При публикации стихи будут помечаться 1820-м годом, чтобы возникало впечатление, что они созданы до поэмы; в них окончательно проявится метафорический слой сюжета: гарем – символ человеческой души, Мария и Зарема – не живые фигуры, а аллегорические образы чувств, живущих в сердце Гирея.
К 1825 году относится драматическая обработка поэмы: «Керим-Гирей» А.А. Шаховского. Впоследствии Пушкин предпримет еще одну попытку создать образ мусульманина, который разворачивается в сторону христианства: Тазит, главный герой незавершенной поэмы «Тазит» (1829–1830).
Зарема страстно любит хана и не в силах смириться с новым выбором любовника и властелина – с его привязанностью к очередной пленнице, польской княжне Марии. Прокравшись ночью в ее «полумонашескую келью», Зарема произносит бурный монолог, в котором исповедь смешана с угрозой, а слезы – с гневом. Из этого монолога (который был обязательным сюжетным элементом «байронической» поэмы) мы узнаем, что Зарема – «грузинка», и когда-то, до появления в гареме, была христианкой:
Согласно этому закону Зарема требует от Марии не просто отречения от Гирея, но клятвы собственной христианской верой, что отвратит его от себя. При этом Зарема тоже не вписывается в привычные устои гарема; нравы гарема требуют безучастности, а не ангельской бесстрастности или демонической страсти. Но больше двух героинь не объединяет ничто. Контрастны их образы, контрастно их поведение, контрастны даже их биографии. Одну воспитала мать, другую – отец. Обе связаны по праву рождения с христианской традицией, но одна – с восточной ее ветвью, а другая – с западной. Если встреча Гирея с Марией разрушает его «магометанскую цельность», то его встреча с Заремой, напротив, отрывает наложницу от христианства. Гирей и Зарема половинчаты, а Мария обладает идеальной ценностью.
В духе восточных поэт Байрона Пушкин ослабляет сюжет своей поэмы; читатель заранее знает, что Зарема в конце концов была казнена; он догадывается, что ее ночная угроза не была пустой и что Марию убила именно страстная Зарема, хотя прямо это и не сказано.
Образ Заремы отразился во многих героинях русской романтической поэзии.
Образ Марии Пушкин возводит к полулегендарной княжне Марии Потоцкой, которую в XVIII веке, по преданию, пленил и поместил в свой гарем Кезим-Гирей-хан. В пушкинской выписке из книги И.М. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде», сопровождавшей публикацию поэмы, истинность легенды отвергалась; для поэта это не имело никакого значения. Ему важно было создать «байронический» тип христианки, европейки, которую взял в плен, но не сломил Восток.
Юная полька воспитана седым и нежным отцом, которого убил Гирей, и не хочет признавать никаких иных отношений между мужчиной и женщиной, кроме отеческих. (Отчасти ей удается пробудить в Гирее именно такие чувства.) Мария – северянка и по внешности (темно-голубые очи), и по темпераменту («движенья стройные, живые»), и по жизнеощущению (разлука с земным отечеством лишь приближает ее встречу с отечеством небесным). В ней все готово к смерти: «Что делать ей в пустыне мира?..»
Долго ждать развязки не приходится: сама того не желая, Мария оттесняет от Гирея другую наложницу, Зарему; та, явившись ночью в «келью» Марии, полуисповедуется-полугрозит «сопернице», сохраняющей смущенное молчание (единственный драматический эпизод поэмы). Но красота Марии неземного свойства, черты ее настолько идеальны, что автор отказывается договаривать все до конца. Он лишь намекает на то, что страшная угроза («кинжалом я владею») приведена в исполнение, и рассказывает о жестокой казни Заремы. (Зарема – страстная, активная героиня; о ее смерти можно говорить прямо.) В струях фонтана слез, возведенного Гиреем, как бы символически сливаются слезы, пролитые Марией перед иконой Пресвятой Девы, пучины, в которые была погружена несчастная Зарема и скорбный плач Гирея по ним обеим:
Сама оппозиция «холодно-прекрасной» и «чувственно-прекрасной» героинь надолго сохранится в русской прозе – вплоть до позднего И.А. Бунина (рассказы «Натали», «Чистый понедельник»).
URL: https://imwerden.de/pdf/zhirmunsky_bayron_i_pushkin_1978__ocr.pdf.
URL: https://feb-web.ru/feb/pushkin/critics/tp/tp1-001-.htm?cmd=0.
К сожалению, особо и нечего.
Борис Годунов (драма, 1824–1825; отд. изд. – 1831)
Уже в 1-й сцене («Кремлевские палаты»), предшествующей избранию Бориса Годунова, боярин Шуйский, который расследовал угличское убийство, рассказывает вельможе Воротынскому о Битяговских с Качаловым, которых подослал Борис Годунов. Собеседник заключает: Борис Годунов потому уже месяц сидит, затворясь у сестры, монашествующей царицы Ирины, что «кровь невинного младенца / Ему ступить мешает на престол». Однако оба сходятся на том, что «Вчерашний раб, татарин, зять Малюты, / <…> и сам в душе палач», куда менее родовитый, нежели они, все-таки будет царем на Москве: наступили времена, когда смелость стала важнее знатности и власть достается тому, кто решительнее за нее борется. 3-я («Девичье поле. Новодевичий монастырь») и 4-я («Кремлевские палаты») сцены вроде бы подтверждают боярский «диагноз». Любопытный и равнодушный к своей политической участи народ, плача и радуясь, по указке бояр возводит Бориса Годунова на трон. Бояре и патриарх благоговейно (и отчасти лукаво) слушают речь нового государя.
Характер Бориса Годунова в этой сцене не раскрыт; все это лишь экспозиция, выявляющая завязку глобального исторического сюжета (убийство царевича – моральное поражение «победителя» в борьбе за царскую вакансию – явление самозванца). Собственно сценическая интрига завяжется позже – в сцене «Палаты патриарха», когда читатель (зритель) узнает о бегстве инока-самозванца Григория Отрепьева из монастыря.
Начиная с 7-й сцены («Царские палаты») Борис выходит на первый план. Царь, которого только что покинул колдун (что указывает на неуверенность правителя в своих силах), произносит исповедальный монолог. Он царствует шестой год (столько же лет прошло между гибелью Димитрия и воцарением Бориса; хронологическая симметрия показательна); правление оказалось неудачным – голод, пожары, «неблагодарность» черни. Жених любимой дочери мертв; одной смелости для обладания властью мало; право на нее должно быть подкреплено внутренней правотой:
Почва уходит из-под ног Бориса Годунова – он это чувствует, хотя ничего еще не знает о «воскресении» Димитрия (Патриарх не решился известить государя о бегстве Григория).
Страшная новость настигает Годунова в 10-й сцене (также названной «Царские палаты»); ее спешит сообщить хитрый Шуйский, с которым накануне московский боярин Пушкин поделился вестью, полученной от краковского племянника Гаврилы Пушкина. (Попутно в уста пушкинского предка вложены мысли автора трагедии о разорении древних боярских родов – в том числе «Романовых, отечества надежды» – как о политической причине Смуты. Это рассуждение меняет все «смысловые пропорции» трагедии, где на примере Шуйского показана потеря достоинства древним боярством, а на примере Басманова – изворотливая подлость боярства нового.)
Потрясенный Борис в недоумении: что же такое «законность» власти, избранной всенародно и утвержденной церковно, если мертвые имеют «право» выходить из гроба, чтобы допрашивать царей? Политические следствия порождены моральными причинами; Лжедимитрий способен внушить толпе опасные идеи и повести ее за собою; тень готова сорвать с царя порфиру: «Так вот зачем тринадцать лет мне сряду / Все снилося убитое дитя!»
Сцена 15-я («Царская дума») служит кульминацией «годуновской» линии сюжета. Войска Лжедимитрия движутся на Москву; отправив Трубецкого и Басманова на войну, Годунов держит совет с приближенными: как остановить Смуту? Патриарх, которого Пушкин (вопреки историческому прототипу – Иову) изображает глуповатым добряком, простаком, неожиданно предлагает моральный выход из создавшихся обстоятельств: перенести чудотворные мощи царевича Димитрия из Углича в Архангельский собор столицы.
Но в том-то и дело, что перенести мощи и оказаться в непосредственной близости от своей жертвы Годунов не может, это выше его сил. А значит – он обречен в борьбе с Самозванцем, которого породил. Понимая это, изворотливый Шуйский отводит доводы простодушного Патриарха («Не скажут ли, что мы святыню дерзко / В делах мирских орудием творим?») и объявляет, что сам явится на площади народной и обнаружит «злой обман бродяги». Ситуация трагикомическая; и Годунов (который во время патриаршей речи от ужаса закрывает лицо платком) на протяжении сцены из фигуры злобно-величественной, трагедийной превращается в фигуру полукомическую. Он «жалок» – ибо в нем «совесть нечиста». Он более не властитель, так как зависит от обстоятельств.
После этого Борису остается одно – умереть. Что он и делает в 20-й сцене («Москва. Царские палаты»), успев пообещать Басманову, что после победы над Самозванцем сожжет «Разрядны книги», уничтожит знать и ум поставит на место рода:
Царство Годунова кровью началось, кровью продолжилось, кровью и завершается: «На троне он сидел и вдруг упал – / Кровь хлынула из уст и из ушей».
Умирающий и готовящийся принять схиму Годунов связывает свои последние надежды с тем, что хотя бы его смерть восстановит моральное и политическое равновесие в стране. Он лично повинен в смерти Димитрия – и за то ответит перед Богом; но избрание само по себе было законным, следовательно, невинный наследник престола Федор станет править «по праву». Ту же мысль в финале повторит «человек из народа» («Отец был злодей, а детки невинны»); но тщетно: дети одного «лжецаря», Федор и Ксения, будут убиты слугами другого «лжеправителя».
Чтобы понять, какое место занимает Борис в системе персонажей, нужно вспомнить, что в пушкинской трагедии действует пять основных групп персонажей: виновники, соучастники, участники, свидетели, жертвы. Роль невинных жертв играют, естественно, дети царя. Летописец Пимен, Юродивый, люди из народа в сценах «Площадь перед собором в Москве» и «Кремль. Дом Борисов. Стража у крыльца» не участвуют в историческом зле, но свидетельствуют о нем – обличая (как Юродивый), обсуждая (как люди из толпы) или передавая весть о нем потомству (как Пимен). Глуповатый Патриарх, наемные командиры русских войск, пленник Лжедимитрия «московский дворянин» Рожнов, сын князя Курбского и другие второстепенные персонажи из разных лагерей непосредственно участвуют в истории, но не отвечают за ее кровавый излом, ибо не имеют личного умысла. Люди из толпы, равнодушно избирающие царя (сцена «Девичье поле. Новодевичий монастырь») и охотно бегущие «топить» невинных «Борисовых щенков» (сцена «Кремль. Дом Борисов»); польская знать в лице Марины Мнишек, ее отца и Вишневецкого, иезуиты в лице pater’a Черниковского; лживые русские бояре ведают, что творят, а значит, соучаствуют в трагедии Руси. Вина их различна; отношение автора к ним неоднозначно (к Григорию Пушкину скорее сочувственное, к Шуйскому предельно неприязненное).
Неоднозначно отношение и к двум главным героям, действующим в истории от первого лица, а значит – несущим полную ответственность за все происходящее. Лжедимитрию Пушкин дает возможность проявиться с разных сторон, ибо в чем-то тот ему импонирует. Борис Годунов монументально-однообразен и неподвижен; он словно оцепенел от ужаса своего положения, пресытился горечью власти и из сцены в сцену, из монолога в монолог варьирует один и тот же набор тем. Его этическая связь со всеми действующими лицами, со всеми событиями, изображаемыми в драме (не исключая тех, что происходят после его «физической» смерти), несомненна; его сюжетная связь с ними очевидна далеко не всегда.
Тут Пушкин резко расходится с жанровой традицией русской политической трагедии: он ставит в центр не антигосударственного злодея (ср. «Димитрия Самозванца» А.П. Сумарокова) и не государственного героя. Но именно злодея – государственного. Это было невозможно до выхода в свет 9—11 томов «Истории…» Карамзина, где официальные правители Руси, Иван Грозный и Борис Годунов, впервые были изображены негативно. Поставив Бориса Годунова в центр и четко обозначив свое к нему отношение, Пушкин не спешит замкнуть на этот центр всю многофигурную композицию драмы. В результате возникает ощущение большего ее объема – и меньшей сценичности.
Расходится Пушкин с традицией и в том, что не стремится к прямым политическим аллюзиям, предпочитая историческую достоверность злободневности. Хотя анахронизмов в образе Бориса Годунова избежать не удается – так, размышляя о жажде власти, правитель XVI века переходит на язык русской лирики XIX столетия:
Ср. в пушкинском послании к Чаадаеву: «Мы ждем с томленьем упованья / Минуты вольности святой, / Как ждет любовник молодой / Минуты первого свиданья…».
И все же параллель между «законно-беззаконным» воцарением Бориса Годунова и кровавым воцарением Александра I после убийства Павла I возникала сама собою; суд над Годуновым – вослед Карамзину – вершится не столько с позиций народно-религиозных (истинный царь предназначается на царство от века; он может быть подменен – неважно, на основании закона или нет; тогда претендентом на престол может оказаться любой человек, доказавший свою «предызбранность» и наследственное право на власть), сколько с точки зрения его легитимности. Между тем философия легитимного правления (принцип наследственности, закрепленной законом) была разработана именно в александровскую эпоху, во время послевоенных конгрессов.
Монументальность образа Годунова противоречила задачам театральных постановок драмы, но способствовала композиторскому успеху М.П. Мусоргского, создавшего оперу (1872) на текст Пушкина. Так или иначе опыт А.С. Пушкина был учтен А.С. Хомяковым, А.К. Толстым в трилогии «Царь Федор Иоаннович» (1866–1870), где Борис Годунов представлен главой «партии реформ», борющейся с «партией старины» во главе с Шуйским за влияние на слабого правителя.
Его Лжедимитрий – не романтический гений зла и не просто авантюрист; это авантюрист,
В момент запоздалой (1831) публикации пьесы возник другой ассоциативный ряд. Тема Смуты (отчасти благодаря спискам драмы и литературным слухам, с оглядкой на пушкинский опыт) была разработана историческими романистами – от М.Н. Загоскина до Ф.В. Булгарина (роман «Димитрий Самозванец», 1830): для последнего Самозванец не более чем перчатка на руке иезуитов, затеявших католический заговор против России. (Пушкин подозревал Булгарина, имевшего возможность прочесть в архиве III Отделения полный текст «Бориса Годунова», в краже сюжетных подробностей.) Образ Лжедимитрия, предложенный Пушкиным, вступал в непредусмотренную замыслом полемику с образами, созданными позже, но предъявленными публике раньше.
Выведав у Пимена подробности угличского убийства, Григорий (которого бес уже мутит сонными «мечтаниями») решает вставить свою физиономию в готовую историческую прорезь. В сцене «Корчма на литовской границе» Григорий появляется в обществе бродячих чернецов; он на пути к своим будущим союзникам – полякам. Один из монахов, пьяница и балагур Варлаам, явно напоминающий Фальстафа, бросает на Отрепьева шекспировскую тень. Являются приставы; грамотный Григорий по их просьбе читает вслух приметы беглого инока Отрепьева; вместо своих собственных черт («ростом <…> мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волоса рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая») называет приметы пятидесятилетнего жирного монаха Мисаила, сидящего тут же. Когда же Варлаам, почуяв неладное, по складам пытается прочесть бумагу, Григорий «стоит потупя голову, с рукою за пазухой». Причина проста: за пазухой кинжал; но куда важнее, что это общеизвестная наполеоновская поза.
Все значимые для Пушкина литературные и исторические параллели проведены; образ взят в плотное кольцо ассоциаций; приходит пора испытать героя.
В 11-й сцене («Краков. Дом Вишневецкого») Лжедимитрий кажется себе и зрителю хозяином положения: ведет себя как настоящий политик, обещая каждому именно то, о чем тот мечтает. (Иезуитскому pateг’y Черниковскому – «католизацию» России в два года; литовским и русским воинам – борьбу за общее славянское дело; патриотическому сыну князя Курбского – примирение с отечеством всего рода славного изменника; опальному боярину Хрущову – расправу с Борисом; казаку Кареле – возвращение вольности донским казакам). Но уже в 12-й сцене («Замок воеводы Мнишка в Самборе») в диалоге отца прекрасной Марины и Вишневецкого, чьим слугою был Григорий, прежде чем «на одре болезни» объявил себя царевичем, проброшен намек на несамостоятельность, «орудийность» авантюрного героя, его зависимость от Марины: «<…> и вот / Все кончено. Уж он в ее сетях».
В следующей сцене («Ночь. Сад. Фонтан») во время свидания с Мариной это неприятное открытие вынужден сделать и сам Лжедимитрий. На мгновенье исполнившись духом Димитрия, он чуть было не решается сойти со страшной политической дороги в незаметность обыденной жизни. Любовь к Марине ставит его перед выбором: быть ли обладателем польской красавицы по глобальному историческому праву, или ее счастливым возлюбленным по праву частного человека. Он готов предпочесть второе:
Но едва Григорий решается на полный переворот всей своей жизни, как тут же обнаруживает, что не может вырваться из тупика, в который сам себя загнал.
Выясняется, что Лжедимитрий обезличен и в переносном (как всякий самозванец, то есть человек, сам назвавший себя чужим именем), и в прямом смысле:
Отныне Лжедимитрий – именно предлог, повод. С дороги, избранной им, ему теперь не дадут свернуть.
Эта сцена ключевая, кульминационная для сюжетной линии Самозванца. Точно так же, как для сюжетной линии Бориса Годунова кульминационной окажется 15-я сцена («Царская дума»). И там и тут беззаконным властителям – будущему и нынешнему – сама судьба указывает на решение, которое может остановить кровавый ход событий. Достаточно Лжедимитрию отказаться от власти ради любви, а Борису принять предложение Патриарха и перенести мощи убиенного царевича из Углича в Москву – Смута уляжется. Но такое решение для них уже невозможно – по одной и той же причине. Покусившись на власть по собственному произволу, они не властны освободиться от безличной власти обстоятельств.
Конечно, мистическая вера в себя и свое предназначение, в «счастливую звезду» не покидает Лжедимитрия и после разговора с Мариной. В сценах 18-й и 19-й («Севск» и «Лес») Лжедимитрий изображен истинным вождем: сначала он уверен в победе несмотря на абсолютное неравенство сил; затем – совершенно спокоен после тяжкого поражения. Самозванца больше огорчает потеря любимого коня, чем потеря войска, так что его воевода Григорий Пушкин не в силах удержаться от восклицания: «Хранит его, конечно, Провиденье!» И все-таки нечто важное и нечто трагически-неразрешимое в характере и судьбе Лжедимитрия после 13-й сцены появляется. Он не в силах избавиться от мысли, что ведет русских против русских; что в жертву своей затее, в оплату годуновского греха приносит ни больше ни меньше, как родное отечество. Об этом он говорит в сцене 14-й [ «Граница Литовская (1604 года, 16 октября)»] с кн. Курбским-младшим. О том же свидетельствует его финальное восклицание после одержанной победы в сцене 16-й, «Равнина близ Новгород-Северского (1604 года, 21 декабря)»: «Довольно; щадите русскую кровь. Отбой!» И закончит Лжедимитрий (которого после 19-й сцены читатель/зритель более не видит) тем же, чем некогда начал Годунов: детоубийством, устранением законного наследника престола, юного царевича Феодора и его сестры Ксении. Действует Лжедимитрий руками приближенных во главе с Мосальским, но и Борис Годунов тоже действовал руками Битяговских.
Следующая за тем финальная ремарка трагедии («<…> кричите: да здравствует царь Димитрий Иванович! Народ
При этом А.С. Пушкин относится к своему Лжедимитрию принципиально иначе, чем к Борису. Последнего он рисует одной краской и судит по новоевропейским, посленаполеоновским законам легитимности. Первому сообщает динамизм и противоречивость характера, судит с оглядкой на величественно-самозваный опыт Наполеона и русские народно-религиозные представления об «истинном царе» (подробнее см. ст.: «Борис Годунов»). Именно поэтому Лжедимитрий всякий раз именуется в ремарках по-разному. То – Григорием, то – Самозванцем, то – Лжедимитрием; но дважды автор называет своего героя Димитрием без унизительной приставки «лже», как бы удивленно признавая возможность преображения беглого инока Отрепьева в «настоящего» царевича.
В первый раз эта «обмолвка» происходит в сцене у фонтана, когда герой внезапно исполняется истинно царским духом и восклицает: «Тень Грозного меня усыновила, / Димитрием из гроба нарекла / <…> / Царевич я. <…>». Второй – после битвы близ Новгород-Северского, когда победитель по-царски великодушно и милостиво приказывает трубить отбой и щадить русскую кровь.
Посвятив свою драму памяти Карамзина, Пушкин в то же самое время оставил еще одно указание, не менее важное: «Вот моя трагедия, <…> я требую, чтобы прежде чем читать ее, вы пробежали последний том Карамзина. Она наполнена славными шутками и тонкими намеками, относящимися к истории того времени, как наши киевские и каменские обиняки. Надо понимать их – это непременное условие» (набросок предисловия к «Борису Годунову», 30 января 1829 года; подлинник по-французски). Над любимой им «Историей…» Пушкин вообще подшучивал непрестанно. Вспомним знаменитый пассаж, которым открывается 10-й том «Истории государства Российского»: «Первые дни по смерти тирана (говорит римский историк) бывают счастливейшими для народа: ибо конец страданий есть живейшее из человеческих удовольствий». Теперь откроем пушкинские «Отрывки из писем, мыслей и замечаний», относящиеся к тому же году, что и цитированный набросок предисловия к трагедии: «Стерн говорит, что живейшее из наслаждений кончается содроганиями почти болезненными. Несносный наблюдатель! Знал бы про себя; многие того не заметили б». Торжественный зачин «нового Стерна» Карамзина накладывается на обстоятельства александровского царствования, его начало и конец. В «Борисе Годунове» все изысканнее, мягче, но самое отношение ко «мнению народному», как его изображают и летописцы, и Карамзин, – то же. Насмешливое, а подчас и горькое. И большая часть этих «шуток и намеков» касается до «мнения народного», над неразрешимой проблемой которого бьется пушкинская мысль.
Вот великий историк живописует сцену на Девичьем поле, последовавшую наутро за торжественными словами Патриарха Иова «Глас народа есть глас Божий»: «<…> все бесчисленное множество людей <…> упало на колена с воплем неслыханным: все требовали царя, отца Бориса <…> Патриарх спешил возвестить дворянам, приказным и всем людям, что Господь даровал им Царя. Невозможно было изобразить всеобщей радости. Воздевали руки на небо, славили Бога; плакали, обнимали друг друга <…> Матери кинули на землю своих грудных младенцев и не слушали их крика». Пересказывая эпизод из Утвержденной Грамоты Земского собора 1598 года, где написано: «<…> от горести сердца и от многаго сетования жены сущих своих младенцев на землю слезным рыданием пометаху» – Карамзин считает необходимым сентиментальную расшифровку соборной формулы. По Карамзину, сцена с гуттаперчивыми младенцами доказывает: «Искренность побеждала притворство; вдохновение действовало и на равнодушных, и на самых лицемеров!».
Для автора «Бедной Лизы» опорные слова здесь – «искренность» и «вдохновение». Пушкин, однако, как бы выхватывает другие – «притворство», «равнодушных», «лицемеров»; выхватывает – и обнажает скрытый конфликт, которого Карамзин не ощущает. Ведь если глас Божий – это и впрямь глас толпы, стоящей на Девичьем поле, то как тогда объяснить роковую ошибку народа, возведшего на монарший трон цареубийцу? Если же народ не ведал, что творил, если его обманули, если с его мнением не посчитались, то почему и за какие такие прегрешения на его несчастную долю выпали впоследствии тяжкие испытания? Это несправедливо, это нелогично! Значит, на самом деле все происходило иначе, чем виделось с царского крыльца или из кельи летописца. Долг историка – спуститься вниз, смешаться с толпой, увидеть трагикомическую изнанку золотого шитья.
В поисках ответа Пушкин отправляется на «площадь»; точнее – на то самое Девичье поле возле Новодевичьего монастыря. И что же он видит? Что слышит? Не что иное, как воплощенное в лицах исполнение цинических пророчеств Шуйского:
«Гласа Божьего» в толпе на Девичьем поле не слышно; здесь царит общенародное равнодушие, умело скрываемое за торжественными жестами и кликами. Карамзину кажется, что народ осознанно участвует в событии, волнообразно падая ниц, рыдая и смеясь; Пушкину видно и слышно иное. Рухнувшие на колени мужики шепотом вопрошают друг друга: «О чем там плачут?» – «А как нам знать? то ведают бояре, / Не нам чета!»
Сразу после этого следует восторженный выдох толпы: