Он сообразил, что так и не понял, в честь кого из детей устроили праздник.
- Чего это ты тихий такой? - И она дернула его за руку, они огибали сквер. - Объелся, что ли? Смотри у меня!
Он думал про то, какие сны приснятся ему ночью.
- Только, чур, ни гу-гу, - сказала няня Фосет, поворачивая ключ в замке. Значит, нельзя рассказывать про ее знакомого и про праздник.
Он проснулся в темноте, и оказалось, что на матрасе и в простенке за кроватью полно рвоты.
- В другой раз удержишься, - говорила няня Фосет, сдирая с него пижаму. Волосы у нее были заплетены в смешные косички. - Глаза завидущие, руки загребущие. В другой раз удержишься, ишь обрадовал.
Он смотрел ей в лицо и не смел спросить про "другой раз".
- Какой он симпатичный, - говорила она, проворно обтирая ему лицо холодной губкой. - Не то что разные всякие. Так что веди себя хорошо, не моргай, не хлопай ушами и всегда будешь на праздники ходить.
Он снова лежал в темноте, на чистых, тугих простынях, и он знал, что с того дня, как высушили Круглый Пруд, все совсем переменилось и уже не будет как раньше, и ему было страшно, он жалел о том времени, когда няня Фосет презирала всех мужчин.
Четки зеленые и красные
После обеда кюре все бродил, и только в пять он спустился по откосу к деревне и встретил Альбера Пиге. Давным-давно эти Пиге владели всей землей по раздолу от края до края. Кюре не забыл, как старик Пиге сиживал на пеньке у себя на задворках, клевал носом и пускал вниз по щетине тонкую слюнку. В ногах у него всегда лежал Ласкар - пес вроде волка, тощий, с подобранным животом и острой, как у борзой, мордой. Никто не смел его тронуть, один хозяин.
Но то пятьдесят лет назад, когда еще он только приехал сюда новоиспеченным священником. Тогда он исходил поля вдоль и поперек, его распирало волненье, тогда он знал еще, чему верит, зачем живет, тогда он был еще честолюбив и предан Богу. И много лет прихожане приглядывались к нему с опаской.
Старик Пиге помнил троих прежних кюре, любил про них рассказывать, их имена в приходской книге стали кюре Беньяку именами добрых знакомых, и, бродя по погосту, он задерживался по очереди у всех трех неброских надгробий.
Теперь землю Пиге всю переделили. Перед тем как умереть старику, их пошло трясти - болезни, беды, смерти, - и понемногу они распродали поля соседям. У них осталось два поля, виноградник и сад. Несчастья на них все сыпались, не стало ни денег, ни здоровья, и пришлось продать даже красночерепичную ферму и перебраться в пристройку, какую прежде сдавали работнику. Старший брат Альбера свалился с телеги и расшибся насмерть, сам Альбер вот поседел и согнулся до времени, глаза погасли, и пожелтело лицо. А ему и пятидесяти-то нет.
Кюре остановился посмотреть, как он чинит вороньи пугала. Сегодня спозаранок, когда он шел служить обедню, навстречу ему попался Альберов младший - спешил в лес по грибы на часок перед школой. Пиге все работящие. Кроме Марселя - тот только перебирает свои четки, зеленые и красные.
Завидя кюре, Альбер поднялся и потер больную поясницу. Яркое синее небо на западе пошло малиновыми полосами. Собиралась мошкара.
"Кюре. - Альбер проследил взглядом его путь через поле... - Старый, он подумал. - Чего там, все мы старые".
Но кюре скукожился, ссохся сухой веткой, под тонким покровом плоти обозначился у него череп.
Постояли вместе у плетня, потолковали насчет погоды, урожая, болезни мадам Кюрвейе.
- Я ведь их венчал, - сказал кюре Беньяк будто про себя. С самого утра ему докучало прошлое.
- Да уж. Я мальчишка был, а помню. Я еще на церковную стену залез и оттуда в них лепестками кидал. Они у меня в кулаке взмокли, аж потемнели, а я кидаю. Вот денек был!
- Как Амели?
- Да по-старому. Нога ноет. Она говорит, к плохой погоде. А папаша ее так тот еще сдал, совсем из ума выжил. Надо его, видно, на зиму к себе перетаскивать, нельзя ему одному, да только где мы все поместимся, один Господь знает.
- Мне бы сходить к нему, да вот...
- Не приветит он вас, знаю. Крутой он, черт.
Оба умолкли, и тут бы кюре вставить вопрос насчет Марселя. Он его уж несколько дней не видел. Интересно, сказали ему про мадам Кюрвейе? Понял ли он? Она, единственная из всех, привечала Марселя, заговаривала с ним иной раз, идя от обедни. С ним, а больше ни с кем.
Да что Альбер ответит? "По-прежнему. Как всегда". Когда он вернулся домой, ему много было говорено про сына. Кюре хотел его урезонить, чтоб вел себя по-людски, да, видно, не так за это взялся. Самому стыдно вспоминать свою прямоту, самонадеянность, прыть. Пятьдесят лет ушло у него на то, чтобы научиться молчать и прощать.
Пиге сказал:
- Все по-прежнему, - и поскреб ногу заляпанным башмаком.
Да, все по-прежнему. И не по-прежнему вовсе. Меняется почва, подрастают деревья, их валят, и лес, глядишь, уж не тот. Год назад река как затопила пойменный луг, так его и не осушили, и на месте прежнего выгона стало болото. У Пиге тогда утонула одна корова. Вечно у них такое. Кюре на исповедях выслушивал обиды на Бога, горечь. За что все на наши головы? Вечно наши? Он не знал, что отвечать Альберу. Как рыдал Альбер, когда у него тогда ночью умерла дочка, стоял перед алтарем и бранился, и рыдал, и бил, бил кулаком осыпающуюся стену.
В приходскую книгу много занесено рождений, венчаний, смертей. Все по-прежнему. Все по-другому. Но неизменно они держатся в отдалении от кюре. Вот и теперь. Пиге стоял и ждал, когда он снова заговорит либо простится. Священник - как слепец, глухонемой или умалишенный - живет сам по себе, он существо, розное от них. Кюре много бы дал, чтоб это изменить, не жить отгороженно от людей, с которыми его так давно свела судьба. Он на них смотрел, когда они причащались, смотрел, держа дитя над купелью, стоя над гробом, и всегда он чувствовал свою оставленность, и ему хотелось взметнуть руки и закричать. А отвечать на их вопросы он разучился.
Он потрепал Альбера по плечу и ушел.
Мадам Кюрвейе умерла той же ночью. Сын Робера пришел за ним в церковь около десяти. Кюре надлежало бы по ней горевать, больше горевать было некому - она была бездетная и пятнадцать лет вдовела. Одноглазый Гастон и его жена, экономка, стояли в темном низу и ждали, а дождавшись вести, не заплакали. А для кюре смерть стала теперь даже понятней, чем жизнь.
- Вы расстроены? - спросил врач, он был молодой и неверующий.
- Она была очень старая.
- Да. Вы, простите, тоже старый. Но вы-то расстроены?
- Почему вы спрашиваете?
- Она вам давний друг. Вряд ли у вас их много осталось. Друг? Нет. Что он знал про мадам Кюрвейе? Что она про него
знала? Сорок лет он еженедельно выслушивал ее исповедь, но другом она ему не была. У него нет друзей.
- Добрая она была?
Кюре застыл на каменной лестнице. Он не мог ответить, потому что уже не знал, а может, и не знал никогда, что это такое - добрый. Попросили бы объяснить, он бы не сумел.
- Наверное, она была, как мы все, - сказал доктор Домек. - Всего понемногу.
- Возможно.
Он вышел из дома покойницы. Но вдруг посреди дороги, далеко от своего жилья, он снова застыл и услыхал шум ночи, робкий, прохладный шорох ветра, скрип вишен и каштанов.
Что это такое - добрый? Он не знал. И вдруг ему стало страшно.
Мари оставила ему холодной еды, и он выпил стакан вина, чтоб согреться. Огонь еще тлел и разгорелся, когда он подбросил в него щепок.
Да, умерла мадам. Но не потому он так приуныл и растерялся. Он пробовал читать требник, но у него разболелись глаза, пробовал молиться, но в голове застрял неотвязный вопрос. Он заснул, и ему приснилась та ночь, когда родился Марсель и его позвали к Пиге.
Большая кровать выглядела странно в низкой, голой комнате. Топилась печь, Альбер Пиге сидел рядом, с дочкой на коленях. Амели лежала на кровати, темные волосы у нее слиплись, и блуждали глаза. Кюре подошел, взял ее за руку.
- Амели...
Альбер гадливо плюнул в огонь, огонь зашипел. Амели глянула на кюре горячий, горький и злобный взгляд. Гордая она, твердая. Недаром дочка Нувера, который ставил капканы, свежевал зверей.
Она показала ему на люльку в тени у кровати, а сама отвела глаза.
- У вас сын?
Ему не ответили. Только шипел огонь и что-то нашептывала на ухо отцу дочка.
Кюре пощупал личико новорожденного. И тесную комнату покрыл голос Альбера:
- Вы одеялко-то сдвиньте, кюре. Сами гляньте!
Тельце чудно смялось все на один бок. На спину налип горб и коленями оканчивались ножки.
- Гляньте лучше. Смотрите, чем нас Господь наградил.
А этой зимой умерла у них дочка.
- Почему не он! - выл Альбер. - Что бы ему-то помереть!
Кюре Беньяк в первый раз за всю жизнь не увидел в случившемся смысла, как сегодня он увидел смысл в том, что умерла мадам Кюрвейе, одинокая и старая.
Огонь догорал. Кюре размял затекшие ноги и побрел спать. А тот проклятый вопрос его не отпускал.
Хоронили мадам Кюрвейе во вторник. День был серый, промозглый, народу собралось мало. Кюре чувствовал себя старым, больным, потерянным - прожил жизнь, а к правде и не приблизился.
Наутро еще похолодало. Если холод продержится, виноград весь сгниет и такие, как Пиге, останутся на зиму без денег.
У кладбищенских ворот он помешкал. Кто-то уже прошел туда, и вряд ли это мадам Машо, которая убирала могилы и расчищала тропки, для нее еще рано. Кюре прошел в ворота.
Марсель Пиге на корточках, тихонько рылся в земле на могиле мадам Кюрвейе. Горб у него на спине вырос с ним вместе, и голова вдавилась в плечи. К культям ему прикрепили деревяшки, и, обвязанный ремнями по плечам, он нескладно переваливался на костылях. Ему уже исполнилось двадцать, совсем взрослый, но лицо осталось детское, нежное, голое. В деревне кое-кто побаивался его, а ребятишки шумно бегали за ним и передразнивали, припадая на ногу. Марсель не обижался, смотрел и, когда считал, что у них хорошо выходит, хлопал в ладоши.
Услышав шаги, он оглянулся, улыбнулся своей широкой, робкой улыбкой и снова стал копать.
- Марсель? Ты что тут делаешь? Это могила мадам Кюрвейе.
Тогда он поднялся, сровнял ямку, взял кюре за руку и потянул прочь. Вместе они дошли до самой пристройки.
- Пожаловал, - разворчалась Амели. - Надоело за ним следить, и где его только носит. Небось не маленький. Что ему сделается?
Марсель улыбнулся и потянулся ее облапить.
А кюре Беньяк вернулся к могиле, разрыл кучку земли и нашел там яркие четки, зеленые и красные. Марсель их повсюду таскал с собой, в руке или в кармане, ими тешился. Он их перебирал, считал, прижимал к лицу и смеялся. Он просто не мог с ними расстаться. И вот принес на могилу мадам Кюрвейе.
Кюре согнулся и снова их закопал, а потом распрямился, с трудом, не сразу, до того затекли и разболелись у него ноги. И кое-как он побрел домой. Лило. Он насилу добрался до своего кресла. Мари только еще развела огонь, в комнате было холодно. Он долго сидел один и думал про мадам Кюрвейе, и Марселя, и про подарок Марселя - четки, зеленые и красные, которые на все сразу дали ответ.
Он пережил старуху всего на две недели.
Друзья мисс Рис
- Тебя тут не хватало, - сказала Уэзеби, но только тихонько, сквозь зубы, потому что в любую минуту могла войти старшая сестра, а старшая сестра была его тетя. - Надоел... и так тошно.
Она нагнулась, ткнула угли черной кочергой, они жарко треснули, как маковки, и осыпались зернами искр. Он следил за ней тайком, искоса, ему стыдно было, что она его так не любит. Лицо ему обдало жаром камина.
Тетя Спенсер сказала:
- Молоко выпьешь тут, на табуретке. Нечего путаться у людей под ногами.
Но она просто говорила строго, а сама была добрая. Он ее знал всегда.
- Я в какой комнате родился?
- В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
Он это выучил, как стишок. Он спрашивал, она отвечала, мелькая в дверях, разнося туда-сюда подносы, судна, белые кувшины, от которых шел пар, - и всегда в одних и тех же словах.
- В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
А вот маме жалко было так ответить.
- Я в какой комнате родился?
- Ах, ну что за глупости, неужели нельзя запомнить, сто раз одно и то же спрашиваешь, я же тебе говорила...
Уэзеби насыпала в огонь еще угля, большими кусками, в камине стало темно. Тепло сразу сползло у него с лица. Уэзеби прижимала к животу левой рукой белый крахмальный фартук. Снова хлопнула дверь, звякнули на заставленном подносе стаканы. Где-то тренькнул звонок. Он посмотрел на стеклянный щит. На щите были номера и такие красные язычки. Если кто позвонит, язычок болтается, болтается, болтается под тем номером. Он подумал: вот бы шестой, хоть бы шестой. Он зажмурился, снова посмотрел. Нет, не шестой. Девятый. Из шестого при нем ни разу еще не звонили.
- В шестом номере, рядом с бывшей детской, по коридору перед Рис.
Но Рис тоже никогда не звонила.
Тетя Спенсер говорила:
- Ей никогда ничего не надо.
А Уэзеби все равно ее ненавидела и, только старшая отвернется, все ворчала, как надоела ей эта Рис.
Он нагнул к лицу чашку со стынущим молоком и лил его в рот по каплям. Он хотел пить подольше, а то Уэзеби сразу заметит, когда он кончит. И: "Ну, марш наверх, хоть от тебя-то избавиться, живо давай".
Уэзеби всегда была тут, в лечебнице на Кедровом Поле, и Рис тоже была тут, всегда, в седьмом номере. Он ненавидел Уэзеби, зато он был другом Рис. "Мисс Рис", - поправляла мама. И мама немного беспокоилась, не вредно ли ему без конца навещать такую больную. Но потом она решила, что ничего.
Он думал: вот был бы ужас - лежать в седьмом номере, как мисс Рис, и чтоб за тобой вечно следила, кормила тебя, укладывала спать и пилила Уэзеби.
- Для тебя она няня Уэзеби...
Как-то раз он вспомнил, что самый первый человек, которого он увидел, была Уэзеби, он даже запомнил ее лицо с того самого дня, как родился тогда, в шестом номере.
- А какой я был?
- Хороший, здоровый ребенок, - сказала тетя Спенсер, она разглядывала на свет фарфоровый поильник - искала трещину.
- Красный. - Это Уэзеби прошипела сзади, с темной лестницы. - Красный и противный. И визжал.