Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Песни и люди. О русской народной песне - Наталья Павловна Колпакова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да ведь только мы не про то поем, что бабы, — сразу же предупредили они нас, — не про милёнков да не про свадьбы. У нас свои песни. Солдатские.

Славные это были старики — серьезные, вдумчивые. Песни свои они любили крепко, знали их прекрасно — и рекрутские, и солдатские походные, и солдатские бытовые. Многие из этих песен были давно широко известны в печати, но в Шелексе мы получили тексты особенно полные и хорошей сохранности.

Глубокой тяжелой бороздой пролегли рекрутчина и солдатчина по старому быту русской деревни. И народные песни, связанные с этими темами, полны душевной муки и сдержанных рыданий. Плакали и сами обреченные на солдатскую жизнь, заливались слезами их родители, жены, невесты, друзья и родные. Самым страшным моментом в жизни парня прежде было время набора. Иным везло — оказывался негоден. Счастливая судьба! С другими было иначе. Особенно страшно бывало родителям самим выбирать на жертву солдатчине одного из нескольких сыновей, одинаково милых и любимых.

Ох, из палатушки-то было белокаменной, Белокаменной было государевой Выезжал-то майор да полковничек, Вывозил-то указ, да указ немилостлив, Что немилостливой указ да нежалостливой: Что из трех-то сынов да во солдаты брать, Из четырех-то братов в казаки писать. Ох, что у нужного было да у бедного, У крестьянина было небогатого Было три-то сына, да три хорошие, Ой, хорошие были, распригожие, Все на царску-то службу да были гожие. «Нам болыпого-то сына да будет жаль отдать, Нам-то среднего-то сына да не хочется. Ох, верно младшему-то сыну ему бог судил». Тогда младший сын да у них расплакался, Отцу с матушкой да он разжалился: «Ох, я-то не сын-то, верно, вам, да я вам пасынок!» Отец с матушкой да тогда расплакались: «Ох, уж вы, дети, да наши деточки, Да вы сходите, дети, да в нову кузницу, Уж вы скуйте-ко, дети, да все да по ножичку, Все по ножичку да булатному, Уж вы сделайте, дети, да все по жеребью, Да вы снесите-ко их да на Неву-реку». Тут сходили-то дети в нову кузницу, Ох, все сковали они да все по ножичку, По булатному да по укладному. Они сделали все по жеребью. Ох, снесли-то они на Неву-реку. Как у старшего сына — да как ясён сокол, Да как у среднего-то сына — да как бел* лебедь, Эх, что у младшего-то сына — да ровно ключ ко дну… Как меньшой-то сын у них да расплакался: «Эх, видно бог-то судил да мне в солдатах быть, Во солдатах мне быть да царю служить, Царю-то белому, да Петру Первому»…

Рекрутчина отнимала у человека все радости жизни, и прежде всего — семью.

Ты, калинушка, размалинушка, Ты не стой, не стой на горе крутой, Не спускай листьё во синё морё. На синём море корабель плывет, Корабель плывет, чуть волна ревет. Что на том корабле трп полка солдат, Три полка солдат, молодых ребят. Что на том корабле генерал-майор. Генерал-майор с ними водится, Молодой солдат домой просится: «Генерал ты майор, отпусти меня домой, Ко жене молодой, к отцу с матерью, К отцу с матерью, к малым деточкам!» «Ты, солдат молодой, не просись ты домой: Отец с матерью у тя померли, Молода жена сбаловалася, Малы деточки сиротать пошли. Нынче все твое у тя кончилось!»

Уделом солдата на десятилетия становились бесприютность, одиночество, неизвестность о своей судьбе.

…Уж мы где же, братцы, будем день дневать, Будем день-то дневать, да ночь кор*тати? Ох, будем день дневать да во чистом поле, Во чистом поле да во сыром бору, Ночь коротати да мы под сосенкой, Мы под сосенкой да под жар*вою, Мы под яблоныо да под кудрявою. Нам постелюшка-то — мать сыра земля, Нам сголовьице-то — зло кореньице, Нам одеялышко-то — ветры буйные, Умываньице-то частый мелкий дождь, Утираньице-то — мурава-трава, Разбуженьице-то — сабля вострая, Сабля вострая да пуля быстрая…

И после битвы не свежая березка, а колючая мрачная «елинка» склонялась над раненым, не веселый соловей, а зловещая кукушка оплакивала его:

Край пути-дорожки, да край-то широкой было, край московской Да край-то московской, славной петербургской, Ой, да тут-то стояла-то зелена елинка, Зелена елинка, и дак не толстя-то, собой ровн*я, Собой р*вная дак с вершинушки до самого комоля… Ой, да на верпшнушке было, на пруточке, На зелененьком было на листочке, Да тут-то сидела-то вольна птица-пташечка, Эх, да по прозваньицу горемычная кукушка. Эх, да не кукует, все сидит, горюет, Ай, жалобнешенько слезно причитает, Эй, да под елинушку все сидит, взирает… Эй, да под елинушкой лежит тело бело, Ой, дак молодецко тело, все солдатское. Ой, да как воспрог*ворил удал добрый молодец: «Да уж ты, матушка, зелена елинка, Ой, да ты столько прикрой-кося, прикрой мое тело бело, Распусти свое сучье-прутье. Ты закрой-ко, призакрой мое тело бело, Эх, да чтобы солнышко тело не сушило, Эх, да частым-то дождичком тело не мочило, Ох, чтобы вороны тела не клевали, Ой, да серы волки тела не терзали…

Редко-редко случалось, чтобы горькая участь солдата как-то доходила до сознания начальства. Но в одной из песен все-таки рассказывалось о таком случае.

Уж мы сядем, ребятушки, на зеленый луг, На зеленый луг, во единый круг. Запоем-кося, ребятушки, песню новую, Да ту, которую певали, мы на батюшке на черном корабле: «Ох, не бывал-то наш полковничек на синем море, Не видал-то наш полковнпчек страсти-ужасти. Ох, приударила черн* волна в червлен кораб, Помутились у полковничка очи ясные, Опустились у полковничка да ручки белые, Да помутился у полковничка ум со разумом, Помешалась у полковничка кровь с печенью, Подкосились у полковничка ножки резвые. Ох, да приупал-то наш полковничек с корабля долой. Соскакали тут матросики в легки шлюпочки, Сохватали тут полковничка за черны кудри, Отвозили тут полковничка да на червлен кораб. Так лежал-то наш полковничек трое суточки. Ох, от тяжелой от хмелинушки да просыпался он, Просыпался да полковничек, да слово вымолвил: — Еще есть ли на свете такова ладья, Чтобы по морю шла — не шаталася? Еще есть ли на свете таковая мать, Отдала сына в солдаты — да не заплакала?

— Вишь, стало быть, понял, каково в солдатчине-то нашему брату бывало, — говорит кто-то из певцов, когда песня допета до конца.

— А еще бы те! Что солдатчина, что корабельна служба — всё едино было.

— Конечно, теперь такие песни нам не к месту, — внушительно произносит восьмидесятилетний запевала, Степан Михайлович, — в нашей армии их не запоют. А вот на публике где-нибудь, на концерте — хорошо бы. Душевные они, жалостные. Пусть бы люди слушали да понимали бы, каково прежде народу жилось. Да ценили, как ноне живут. А то избаловались больно… Вы попросите там, в Ленинграде-то. Пусть бы по радио спели.

И нам опять вспоминаются и дядя Ларион, и певицы из Кузьмина-Городка: «Наши песни — чем некрасивы?..»

— А еще-то ленточка есть у вас? — деловито осведомляется Степан Михайлович, глядя, как быстро уменьшается количество чистой пленки на катушке магнитофона.

— Есть, есть! У нас много!

— Ну, ладно, коли есть. Надо, чтоб и на завтра хватило. Завтра особую песню споем. Придем пораньше.

И приходят. В семь часов утра. Рассаживаются и предупреждают:

— Вишь ты, песня-то нонь будет другая, не солдатская. «Тайная» песня будет.

— Тайная?

— Да. Прежь-то за такие по головке не гладили… Да на чужой роток не накинешь платок, вот народ-то и пел. Тайком пел, чтобы начальство грехом не услыхало. Запишете?

— Конечно, запишем! Еще бы такое да не записать!

— Ну, пиши.

И, откашлявшись, запевают:

Высоко заря расходится, Ой, да широко заря разливается, Выше лесу, выше темного, Да выше садику зеленого, Ой, выше ворот да выше царскиих, Тут стояла да темна т*мница, Темна т*мница, злодейка заключ*вница. А чтой ли во той ли темной т*мнице Был засажен добрый молодец, Добрый молодец, донской казак. Он спо т*мнице спохаживал, Табаку трубку он да накладывал, Он накладывал, ой, да все закуривал, Да во окошечко поглядывал, Он во решетчато посматривал. Ой, да что случилось ли царю да мимо ехати, Мимо эту темну т*мницу, Темну т*мницу, злодейку заключ*вницу. «Уж ты, царь мой, осударь-батюшка, Уж ты прикажи меня поить-кормить, Ты поить-кормить, на волю выпустить. Коли ты меня на волюшку не выпустишь — Ой, да напишу я письмо-грамотку Ко родителю ко батюшке И ко родимой моей матушке, И ко братцам, ясным соколам, Ко сестрицам, белым лебедям. Ой, да они все твое царство огнем сожгут, Твоих воинов всех они перебьют, А тебя самого во полон возьмут».

— А любопытно бы, про кого это народ сложил? — говорит серьезный Степан Михайлович, — ведь, верно, не зря пели. Вам про это дело слышать не доводилось ли?

Мы высказываем все наши соображения по затронутому вопросу. В прошлом было немало тем, о которых пароду запрещалось думать, и немало было запретных песен. Но народ пел.

— Пели о Разине, о Пугачеве. Пели о том, как царь Петр насильно постриг в монахини свою первую жену, Евдокию Лопухину.

Нас внимательно слушают.

— Это царицу-то? Да за что ж это он ее так?!..

Беседа затягивается. И, очень заинтересованные, наши новые приятели, уходя, обещают «подумать», «помозговать» и, может быть, вспомнить еще что-нибудь такое, что прежде можно было петь только потихоньку, вполголоса и то с оглядкой.

И вот опять — новая путь-дорога, новые деревни, новые знакомства, новые друзья…

Дед Иван Васильевич Соловьев был колхозником деревни Добрынской. Мы познакомились с ним в одной из экспедиционных поездок по Вологодскому краю.

Маленький домик, осененный развесистыми черемухами, уютно прятался в зелени. К этому домику нас привела соседка Ивана Васильевича, Анна Никаноровна.

— Вот, — сказала она, — коли вам веселых песен надо, так уж лучше не найдете. Старик этот смолоду у нас по деревне первый песельник.

Протяжных лирических песен в ту поездку у нас было записано уже очень много, «частых» плясовых — мало. Знакомству с «первым Добрынским песельником» мы, конечно, очень обрадовались.

Иван Васильевич, небольшой сухонький седой старичок, сидел на лавочке под цветущей черемухой и чинил сапоги.

— Гости к тебе, Иван Васильевич, — сказала Анна Никаноровна, появляясь вместе с нами перед старичком. Старичок весело поглядел на нас из-под мохнатых бровей. Глаза у него были старчески выцветшие, но глядели остро и живо.

— Хорошее дело, Аннушка, — бойко отозвался он, протягивая нам руку, — а откуда гости-то?

Присев подле него на лавочку, мы объясняем ему, кто мы и зачем приехали.

— Хорошее дело, — одобрительно повторяет дед, яростно вколачивая гвоздь в подметку, — это очень даже хорошее дело. Без песни как проживешь? Никак не прожить! Мне вон седьмой десяток кончается, а и сейчас мне день не в день, коли песню не спел.

— А какие же вы песни любите петь, Иван Васильевич? — спрашиваем мы. Дед крякает и разглаживает бороденку.

— А вот вам песня. Чем не песня? — говорит он, посмеиваясь, и вдруг всплескивает ладонями:

Ой, из-за леску, да лесу темного, Ой, лелю, лелю, да лесу темного, Да из-за садику зеленого, Ой, лелю, лелю, саду зеленого, Ой, выходили тут да два удалые, Ой, лелю, лелю, да два удалые, Ой, лелю, лелю, да парни бравые, Ой лелю, лелю, да парни бравые. Ой, выходили да поссорились, Ой, лелю, лелю, да поссорились.

Дед начинает притаптывать, сидя на месте, и разводить руками, как бы танцуя.

— Иван Васильевич, да вы настоящий артист!

— Да уж как своего любимого дела не знать, — смеется Иван Васильевич, очень довольный произведенным на нас впечатлением, — я вот и другую знаю!

И, откинув в сторону починенный сапог, старик подмигивает Анне Никаноровне и, притопнув ногой, высоко вскидывает голосом:

Не пила бы я, не ела, Все на милого глядела! Пойду, млада, за водой, За холодной ключевой, С ушатами, с ведрами, С новыми, с дубовыми. Ведра брошу под гор*, Да сама сяду на траву, Да сама сяду на траву, Да раскинусь яблонью, Яблонью зеленою, Красотой кудрявою!

— Вот какие у нас песни поют, — говорит торжествующий дед, допев песню до конца, — как, хороша ли?

— Очень хороша, Иван Васильевич!

— Ну то-то я и говорю. Как без песен жить!

И дед берется за второй сапог.

— Иван Васильевич, — говорим мы, — нам хотелось бы вас на нашей машине записать. Она и слова, и голос запишет. Навсегда ваши песни сохранятся.

— На машине?! — изумляется дед. Мы объясняем ему, в чем дело. Дед улыбается во весь рот.

— Отчего же? Это можно. Это разлюбезное дело, — охотно соглашается он, — вот только дай этот каблук прибью — и приду. Ты, Аннушка, тоже с ними пойдешь?

— Как не пойти! Они, почитай, весь колхоз собирают, — улыбаясь, отвечает Анна Никаноровна.

— Вот, каблук прибью, рубашку чистую надену — и приду, — обещает дед, принимаясь с удвоенным рвением орудовать своим молотком.

— Так мы вас ждать будем, Иван Васильевич, — говорим мы, поднимаясь с места, — в избе у Анны Ника-норовны собираемся.

— Да уж приду, приду! Самому, чай, любопытно! — кричит нам вдогонку дед.

— Он старик развеселый, — рассказывает нам по дороге Анна Никаноровна, — сколько старых разбойничьих да атаманских песен знает — беда! А больше всего игровые да плясовые любит. Смолоду балагурить да кадриль водить горазд был.

У крылечка Анны Никаноровны собралось уже человек пятнадцать-двадцать колхозников. Тут и молодежь, и люди постарше. Как всегда, под ногами шныряют и вертятся ребятишки.

Когда фонограф установлен, валики приготовлены и табуретки перед рупором поставлены, является дед. Он явно прифрантился: на нем чистая пестрая рубашка, коричневый старенький, но очень чистый зипун и на ногах только что починенные сапоги. Собравшаяся толпа встречает его приветственными возгласами.

— Вот и дедушка наш!


Не будите молоду

Раным рано поутру.

(Иванов Е. П. Русский народный лубок. М. — Л, 1937, с. 94, л. 33).

— Вот и певун первый!

— Да уж без него как петь! Без него какой хор? То, да не то.

Дед широко улыбается. Не дойдя пяти шагов до крылечка, он вдруг топает ногой об землю и хлопает в ладоши:

Я по бережку погуливала, Да чернобыль травку заламывала, Я гусей домой заганивала, Да ай-люли-люли, заганивала, Я серых домой заганивала, Да белу лебедь уговаривала…

Притаптывая и прищелкивая пальцами, дед пляшет перед фонографом.

— Да погоди, дед, — унимает его Анна Никаноровна, — погоди, машина-то еще не заведена.

Мы усаживаем старика перед рупором.

— А чего петь-то? — бойко спрашивает он.

— Ты, дедушка, плясовую спой, — просят колхозники, обступившие Ивана Васильевича, — ведь ты на плясовые больно горазд!

Дед откашливается и вдруг громко запевает в самый рупор:

Озеро широко, Да белой рыбы много, Ой, бела рыба щука Да белая белуга. Ой, белая, бeл*я, Да девица мил*я, Девица мил*я Да радость дорогая. Куда мне-ка сести, Куда мне присести? Сяду я, присяду, Да на даль, на долинку, На даль, на долинку К милому на тропинку…

Веселый ритм не дает сидеть на месте. Удерживаться больше не под силу. Дед вскакивает, отпихивает ногой табуретку и, продолжая петь, принимается выплясывать перед фонографом:

Ой, на дубе было, дубике, Во зеленом было садике, Во зеленом было садике, Тут сидели две голубушки…

И увлеченные слушатели подхватывают хором:

Ой, лелю, ой, лелю, Тут сидели две голубушки!

Песня гремит на всю избу и вылетает в поле.

— Да будет, дед! Ведь, поди, умаялся, — дергает старика за рукав Анна Никаноровна.

Тут сидели две голубушки, —

ничего не слушая, заливается дед. И, поставив правую ногу на каблук, принимается выделывать всякие замысловатые фигуры. Фонограф забыт окончательно. Дед пускается вприсядку.

— Ай да дед! Ай да дед! — хлопая в такт ладонями, кричат смеющиеся зрители.

— Да передохни ты, верченая душа, — уговаривает деда Анна Никаноровна. Но Иван Васильевич неутомим. Он предлагает нам спеть про утушку, про заюшку, про калину с малиной, про вербу, про птицу-сокола и еще чуть не два десятка плясовых песен на выбор.

— Вы песни-то мои в город увезете? — спрашивает он нас, прощаясь, после того как мы, использовав весь запас чистых валиков, вынуждены прекратить запись до завтрашнего дня. И видно — так ему хочется поделиться своим песенным богатством и с городом, и со всеми, кто этих песен не знает!

— Да, дедушка. Увезем и в книжке напечатаем.

— Ну то-то. И книжку мне пришлете?

— Непременно пришлем.

— Вы и в другие деревни пошлите, — просит Иван Васильевич, — пусть везде знают, как в Добрынском колхозе деды поют.

И он, приплясывая, спускается с крылечка.

Ты сойми тоску-кручину С меня, молоденькой, Ты вплети тоску-кручину Коню в сиву гриву. Сивый конь-от подопнется — Грива растряхнется, Сива грива растряхнется Тоска разойдется. Разойдет тоска-кручина По чистому полю…

Цветущие черемухи заслоняют фигуру уходящего деда. Только последние слова песни еще долетают до нашего слуха:



Поделиться книгой:

На главную
Назад