Очевидно, что Байрон был воспитан в строго классических традициях. Даже для своих оригинальных стихов он нередко заимствует эпиграфы у древних. Его стихи полны классических реминисценций. Он воспевает alma mater Кембридж и речку Кем старательно величает ее древним названием Гранта (Granta. A Medley); холм, на котором стоит школа Хэрроу, он называет Ида и не забывает добавить условно классическое восхваление этому «местопребыванию учености» (seat of learning).
Мысли Байрона, естественно, обращены к родному дому, школе, университету, к пишет он о них в соответствии с канонами английской поэзии XVIII в., в которой переплетаются классицистические и сентименталистские влияния. Два стихотворения, например, посвящены дорогому ему фамильному замку Байронов — Ньюстедскому аббатству. В первом, очень раннем «Прощании с Ньюстедским аббатством» (On Leaving Newstead Abbey, 1802) поэт сетует, что некогда гордый дом его предков разорен и покинут. Он вспоминает о прежних обитателях поместья, суровых воинах, отдавших жизнь за короля Карла I во время гражданской войны. Он расстается с домом дедов и отцов, но клянется не изменить их доблести и почить в назначенный срок рядом с ними.
Чувства и выражения автора здесь так ясе мало оригинальны, как и в более поздней (1807) «Элегии Ньюстедскому аббатству» (Elegy on Newstead Abbey).
Традиционны также стихи Байрона, посвященные школе («Об отдаленном виде деревни и школы Харроу»). Они подражают известной оде Томаса Грея «Об отдаленном виде Итонского колледжа» (Ode on a Distant Prospect of Eton College, 1747). Эпиграф заимствован из Вергилия, стихотворение начинается с торжественного обращения к местам, где протекало детство юного поэта; это дорогое воспоминание придает горечь настоящему; там наука впервые поразила мысль, там заключались дружбы, слишком романические, чтобы быть длительными[25]. «Неувядающее воспоминание» (ne’er fading remembrance), которое «покоится в груди» (rests in the bosom), «мечты детских лет» (dreams of my boyhood), память о которых «живет в сердце» (dwells in my breast), — все это заимствовано из арсенала поздних сентименталистов. Выраженных индивидуально-конкретных черт в описаниях Байрона очень мало. «Места блаженства», «обитель учености», «дружба, милый союз, свойственный молодости», «юношеские мечты», «детские воспоминания» не создают отчетливого и конкретного представления. В согласии с поэтикой классицизма эти стихи полны античных аллюзий и уподоблений, абстрактных персонификаций Дружбы, Любви, Честолюбия, Страсти, Добродетели и др.
В стихах молодого поэта, естественно, огромную роль играет любовь. Хотя ей посвящена почти половина «Часов досуга», изображена она довольно однообразно. В стихах Байрона, за редкими исключениями, как, например, стихотворение «Первый поцелуй любви» (The First Kiss of Love), почти не говорится о радостных переживаниях. Господствующей оказывается интонация уныло-меланхолическая. Стихи повествуют то о смерти возлюбленной (таково первое стихотворение, посвященное смерти прелестной девочки Маргарет Паркер — On the Death of a Young Lady), то о печальной разлуке с «нею» («Каролине» — То Caroline), то о сомнениях и неуверенности влюбленной («Ей же» — То the Same). В других стихотворениях юный автор оплакивает быстротечность любви и молодости («К женщине» — То Woman, «Каролине») или измену милой. Таковы почти все стихотворные обращения к Мери Чаворт. Они несколько менее литературны и условны, в них слышится голос искреннего чувства и страдания («К даме» — То a Lady).
Гораздо лучше, чем существующие переводы, о них могут дать представление известные юношеские стихи Лермонтова «К Н. Ф. И.», во многом навеянные Байроном. Лермонтов тоже переживает измену любимой девушки как своего рода вселенскую трагедию, как доказательство низости и жестокости мира, где он обречен жить. В некоторых, строфах русский поэт очень близок Байрону, но, используя пушкинский опыт, он лаконичнее, лишен склонности к классицистической театральности[26]. Некоторый отголосок стихотворения Байрона «Ну что ж! Ты счастлива» (Well! Thou art Happy) слышится и в более поздних строках Лермонтова «Ребенку» («О грезах юности томим воспоминаньем»). В обоих стихотворениях звучит не только эгоистическая печаль, но и забота о неверной милой, нежность к ней и ее ребенку; они глубже и человечнее, чем более ранняя любовная лирика и Байрона, и Лермонтова[27].
«Стансы женщине при отъезде из Англии» (1809 г.), хотя прямо не обращены к Мери Чаворт, по-видимому, вдохновлены ею:
Единство этому длинному, быть может, слишком длинному прощанию, придает рефрен, в котором ключевые слова о единственной любви видоизменяются от строфы к строфе, внося в основную мысль тонкие и гибкие оттенки. Сила любви исключила для поэта возможность участвовать в жизни, лежащей вне сферы его чувства. Поэтому разочарование в милой оказалось крушением, катастрофой, не оставившей ему ничего, кроме мрака и пустоты. Ни время, ни расстояние не могут избавить влюбленного от верности той, которая пренебрегла им. 13 стихотворении почти нет места упрекам и обвинениям. Ее холодность лишь обостряет преследующее поэта чувство одиночества, а оно побуждает его покинуть родные края. До конца он думает о ней одной и не хочет ни на секунду омрачить ее счастье:
В более ранних стихах, написанных в момент острого горя, появляются индивидуальные, байроновские интонации, и они торжествуют над абстракциями классицистического стиля, принятого в подражательной поэзии конца XVIII в. Особенно характерен не опубликованный при жизни Байрона «Отрывок, написанный вскоре после замужества мисс Чаворт» (1805). Здесь Байрон вдохновлялся прежде всего своей глубоко пережитой утратой, а отчасти, быть Может, восхищавшей его простотой и естественностью любовной поэзии Бернса:
Равнодушие любимой женщины сковывает зимним холодом не только сердце поэта, но и весь окружающий мир. С нею вместе потеряны счастье и смысл жизни[28]. Одновременно, предвосхищая зрелого Байрона, в его возвышенной трактовке любви, главной силе человеческого существования, появляется первый привкус пропни. Почти рядом стоят в «Часах досуга» банально-чувствительные стихи к другой, неизвестной Мери («То Mary on Beceiving her Picture»), подарившей юному поэту свой портрет, который влюбленный носит на груди, у сердца, хотя «изображение и не отдает должного несравненной прелести оригинала», — послание к пей же, где автор чрезвычайно прозаически выговаривает ей за то, что ей вздумалось, подражая Джульетте, назначить ему свидание в холодном зимнем саду, где от стужи гибнет любовь. Сам Шекспир, если бы перенес действие в Британию, позаботился бы о перемене мизансцены. О если бы усадить современную музу у хорошего угольного камина! Так пусть же «она» пригласит поэта в свою комнату, и, если он не угодит ей, он согласен мерзнуть всю следующую ночь («Даме, которая подарила автору прядь своих волос, переплетенных с его волосами, и назначила ему встречу в саду в декабрьский вечер» — То a Lady who presented to the Author a Lock of Hair braided with his Own, 1806).
3
В ранней лирике поэта преобладает интонация серьезная и даже торжественная, однако тут и там она нарушается то юмористическими, то ироническими намеками. Он смеется над модным и, с его точки зрения, безусловно мнимым платонизмом поэтических любовных излияний («Вздыхающему Стрефону»)[29] и над современным браком, который — с этим должны согласиться апостолы Матфей и Марк — способен и небеса превратить в ад, если бы в раю, не приведи Бог, сохранялись брачные союзы («К Элизе» — То Eliza, 1806).
Рядом с крайне сентиментальными и явно подражательными стихами вроде «Слезы» — A Tear (по уверению автора, она единственное доказательство истинного чувства) появляются первые опыты сатиры, тоже мало оригинальной, следующей примеру Попа, но предвосхищающей некоторые более поздние мотивы творчества самого Байрона. Сатира молодого автора обращается против его учителей — «По поводу смены учителей в знаменитой школе» (On a Change of Masters in a Great Public School, 1805), против предавшего друга («Дамет», 1806):
Сатирические нотки звучат и в «Надписи на памятнике Ньюфаундлендской собаке» (Inscriptions on the Monument of а Newfoundland Dog, 1808), где верность бессловесного животного оказывается несравненно выше фальшивой дружбы развращенного властью и рабством человека.
Какими бы общими ни были высказанные здесь положения, они говорят о критической мысли начинающего поэта. С ранних лет он начинает задумываться над загадками жизни, над принятыми моральными и религиозными представлениями. Одно из стихотворений так и называется «Вопросы к казуистам» (Queries to Casuists). Оно было написано в 1805 г., но впервые опубликовано лишь в конце XIX в. Поэт спрашивает моралистов, которые твердят о греховности любви, как же тогда оправдать жизнь, коей она является началом? Ведь если бы их инвективы против Венеры и Гименея оказались действенны, кто же бы остался, чтобы их произносить? Скептику было тогда около 17 лет, но аналогичные мысли он повторил и 20 лет спустя.
Чрезвычайно интересна как выражение ранних сомнений поэта его «Молитва природы» (The Prayer of Nature). Она датирована 29 декабря 1806 г., но опубликована посмертно— в 1830 г. Источником Байрону послужило стихотворение Александра Попа «Всеобщая молитва» (The Universal Prayer, 1738); однако молодой автор далеко отходит от образца. Молитва пронизана скорбью — скорбью неведения и неверия.
Он презрительно говорит о ханжах, с готовностью осуждающих на вечные муки всех, кто верит иначе, чем они. Он не хочет слышать о священниках, которые твердят о таинственных обрядах, чтобы утвердить свое «черное владычество» (sable reign). Он молит бога принять и просветить грешную душу поэта — ведь власть божья выходит за пределы готических сводов, его храм — это светлый лик дня, его трон — земля, океан и небо, его законы отражены в творениях природы, и он должен сжалиться над отчаянием своего сына. Аналогичные мысли высказаны и в стихотворении «Прости. Написано под впечатлением близкой смерти, грозившей автору» (The Adieu. Written under the Impression that the Author would soon die, 1807). И здесь он с ненавистью пишет о ханжах, стоящих у престола всевышнего, в просит его снисхождения (опубликовано в 1832 г.).
Уже в этих юношеских стихах появляются первые, еще мало отчетливые черты социального критицизма: они мелькают, в частности, в «Строках» к учителю Байрона Бичеру, «советовавшему ему больше бывать в обществе» (Lines addressed to the Reverend T. Becher, 1806):
В тот же круг идей и образов мы вступаем и в «Послании к юному другу» (То a Youthful Friend, 1808). Упрекая адресата в непостоянстве, в увлечении пустыми салонными успехами, Байрон скорбит о «развращающем действии света на самые благородные души». Там всякий «превращается в орудие», «корыстью дышат наши надежды и страхи, и все любят и ненавидят по предписанным правилам… Постепенно наши пороки смешиваются с родственными пороками глупцов, и они, только они могут притязать на проституированное звание друзей… Нигде так не расцветают пороки в безумие, как в королевских чертогах, где встречаются государи и их прихлебатели».
Политические мотивы звучат и в защите либерального деятеля Фокса, на смерть которого торийские газеты отозвались поношениями и клеветой. Поэт негодует при виде столь неблаговидной мести правящих кругов мертвому врагу, по его собственные взгляды еще неопределенны, и деятельность Фокса рисуется ему в излишне розовом свете («На смерть м-ра Фокса» — On the Death of Mr. Fox, 1806).
Обличения молодого поэта не опираются, естественно, на опыт и наблюдение — они носят чисто книжный характер и повторяют общие места сатирических поэм Попа и Сэмюэля Джонсона. Персонифицированное по правилам классицизма Безумие и подчиненные ему Пороки, которые ютятся у подножия трона, принадлежат к поэтическим образам, широко известным со времен Ювенала и других римских сатириков.
Однако сатирические поты не очень часты в ранних стихах Байрона. Во многих из них отвлеченные суждения преломляются через субъективный мир лирических переживаний и воспоминаний. Наслаждение дикой красотой шотландских гор и беспредельной свободой («Лохнагар» — Lachin у Gair, 1806) ведет к мысли о вечном контрасте между первозданным величием природы, между героикой овеянных славой боевых кланов — и скучной правильностью английских полей, лужаек и парков, за которыми стоит призрак прозаичной современной цивилизации.
Поэт мечтает возвратиться к годам детства («Хочу я быть ребенком вольным», 1806), вернуться в родные горы. Свободною душою ему не сжиться «с саксонской (т. е. английской) пышной суетой»:
Уже здесь возникает та любовь к одиночеству, то презрение к светской черни, которое всегда будет пронизывать поэтические и прозаические произведения Байрона:
В большинстве стихов «Часов досуга» и примыкающих к ним циклов элегически окрашенные воспоминания ведут к общим мыслям о бессмысленности обычного, пустого существования, о святости естественных чувств и воздействии на них невозделанной, не испорченной руками человека природы. Такой же, иногда довольно наивной философичностью наполнены и многочисленные стихи, посвященные дружбе и друзьям. Слова о силе и энергии привязанностей, о благородстве и стойкости товарищей молодости перерастают порой в декларации о высоком призвании человека, а порой — в горестные сетования на невозможность его осуществления.
Так же рано, как способность подниматься от личных чувств и переживаний к философским обобщениям, проявляется у Байрона поразившая его читателей склонность к самоанализу, к обращенному во внутрь пристальному и бесстрастному взгляду. В этом смысле любопытны стихотворения «Эгоизм» (Egotism) и «Прощанье с музой» (Fare)? well to the Muse). Первое из них было опубликовано в конце XIX в. и написано, по-видимому, в 1807 г. Поэт пишет письмо своему учителю Бичеру, признается в многочисленных проступках, в. неумении противиться соблазну, в излишней доверчивости к недостойным. Интересен не список его прегрешений, а топ послания — насмешливый, отнюдь не покаянный, обличающий необычное для молодого человека умение смотреть на себя со стороны и не принимать всерьез ни собственную личность, ни укоры старших.
Сходные мысли изложены в совершенно ином тоне в «Прощании с музой» (1807, опубликовано в 1832 г.). Поэт не будет больше писать стихов, так как обманут любовью и дружбой, им овладела апатия, и видения, вдохновлявшие его, канули в вечность. Здесь отношение автора к себе и своим горестям вполне серьезно и вполне банально. Набор персонифицированных абстракций (Могущество, Младенчество, Фантазия, Апатия, Судьба), штампованные образы (плод Фантазии, излияние сердца, замолкшая Лира, иссякший нектар, уста, поющие о Любви — offspring of Fancy, effusion which springs from my heart, hushed… Lyre, drain’d is the nectar, lips sing of Love), привычные словосочетания (деяния отцов, умчавшиеся часы, вечное прости), ходячие поэтизмы были широко приняты в поэзии XVIII в. Своеобразно только рано появившееся у автора сомнение в своих силах и в ценности жизни вообще. Поэт прощается с Музой, так как не чувствует себя более способным ей служить.
Его занимают проблемы творчества, и он пытается сформулировать свое отношение к ним. Он отстаивает право писать в соответствии с действительно пережитым и отвергает ограничения, полагаемые условными понятиями о приличии; он не верит, что нескромные стихи могут ввести в соблазн скромных дев, а нескромные — пали бы и без них; он презирает лавры, которыми венчает поэта «бессмысленная толпа» («Ответ на изящные стихи, присланные другом автора, с жалобой на излишний жар его описаний»):
Эти мысли в гораздо более сильной и оригинальной форме поэт повторял и в годы зрелости. Но впервые он их переложил в стихи… в 18 лет! Годом позже он взывает «К романтике» лишь для того, чтобы отречься от ее обольщений и предаться одной Истине. Разрыв с поэтической банальностью и идеализацией действительности облекается у Байрона в банальные формулы[31], но мысли его уже стало тесно в условном мире сентиментальной поэзии: он заявляет, что не станет ни в стихах, ни в жизни искать сильфиду в каждой женщине, а Пилада в каждом приятеле; ему претят глупые слезы, проливаемые по несуществующему поводу у пестрого алтаря вымысла, и равнодушие к истинному горю.
Развиваясь в рамках, санкционированных обычаем, протест Байрона против тирании господствующих литературных мнений[32] заявляет о себе в прямых декларациях, а изредка сказывается в самом характере его стихов. Так, в традиционное обращение к родному университету, классически озаглавленное «Гранта», неожиданно включаются совершенно не классические, очень живые и конкретные описания студенческого быта — зубрежка, попойки, пение в церковном хоре (ср. также упомянутые выше «Детские воспоминания»).
Частицы живой, не стилизованной действительности прокрадываются в неумелые юношеские стихи; напротив, модные раннеромантические подражания старым балладам, а также «Песням Оссиана» (легендарного древнего певца, которому приписал свои произведения поэт середины XVIII в. Джемс Макферсон) являются лишь редкими гостями в лирике юного Байрона (см. «Оскар из Альвы» и «Смерть Кальмара и Орлы», 1807).
Эти стихи предвещают написанную позже сатиру «Английские барды и шотландские рецензенты», Классицистические по форме и содержанию, ранние стихи Байрона позволяют оценить духовный рост поэта и его рано начавшиеся отступления от строгих канонов. Можно проследить, как постепенно определяются личность и мироощущение автора, его эмоциональная одаренность и скептицизм, чувствительность и насмешка над чувствительностью, его желание доверять и страх ошибиться в доверии. В полудетских стихах зреет критическая мысль, он обличает ханжескую религиозность, чрезмерный нравственный ригоризм, фальшь и неискренность, господствующие в обществе, всеобщую меркантильность и пустоту интересов. Поэт откровенно говорит о честолюбивом желании служить родине, по не хочет унизиться до прислужничества у сильных мира сего, до лицемерной расчетливости и бесчестности, необходимых в безнравственный век для продвижения.
Сквозь незрелость ранней лирики пробивается пытливый ум, воспринимающий героические страницы прошлого и устремленный в будущее. К 1808–1809 гг. заметно, как Байрон овладевает стихотворной техникой, и в его лирике появляются совершенно отсутствовавшие ранее мелодичность и музыкальность. Такие стихи, как «Нет времени тому названья» (There was a Time I need not name), как «Заплачешь ты, когда погибну я» (And wilt thou weep when I am low), как «Не вспоминай, не вспоминай» (Remind me not, remind me not) пли «Стансы женщине при отъезде из Англии», были положены на музыку и вскоре стали популярными романсами.
Классицистические по языку, по словоупотреблению, по преобладающей в них отвлеченности описания, стихи юного Байрона, однако, заключают в себе начатки нового поэтического мировоззрения — безудержность в раскрытии своего «я», его бурных, неуправляемых переживаний.
Окончив университет в марте 1808 г., Байрон вел обычную рассеянную жизнь молодого аристократа. Он бывал в Лондоне, но чаще — в Ньюстеде, небольшая часть которого была приведена в жилой вид. Весной 1807 г. вышли в свет «Часы досуга» и не обратили на себя особенного внимания. Только через год, в марте 1808 г., появилась уничтожающая рецензия в одном из самых влиятельных журналов, — в либеральном «Эдинбургском обозрении». Автором был блестящий молодой юрист лорд Брум[33].
Его статья была, в духе литературных нравов той поры, крайне грубой, но по существу во многом справедливой[34]: юный автор недостаточно строго отнесся к отбору своих стихов для печати и включил в книгу отроческие опыты и школьные сочинения. Издеваясь на ними, рецензент, однако, просмотрел и те немногие стихи, в которых чувствуется недюжинная сила, как, например, в описании седой громады Лохнагара[35].
Байрон пришел в бешенство. Он уединился в любимом Ньюстеде и с лихорадочной энергией стал трудиться над начатой ранее сатирой. Теперь она должна была служить не только изложению его литературных взглядов, по и посрамлению его врагов. Так возникла поэма «Английские барды и шотландские рецензенты». Она была опубликована ровно через год, весной 1809 г. и имела скандальный успех. Пожалуй, в истории Байрона не было периода такого стремительного роста: еще недавно, почти вчера, едва владевший стихом дебютант вдруг обнаружил себя великолепным мастером.
Нанесенный ему удар заставил его задуматься над собственным творчеством и над творчеством современников. Такие мысли, мы уже знаем, приходили ему на ум и раньше, чуть ли не на школьной скамье, но теперь надо было их собрать воедино и ясно сформулировать. У молодого поэта не было еще твердо выработанной позиции, но некоторых положений, обретенных в процессе работы над его сатирой (не забудем, что работа эта продолжалась больше года), он придерживался потом всю жизнь. Не следует поэтому вслед за англо-американскими историками преувеличивать личный характер сатиры Байрона. Обвиняя писателей последних лет в гражданской и нравственной безответственности, он отправляется от одной из центральных мыслей своей эстетики. Только сформулирована она здесь в самом общем, традиционном виде.
В нынешний век, заявляет поэт, когда безраздельно царит торжествующий порок (royal vices of our age…when vice triumphant holds her sovereign sway), барды не пекутся о возрождении страны, не скорбят об увядшей славе Альбиона, а, напротив, по мере сил способствуют его падению. Свой долг Байрон видит в ревнивой заботе о чести родины и посрамлении позорящих ее дураков (Zeal for her honour bade me here engage The host of idiots that infest the age). Поэт молит Истину пробудить истинного барда и его руками изгнать чуму разврата (Truth, rouse some genuine bard, and guide his hand To drive this pestilence from out the land).
Обличительный пафос этой и других деклараций ослаблен тем, что автор имел самые отвлеченные представления о просветительном и исцеляющем назначении литературы. Поэтому и обвинения его и призывы носят одинаково поверхностный характер. С одной стороны оказываются гигантский порок (gigantic vice), приюты позора и богатства (retreats of infamy and ease), глупость, частый спутник преступлений (Folly, frequent harbinger of crime), дни упадка (degenerate days), с другой — цивилизованный народ (polished nation), Истина (Truth), Добродетель (Virtue), честь твоей страны (thy country’s honour), здравый смысл, утверждающий свои права (common sense assert her rights again).
Байрон делает попытку разобраться в произведениях поэтов своих дней. Его суждения в подавляющем большинстве случаев оказываются отрицательными. Ему претят туманные, метафизические стихи Кольриджа, и умиленное описание сельской жизни и детской психологии у Вордсворта, и фантастические события поэм Саути, и любовные песнопения Мура, и мрачное злодейство героев Скотта, и нелепости готического романа. Все это подвергается безжалостно остроумному осмеянию, без серьезного желания вникнуть в сущность проблем, стоящих за удачно подмеченными сатириком преувеличениями. Байрон одобряет лишь тех, кто, как Джордж Крабб, служит Истине и Долгу. Поэтом, для которого идея общественного блага тоже стоит выше всего, хотел быть сам Байрон.
Единственный путь для подобного служения он видит в создании поэзии простой, ясной, несущей свет знания и разума. Такою была поэзия просветительского классицизма и прежде всего любимца Байрона — Александра Попа. Воспитание и образование поэта, весь круг его чтения подготовили его к неприятию романтических крайностей молодых «чекистов»[36], которые отвергли просветительский рационализм, стремясь к более сложным, косвенным путям воздействия на читателей.
Байрон не знал тогда, какой сложной и двойственной будет его собственная позиция, какие крайности она совместит. Бесспорно одно: усилия, которые потребовались для того, чтобы хотя бы поверхностно ознакомиться с литературой своего времени, ввели Байрона в новый для него тогда круг вопросов. Он презрительно отверг антиклассицистические новшества «лекистов», но они не прошли для него бесследно. Неслучайно он с самого начала колебался в литературных оценках, менял их от издания к изданию, брал многие из них назад, писал на полях книги покаянные замечания, приказывал уничтожить весь тираж «Английских бардов», долго не разрешал новых публикаций своей сатиры, приносил устные и письменные извинения ее жертвам. Но все это для того, чтобы потом с возросшей и более обоснованной силой возобновить прежние обвинения![37]
Байрон обозвал Кольриджа ослом (точнее: лауреатом вислоухого племени), но немного позже признал достоинства его поэмы и драмы, а себя — его должником; Вордсворта он аттестовал идиотом (почти без эвфемистических перифраз), но испытал его влияние; он нападал на Мура, но восхищался его «Ирландскими мелодиями» и подражал им; он обрушивался на Скотта, по, по собственному сообщению, использовал для «Прощальной песни Чайльд-Гарольда» текст баллады Максуэлла, опубликованной в книге Скотта «Песни шотландской границы». Его же Мармион (герой одноименной поэмы) обрел родных братьев в героях более поздних «восточных» поэм Байрона.
Таким образом, уроки романтизма не были для поэта бесполезны, как бы он им ни сопротивлялся в стремлении к искусству, которое было бы достойно просветительского века и его высшего, с точки зрения Байрона, художественного завоевания — классицистической сатиры. Старательно подражая Александру Попу и во многих отношениях — по силе, остроте, актуальности политических намеков, по большей гибкости и свободе языка — превосходя его, Байрон, быть может незаметно для самого себя, отступает от классицистического разграничения жанров. Еще Мур обратил внимание на неуместные в высокой сатире лирические пассажи:
К концу сатиры обличение неожиданно прерывается трогательным излиянием:
Эти неожиданные отступления[38] оказываются очень близкими почти одновременно написанным и уже цитированным выше «Стансам»:
Субъективность чувства — следствие погружения в себя, отражала те психологические сдвиги, то внутреннее смятение, которое Байрон переживал вместе со всеми мыслящими и чувствующими людьми на рубеже веков под влиянием исторических катаклизмов и быстрого разрушения привычных форм общественного сознания. С этими сдвигами связано возникновение романтического миросозерцания, и частицы его проникают в классицистическую сатиру молодого Байрона. Даже в пределах одного произведения видно, как на языке классицистической поэзии поэт выражает свое понимание гражданской и писательской добродетели, все то, чем он считает себя обязанным быть или стать, и как врывается в этот мир долженствования все то, о чем он сожалеет, в чем раскаивается, — то, что составляет тем не менее часть его самого, пусть нежелательную и обременительную.
Но кто, кроме Мура, заметил эту непоследовательность? Молодой автор расправился со всеми, в ком видел «отступников» от поэтических правил и постоял за честь отечественной литературы. Восстановив свою репутацию поэта, заняв свое место в палате лордов, новый пэр отправился в длительное путешествие.
Глава II
«ЧАЙЛЬД-ГАРОЛЬД»
И НОВЫЕ САТИРИЧЕСКИЕ
ПОЭМЫ. АВТОР И ГЕРОЙ
…………………………………………
1
Путешествие Байрона продолжалось два года (июнь 1809–июль 1811). Его спутником был одаренный и образованный университетский приятель Джон Кем Хобхаус. В более поздние годы он стал видным политическим деятелем, исповедовавшим радикальные, как тогда говорили, т. е. крайне критические общественные взгляды. Его дружеское чувство к Байрону подверглось впоследствии тяжелым испытаниям и с честью их выдержало. Пока же они оба были молоды и веселы. На борту готового к отплытию корабля Байрон написал смешные вирши:
Грубоватый, разговорный язык этой (и других) строф предвещает языковые новшества «Дон-Жуана»:
Эти шуточные строфы Байрон при жизни не опубликовал, Он, вероятно, и не считал их стихами. В поэтическом произведении он выражался совершенно иначе. В уста своему герою Чайльд-Гарольду он вложил знаменитую прощальную песню, перекроенную по образцу старой баллады («Мой край родной, прости»). Здесь все поэтично, трогательно, высоко, печальный герой не обращает свое страдание в смех, автор не позволяет себе никаких низменных деталей о других пассажирах — о толчее, тошноте, суматохе. Здесь белая пена, синее море, рев ветра, крик чаек — и сердечная тоска[39].
Как подобает балладе, песня Чайльд-Гарольда включает диалог — с пажем и оруженосцем (так, на старинный средневековый лад, называет Байрон слуг своего героя), и искренне переживаемое ими горе расставания с родными резко подчеркивает странную, необычную скорбь Чайльд-Гарольда:
Мне ничего не жаль в былом,
Не страшен бурный путь,
Но жаль, что, бросив отчий дом,
Мне не о ком вздохнуть.
В прощальной песне чувства Гарольда соотнесены с беспредельностью океана и небесной твердью, со страной, нм покинутой, и с материками, его ожидающими. Грустный напев сливается с гулом воли и криком чаек, тающие вдали берега Англии — с синью моря и неба. Лирический пейзаж Байрона с его «размытыми» линиями и красками очень близок картинам романтического художника-мариниста Чарльза Тёрнера.
Поэт и его герой путешествовали почти по одному маршруту — Португалия, Испания, Албания, Греция, Турция, снова Греция, где Байрон в отлично от Гарольда прожил около девяти месяцев; они оба принадлежали к знатному роду (сперва Байрон даже хотел дать ему свое имя; «Чайльд», по объяснению поэта, есть старинное наименование юноши благородного звания); они оба покинули полуразрушенный родовой замок, мать и любимую сестру[40]; они оба отправились в долгий путь, потому что прежняя жизнь нм постыла; они оба странствуют без определенной цели.
Эти «совпадения» дали повод к отождествлению автора и героя; Байрон протестовал и заявлял, что вывел Гарольда в качестве отрицательного примера, по мало кто поверил ому. Его так и называли Чайльд-Гарольдом; по поводу него самого и его странствий очень быстро возникли догадки и даже легенды. Вероятно, правильней всего было бы сказать, что у Гарольда мало черт, которых бы вовсе не было у Байрона, по духовный облик поэта неизмеримо богаче и сложнее, чем облик созданного нм персонажа.
Разница между ними видна уже в приведенном сопоставлении двух прощаний с Англией: Байрон мог бы пропеть песню своего героя — она имеет множество аналогий в его других стихах, но Чайльд-Гарольд никогда бы не мог написать послание с пакетбота. Байрон умел смеяться над своими горестями, разочарованием и пресыщенностью легкими удовольствиями. Гарольд не умел отвлечься от собственной неудовлетворенности, от тоски по недосягаемому идеалу — и отвращения к его суррогатам. Эта тоска терзала и Байрона, по принимала у него гораздо более универсальный характер.
Поэт уезжал на Восток не только потому, что не оставлял на родине ничего, достойного сожаления: он хотел увидеть мир и составить о нем свое суждение, хотел узнать жизнь, протекающую за пределами обычного, принятого, широко известного. Так же решительно, как он взялся за освоение литературы, с тем чтобы запять в ней самостоятельное положение, так же решительно он отправился в далекие, а по тем временам и представлениям — экзотические страны, лежащие вне традиционной цивилизации.
Первая песнь была написана в Албании и Греции в октябре-декабре 1809 г.; отдельные строфы добавлялись и позже. Ей предпослан иронический французский эпиграф, заимствованный из сочинения М. де Монброна «Космополит», 1798 г.: «Вселенная есть особого рода книга, коей мы прочли только первую страницу, если по видели ничего, кроме собственной страны. Я перелистал довольно много страниц этой книги и нашел их одинаково скверными. Не могу считать это занятие бесполезным. Я ненавидел свою родину. Оскорбления, нанесенные мне различными народами, среди которых я жил, примирили меня с нею. Даже если бы я не извлек никаких иных выгод из моих путешествий, я бы по сетовал ни на расходы, ни на усталость».
Байрон преследовал интеллектуальные, в известном смысле исследовательские цели, и они отличают его от пассивно созерцательного Гарольда, над которым он возвышается благодаря превосходству своего ума, любознательности и развитому общественному инстинкту. Поэт посвящает своему герою считанные строфы — с десяток в самом начале, когда представляет его читателю, и на стилизованно-архаическом языке Спенсера и других старых поэтов дает первую характеристику его испорченности, преждевременной меланхолии и пресыщенности. На эти же черты указывают и строфы 27–28, хотя и намекают, что Паломник
Выбор героя поэмы кажется нам сейчас загадочный. Зачем потребовалось Байрону обряжать его в одежды XVI в., дарить ему давно забытое средневековое звание, в сопровождающие давать таких же средневековых пажа и оруженосца — и после этого отправлять героя в Испанию, охваченную войной с современной армией XIX в., армией. Наполеона? По-видимому, затем же, зачем он приписал этому герою таинственное прошлое с намеками на необычайные страдания и, быть может, ужасные деяния. Тут сходство Чайльд-Гарольда с Байроном только мнимое: страдания и поводы для раскаяния в прошлом поэта, конечно, были, но вряд ли они носили столь зловещий характер.
Нет ничего более противоположного любимому Байроном классицизму, чем вся эта костюмерия. Правда, смешение эпох было вполне свойственно классицистической поэзии — достаточно вспомнить античных героев трагедии, носивших модные пудреные парики XVII–XVIII вв.; любимец Байрона Александр Поп и его современники могли бы, пожалуй, одеть героя произведения, написанного на актуальную тему, в античную тогу, но никак не в готические одежды Чайльд-Гарольда.
Однако дух историзма благодаря событиям конца XVIII — начала XIX в. уже слишком прочно проник в сознание мыслящей Англии, чтобы герой не показался смешным в одежде греков или римлян; сделать же его современником, во фраке, шейном платке и шляпе с высокой тульей Байрон не мог — для этого у него слишком сильны были еще классицистические понятия о «высоком» и «низменном» в литературе. Между тем герои в средневековом или ренессансном облачении уже появились к тому времени в английской литературе — по крайней мере там, где действие (как в «Чайльд-Гарольде») происходило в еще «экзотических» странах, где были живы пережитки средневековых нравов и средневековой тирании, — в Италии и Испании: это были герои «готических» романов Анны Радклиф и ей подобных «предромантических» авторов.
Средневековый антураж вводил в британскую литературу и такой рационалистический и во многом близкий Байрону в своей эстетике автор, как Вальтер Скотт; в его поэзии мы найдем и загадочного героя с могучей душою, рыцаря Мармиона.
Несмотря на классическое образование и пристрастия, Байрон впитал впечатления не от одного лишь классицизма, но и от сентиментализма и от предромаитизма. Разнообразию этих впечатлений, несомненно, содействовала его предварительная работа к «Английским бардам». Оставаясь почти чуждым веяниям современного ему раннего романтизма в том виде, как си складывался в поэзии Вордсворта и Кольриджа, подвергших критике как результаты Французской буржуазной революции, так и обосновавшую ее философию, Байрон и сам не мог не продумывать заново уроки своей исторической эпохи, хотя и делал это на свой лад, шел своим путем, отталкиваясь от готовых достижений различных литературных школ ушедшего XVIII в. Но если романтизм как литературное направление начала XIX в. — это прежде всего идейное и эмоциональное переосмысление века Просвещения и французской революции, то Байрон был таким же создателем романтизма, как и старшие английские романтики. Разочарованность Чайльд-Гарольда — это разочарованность его автора в историческом опыте эпохи. В поисках необходимого нового опыта и новых идей Байрон окунулся в жизнь иных стран и историю иную, чем история его собственной страны; именно поэтому его переосмысление уроков прошлого и настоящего имело впоследствии в масштабе общемирового романтического движения неизмеримо больший отклик (несмотря на тесные связи с классицизмом, которые Байрон так никогда и не порвал), чем творчество более последовательных романтиков Англии, таких, как Кольридж и Вордсворт, Шелли и Китс. Путь к освоению этого нового опыта шел для Байрона через «Паломничество Чайльд-Гарольда», через преодоление условностей классицизма и «готического романа», через создание нового героя, разочарованного и мрачного.
2
Унынию Гарольда, его равнодушию к красоте, надеждам, «навеки погребенным в роскошной могиле Порока», «каинову проклятью, написанному на его увядшем челе ненавидящим жизнь мраком», посвящены строфы 82–84. Вероятно, они больше всего способствовали тому представлению об «угрюмом, томном» Гарольде, которое было широко распространено в Англии и далеко за ее пределами. Этому представлению соответствуют и вложенные в уста героя стансы «Инесе» (То Inez):
Гарольд кончает уверением, что не скажет прекрасной девушке о причинах своих мук — она не должна увидеть ад, таящийся в его душе[41].
В этих стансах господствует настроение, похожее на настроение «Прощальной песни», тоже подаренной Байроном своему герою. Но они лишены ее поэтической нежности, чувства сожаления о близких.