июля 1873 года — поэт скончался.
Вдова поэта Эрнестина Федоровна впервые приехала в Мураново 24–25 августа 1873 года. Впоследствии до самой смерти в 1894 году она проводила здесь каждое лето. В 1879 году для нее даже был построен отдельный флигель. Уже в декабре 1874 года она отправила в Мураново обстановку кабинета и спальни поэта.
Другие тютчевские места — Овстуг (Брянский уезд Черниговской губернии) и Варварино (Юрьев-Польский уезд Владимирской губернии) постепенно приходили в запустение, и вещи оттуда отправлялись в Мураново. В 1886 году в усадьбу были также доставлены предметы из московского кабинета И. С. Аксакова. Все это новое соседствовало со свято сберегаемой в неприкосновенности обстановкой Баратынского. Отныне Мураново было посвящено памяти прошлого.
Сразу после революции усадьба приобрела официальный статус музея. Его благополучно миновали административные гонения начала 1930-х годов, жертвами которых пал музей в Остафьеве. Своеобразный «семейный» колорит Муранову придавало то, что «домом поэтов» руководили прямые потомки Ф. И. Тютчева: сначала внук Н. И. Тютчев, затем правнук К. В. Пигарев. Благодаря их трудам здесь царили не только атмосфера высокой поэзии, но и настоящего человеческого тепла.
Новоживотинное
Прекрасный лебедь русской поэзии Дмитрий Веневитинов прожил всего лишь двадцать один год. Кажется, о самом себе он писал в одном из последних стихотворений:
Преждевременная смерть Веневитинова поразила современников. Они возлагали на даровитого юношу большие надежды, предвидя в Веневитинове второго — после Пушкина — русского поэта. Вообще, его литературную судьбу следует признать счастливой. Белинский был прав, когда писал, что Веневитинов чуть ли не единственный из поэтов пушкинского поколения сразу же понятый и оцененный по достоинству.
В Воронежской губернии фамилия Веневитиновых была широко известна. При царе Федоре Иоанновиче в июле 1585 года на строительство крепости на реке Воронеж пришел из Венёва атаман Терех (Терентий) со своим отрядом; по названию этого города он и получил фамилию. Первый Веневитинов усердно служил царям, не щадя живота отражал набеги крымцев, а в Смутное время — европейских ландскнехтов. За многолетнее доблестное радение он в 1622 году был пожалован землями к северу от Воронежа: селом Животинным.
Ближайшие потомки значительно увеличили семейные владения. В 1670-е годы несколько крестьянских семей были переселены из Животинного на другое место; оно с этого времени стало называться Новоживотинным, а прежняя вотчина — Староживотинным. Правнук Терентия Веневитинова Антон Лаврентьевич усердно служил Петру I, когда молодой царь занялся строительством кораблей в Воронеже.
По указу Петра I воронежцу Антону Веневитинову «велено… быть в Воронежском да в Усманском уездах для надсматриванья и сбережения тех угожих лесов, которые годятся на струговое и лодочное дело и к иным судам на строение». В Староживотинном находилась верфь, куда Петр I однажды приезжал для ревизии, остался чрезвычайно доволен и даже отстоял службу в усадебной деревянной Архангельской церкви. Впоследствии в память этого события церковь перевезли в Новоживотинное; в 1780 году она была заменена каменной.
После указа «о вольности дворянской» дед поэта покинул «государеву службу» и поселился «в деревне». Но богатые воронежские землевладельцы уже могли позволить себе жить в столицах. Вскоре это и произошло. Новоживотинное стало загородной резиденцией, куда барин с семейством приезжали на лето. К зиме они возвращались в Москву. Именно в Первопрестольной 14 (26) сентября 1805 года родился будущий поэт.
В русской поэзии Веневитинов — предшественник Тютчева. Поэт-философ, он не только пытается проникнуть в тайны природы, но творчески одушевить ее. В каждом жизненном проявлении он стремится найти созидательное начало, своего рода «божественную искру»:
Веневитинов, наряду с В. Ф. Одоевским и И. В. Киреевским, был душой общества любомудров — юных жаждущих просвещения питомцев Московского университета. Молодые люди собирались тайно, поскольку после закрытия масонских лож любые кружки и объединения были в глазах правительства подозрительными. На собраниях председательствовал В. Ф. Одоевский, а Веневитинов был главным оратором, чьи одушевленные и горячие речи открывали дискуссии. О характере общества любомудров ярко пишет известный мемуарист А. И. Кошелев: «Тут господствовала немецкая философия, то есть Кант, Фихте, Шеллинг, Окен, Геррес и др. Тут мы иногда читали наши философские сочинения; но всего чаще и по большей части беседовали о прочтенных нами творениях немецких любомудров. Начала, на которых должны быть основаны всякие человеческие знания, составляли преимущественный предмет наших бесед; христианское учение казалось нам пригодным только для народных масс, а не для любомудров. Мы особенно высоко ценили Спинозу, и его творения мы считали много выше Евангелия и других священных писаний»[57]. Очевидно, что религиозное вольнодумство легко могло перерасти в вольнодумство политическое; да и сами любомудры это прекрасно понимали. Неудивительно, что, когда после 14 декабря в Москве начались аресты, им было чего опасаться. На последнем собрании В. Ф. Одоевский торжественно бросил в камин устав общества и протоколы заседаний.
В Новоживотинном Веневитинов ребенком жил каждое лето. С годами приезды становились всё реже. Последний раз он с братом Алексеем были в родительском гнезде в конце августа — начале сентября 1824 года с целью пресечь злоупотребления приказчика. Каково было управление последнего, следует хотя бы из того, что его жена — фактически неограниченная властелинша имения — была вменяема только в первую половину дня; в остальное время она была всецело «в плену Бахуса». Неудивительно, что Веневитинов писал сестре Софи о встрече с крестьянами: «Если радость написана на их лицах, то не думаю, чтоб она жила в их сердцах»[58].
Вот первые впечатления поэта от родной усадьбы: «Воспоминания детства носят на себе отпечаток радости и веселья, но я нашел здесь только тень прошлого. Сады превратились в леса яблонь, вишневых и грушевых деревьев всяких сортов, одним словом, природа тут по-прежнему прекрасна, но совершенно не видно следов над нею работы и, говоря аллегорически, искусство заснуло в объятиях лени»[59].
В письмах сестре поэт-натурфилософ исповедуется: «Мне хотелось бы изобразить природу такой радостной и такой прекрасной, какой вы до сих пор еще не видели. Мне хотелось бы заставить восхищаться всем, начиная с дуба и кончая полевым цветком, начиная с орла и кончая бабочкою; но как оживить эту прекрасную картину, какой идеал мы поместим в этот величественный храм. Увы! Сейчас я не поэт»[60]. В другом письме: «Всякий раз, когда я переправляюсь через Дон, я останавливаюсь посреди моста, чтобы полюбоваться на эту чудную реку, которую глаз хотел бы проводить до самого устья и которая протекает без всякого шума, как само счастье. Еще позавчера я любовался с высоты берега этого дивною картиною и луною, которая посреди безоблачного неба, казалось, радовалась своему отражению в волнах. Да, моя милая, я не скрою, всё это может быть очень смешно в письме, но в природе очень поэтично»[61]. Веневитинов предчувствует, что Дон станет для него «волнами Ипокрены» (иначе — источником поэтического вдохновения).
Молодым людям удалось навести в усадьбе порядок. Крестьяне были удовлетворены. Вот строки последнего письма из Новоживотинного: «Мужики и бабы собираются около нашей риги и напоминают мне о том, что мне надлежит сказать вам еще о различных празднествах, данных нами в деревне. Они блистали только царившим в них откровенным весельем, оживлявшим все лица. Пели, плясали и все разошлись домой довольные»[62].
Жизнь Веневитинова оборвалась неожиданно. В конце 1826 года он был назначен чиновником азиатского департамента Министерства иностранных дел. Следовал переезд из Москвы в Петербург. По просьбе Зинаиды Волконской, в которую Веневитинов был долго и безнадежно влюблен, он взял в свою карету библиотекаря графа Лаваля француза Воше, сопровождавшего в Сибирь Екатерину Трубецкую. Полиция бдительно выслеживала всё, что было связано с декабристами. Неудивительно, что при подъезде к Северной столице и Воше, и Веневитинов были задержаны. Оба просидели около суток на гауптвахте в сыром и холодном помещении. Вины за ними не нашли, но Веневитинов сам усугубил свое положение, сказав жандарму, что хотя он не был членом тайного общества, но легко мог бы им стать. По-видимому, в заключении поэт простудился. Тяжелые душевные переживания усугубили болезнь — и через два месяца наступил трагический конец.
Смерть молодого многообещающего поэта больно ударила по сердцам современников. Казалось, невские морозы погубили прекрасный, еще полностью не раскрывшийся цветок. Уход из жизни Веневитинова породил целый цикл поэтических откликов. Среди этого хора отчетливо прозвучал голос воронежского прасола Алексея Кольцова:
Надо сказать, что известность Воронежа как одного из центров русской литературной провинции долгое время определялась всё ширящейся славой Кольцова (как поэт Веневитинов своим землякам казался москвичом; но родственные связи с родными местами оборвать было невозможно). В 1868 году на открытие памятника Кольцову в Воронеж приезжал американский консул в Москве Ю. Скайлер, недавно издавший свой перевод на английский язык «Записок охотника» И. С. Тургенева. Он был приглашен тогдашним владельцем Новоживотинного М. А. Веневитиновым, служившим чиновником особых поручений при воронежском губернаторе князе В. А. Трубецком.
Визит американского консула в отдаленную провинцию не мог остаться незамеченным. М. А. Веневитинов вспоминает: «У меня он прожил около недели, в течение которой я свозил его к себе в деревню. Помню, что, увидав мой мост на Дону, сколоченный на сваях и покрытый соломою, притом без перил, он был удивлен патриархальностью такого средства сообщения на реке в 70 сажен шириною… На память своего у меня пребывания Скайлер оставил мне сделанный им на моих глазах перевод на английский язык стихотворения графа А. К. Толстого, которым мы оба восхищались: Источник за вишневым садом и т. д.»[63]. Упоминаемый мост — тот самый, с которого Дмитрий Веневитинов не раз любовался могучей русской рекой. Он существует и сегодня, но, как и в давние времена, каждый год после половодья возводится заново — уже с перилами.
Еще одним примечательным эпизодом в истории Новоживотинного было пребывание в усадьбе летом 1887 года в качестве домашней учительницы английской писательницы Э. Л. Войнич, автора чрезвычайно популярного в России романа «Овод». Так, далекая от обеих столиц провинциальная вотчина Веневитиновых предстает одним из звеньев культурной связи России и Запада.