Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Колокол. Повести Красных и Чёрных Песков - Морис Давидович Симашко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мусульманский праздник с постом. глаза домулло Усману. Был еще Мирсалих-ага Бекчурин, но все знали, что он, как и другие городские люди, не соблюдал уразу. На этот раз они по одному, по двое пошли в столовую. В конце коридора стоял домулло Усман, но ничего им уже не говорил.

На следующий день его позвали к Генералу. Старый толмач Фазылов по случаю уразы еще до восхода солнца выпил припасенной водки и теперь кричал и стучал в двери гауптвахты при комиссии. Толмача, когда начиналась у него горячка, запирали там по приказу Генерала.

Ему же, как обычно, поручили перевести на русский язык большую жалобу. Она была написана от каких-то людей из Западной части Орды татарскими, казахскими и арабскими словами. Все же он разобрался в конце концов. Получалось, что султан-правитель Западной части подполковник Баймухамет Айчуваков отобрал скот у какого-то уважаемого человека по имени Тлеген, а сам дружит с хивинцами и принимает от них подарки. Так всегда писали русским властям, когда жаловались на утвержденных правительством султанов или управляющих родами: из Восточной и Средней части писали про бухарцев и кокандцев, а из Западной — про хивинцев.

Дверь из генеральского кабинета была открыта, явственно слышались голоса разговаривающих там людей.

— Нужно ли сейчас, ввиду происходящих событий, обострять таким образом отношения с инородцами, Алексей Николаевич. Вы же опытный человек и знаете: магометане весьма чувствительны к подобным действиям. Сразу же начнутся разговоры.

Голос был чей-то незнакомый, не генеральский. Он знал уже, что «происходящие события» — это война в Крыму с турками, французами и англичанами. Потом он услышал голос господина Дынькова:

— Помилуйте, Евграф Степанович, моей вины тут нет. Все по доброму согласию.

— Не вина тут, а так сказать… политика, — перебил его первый голос. — Ахун соборной мечети господин Мусин — лицо положительное. Далась вам эта ураза, Алексей Николаевич. С расчетом ведь открывалась школа. Пусть остаются при своем, абы верные слуги царю выходили.

— А я так мечтаю, Ваше Превосходительство, что все сии хитрости только делу вредят. — В голосе господина Дынькова слышалось упрямство. — Коли хотим мы киргизцев и прочих навечно под российскую руку взять, то и надо это прямо делать. Обман да заигрывания они сразу почуют и на него свой обман выставят. Хоть бы то же магометанство. Нет его в киргизцах, а так лишь, одна видимость. Уж я-то знаю, поверьте. А почуют наиболее лукавые из них наши заигрывания и начнут: и ураза тут будет, и прочее… Нет, прямо это надлежит делать: вот так-то, господа киргизцы, извольте! Доверия от того больше у них будет. Главное не в том. Душу живу надо иметь, да-с!..

— Так или иначе, Алексей Николаевич, следует придерживаться высочайше утвержденного статуса школы. О том была договоренность и с киргизами.

Это уже говорил сам Генерал. В коридор прошли, не обращая на него внимания, попечитель Плотников и какой-то статский советник с круглыми черными баками. Господин Дыньков подошел к нему, вынул платок и стал вытирать себе лоб.

— Так-то, брат!

Даже отодвинулся он, до того противно было ему смотреть на большую руку надзирателя школы со светло-желтыми волосами у запястья. Волосы лезли из-под твердого коленкорового подрукавника. Но господин Дыньков не обращал на него внимания и все вытирал вспотевший лоб большим, как скатерть, клетчатым платком.

— Эй, халам-балам, выпусти, душа просит счастья!.. — кричал во дворе запертый Фазылов и нехорошо ругался по-русски и по-татарски.

Вечером, в юрте у дядьки Жетыбая, он с неприязнью смотрел на солдата Демина. Что делает тут у них этот орыс[11]? И когда он засыпал, то видел большую руку с желтыми волосами и слышался ему жесткий, как камча, голос: «Нет, прямо это надлежит делать: вот так-то, господа киргизцы, извольте!»

В следующий день он терпеливо соблюдал уразу. И два дня еще не ел в дневное время, но потом не удержался. Теперь он уходил всякий раз, когда господин Дыньков начинал с ними свои разговоры. Не было для него на свете неприятней этого человека.

Долго не приходил он и к учителю Алатырцеву. Вечерами ему нечего было делать. Книги, которые были при школе, он все перечитал. Два или три раза подходил он все же к окнам офицерского дома. У учителя по-прежнему собирались люди. Гул голосов доносился из-за прикрытых ставен. Но ведь и надзиратель Дыньков мог быть там, среди них, думал он и уходил.

Собирались теперь вместе по вечерам не одни только учителя и офицеры. Вместо заболевшего дядьки Жетыбая, исполнявшего должность рассыльного при Пограничной комиссии, послан он был как-то с бумагой к самому попечителю Плотникову. В доме попечителя он увидел чужого генерала и еще двух чиновников с орденами, сидящих полукругом возле стола. Один из них, с маленькими ручками, читал какую-то бумагу негромким размеренным голосом.

— Господин надворный советник заняты, подождешь! — сказал ему слуга с такими же бакенбардами, как у попечителя, и он остался сидеть в зале, у дверей. На него даже не посмотрели.

— Вот что далее пишут их сиятельство, — чиновник с маленькими ручками значительно выпрямился, и он узнал статского советника, который приходил к ним в Пограничную комиссию. «Давно ли мы покоились в самодовольном созерцании нашей славы и нашего могущества? Давно ли наши поэты внимали хвале, которую нам «семь морей немолчно плещут»?

Что стало с нашими морями?.. Наши корабли потоплены, сожжены или заперты в наших гаванях… Друзей и союзников у нас нет. Везде проповедуется ненависть к нам, все на нас злословят, на нас клевещут, над нами издеваются. Чем стяжали мы себе стольких врагов? Европа уже говорит, что турки переросли нас…

В исполинской борьбе с половиною Европы нельзя было более скрывать под сению официальных самохвалений, в какой мере и в каких именно отраслях государственного могущества мы отстали от наших противников. Европу колебали, несколько лет сряду, внутренние раздоры и мятежи; мы наслаждались ненарушимым спокойствием. Несмотря на то, где развивались в продолжение этого времени быстрее и последовательнее внутренние и внешние силы…

Благоприятствует ли развитию духовных и вещественных сил России нынешнее устройство равных отраслей нашего государственного управления? Отличительные черты его заключаются в повсеместном недостатке истины… Многочисленность форм подавляет сущность административной деятельности и обеспечивает всеобщую официальную ложь. Взгляните на годовые отчеты. Везде сделано все возможное, везде приобретены успехи, везде водворяется, если не вдруг, то по крайней мере постепенно, должный порядок. Взгляните на дело, всмотритесь в него, отделите сущность от бумажной оболочки; то, что есть, от того, что кажется, правду от неправды или полуправды, — и редко где окажется прочная плодотворная польза. Сверху блеск, внизу гниль. У нас самый закон нередко заклеймен неискренностью…»[12].

Статский советник опять откинулся, ошалело посмотрел на других и оглянулся на него, сидящего у двери. Все они тоже посмотрели на него, но словно бы не видели.

Другой статский советник с залысинами прокашлялся:

— Коль такой строгий и приверженный престолу ум, как граф Петр Александрович Валуев, пишут подобное… Губернатор Курляндии как-никак…

— Повторяю, господа, все это строго конфиденциально, — предупредил читающий чиновник. — Передано мне под большим секретом их превосходительством в Самаре.

— Будьте покойны, Евграф Степанович. Сие не выйдет за стены этой комнаты.

Они еще раз посмотрели на окна и двери. И опять не увидели его. Он тоже посмотрел на свои сшитые по аульному образцу штаны, на руки, как бы желая убедиться в своем существовании.

— «Управление доведено, по каждой отдельной части, до высшей степени централизации; но взаимные связи этих частей малочисленны и шатки… — читал статский советник. — Везде преобладает у нас стремление сеять добро силою. Везде пренебрежение и нелюбовь к мысли, движущейся без особого на то приказания. Везде противоположение правительства народу, казенного частному, вместо ознаменования их естественных и неразрывных связей. Пренебрежение к каждому из нас в особенности и к человеческой личности вообще водворилось в законах. Постановлениями о заграничных паспортах наложен домашний арест на свыше 60 миллионов верноподданных его императорского величества…»

Здесь не разговаривали громко, не спорили, как у учителя Алатырцева, а только согласно покачивали головами.

— Правы, правы их высокопревосходительство, — задумчиво говорил генерал. — Государственным умам надлежит спокойно решить сии вопросы, чтобы не позволить вырваться разрушительным силам. Слышно, к такому мнению склоняется и государь…

Всю дорогу домой думал он о том, почему не видели его эти люди. Ведь он сидел там, и они смотрели, не желая постороннего присутствия. Между тем этот самый чиновник с короткими ручками упрекал недавно надзирателя Дынькова за уразу.

Учитель Арсений Михайлович Алатырцев сам остановил его в коридоре:

— Почему вы, Алтынсарин, перестали бывать у меня?..

Он потупился. Серые глаза учителя смотрели недоуменно. В тот же вечер он пришел в знакомый дом.

— Тимофей, чаю господину Алтынсарину и калач!

Были все прежние, но появились и новые люди: высокий офицер из кавалерии Нестеренко и еще один — Бутаков — пожилой, рослый, в белом кителе. В городе знали, что люди в такой форме — из Аральской флотилии. Господина Дынькова здесь не было.

На него и тут посмотрели мельком, но его увидели, приняли во внимание. Неизвестно почему, но знал он об этом. И разговор их каким-то образом был связан с ним, хоть говорилось о другом.

— Ну, так вот, господа, приступаем мы, егеря значит, к Корсуни, — рассказывал штаб-ротмистр Нестеренко, поправляя ус и поблескивая хитрыми глазами. — Все, как водится, в боевом строю, с приданной артиллерией. Враг-то силен, почитай три уезда хохлов наших от мала до велика готовы поспешать на войну, в самый Севастополь. И все про некий указ говорят, по которому, кто, значит, в ополчение добровольно запишется, тому вольную — опять в казаки со всей родыной… Да-с, дело знакомое. Стояли мы перед тем возле Чернигова. Там тоже — поголовные разговоры, что вышел манифест о воле и лишь местные власти да священники не хотят переписывать мужиков в казаки. В селе, где летом квартировали, тыщи две народу собралось. С косами да вилами приступили к прибывшему иерею и тамошним попам: «Посоветуйтесь между собой и решайтесь написать нас всех вольными казаками, дать нам присяги, что мы уже не панские. А также, что поля и луга наши, и все, что у панов, наше же. Оно так и есть, ибо мы и наши деды за все это уже отработали». Я слышал, как священник увещевал их, что никакого такого манифеста нет. «Батюшка, — слышу, так тихо шепчет попу на ухо один хохол с сивыми усами. — Мы и сами добре знаем, що такого указа нема. Колы ж нам хочется, щоб вин був!»

Все рассмеялись.

— «Колы ж нам хочется, щоб вин був!»- повторял топограф Дальцев. — Нет, наши русаки посвирепей. Без объяснений ворчат. Да глухо так, аж мороз по коже. Я был давеча в своем уезде. Помещики, кто помельче, собираются с семьями по пять-по шесть в одну усадьбу. Страшатся ночами.

— А собственные планы каковы, господин поручик? — усмехнулся Нестеренко. — В смыслах имения.

— Мы однодворцы, от Петра служилые, — махнул рукой Дальцев. — Один у меня дворовый человек да бабка Агафья…

— Да уж…

Нестеренко в задумчивости покачал головой. Все примолкли.

— Ну а в Корсуни как все же у вас обошлось? — спросил учитель Алатырцев.

Нестеренко ничего не ответил. Глаза у него сделались какие-то мутные.

— Не в одной Корсуни, по всей Киевской губернии вводились войска, — заметил учитель Алатырцев. — По официальным данным, застрелено тридцать шесть крестьян.

— Побольше будет. Дома умирали, к писарям не ходили, — глухо сказал Нестеренко. — А егерей потом сюда, в Оренбург, чтоб перед глазами все это не стояло. Так обычно делается после усмирений…

Потом говорили о войне, что Севастополь как будто уже сдан, но только не объявляют, а в Новороссийске десант, и взят союзниками Кинбурн. На Кавказе же дела лучше: Карс турецкий окружен, а Омер-паша[13] заперт в Сухуме. Мюриды имама Шамиля тоже поутихли после того, как прошлым летом пытались задержать арьергард генерала Бебутова. Слышно, в Чечне идет война между самими горцами и есть готовые выдать Шамиля. Ведь так произошло и здесь с Кенисары[14], который десять лет тревожил линию и мирных киргизов. Живого его не выдали, но голову привезли…

Тут заговорили о делах на линии. Кокандцы не успокоились после отнятия у них Ак-Мечети[15]: всяческим образом вредят русской торговле. Следовало бы использовать их распри с эмиром. Неспокойно, как всегда, и с Хивой. Хан почуял, что русские заняты в злосчастной этой войне, и не позволяет флотилии плавать в Амударье. Хивинцы на деле никак не признали договоренную между ними и Россией границу. Сарбазы хана по-прежнему обирают аулы адаевцев и чумекеевцев, принявших русское покровительство. Из-за хивинских козней идет настоящая война между адаевцами и чумичлы-табынцами[16], а вместе у них — с туркменами.

— Все тут до чрезвычайности просто, — рассказывал капитан Андриевский, посланный летом с командой разбираться в этих делах. — Приезжают и берут по хивинскому закону, а это означает — все, что в юрте имеется у киргиза: кошму, одеяло, дочку, ну и скот. Да самого же еще принуждают гнать к ним этот скот. Я приезжаю на пост с толмачом, зову хивинского контрагента: так, мол, и так, онбаши-ага[17], такого-то дня ограблен такой-то киргиз, российский подданный, взято то-то и столько-то скота. «Ах, какое это преступление, — негодует хивинский законник. — Давайте поедем к пострадавшему брату!»

Едем. Я с казаками, он со своими сарбазами. Приезжаем. «Спросите его сами, какие хивинцы, мол, произвели у него грабеж», — говорит онбаши, а при том сидит на коне с отвлеченным лицом, будто дело его и не касается.

Толмач спрашивает. И киргиз, который утром плакал и говорил на хивинцев, подтверждает, что они вовсе не грабили. И грабежа, мол, никакого даже не было.

«Разве позволит наш справедливый хан давать твориться подобному беззаконию!»- говорит на прощание онбаши и уезжает, пожелав мне тысячи благ.

Приступаю к киргизу, а он молчит и только смотрит на меня. Ах, как смотрит, как на последнего дурака да и бесчестного человека притом, который навел на него и детей его смертельную угрозу.

«Тот самый онбаши и громил их, ваше благородие! — разъясняет мне понимающий казак. — Хивинец, вишь, близко, а Оренбург вон он где. Пост от поста тут — полтыщи верст…»

Что же касаемо войны меж самими киргизами, то и того проще. Вражды между соседями при здешней кочевой жизни и так предостаточно. Ну а хивинцы опять-таки делают на свой лад. Набегают, скажем, на адаевский аул, угоняют лошадей. Часть их по дороге оставляют тем же табынцам. А тавро-то на лошадях чужое. Вот и война. В другой раз наоборот: от табынцев часть лошадей оставляют адаевцам. Нет, тут в Азии честному человеку — гибель. Так и будешь весь век в Иванах-дураках ходить!..

— То-то же, капитан, — засмеялся Мирсалих-ага. — Предлагал я графу обучать линейных офицеров хивинскому наречию.

— И что же?

— Василий Алексеевич[18] выразил согласие. Естественно, по инстанции, в Азиатский департамент, оттуда в Министерство, там еще куда-то. Три раза оттуда запрашивали разъяснений. А дело-то копеечное. Докладывал, что готов безвозмездно, в приватном, так сказать, порядке. Тоже нельзя: как это — учить чему-то там офицеров без начальственного подтверждения.

— В приватном порядке лишь в карты играть да водку пить дозволяется на святой Руси!

— А что, господа, как наш бард крестьянский у вас тут лямку тянет? — спросил вдруг Нестеренко.

— Это кто же? — не понял Дальцев.

— Шевченко, в солдаты сосланный, — пояснил Андриевский. — Тут целая история. Прислан он был к нам, в пятый батальон, прямиком из крепости. С собственноручной всемилостивейшей припиской: «Под строжайший надзор, с запрещением писать и рисовать». Ну, вы покойного орского коменданта Платона Семеновича помните: строг был, но справедлив. «Ежели сей солдат, говорит, будет рисовать у меня на посту или дежурстве — не спущу!» Через год лишь хватились, что не в одном Оренбургском корпусе, а по всей Великой и Малой России гуляют стихи этого Шевченко, да такие… Ну вы знаете. Автора, естественно на цугундер, у Платона Семеновича — объяснение с начальством. Докладывает: так, мол, и так, на посту названный солдат в писании стихов, а также в рисовании не замечен. Что взять с полковника: служака, на груди кресты еще с двенадцатого года. Дураком его посчитали. Только ой какой не дурак он был и нам внушал: «Честь офицера российского, господа, — очень тонкое понятие. Это у французов офицеру лишь о службе да кокотках приходится думать. У нас же, как видите, и стихотворцы все больше из офицеров».

— А с Шевченко как же? — поинтересовался Дальцев.

Оренбургский генерал-губернатор.

— Да, вас тогда еще здесь не было, Владимир Андреевич… Вот капитан-лейтенант касательство к этому делу имели. Расскажите, Алексей Иванович!

Все время молчавший Бутаков постучал трубкой о медную подставку, выбивая пепел:

— Что же тут рассказывать, господа… У нас тогда в Раиме одна только шхуна была поставлена на воду. Берегов порядком не знаем. Слышу про это дело с Шевченко, предлагаю начальству, чтобы ко мне его рисовальщиком определили. Начальство и радо, куда бы его подальше…

— А насчет запрета на рисование?

— Говорили мне. Ну как же так, думаю, ежели он по службе обязан этим заниматься… Душевный, мягкий и пылкий человек этот Шевченко. Как загорится, начнет читать, голос гремит, в глазах слезы…

Штаб-ротмистр Нестеренко слушал, весь напряженный, пальцы его мяли что-то невидимое.

— Что делал он у вас?

— По своей воле: писал, рисовал. Только жизнь там несладкая, на Арале. Ну, и не все у нас офицеры — стихотворцы, — усмехнулся Бутаков.

— Что ж произошло?

— В Оренбурге, уже в пятидесятом, когда составляли доклад по экспедиции, вижу сизые шинели. И все знают — где и что. Сундучок свой Шевченко у мичмана Максимовича держал, так они сразу туда. Оказалось, подпоручик Тертичный, прикомандированный к нам, рвение проявил. Сам вроде бы как брат с Шевченко, все по-малороссийски говорил. Ну, а тот — доверчивый, чистая душа…

Вызвал меня чин из известного учреждения: «Как же вы, говорит, господин капитан-лейтенант, будучи осведомлены о личном мнении его императорского величества, оказались столь нерадивы. Да и прочие офицеры. Лишь господин подпоручик Тертичный, как истинный патриот, исполнил свой долг перед престолом».

— Что ж было вам за то?

— Куда посылать дальше Аральского моря, — усмехнулся Бутаков. — Вот разве в капитан-лейтенантах по сие время. Зато Тертичный — майор и флигель-адъютант.

— А Шевченко?

— Того в Орский каземат, потом в Новопетровский форт. Тоже местечко — не дай господи, — стал рассказывать Андриевский. — Топограф — капитан Яковлев забрал его рисовальщиком, когда на Каратау ходил. И опять отыскались патриоты. У нас ведь знаете как: понятия «патриотизм» и «донос» соседствуют.

— В тот раз у мичмана Максимова так и не нашли ничего, — сказал Бутаков.

— Не нашли? — переспросил Нестеренко.

— Место такое у нас, открытое, все свои. — Андриевский переглянулся с Бутаковым, с другими офицерами. — Уж как-то загодя известно, если приходится ждать гостей. Все мы тут немного хивинцами сделались. И после Каратау ничего вещественного у солдата Шевченко не обнаружили. Но Якову Петровичу — внушение. Тоже до сих пор в капитанах.

— Где же он сейчас, Шевченко?

— А там же, в Новопетровском. Был я у них этим летом, так он мне акварель подарил.

— Значит, рисует?

— Как же. Комендант Усков там уж на что бурбон, а все же от общего офицерского мнения на сей счет не отходит.

Штаб-ротмистр Нестеренко сидел, закрыв глаза.

Когда шел он обратно, в соседнем доме распахнулась дверь. Послышался пьяный крик: «Смею заметить вам, что червоного валета вы спрятали в прибор… Кто спрятал?.. Вы, господин, штабс-капитан!.. Звенела разбиваемая посуда. Кто-то в белеющей из-под расстегнутого мундира рубашке выскочил на крыльцо, крикнул: «Сапожков… Спишь, скотина этакая?» Послышался

удар по лицу, болезненный всхлип. Такое не раз уже он видел на плацу за школьным двором.

Продолжал звучать в ушах грустный, насмешливый голос:

Вид молдованина до финна На всих языках все мовчыть, Бо благоденствуе…

Это к концу читал штаб-ротмистр Нестеренко. Язык был словно бы русский, но какой-то другой.

Все перемешалось у него в голове: эти люди и рядом такие же, которые в кровь бьют по лицу солдат. И солдаты, которые даже не поднимают руки, чтобы закрыть лицо. Раньше, до последней поездки на вакацию, он не думал об этом.

Во флигеле у надзирателя Дынькова горел слабый свет. Загораживая все виденное и слышанное в этот вечер, представилась ему широкая рука с короткими пальцами и желтыми волосами, лезущими из-под твердого белого коленкора…

Тогда же или потом он заболел. Как сквозь сон чувствовал он холодное, твердое прикосновение к голому животу и знал, что это доктор, который приходил к учителю Алатырцеву. «Изолятор», — слышалось ему. Это слово не отпускало его с самого начала: «изолятор… изолятор…»

— То есть тиф. Тиф от брюшина… — говорил доктор. — Но может случиться и холера. Здесь, на рубеж Азии возможно… Никого не пускать. Этот дядька его просит. Не пускать!..



Поделиться книгой:

На главную
Назад