Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки коммивояжера. Сборник рассказов и повесть - Шолом-Алейхем на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Шолом алейхем.

— Алейхем шолом[1].

Многие из нашего вагона, и я в том числе, кинулись за ним следом и ухватили его за полы:

— Послушайте, нельзя же так! Мы не отпустим вас! Вы должны досказать, чем все кончилось… Конец истории!..

— Какой конец? Это только начало. Но оставьте меня в покое! Хотите, чтобы я из–за вас пропустил поезд? Странные люди! Слышите ведь: Барановичи! Станция Барановичи!

Не успели мы оглянуться, как его и след простыл.

Чтоб ей сгореть, этой станции Барановичи!

Принят

— Вот вы говорите… А я расскажу вам более интересную историю. Есть у нас некий Финкельштейн, богач, денежный мешок. Двое сыновей у него. Будь у меня его деньги, я, кажется, плюнул бы на весь этот тарарам. Во что, думаете, ему все это обошлось? Дай нам бог обоим хотя бы половину!..

— Ко всем чертям! Я в прошлом году еще говорил… Вот увидите, говорил я, больше половины примут православие…

— То же самое говорил и я. Был у нас некий Маршак. Изъездил весь свет из конца в конец… Нигде не допустили! Тогда он взял да и отравился!..

— Дай мне бог не соврать, говорил я, вот увидите… Как начнут у нас креститься, — ни одного еврея не останется, ко всем чертям собачьим! А что же? Разве мыслимо вынести все эти горести — с процентами да с циркулярами?* Что ни день — новый циркуляр! Сколько детей, столько и циркуляров! Вот увидите, говорил я, доиграемся до того, что и вовсе принимать перестанут. Да вот возьмите, к примеру, Шполу. Шпола — еврейский город, не правда ли?

— А Немиров? Вот у меня письмо из Немирова. Мне оттуда сообщают очень невеселые новости!..

— А в Лубнах, думаете, лучше?

— А что в Лубнах?

— Или, скажем, в Ананьеве. В Ананьеве каждый год, бывало, принимали не меньше трех евреев.

— Да что там Ананьев. Возьмите лучше Томашполь. В Томашполе, говорят, в нынешнем году не приняли ни одного еврея, хотя бы на развод, что называется!

— А у нас в нынешнем году приняли восемнадцать евреев.

То был голос сверху. Оба мои пассажира (и я с ними) задрали головы и подняли глаза на верхнюю полку. Оттуда свисали две ноги в глубоких резиновых калошах. Ноги в глубоких резиновых калошах несли на себе человека с черной взлохмаченной головой, с заспанным, словно опухшим лицом.

Мои пассажиры разглядывают заспанного с опухшим лицом, едят его глазами, как если бы это было существо, которое в наших краях и не водится. Оба оживились, обрадовались и со сверкающими глазами спрашивают у пассажира с верхней полки:

— У вас, говорите вы, приняли восемнадцать евреев?

— Восемнадцать штук, один в одного, и моего в том числе.

— Вашего тоже приняли?

— Да еще как приняли!

— Где это? Где?

— Да у нас же, в Малом Перещепине.

— В каком Перещепине? Где это такое — Перещепино?

Оба вскакивают с мест, глядят друг на друга и вместе — на пассажира с верхней полки. А тот смотрит на них сверху заспанными глазами.

— Малого Перещепина не знаете? Местечко есть такое. Никогда не слыхали? Есть два Перещепина — Малое Перещепино и Большое Перещепино. А я из Малого Перещепина.

— В таком случае вас надо поздравить! Слезайте! Чего вы там будете сидеть один под самым небом?

Обладатель ног в глубоких резиновых калошах, кряхтя, слезает вниз. Оба пассажира, потеснившись, освобождают место для третьего и набрасываются на него, как голодная саранча:

— Значит, вашего, говорите вы, приняли?

— Да как еще приняли!

— Скажите же, дорогой друг, как же так? У вас там, видать, не гнушаются барашка в бумажке?

— Что вы! Упаси бог! О деньгах даже упоминать нельзя! То есть в свое время у нас деньги были в ходу. Да еще какие деньги! Ого–го! К нам изо всех окрестных городов ездили. Знали, что Перещепино — это место, где берут. Но вот уже несколько лет, с тех пор как донесли, у нас перестали брать деньги.

— Что же? Протекция?

— Какая там протекция! Они сговорились раз навсегда: коль скоро еврей, — принимать! Принимать — и никаких!

— Да что вы говорите? Это серьезно? Или вы смеетесь над нами?

— Смеюсь? Что я за пересмешник такой?

Все трое переглядываются, будто желая прочесть, что у них написано на лицах. Но так как на лицах ничего не написано, мои двое спрашивают у третьего:

— Погодите–ка, как вы сказали? Откуда вы?

— Из Перещепина! — с некоторым раздражением отвечает тот. — Я уже три раза говорил вам: из Малого Перещепина.

— Вы не обижайтесь. Но мы впервые слышим о таком городе.

— Ха–ха–ха! Перещепино — город! Тоже мне город! Перещепино — не город, а городишко, деревня можно сказать, местечко.

— И тем не менее у вас имеется… в этом самом… Как называется местечко? Пер… Пере…

Пассажир из Малого Перещепина сердится уже не на шутку:

— Странные люди! Не можете еврейского слова выговорить, что ли? Пе–ре–ще–пи–но. Пе–ре–ще–пи–но!

— Ну ладно, ладно. Пускай будет Перещепино. Чего же тут сердиться?

— Я не сержусь. Я просто не люблю, когда меня переспрашивают девяносто девять раз об одном и том же.

— Не обижайтесь. Ведь у нас та же болячка, что и у вас. Услыхали, что вашего приняли, вот нас и задело. Потому–то мы и расспрашиваем. Сказать вам по чистой совести, мы никогда не представляли себе, что у вас, в этом… как его там… Пере–Перещепине имеется гимназия!

Перещепенец широко раскрывает глаза и смотрит сердито:

— А кто вам говорил, что у нас в Перещепине имеется гимназия?

Оба мои пассажира с удивлением смотрят на третьего.

— Ведь вы же говорите, что вашего приняли у вас в Перещепине!

Перещепенец смотрит на них с озлоблением. Потом встает и выкрикивает им прямо в лицо:

— В солдаты его приняли! В солдаты! В солдаты!

За окнами уже день. К стеклам приник голубовато–серый свет. Пассажиры помаленьку просыпаются. Один расправляет кости, другой кашляет. Кое–кто собирает свои узлы, готовясь к выходу.

Мои три пассажира разбрелись в разные стороны. Дружба кончилась. Один отвернулся в угол и молча закурил папиросу. Другой раскрыл молитвенник и, прикрыв один глаз, шепчет утренние молитвы. Третий, сердитый пассажир из Малого Перещепина, принялся за еду.

Удивительно: эти трое вдруг почему–то стали чуждаться один другого. Не только не говорят ни слова, но даже не смотрят друг другу в глаза. Как если бы все трое вместе совершили что–то очень нехорошее, постыдное…

Человек из Буэнос–Айреса

В поезде вовсе не так скучно, как некоторые думают. Подобралась бы только хорошая компания. Вот едешь иной раз с каким–нибудь коммерсантом, настоящим дельцом, так и не заметишь, как время пролетит. В другой раз у тебя попутчиком не коммерсант, а так, просто бывалый человек, видавший виды, — умная голова, дока, тертый калач. С таким человеком ехать одно удовольствие, да уму–разуму от него наберешься. А не то бог пошлет просто бойкого соседа, веселого, говорливого, балагура. Он говорит без умолку — рта не закрывает. И только о себе, все только о себе.

Вот с таким–то субъектом довелось мне однажды проехать в поезде довольно изрядное расстояние.

Наше знакомство началось… Ну, с чего обычно начинается вагонное знакомство? С пустяка. Спрашивают: «Не знаете ли, как эта станция называется?» Или: «Не скажете ли, который час?» Или: «Нет ли у вас спичек?» Очень скоро мы с ним окончательно подружились, точно были знакомы невесть сколько времени. На первой же станции, где поезд стоял несколько минут, он подхватил меня под руку, потащил к буфетной стойке и, не спрашивая, пью ли я, велел налить две рюмки коньяку. Затем кивнул мне, приглашая взять вилку. А когда мы покончили со всякими соленьями и закусками, обычными для станционного буфета, он велел подать по кружке пива, достал две сигары — себе и мне, — и наша дружба была скреплена.

— Скажу вам откровенно, без комплиментов, — сказал мой новый знакомый, уже сидя в вагоне, — поверите ли, вы мне сразу понравились. Ну, сразу, с первой же минуты. Едва только я взглянул на вас, как сразу сказал себе: вот с этим человеком можно будет поболтать. Понимаете, не могу сидеть, как бирюк, и молчать. Мне нужно поболтать с живым человеком. Потому–то я и взял билет третьего класса, чтобы иметь с кем душу отвести. Обычно я езжу вторым классом. Ну, а первый, думаете, мне не по карману? У меня и на первый хватит. Скажете, я хвастаю? Нате, смотрите!

Тут мой попутчик быстро достает из заднего кармана брюк туго набитый бумажник, раскрывает и, хлопнув по нему, словно по мягкой подушке, снова сует в карман.

— Не беспокойтесь, найдется еще!

Я разглядываю этого субъекта и никак не могу определить его возраст: ему может быть лет сорок, но может быть и двадцать с небольшим. Лицо круглое, гладкое, чуть–чуть излишне смуглое. Усов, бороды — и следа нет. Глазки — крохотные, масленые, смеющиеся. А сам он — кругленький, маленький, ерзающий, живчик какой–то. Одет он с иголочки, по–модному, именно так, как это мне нравится: белоснежная рубашка с золотыми запонками, пышный галстук с красивой булавкой, новый элегантный синий костюм настоящего английского шевиота, лакированные ботинки, — загляденье! На пальце у него тяжелый золотой перстень с брильянтом, переливающимся на солнце тысячами огней (такому перстню, если только камень в нем не фальшивый, цена не меньше четырех–пяти сотен).

По–моему, самое важное для человека — хорошо одеваться. Сам люблю хорошо одеваться, люблю, когда и другие хорошо одеваются. По одежде я вам сразу определю, приличный это человек или нет. Есть, впрочем, люди, утверждающие, что все это ровно ничего не доказывает. Бывает, говорят они, по одежде — щеголь, а на деле — проходимец. Но если это действительно так, то я спрошу вас: скажите, пожалуйста, с какой это стати все люди наряжаются? Почему один надевает такой костюм, а другой — иной? Зачем один покупает галстук «дипломат», атласный, гладкий, жемчужно–зеленого цвета, а другой ищет обязательно «регату» — красный с белыми крапинками?

Я мог бы привести много таких примеров, думаю, однако, что это ни к чему. Времени жаль. Вернемся лучше к моему новому знакомому и послушаем, что он нам расскажет.

— Так–то вот, дружище! Как видите, второй класс мне вполне по карману. Думаете, денег жалко? Деньги — пустяки, но, поверите ли, я люблю третий класс. Я сам человек простой и простых людей уважаю. Я, понимаете ли, — демократ. Свою карьеру я начал с малого, ну, совсем с крохотного, вот с этого! (Мой знакомый опускает руку до земли, показывая уровень, с какого он стал выбиваться в люди.) И рос все выше и выше. (Мой новый знакомый поднимает руку к потолку, показывая, как высоко он вырос.) Не сразу, конечно! Так не бывает. Потихоньку да полегоньку… Сначала в людях служил, — да нет, что я говорю, служил, — ха–ха–ха! Пока достиг этой высокой ступени — «состоять на службе», много, много воды утекло! Как подумаю иной раз, чем я был в детстве, то, поверите ли, волосы дыбом становятся. Не могу спокойно вспоминать об этом. Не могу, да и не хочу! Думаете, стыжусь? Ничего подобного! Наоборот, я всем рассказываю, кто я такой. Когда меня спрашивают, откуда я родом, — я, не стесняясь, заявляю, что родина моя — Сошмаки, есть такое «великое государство» на земле. Знаете ли вы хоть, где они, эти Сошмаки? Это городок в Курляндии, неподалеку от Митавы. Городок этот я теперь наверняка мог бы купить целиком, со всеми потрохами. Разве только он изменился, вырос. В мое время, поверите ли, весь городок обладал одним–единственным апельсином, который переходил из рук в руки, от хозяйки к хозяйке; им украшали субботний стол в честь важного гостя.

Вот в этих–то Сошмаках меня ласкали звонкими пощечинами, добрыми затрещинами, увесистыми подзатыльниками и нянчили так, что искры из глаз сыпались; из синяков я никогда не вылезал, и живот у меня постоянно сводило от голода. Ничто мне так не запомнилось, как этот голод! Голодным я на свет божий явился, и голод я терпел, сколько сам себя помню. Голод, сосет под ложечкой и тяжко мутит… Погодите!.. Живица… Знаете вы, что такое живица? На деревьях? Музыканты употребляют живицу взамен канифоли. Поверите ли, вот ею–то я и пробавлялся почти целое лето. Это было в то лето, когда мой отчим, курносый портняжка, вывихнул мне руку и прогнал из родного дома, я и бежал из Сошмаков в Митаву. Вот эту самую руку — видите, здесь, наверное, еще и поныне знак остался.

И мой знакомый, засучив рукав, показывает мне здоровую, пухлую, холеную руку. Потом продолжает:

— Голодный, раздетый, разутый, слонялся я по Митаве, со всеми свалками познакомился там, пока наконец, слава тебе господи, не получил работу. Первую работу в жизни! Я стал поводырем у старого кантора*. Когда–то это был знаменитый кантор, а на старости лет он ослеп и вынужден был побираться. Вот у него–то я и сделался поводырем. Служба эта сама по себе была бы, пожалуй, и неплохой, если бы не капризы кантора, которые я не в силах был переносить. Понимаете, он постоянно был чем–нибудь недоволен. Он беспрерывно ворчал, щипал меня, без конца мучил. Все попрекал, что я не веду его куда следует. Чего он хотел, куда я его должен был вести, — я до сих пор не пойму. Сумасбродный какой–то был кантор! К тому же он толкал меня на «хорошие» дела. Он хвастался перед всеми, поверите ли, что мой отец и мать выкрестились, хотели и меня крестить, а он едва–едва, с большим трудом, с опасностью для жизни вырвал меня из рук иноверцев. И я должен был выслушивать эти россказни и не сметь улыбнуться. Больше того, он требовал от меня, чтобы я в это время делал скорбное лицо.

Короче говоря, решив, что не стариться же мне с этим кантором, я послал свою «должность» к дьяволу и отправился в Либаву. Побродив там некоторое время голодным, я пристал к ватаге эмигрантов–бедняков. Эмигранты эти собирались отправиться на корабле очень далеко, чуть ли не в Буэнос–Айрес. И я стал просить их взять меня с собой. Куда там! Это, мол, невозможно, это зависит не от них, а от комитета, как комитет скажет. Пошел я тогда в комитет, стал плакать, умолять — еле упросил, чтобы меня взяли в Буэнос–Айрес.

А спросили бы меня тогда: что это такое — Буэнос–Айрес, зачем он мне? Но раз все едут, еду и я. Лишь когда мы туда прибыли, я узнал, что едем мы, собственно, дальше, а Буэнос–Айрес только передаточный пункт, откуда нас направят в разные страны. Так оно и вышло. В Буэнос–Айресе нас сразу переписали и разослали по таким уголкам, которые и прародителю Адаму не снились. И тут же поставили на работу. Вам, наверное, хочется узнать, на какую работу? Уж лучше не спрашивайте! Наши предки в Египте*, верно, не исполняли таких тяжелых работ, какие взвалили на нас. А страдания, которые испытали наши предки (как рассказывается в пасхальных преданиях), не составили бы и десятой доли, должен вам сказать, того, что нам пришлось здесь претерпеть. Наши прадеды, говорят, месили глину, обжигали кирпич и строили города Писем и Рамсес. Подумаешь, невидаль! Попробовали бы они голыми руками поднять безбрежную дикую целину, поросшую колючим кустарником; походили бы за громадными буйволами, которым затоптать человека — сущие пустяки; повозились бы с дикими мустангами, за которыми надо гоняться с арканом сотню миль; переспали бы хоть одну ночь с москитами, которые могут съесть человека; отведали бы твердых, как камень, сухарей; попили бы заплесневелой воды, кишащей червями… Как–то глянул я в реку — увидел там свое отражение и, поверите ли, сам испугался. Кожа облупилась, глаза опухли, ладони как пампушки, ноги в крови, лицо заросло до самых бровей. «Ты ли это, Мотек из Сошмаков?» — сказал я себе и рассмеялся. В тот же день я плюнул на буйволов и мустангов, на голую степь и воду с червями и двинулся пешком назад, в Буэнос–Айрес.

Однако мы, кажется, остановились у станции с порядочным буфетом. Загляните–ка в расписание. Не думаете ли вы, что нам пора подкрепиться? Кстати, и сил будет больше, чтобы продолжать рассказ.

Закусив как следует, мы выпили пива, вновь закурили сигары — прекрасные, ароматные, настоящие гаванские сигары из Буэнос–Айреса! — и вернулись в вагон на свои места. Мой новый знакомый продолжал свой рассказ:

— Буэнос–Айрес, должен вам сказать, это такой уголок, что с самого сотворения мира… Погодите! В Америке вы бывали? В Нью–Йорке, скажем? Никогда? А в Лондоне? Нет? В Мадриде? Константинополе? Париже? Тоже нет? Ну, тогда я не знаю, с чем сравнить Буэнос–Айрес. Могу лишь одно сказать — это омут, ад. Ад и одновременно рай. Вернее сказать, одному — ад, другому — рай. Тут, если не зевать и уловить подходящий момент, можно составить целое состояние. Золото, поверите ли, на улицах валяется. Вы прямо–таки ходите по золоту. Нагнитесь, протяните руку и берите сколько душе угодно. Но берегитесь, чтобы вас не растоптали. Главное — не останавливаться, не задумываться, не размышлять: прилично ли это или неприлично? Все прилично. Быть официантом в ресторане — прилично, приказчиком в лавке — прилично, мыть бутылки в погребке — хорошо, возить тележку — прилично, выкрикивать газетные новости — прилично, купать собак — хорошо, ходить за кошками — хорошо, крыс морить — прилично, и обдирать с них шкурки — тоже прилично. Одним слоном — все прилично, все я испробовал, но везде, должен вам сказать, я замечал одно: работать на другого — последнее дело. Пусть уж лучше другие на меня работают. Ничего не поделаешь, сам бог велел, чтобы кто–то варил пиво, а я его пил, чтобы кто–то скручивал сигары, а я их курил, чтобы машинист вел паровоз, кочегар подсыпал уголь, смазчик смазывал колеса, а мы вот с вами сидели бы в вагоне и рассказывали друг другу занимательные истории. Если кому не нравится, пусть перестраивает мир.

Я гляжу на своего соседа и думаю: кто он такой? Новоявленный богач, бывший портной, а ныне хозяин магазина готового платья в Америке, может быть, фабрикант, домовладелец или вообще капиталист, живущий на проценты? Нет, пусть сам о себе расскажет: он это сделает лучше.

— Мир, скажу я вам, умно устроен; мир прекрасен, замечателен, и жить в этом мире — одно удовольствие! Только надо, чтоб никто не плевал тебе в горшок. Я метался во все стороны. Пустился, как говорят, во все тяжкие, и ни одна работа не казалась мне тяжелой, ни один заработок — зазорным. Зазорных заработков, если хотите знать, и вообще не бывает. Всякий заработок хорош и приличен. Только бы поступать честно и не нарушать слова. Я знаю это по себе. Не стану, понимаете ли, хвастать, что я праведник какой–то, вроде Львовского раввина. Но можете мне поверить на слово, что вором я никогда не был, разбойником подавно и мошенником также. Прожить бы нам столь же счастливо этот год, сколь честно я веду дела. Торгую я добросовестно, никого не обманываю, торгую только тем, что имею налицо. Кота в мешке не продаю. Короче говоря, хотите знать, кто я такой? Я всего лишь поставщик товара или, как у вас это называется, «подрядчик». Я всему свету поставляю товар, тот товарец, понимаете ли, про который все знают, да помалкивают… А почему? Мир уж больно умен, а люди лицемерны. Не любят они, когда черное называют черным, а белое — белым. Наоборот, они предпочитают, чтобы черное называли белым, а белое — черным. Ну, что ты с ними поделаешь?

Гляжу я на этого субъекта из Буэнос–Айреса и думаю: «Господи боже мой, что же это за человек? Какой такой товарец поставляет этот «подрядчик»? И что за странные такие слова говорит он: «черное — белое, белое — черное»?» Прервать его и спросить: «А чем же вы, сударь, торгуете?» — мне не хочется. Пусть лучше рассказывает дальше.

— Итак, на чем мы остановились? На моем предприятии в Буэнос–Айресе. Собственно, мое предприятие не в Буэнос–Айресе. Если хотите знать, оно раскинулось по всему миру: оно в Париже, в Лондоне, в Будапеште, в Бостоне, но главная контора, управление его — в Буэнос–Айресе. Жаль, что мы с вами теперь не в Буэнос–Айресе! Я повел бы вас к себе в бюро и показал бы контору со служащими… У меня люди, поверите ли, живут как Ротшильды*. Работают восемь часов в день, и ни одной минуты больше. У меня служащий — это человек. А знаете почему? Потому что и сам я когда–то был служащим, и именно у моих теперешних компаньонов. Нас теперь трое компаньонов. Раньше их было двое, а я у них служил, правой рукой был. Все дело, можно сказать, на мне держалось. Купить товар, продать его, оценить, рассортировать — все я… Такой уж у меня наметанный глаз, поверите ли, стоит мне взглянуть на товар — как сразу определю, какая ему цена и где его сбыть. Но этого недостаточно. В нашем деле глаз еще не все. Надо еще и нюх иметь, так сказать верхнее чутье. За версту надо учуять, где что лежит. Надо знать, где дело сделаешь, а где шею себе свернешь, да еще по уши в грязи увязнешь, так что потом вовеки не выберешься! Понимаете ли, слишком много наблюдателей развелось на свете, слишком много глаз обращено в нашу сторону, — а наше дело как раз дурного глаза и боится, ха–ха!.. Один неверный шаг — и готово, в десяти водах не отмоешься. Чуть что — сразу гвалт, шум, трезвон в газетах. А газетам только это и подавай, рады–радешеньки, когда есть о чем трезвонить. Поднесут это на семидесяти тарелочках, раздуют, поднимут на ноги полицию. Хотя полиция всего мира, скажу вам по секрету, — ха–ха! — вот тут, у нас в кармане. Назови я вам сумму, в которую ежегодно влетает нам одна полиция, — вы бы ахнули. У нас, поверите ли, подношение в десять, пятнадцать, даже двадцать тысяч — плевое дело!

Сверкнув брильянтом на перстне, мой спутник пренебрежительно машет рукой, как человек, который привык швыряться тысячами. Человек из Буэнос–Айреса приостанавливается посмотреть, какое впечатление произвели на меня его тысячи, и валит дальше.

— А если иной раз необходимо «дать» больше, разве это нас остановит? Тут между нами полное согласие. Я имею в виду нас троих, компаньонов. Какие бы тысячи ни понадобились на полицию, мы друг другу на слово верим. Расходы у нас на доверии основаны. Один от другого не скроет ни на столько. А впрочем, пусть попробует скрыть, не поздоровится, пожалуй! Мы, понимаете ли, хорошо знаем друг друга, хорошо знаем рынок, и все на свете нам известно. У каждого из нас везде свои агенты и соглядатаи. А как бы вы думали? Раз дело идет на совесть, иначе нельзя. Не находите ли вы, что сейчас было бы очень кстати прополоснуть горло? — говорит вдруг мой спутник, берет меня за руку и заглядывает в глаза.

Вполне понятно, что я не возражаю, и мы отправляемся на вокзал «прополаскивать» горло.

Хлопает пробка за пробкой, мой спутник пьет свой лимонад с такой жадностью, что начинаешь ему завидовать. Но меня мучает все та же мысль: каким же все–таки добром торгует этот человек из Буэнос–Айреса? Почему он так швыряется тысячами? Каким это образом полиция всего мира у него «в кармане»? И для чего ему агенты и шпионы? Не контрабандой ли он занимается? Фальшивыми брильянтами? Может быть, краденым? А может, он просто хвастун, фанфарон, бахвал, из тех, которые возьмут да и наврут вам с три короба. Когда к нам, вояжерам, затешется вот этакий фокусник, трепач, мы его по–своему именуем: «ангросист», то есть человек, у которого все «ангро». А попросту говоря — лгун, звонарь, сочинитель…

Мы вновь закуриваем по сигаре, садимся на свои места, и человек из Буэнос–Айреса продолжает трещать:

— На чем же мы остановились? Да, на моих компаньонах. То есть на теперешних моих компаньонах. Прежде они были моими хозяевами, а я, как уже говорил вам, состоял у них на службе. Не стану на них клеветать, будто они были плохими хозяевами. Да и как они могли относиться ко мне плохо, если я был им предан, как собака? Хозяйский цент был мне, знаете ли, так же дорог, как свой собственный. А каких врагов я нажил из–за них, прямо–таки смертельных врагов! Бывали времена, поверите ли, когда из–за моей преданности меня даже хотели отравить. Ну да, попросту отравить. Честно скажу, послужил я своим хозяевам верой и правдой, дальше некуда! Правда, я и себя не забывал! Человек никогда не должен забывать себя. Человек должен помнить, что он всего только человек. Сегодня он жив, а завтра?.. Ха–ха! Вечно ходить в людях — это не по мне. Что я, без рук, без ног, без языка? Тем более я знал, что без меня им и дня не обойтись. Не смогут и не посмеют. Потому что, знаете ли, есть тайны, тайны и тайны. Ну, как водится в деле. И вот в один прекрасный день, понимаете ли, являюсь я к своим хозяевам и говорю: «Адье, господа!» Они уставились на меня: «Что значит «адье»?» — «Адье, — говорю я, — означает будьте здоровы!» — «В чем дело?» — спрашивают они. «До каких пор? — говорю я. — Хватит!» Они переглядываются между собой и спрашивают меня: «Твои капиталы?» — «Сколько бы ни было — мне на первое время хватит, говорю, если же туго придется, то господь бог у нас на небе, а Буэнос–Айрес на земле. Найду!» Они, конечно, правильно меня поняли. Да и почему бы им не понять — мозги у них высохли, что ли? Вот с тех пор мы и стали компаньонами. Три компаньона, три участника на равных паях. У нас этого нет — одному больше, другому меньше. Что господь пошлет — то поровну. И ссориться мы не ссоримся. К чему нам ссориться, если зарабатываем мы, слава богу, вполне прилично, и дело растет? Что ж, мир велик, а товар все дорожает. Каждый из нас берет на расходы столько, сколько ему нужно. Тратим мы все помногу. У меня самого ни жены, ни детей, а уходит, поверите ли, втрое больше, чем у иного с целой семьей. Другой мечтал бы заработать столько, сколько у меня уходит на одну благотворительность. Я на все даю, понимаете, все, все стоит мне денег: и синагога, и больница, и эмигрантское бюро, и концерты. Буэнос–Айрес, слава тебе господи, город не маленький! А ведь есть еще другие города. Поверите ли, даже Палестина стоит мне денег. Совсем недавно получаю я письмо из одного иерусалимского ешибота*, учтивое такое письмо со «Щитом Давида»*, с печатью и за подписями раввинов. Письмо адресовано лично мне, и начинается оно так: «Достопочтеннейшему и знаменитому благотворителю рабби Мордухаю…»

«Э–э–э! — думаю я. — Раз такие уважаемые люди величают меня по имени, тут уж нельзя быть свиньей, надо им послать сотенку». Это, так сказать, случайное пожертвование. Ну, а мой родной город, Сошмаки? Поверите ли, Сошмаки стоят мне ежегодно кучу денег. Из Сошмаков мне то и дело шлют письма: то у них одно несчастье, то другое. Про «пасхальные» деньги я уж и не говорю, каждую пасху — сотенка. Это уже закон. Вот еду я сейчас в Сошмаки и заранее знаю, что тысчонкой я не обойдусь. Да что я говорю, тысяча! Обойтись бы двумя, а скорей все три уйдут. Шутка ли, человек так долго на родине не был, с самого детства. Ха–ха! Сошмаки — ведь это моя родина! Знаю наперед, весь город будет на ногах. Сбегутся со всех сторон. «Мотек приехал, наш Мотек из Буэнос–Айреса!» Событие! Поверите, там ждут меня, словно мессию. Что ж, бедняк на бедняке! С каждой станции я им даю о себе знать. Каждый день депешу шлю: «Еду. Мотек». Да и сам я, поверите ли, хотел бы уж поскорей прибыть в Сошмаки, посмотреть Сошмаки, припасть к родной земле и праху Сошмаков. Пропади они пропадом — Нью–Йорк, Лондон, Париж! Ха–ха! Сошмаки ведь моя родина!

Лицо у моего спутника вдруг преобразилось. Совсем другое лицо! Будто моложе. Моложе и красивей. Маленькие масленые глазки заблестели совсем по–иному, в них вспыхнул огонек радости, гордости, любви, настоящей, неподдельной любви. Только жаль, я все еще не знаю толком, чем же он торгует. Однако мой попутчик не дает мне долго раздумывать и катит дальше:

— Собственно, зачем, вы думаете, еду я в Сошмаки? Отчасти соскучился по городу, отчасти захотелось побывать на родных могилах. У меня ведь там на кладбище отец, мать, братья, сестры — целая семья. К тому же я собираюсь жениться. До каких это пор мне быть холостяком? А жену я хочу взять именно из Сошмаков, из своего города, из своей родни, своего уровня. Я уже об этом списался с некоторыми друзьями из Сошмаков, пусть присмотрят что–нибудь подходящее. Они мне ответили: «Только приезжай в добром здравии, а уж тут все наладится». Вот какой я сумасшедший! Поверите ли, мне сватали в Буэнос–Айресе мировых красавиц. Я мог бы добиться такого, чего и сам турецкий султан не имеет. Но я сказал себе раз и навсегда: нет! Жениться я еду в Сошмаки. Я хочу взять честную девушку, из хорошей семьи. Пусть она будет самой бедной, я на это не посмотрю. Я озолочу ее. Родителей осыплю золотом. Весь дом осчастливлю. А ее самое увезу к себе в Буэнос–Айрес. Я ей обставлю, знаете, такой дворец, как у принцессы. Пылинке не дам на нее сесть. Заживет она у меня счастливо, поверьте мне, как ни одна женщина в мире. Никаких забот она у меня знать не будет — только хозяйство, муж и дети. Детям образование дам. Одного в доктора выведу, другого в инженеры, третьего в адвокаты. А дочерей в закрытый еврейский пансион определю. Знаете в какой? Во Франкфуртский.

Тут в вагон вошел кондуктор отбирать билеты. Вечно нелегкая приносит кондуктора (я это уж сколько раз замечал!), когда он вовсе не нужен. В вагоне подымается шум, суета. Все хватаются за узлы, и я в том числе: мне предстоит пересадка. Человек из Буэнос–Айреса помогает мне увязать вещи, и мы продолжаем тем временем наш разговор, я излагаю его здесь точно, слово в слово.

Человек из Буэнос–Айреса. Ах, жаль, что вы не едете дальше. Не с кем будет поговорить.

Я. Ничего не поделаешь! Дела — прежде всего!

Человек из Буэнос–Айреса. Хорошо сказано! Дела прежде всего! Боюсь, что мне придется доплатить и перебраться во второй класс. Мне, впрочем, и первый класс нипочем. У меня, когда я еду по железной дороге…

Я. Извините, пожалуйста, что я вас перебиваю. У нас только полминуты осталось. Я хотел бы вас спросить…

Человек из Буэнос–Айреса. Например?

Я. Я, например, хотел вас спросить… О, уже свисток! Чем вы, собственно, занимаетесь? Чем торгуете?

Человек из Буэнос–Айреса. Чем я торгую? Ха–ха! Только не райскими яблочками, мой друг, не райскими яблочками я торгую.

Я уже совсем выбрался из вагона со своим багажом, но перед глазами у меня все еще продолжал стоять человек из Буэнос–Айреса с его гладкой, самодовольной физиономией и неизменной сигарой в зубах; а в ушах у меня все еще звенело его зловещее: «Ха–ха! Только не райскими яблочками, мой друг, не райскими яблочками я торгую…»



Поделиться книгой:

На главную
Назад