— Нет. Не из доброго отношения ко мне. А ради верности истории.
— Истории? Не трепись, парень!
— Ну хорошо, тогда ради денег.
— Что-что?
— Ради денег. Получите свою долю прибыли. Кучуденег.
Крестьянин Рапава почесал нос.
— Сколько?
— Кучу. Если записи настоящие. Если мыих найдем.Верьте мне: получим кучу денег.
Воцарившееся было молчание нарушил гул голосов в коридоре — говорили по-английски, и Келсо догадался, что это его коллеги: Эйдлмен, Дуберстайн и остальные — возвращаются с ужина, недоумевая, куда он пропал. И он вдруг понял, как важно, чтобы никто — и прежде всего его коллеги — ничего не знал о существовании Папу Рапавы.
Кто-то тихонько постучал в дверь, и Келсо, глядя на старика, упреждающе поднял руку. Затем потянулся и выключил лампу на ночном столике.
Они сидели и слушали перешептывания, звучавшие особенно громко в темноте, но слов все равно нельзя было разобрать. Снова раздался стук в дверь и вслед за ним смешок. Остальные зашикали — возможно, они заметили, что он погасил свет. Наверное, подумали, что он с женщиной, — такая уж у него была репутация.
Еще через несколько секунд голоса затихли вдали, и в коридоре снова воцарилась тишина. Келсо включил свет, улыбнулся и погладил себя по сердцу. Старик сидел с застывшим лицом, потом тоже улыбнулся и запел — голос у него подрагивал, но был неожиданно мелодичным.
После освобождения он стал просто Папу Рапавой, и никем другим, — рабочим-железнодорожником, отсидевшим в лагерях. А если кому-то захочется узнать о нем больше — да? хочешь? давай, товарищ! — у него всегда наготове кулаки или железный лом.
С самого начала два мужика присматривались к нему: Антипин, мастер Депо № 1 имени Ленина, и Сенька, инвалид, живший в квартире под ним. Это были такие стукачи, каких редко встретишь. Не успеешь выйти из комнаты — так и слышишь, как они «стучат» в КГБ. Другие появлялись и исчезали — пешие и в машинах, лезли с «обычными вопросами», — Антипин же и Сенька честно следили за ним, но ни один ни черта не смог наскрести. Рапава зарыл свое прошлое гораздо глубже той ямы, которую выкопал по просьбе Берии.
Сенька умер пять лет назад. А куда девался Антипин, Рапава не знает. Депо № 1 имени Ленина принадлежит теперь частной фирме, которая ввозит французское вино.
Записи Сталина, парень? Да кому они нужны? Рапава теперь уже ничего не боится.
Говоришь, кучу денег? Так-так...
Он нагнулся и плюнул в пепельницу, потом вроде задремал. Немного спустя пробормотал:
— Мальчишка-то мой помер. Я тебе говорил?
— Да.
— Погиб, когда сидел в ночной засаде на дороге в Мазари-Шариф. Одной из последних. От снаряда, который выпустили из американского орудия чернорожие черти каменного века. Разве позволил бы Сталинтаким дикарям унизить страну? Еще чего! Да он стер бы их в порошок и разбросал его по Сибири!
После того как сына не стало, Рапава взял за привычку подолгу гулять. Иногда шагал целыми сутками. Пересекал весь огромный город — от Перово до Серебряного Бора, от Битцевского парка до Останкинской телебашни. И в один из таких походов — лет шесть или семь тому назад было это в год переворота — он вдруг очутился в том месте, которое то и дело снилось ему. Сначала не сразу понял, где находится. А потом до него дошло, что он на Вспольном. Он бросился оттуда наутек — только пятки сверкали. Сын его служил радистом в танковом подразделении. Любил копаться в приемниках. По натуре вряд ли был бойцом.
— А дом? — спросил Келсо. — Тот особняк еще стоит?
— Ему было девятнадцать.
— А дом? Что стало с домом? Голова Рапавы склонилась на грудь.
— Дом, товарищ...
— Там висел красный полумесяц с красной звездой. И охраняли это место чернорожие черти...
После этого Келсо уже не мог добиться от Рапавы ничего членораздельного. Старик поморгал и закрыл глаза. Рот у него разъехался. По щеке потекла струйка желтой слюны.
Келсо с минуту-другую смотрел на него, чувствуя, как к горлу подступает тошнота, потом вскочил с кресла и помчался в ванную, где его обильно и сильно вырвало. Он приложился пылающим лбом к холодной эмалированной раковине и провел языком по губам. Язык показался ему раздувшимся и горьким, похожим на кусок сгнившего фрукта. В горле стоял ком. Келсо попытался отхаркаться, чтобы его выплюнуть, но ничего не получилось, тогда он решил проглотить комок, и его тут же снова вырвало. Когда он вытащил голову из-под струи воды, краны будто выскочили из своих гнезд и закружились вокруг него в медленной обрядовой пляске. Из его носа на стульчак унитаза тянулась, поблескивая, серебристая ленточка слизи.
Потерпи, сказал он себе. Это тоже пройдет.
И снова, как утопающий, ухватился за прохладную белую раковину, а стены качнулись и, погружаясь в темноту, куда-то поехали...
В окружавшей его тьме раздался шорох. Загорелись желтые глаза.
— Да кто ты такой, кто позволил тебе красть мои записи? — раздался голос Сталина.
И он, как волк, вскочил со своего дивана.
Келсо дернулся, приходя в себя, и ударился головой о борт ванны. Он застонал и, перевернувшись на спину, приложил руку к голове, чтобы проверить, нет ли крови. Он был уверен, что почувствовал липкую жидкость на пальцах, но, когда поднес их к глазам и, прищурясь, всмотрелся, они оказались чистыми.
Как всегда, так и сейчас, на полу московской ванной, частица его оставалась безжалостно трезвой — так раненый капитан на мостике торпедированного корабля спокойно требует, несмотря на дым сражения, сообщить ему о погибших. Эта частица всегда считала, что, как ни плохо ему в данный момент, бывало много хуже. И он услышал, несмотря на грохот крови в ушах, скрип шагов и щелчок тихо затворившейся двери.
Келсо стиснул зубы, силой воли заставил себя пройти все стадии эволюции человека — из слизи, покрывавшей пол, поднялся на четвереньки и встал — и, шаркая, вышел в пустую спальню. Сквозь тонкие оранжевые шторы на остатки ночной оргии сочился серый свет. Кислый запах пролитого алкоголя и спертый от дыма воздух вызвали у Келсо приступ тошноты. Тем не менее он потащился к ведущей в коридор двери — это было актом героизма и отчаяния.
— Папу Герасимович! Стойте!
В плохо освещенном коридоре было пусто. В дальнем его конце, за углом, звякнул подошедший лифт. Скривившись от боли, Келсо захромал туда, но увидел лишь закрывающиеся дверцы кабины. Он пытался открыть их пальцами, крича в щель, прося Рапаву вернуться. Потом несколько раз нажал ладонью на кнопку вызова, но лифт не слушался, и Келсо бросился к лестнице. Он спустился на двадцать первый этаж и тут вынужден был признать, что проиграл. Он стоял на площадке и ждал скоростного лифта, прислонясь к стене, с трудом переводя дух, борясь с тошнотой и чувствуя режущую боль в глазах. Кабина долго не приходила, а когда наконец пришла, мигом подняла его на два этажа, на которые он спустился. И дверцы издевательски открылись, выпуская его в пустой коридор.
Келсо спустился на первый этаж — от быстроты спуска у него чуть не лопнули барабанные перепонки, — но Рапава уже исчез. В мраморном вестибюле «Украины» не было никого, кроме старушки, счищавшей пылесосом пепел с красного ковра, да платиновой блондинки в накидке из искусственного соболя, препиравшейся с охранником. Направляясь к выходу на улицу, Келсо чувствовал, что все трое, бросив свои дела, смотрят ему вслед. Он провел рукой по лбу — рука стала мокрая от пота.
На улице было холодно и только начинало светать. Наступало ненастное октябрьское утро, с реки тянуло сыростью и холодом. Однако по Кутузовскому проспекту уже вовсю мчались машины, образуя пробку у Калининского моста. Келсо дошел до проспекта и постоял минуту-другую, дрожа от холода в одной рубашке. Рапавы нигде не было видно. Только большая серая собака, старая и явно голодная, шла вдоль монументальных зданий на восток, к пробуждающемуся городу.
Часть первая. Москва
«Высшее наслаждение в жизни — это зорко наметить врага, тщательно все подготовить, беспощадно отомстить, а затем пойти спать».
1
Ольга Комарова из Росархива с помощью малинового зонтика собирала в группу и препровождала через вестибюль гостиницы «Украина» к вертящимся дверям высокопоставленную делегацию. Двери были старые, из толстого дерева, со стеклянными панелями и пропускали не больше одного человека, так что ученые выстроились чередой в сумрачном свете, словно парашютисты перед прыжком, и когда проходили мимо Ольги, она легонько касалась зонтиком плеча каждого и пересчитывала, выпуская на морозный московский воздух.
Первым согласно возрасту и занимаемому положению вышел Франклин Эйдлмен из Йельского университета; за ним — Молденхауэр из Бундесархива в Кобленце с нелепым двойным титулом: доктор-доктор Карл, как там его, Молденхауэр; затем неомарксисты: Энрико Банфи из Милана и Эрик Чемберс из Лондонской школы экономики; после Иво Годелье из Эколь-нормаль-сюпериор; затем мрачный Дейв Ричарде из Оксфордского колледжа Сент-Энтони, еще один «совьетолог», чей мир лежал в развалинах; затем Велма Бэрд из Национального архива США; следом Алистер Финдлей из Эдинбургского центра по изучению военных документов, который все еще считал товарища Сталина солнцем вселенной; дальше Артур Сондерс из Стенворда и, наконец, тот, из-за кого они простояли в вестибюле лишних пять минут, — доктор К. Р. Э. Келсо по прозвищу Непредсказуемый.
Дверь больно ударила его по пяткам. Погода стала еще хуже. Казалось, вот-вот начнется метель, а пока с неба сыпалась снежная крупа, стуча по серой шири асфальта, била в лицо, застревала в волосах. У подножия лестницы в облаке собственного белого дыма стоял старенький автобус, который повезет их на симпозиум. Келсо остановился закурить.
— Господи, Непредсказуемое вы существо, — посмеиваясь, произнес Эйдлмен, — выглядите просто ужасно.
Келсо помахал рукой в знак того, что слышал. Неподалеку стояли таксисты, топавшие ногами от холода. Рабочие пытались вытащить из кузова грузовика катушку жести. Корейский бизнесмен в меховой шапке снимал группу из двадцати корейцев в таких же шапках, но Рапавы нигде не было видно.
— Доктор Келсо, прошу вас, а то мы опять вас ждем. — И Ольга укоризненно погрозила ему зонтом.
Келсо передвинул сигарету в другой угол рта, повесил сумку на плечо и направился к автобусу.
«Этот потрепанный Байрон» — обозвала его одна воскресная газета, когда он, подав в отставку из Оксфорда, переехал в Нью-Йорк, и это прозвище вполне ему подходило: он был бледный, с длинными вьющимися черными волосами, густыми и вечно спутанными, влажным подвижным ртом и вполне определенной репутацией. Если бы Байрон не умер в Миссолунги, а последующие десять лет пил виски, курил, не выходил на улицу и решительно избегал всяких физических упражнений, он вполне мог стать похож на Келсо Непредсказуемого.
Одет профессор был как всегда: плотная линялая темно-синяя рубашка из хлопка, с расстегнутой верхней пуговкой, свободно повязанный, не очень чистый темный галстук, черный вельветовый костюм, черный кожаный ремень, над которым слегка выпирал живот, красный платочек в нагрудном кармашке, потертые коричневые замшевые ботинки и старый синий плащ. Эту униформу Келсо носил двадцать лет.
Рапава называл его «парень», это звучало странно по отношению к мужчине среднего возраста и в то же время очень точно.
Обогреватель в автобусе работал на всю мощь. Никто особенно не разговаривал. Келсо сидел в хвосте и протирал вспотевшее стекло, а автобус, качаясь, взбирался по скользкой дороге, чтобы влиться в поток транспорта на мосту. Сидевший через проход Сондерс помахал рукой, показывая, что дым от сигареты Келсо мешает ему. Под ними по грязной Москве-реке медленно двигалась землечерпалка с установленным на палубе краном.
Самое анекдотичное, что Келсо чуть не отказался от поездки в Москву. Он хорошо знал, как все будет: плохая еда, пресные разговоры, чертовски унылые будни академической жизни — бесконечные рассуждения о все менее и менее интересном. Ведь именно поэтому он бросил Оксфорд и перебрался в Нью-Йорк. Но книг, которые Келсо собирался написать, он почему-то так и не написал. А кроме того, его неодолимо притягивала Москва. Даже сейчас, сидя в душном автобусе в час пик посреди рабочей недели, он чувствовал, как за грязным окном совершает свои перемены история — на темных переименованных улицах, в больших многоквартирных домах, в поверженных памятниках. Здесь шаги истории ощущались в большей мере, чем где-либо, даже больше, чем в Берлине. Именно это и тянуло его в Москву — сам воздух между закопченными зданиями казался насыщенным историей, как озоном после грозового разряда.
Вчера в конце дня Келсо сделал короткое сообщение о Сталине и архивах; говорил в обычной своей манере, без бумажки, держа руку в кармане, нахально импровизируя. Русские хозяева симпозиума — на радость Келсо — слушали его не очень внимательно. Человека два даже ушли. Так что в общем и целом все прошло успешно.
По окончании заседания, оставшись, как и следовало ожидать, в одиночестве, он решил прогуляться до «Украины». Путь был неближний и уже темнело, но ему необходимо было подышать воздухом. В какой-томомент — он не помнил, где это случилось, должно быть, на одной из улочек позади института, а возможно, позже, на Новом Арбате, — в какой-то момент Келсо понял: за ним следят. Ничего конкретного, лишь что-то мимолетное, уже не раз попадавшееся на глаза: мелькнуло пальто или очертание головы, — но Келсо достаточно часто бывал в Москве в нелегкие былые дни и знал, что редко ошибается на сей счет. Он всегда чувствовал при просмотре фильма, что перевод — пусть частично — не совпадает с текстом; всегда ощущал, что кто-то, сколь бы ни было это маловероятно, положил на тебя глаз, и всегда знал, когда у него сидели на хвосте.
Едва Келсо вошел в свой номер и открыл мини-бар, как позвонил администратор и сказал, что какой-то мужчина в вестибюле хочет видеть его. Кто именно? Он не назвался, сэр. Но он настаивает на встрече с вами и не хочет уходить. Келсо нехотя спустился и увидел Папу Рапаву. Тот сидел на диване под кожу, в выцветшем синем костюме, из рукавов которого торчали тощие, как палки от щетки, запястья, и смотрел прямо перед собой.
И в тот момент Келсо понял, что уже видел старика — на симпозиуме, в первом ряду для публики; он внимательно слушал в наушники синхронный перевод и что-то сердито бормотал при всяком враждебном высказывании об И. В. Сталине.
Кто ты? — думал Келсо, глядя в забрызганное грязью окно автобуса. Фантазер? Аферист? Исполнение моих желаний?
Симпозиум должен был продлиться еще только один день, что Келсо воспринял с облегчением и благодарностью. Заседания проходили в бывшем Институте марксизма-ленинизма — правоверном храме из серого бетона, воздвигнутом во времена Брежнева, с гигантским барельефом Маркса, Энгельса и Ленина над входом. Нижний этаж был сдан частному банку, который уже обанкротился, и это усиливало впечатление развала и упадка.
Напротив, через улицу, под бдительным оком двух скучающих милиционеров собралась демонстрация — человек сто, не больше, главным образом пожилые люди, но было там и несколько молодых — в черных беретах и кожаных куртках. Обычная смесь фанатиков и недовольных: марксисты, националисты, антисемиты. Красные флаги с серпом и молотом развевались рядом с черными, на которых была вышита царская эмблема — двуглавый орел. Одна старуха держала портрет Сталина, другая продавала кассеты с маршами СС. Пожилой мужчина, над которым держали зонтик, обращался к собравшимся через мегафон, голос звучал искаженно, словно металлический. Устроители митинга раздавали бесплатно газету «Аврора».
— Не обращайте внимания, — призывала Ольга Комарова, стоя рядом с водителем. И покрутила пальцем у виска. — Все это психи. Красные фашисты.
— Что этот человек говорит? — спросил Дуберстайн, считавшийся мировым авторитетом в советологии, хотя так и не удосужился выучить русский язык.
— Он говорит о том, что Институт Гувера пытался купить партийный архив за пять миллионов долларов, — сказал Эйдлмен. — Говорит, что мы пытаемся украсть их историю.
— Да кому нужно красть их чертову историю? — фыркнул Дуберстайн. И, постучав по окну кольцом с печаткой, заметил: — Это не телевизионщики там?
Вид телекамеры вызвал оживление среди ученых.
— По-моему, да.
— Как лестно...
— Как фамилия того, кто возглавляет «Аврору»? — спросил Эйдлмен. — Это все тот же? — И, повернувшись на сиденье, крикнул в хвост автобуса: — Господин Непредсказуемый... вы должны это знать. Как же его фамилия? Он еще бывший кагэбэшник...
— Мамонтов, — сказал Келсо. Водитель резко затормозил, и он сделал глубокий вдох, чтобы не вырвало. — Владимир Мамонтов.
— Психи, — повторила Ольга, схватившись за поручень, когда автобус резко остановился. — Я извиняюсь от имени Росархива. Эти люди никого и ничего непредставляют. Прошу следовать за мной. Не обращайте на них внимания.
Все стали выходить из автобуса, и телевизионщики засняли, как они шли под улюлюканье митингующих по заасфальтированному подъезду к зданию, мимо обвисших серебристых елей.
Непредсказуемый Келсо осторожно шагал в хвосте колонны, держа очень прямо, точно кувшин с водой, болевшую с перепоя голову и стараясь не шевелить ею. Прыщавый парень в очках с металлической оправой сунул Келсо номер «Авроры», и Келсо, окинув быстрым взглядом первую полосу, на которой была карикатура на сионистов-заговорщиков и страшноватый каббалистический символ, что-то среднее между свастикой и красным крестом, ткнул газету обратно парню в грудь. Демонстранты заулюлюкали.
Термометр на стене у входа показывал минус один градус. Старую доску с названием сняли и на ее месте привинтили новую, немного меньше размером, так что сразу было видно: учреждение переименовано. Теперь оно называлось: Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории.
Келсо снова пропустил всех вперед, а сам тем временем пробежал взглядом по исполненным ненависти лицам людей, стоявших через улицу. Там было много стариков с ввалившимися щеками, посиневшими от холода, но Рапавы он не увидел. Келсо повернулся и вошел в сумрачный вестибюль, отдал плащ в раздевалку и проследовал под знакомой статуей Ленина в зал.
Начался новый день.
В симпозиуме принимал участие девяносто один делегат, и почти все они толпились сейчас в небольшом фойе, где подавали кофе. Келсо взял положенную чашку и закурил.
— Кто выступает первым? — раздался позади него голос. Это был Эйдлмен.
— По-моему, Аксенов. О проекте переснять документы на микропленку.
Эйдлмен тяжело вздохнул. Он был родом из Бостона, ему перевалило за семьдесят, и он находился втой предзакатной стадии своей карьеры, когда большая часть жизни проходит в самолетах и заграничных отелях — на симпозиумах, конференциях, на вручении почетных званий. Дуберстайн утверждал, что Эйдлмен прекратил заниматься историей и занялся подсчетом проделанных по воздуху миль. Но Келсо не завидовал его званиям. Эйдлмен был хороший ученый. И бесстрашный человек. У него хватило мужества тридцать лет тому назад написать о голоде и терроре, тогда как все другие ученые идиоты наперебой кричали о разрядке.
— Послушайте, Фрэнк, — сказал Келсо. — Прошу прощения, что так получилось за ужином.
— Да ладно. У вас было что-то поинтереснее?
— Вроде того.
Буфет находился в задней части института и окнами выходил во внутренний двор, в центре которого среди сорняков валялись статуи Маркса и Энгельса, двух джентльменов викторианской эпохи, решивших отдохнуть после долгого марша истории и подольше поспать утром.
— Этих двоих они сбросили, не раздумывая, — заметил Эйдлмен. — Чего легче: оба иностранцы. Один к тому же еврей. Вот когда сбросят Ленина, станет ясно, что произошли реальные перемены.
— Вчера вечером ко мне приходил один мужчина, — сказал Келсо, отхлебнув кофе.
— Мужчина? Я разочарован.
— Могу я посоветоваться с вами, Фрэнк? Эйдлмен пожал плечами.
— Валяйте.
— Только чтоб это осталось между нами.
Эйдлмен потер подбородок.
— А вы выяснили, как его зовут, этого человека?
— Конечно, выяснил.