Начавшийся при Иване III призыв в Москву иноземных архитекторов, литейщиков, лекарей и всякого рода мастеров продолжался и после него. Московское правительство ясно видело отсталость своего народа в искусствах и промышленности от Западной Европы и потому очень желало привлечь в свою службу знающих людей, в особенности для усиления своих военных средств, то есть для постройки не только каменных храмов, но и прочных крепостей, для изготовления пушек, пороху и разного оружия, а также для удовлетворения разнообразных потребностей царского двора. Наши западные соседи со своей стороны также ясно видели, какая грозная сила растет против них в лице Московского государства, объединившего великорусскую народность; они понимали, что, пока эта народность лишена европейских знаний, она не может развить вполне свое могущество, а потому с неудовольствием смотрели на поездки итальянских и немецких мастеров в Москву и доставку туда военных снарядов. Польско-литовские государи, оба Сигизмунда, I и II, прямо старались мешать подобным сношениям и не позволяли европейским купцам возить чрез свои земли в Московскую Русь оружие и военные припасы. Еще с большей подозрительностью относился к таковым сношениям слабый Ливонский орден. Свою враждебность он выказал особенно по следующему поводу.
В 1547 году, когда царь приблизил к себе умных советников, он дал поручение одному находившемуся в Москве немцу Шлитте, родом саксонцу, набрать в Германии разных художников и мастеров на царскую службу, для чего снабдил его своей грамотой к императору Карлу V. Шлитте получил от Карла разрешение и набрал более ста человек; тут были архитекторы, оружейные мастера, литейщики, живописцы, ваятели, каменщики, мельники, рудокопы, слесаря, кузнецы, каретники, типографщик, органист, медики, аптекари и прочие; даже было несколько богословов, отправлявшихся по желанию Римской курии с целью католической пропаганды. Но в Любеке, по наущению ливонских немцев, Шлитте задержали под предлогом одного старого долга. Спустя два года ему, однако, удалось с частью собранных людей добраться морем до Ливонии; тут орденские власти задержали его снова и посадили в заключение. На сей раз они выхлопотали у императора декрет, которым приказывалось ордену не пропускать в Москву подобных людей, несмотря ни на какие паспорты. Впоследствии Шлитте удалось освободиться и даже снова побывать в Москве; но предприятие его уже расстроилось: собранные им люди разошлись в разные стороны; лишь немногие из них успели пробраться в Москву и поступить на царскую службу. Как строго относились к подобным людям ливонские власти, показывает пример одного пушечного мастера, которого завербовал Шлитте, по имени Ганс. Его поймали на дороге в Россию и посадили в тюрьму. Ганс бежал из тюрьмы, но около русской границы его вновь поймали и на сей раз отрубили голову.
В то время, когда Ливонский орден и Ганзейский союз старались преграждать доступ в Россию западноевропейским искусствам и ремеслам посредством Балтийского моря, почти внезапно открылся иной путь для сношений России с Западной Европой, путь Беломорский.
Соревнование с испанцами и португальцами, открывшими пути в Америку и Ост-Индию, желание найти неведомые дотоле страны и завести с ними прибыльные торговые сношения побудили английских купцов, в царствование Эдуарда VI, составить особое общество для снаряжения морской экспедиции в северо-восточном направлении. На собранный им капитал общество это снарядило три корабля, начальство над которыми принял Гут Виллоби. В мае 1553 года корабли вышли из Темзы. Дорогой буря рассеяла их. Два корабля остановились у берегов русской Лапландии, и тут Виллоби замерз со всем экипажем; рыбаки нашли его потом сидящим в палатке за своим журналом. Третий же корабль, по имени «Благое предприятие» («Бонавентура»), с капитаном Ричардом Ченслером вошел в Белое море и в конце августа пристал в устье Северной Двины, в окрестностях монастыря Св. Николая. От встреченных рыбаков он узнал, что находится во владениях московского царя. Власти ближнего города Холмогор дали знать царю о прибытии английских гостей; по государеву указу Ченслер со своими людьми был отправлен в Москву, где вручил Иоанну грамоту короля Эдуарда, обращенную к владетелям северных стран. Царь и его советники оценили ту пользу, какую могла извлечь Россия от непосредственных сношений с Англией для получения военных материалов и иноземных мастеров. Ченслер был ласково принят при московском дворе и отпущен с царской грамотой к королю Эдуарду, в которой Иоанн изъявлял готовность даровать англичанам права свободной торговли в России. Ченслер не застал уже в живых Эдуарда VI. Преемница его королева Мария и ее супруг Филипп Испанский утвердили привилегии купеческого общества или компании, основанной для торговли с Россией, и отправили послом в Москву того же Ченслера на том же корабле «Благое предприятие», в сопровождении двух агентов компании. Царь действительно даровал этой компании право беспошлинной торговли во всем своем государстве с разными другими льготами. Кроме того, он велел отдать ей оба корабля Виллоби со всеми найденными в них товарами и отправил в Англию вместе с Ченслером в качестве русского посла вологодского наместника Осипа Непею. Корабль его бурей был разбит о береговые скалы Шотландии, и сам Ченслер погиб с большей частью своего экипажа и русской посольской свиты. Но Непея спасся, достиг Лондона и удостоился весьма почетного приема при дворе. Филипп и Мария со своей стороны тоже даровали русским купцам право свободной и беспошлинной торговли. Этим правом русские купцы, конечно, тогда еще не могли воспользоваться. Действительнее оказалось королевское позволение на свободный выезд в Россию разных художников и ремесленников, так что уже Непея вместе с предметами, купленными для царской казны, привез из Англии и несколько мастеров для царской службы. Прибывший вместе с ним агент англо-русской компании, опытный в путешествиях и ловкий капитан Дженкинсон сумел весьма понравиться царю и выхлопотал у него для своей компании позволение вести через Россию торговлю с Персией. Тот же Дженкинсон первый из англичан совершил поездку с товарами своими в Прикаспийские страны и доезжал до Бухары. Плывя нижней Волгой, он в своем дневнике сообщает любопытное сведение о междоусобиях и моровом поветрии, свирепствовавших тогда (весной 1558 г.) в ногайских ордах: остатки их потянулись к Астрахани, надеясь найти там пропитание, но тут они гибли от голода в таком огромном количестве, что берега Волги в тех местах были покрыты грудами мертвых и смердящих тел.
Итак, холодное и пустынное дотоле Белое море оживилось торговыми судами разных европейских наций; ибо вслед за Ченслером сюда явились также корабли голландские и бельгийские. Хотя право свободной торговли в этих странах даровано было только известной английской компании, но этим правом пользовались и нидерландские подданные Филиппа при жизни его супруги королевы Марии. Когда же после ее смерти (1558 г.) ей наследовала сестра ее Елизавета, то сия последняя в своих грамотах к Иоанну пыталась, хотя и тщетно, настаивать на исключительном праве англичан пользоваться беломорскими торговыми пристанями. Впрочем, при великих естественных богатствах России англичане не терпели никакого ущерба от такой конкуренции и получали огромные барыши на своих товарах, особенно на сукнах, привозимых в Россию, откуда они вывозили главным образом меха.
Завязавшиеся торговые сношения России с Англией не замедлили возбудить живейшие опасения со стороны наших соседей, именно Польши, Ливонии и Швеции. Король Шведский Густав Ваза даже обращался к английской королеве Марии с убеждениями не торговать с Россией, чтобы не доставлять московскому царю средств к завоеванию соседних стран. Мария отказалась от подобного запрещения, но обещала принять меры, чтобы англичане не доставляли в Россию военных снарядов. Дело в том, что шведский король именно в это время находился в войне с русскими (с 1554 по 1557 г.). Она возникла вследствие пограничных распрей; кроме того, король питал неудовольствие на царя за то, что тот не хотел лично сноситься с ним, а по старому обыкновению предоставлял эти сношения своим новгородским наместникам. Рассчитывая на помощь Ливонского ордена и польско-литовского короля, Густав смело начал войну. Шведы осаждали город Орешек и имели успех в незначительных встречах. Но пришло большое русское войско под начальством князя Щенятева, двинулось на Выборг и двукратно разбило шведов; хотя Выборга русские не взяли, зато сильно опустошили страну и набрали столько пленных, что, по словам нашей летописи, «мужчину продавали по гривне, а девку по пяти алтын». Не получив помощи ни от ливонцев, ни от литовцев, Густав вступил в переговоры, и мир был заключен на прежних условиях и старых рубежах. Во время сих переговоров на требование шведских послов, чтобы впредь королю непосредственно сноситься с царем, а не с новгородскими наместниками, московские бояре указали на знатные роды этих наместников, происходивших от князей русских, или литовских, или татарских, и прибавили: «А про государя вашего в рассуд вам скажем, а не в укор, которого он роду и как животиною торговал и в Свойскую землю пришел, того не давно ся делало и всем ведмо». Тут, конечно, разумелись те превратности и приключения, которым подвергался Густав Ваза после своего бегства из Дании. Вообще, при заключении сего мира Иоанн относился к шведскому королю гордо, как победитель к побежденному. Посылая несколько вещей из шведской добычи в подарок известному ногайскому князю Измаилу, он писал ему в таком смысле, что «король немецкий нам сгрубил, и мы его наказали»[37].
Все эти успехи во внешних войнах внушили молодому московскому царю высокое понятие о своем могуществе и еще крепче утвердили в намерении завоевать Ливонию.
Ливония в данную эпоху представляла собой замечательное по своей отсталости внутреннее устройство, основанное на сословном, церковном и племенном разделении.
Первенствующее значение в стране принадлежало духовно-рыцарскому ордену меченосцев, с магистром ордена во главе. После того как прусско-тевтонский орден принял Рформацию и обратился в светское владение, прекратились зависимые отношения ливонского магистра к прусскому гроссмейстеру, и знаменитый Вальтер фон Плеттенберг занял положение почти самостоятельного имперского князя, только номинально зависимого от германского императора. Владения орденские были разбросаны по всем частям Ливонии и занимали едва ли не большую часть ее территории. Местопребыванием магистра служил замок Венден; но ему принадлежало еще более десяти замков, и половина города Риги находилась под его верховной властью. Помощник его или ландмаршал жил в замке Зегевольде и владел еще несколькими замками. За ним следовали восемь орденских окружных начальников, или комтуров: Феллинский, Перпавский, Ревельский, Мариенбургский, Динабургский, Гольдингенский, Виндавский, Добельнский; каждый владел несколькими замками. Потом восемь орденских фогтов: в Зонненбурге, Вейсенштейне, Везенберге и прочих. Всех замков в руках орденских властей находилось более пятидесяти; к каждому замку приписано было известное количество земли с сельскими жителями, которые были обложены доставкой ржи, ячменя, овса, сена и других припасов для содержания замковых обитателей.
Рядом с духовно-рыцарским орденом существовали чисто духовные власти, в лице рижского архиепископа и четырех епископов, которые считали себя духовными князьями и признавали над собой только авторитет папы, именно: Дерптский, Ревельский, Эзельский и Курляндский. Архиепископ Рижский сохранил верховную власть только над одной половиной Риги; но сам он обыкновенно не жил здесь, а смотря по времени года проводил весну в замке Лемзале, лето в Кокенгузене, на берегу Двины, а зиму в изобилующем лесными окрестностями Ронненбурге. Кроме того, во владении архиепископской кафедры и капитула было много других замков, также и во владении епископов.
За орденом, епископскими кафедрами и их капитулами следовало светское рыцарское сословие, которое владело замками на земле ордена или духовенства на ленных правах. Вся страна была покрыта, таким образом, более чем полутораста укрепленными замками. Рядом с духовенством и рыцарством стояли граждане нескольких значительных городов, каковы Рига, Ревель, Дерпт, Пернава, Вольмар, Нарва и некоторые другие; они пользовались самоуправлением, то есть имели собственные выборные чины, признанные в то же время верховной властью епископов или ордена.
Единственным объединяющим все эти четыре сословия учреждением с XV века служили общие сеймы, или ландтаги, куда собирались уполномоченные от ордена, духовенства, земского рыцарства и городов. Сеймы созывались обыкновенно магистром и собирались по преимуществу в городе Вольмаре, по его серединному положению в стране. Только постановления или рецессы этих сеймов считались обязательными для всей страны и для всех сословий. Но, при недостатке общей исполнительной власти, сеймовые решения нередко оставались недействительными и не могли прекратить внутренние раздоры между разными сословиями, а в особенности борьбу между светской и духовной властью. Наконец, рядом с сими господствующими сословиями, состоявшими из пришлых немцев, жило большинство населения, покоренное, крепостное и бесправное, принадлежавшее к племенам чудскому и литовскому, которое с ненавистью сносило свое иго и при случае готово было восстать против своих притеснителей.
Распространившаяся около того времени в Ливонии Реформация еще более усилила существовавший там политический хаос. Реформация проникла сюда из Пруссии. Один школьный учитель и вместе последователь Лютера, по имени Кнеппен, спасаясь от преследования местного епископа, в 1521 году убежал из Пруссии в Ригу и здесь успешно начал распространять Лютерово учение. В числе его последователей и пособников явились бургомистр города Дуркоп и городской секретарь Ломиллер. Попытки рижского архиепископа Бланкенфельда строгими мерами подавить партию Реформации в Риге оказались безуспешны при том самоуправлении, которым пользовался этот богатый город; а из Риги евангелическое учение стало распространяться и по другим местам, между прочим, в Ревеле и Дерпте, которые после Риги были наиболее значительными городами. Магистр ордена Плеттенберг сам питал расположение к Реформации. По примеру тевтонского гроссмейстера Альбрехта Бранденбургского он мог бы попытаться, вместе со введением реформы, обратить Ливонию в светское герцогство; но, находясь уже в престарелом возрасте, он не рассчитывал на основание собственной династии. Поэтому Плеттенберг отнесся к делу реформы сдержанно и во время борьбы с ней духовенства вел себя нейтрально; но в распре Риги с архиепископом явно принимал сторону горожан. Чтобы подкрепить католическую партию, архиепископ, при помощи рижского капитула, выбрал своим коадъютором и вместе преемником маркграфа бранденбургского Вильгельма, который был братом помянутому Альбрехту. Но маркграф Вильгельм явился далеко не ревностным противником Реформации: он более заботился о сохранении себе архиепископских владений и доходов. Точно так же отличались веротерпимостью и преемники Плеттенберга (умершего в 1535 г.). В Ливонии отражались события, волновавшие тогда Германию. Так здесь явились подражатели секте анабаптистов и иконоборцев, производившие разные бесчинства: они выбрасывали из церквей алтари и статуи, выгоняли монахов и монахинь из монастырей и даже разрушали церкви. Между прочим, в Дерпте они не пощадили и православного храма, сооруженного для русских купцов. Когда в Германии образовался Шмалькальденский союз для защиты Реформации, город Рига пристал к этому союзу. По смерти Бланкенфельда (1539 г.) рижане в течение нескольких лет отказывались принести обычную присягу новому архиепископу, то есть Вильгельму Бранденбургскому, как своему светскому государю и уступили только под условием свободы вероисповедания. Эта свобода, наконец, была признана архиепископом и епископами для всей Ливонии на Вольмарском сейме 1554 года. Таким образом, к дроблению населения на отдельные сословия и народности присоединилось еще церковное разделение на католиков и протестантов.
Победы Плеттенберга в русско-ливонской войне начала XVI века надолго обеспечили внешний мир для Ливонии. Этот продолжительный мир, вместе с усиленной торговой деятельностью важнейших ливонских городов, способствовал накоплению богатств и вообще произвел экономическое процветание страны. Но зато он способствовал также водворению роскоши и изнеженности и особенно вредно подействовал на рыцарский орден, который отвык от воинской деятельности, предался праздности и большой распущенности. Не стесняясь своими обетами безбрачия, рыцари открыто держали и меняли любовниц, следуя примеру своих духовных сановников. От духовенства и рыцарства эта распущенность нравов распространялась на горожан и на самое крестьянское сословие. Эсты и латыши, принявшие христианство только внешним образом и плохо наставляемые своими духовными пастырями, вполне сохраняли свои языческие обычаи и верования и почти не имели у себя браков, освященных церковью, в чем они подражали своим духовным господам и церковным пастырям. При таком упадке религии и нравственности на первый план выступила любовь к веселью и всякого рода празднествам. Бароны и земские рыцари в том только и проводили время, что ездили друг к другу в гости, пировали, охотились. Если в дворянском доме праздновалась свадьба или крестины, то это событие служило поводом для съезда и пиров на несколько недель. Горожане также при всяком празднестве предавались разгулу и пьянству; героями пиров являлись такие гуляки, которые выпивали самое большое количество вина или пива. Последнее пилось из таких кружек и чаш, в которых, по выражению ливонского летописца, можно было детей крестить. Празднества сопровождались также играми и плясками; особенно шумные, непристойные игрища происходили зимой вокруг рождественской елки, а весной в ночь под Иванов день. Но при всей наклонности к веселью и разгулу ливонские немцы не отличались мягкосердием и добродушием. Напротив, их отношения к покоренным туземцам были самые суровые; последние находились в угнетении и нищете, ибо немецкие господа старались выжимать из них как можно более доходов и облагали их чрезмерными поборами. О жестоком, мстительном характере немецких баронов свидетельствуют многие человеческие скелеты, находимые в ливонских замках, эти останки людей, которые были или замуравлены живыми, или прикованы цепью в каком-нибудь подземелье[38].
Враждебность ливонских немцев к России, постоянно проявлявшаяся разными притеснениями русских купцов и недозволением провозить военный материал, конечно, вызывала русское правительство на возмездие. В Москве очевидно знали политическую несостоятельность Ливонии. Считая ее легкой добычей, Иван Васильевич, возгордившийся покорением Казанского царства, задумал воспользоваться первым удобным поводом для завоевания и этой страны. Повод не замедлил открыться.
Когда истекло пятидесятилетнее перемирие, заключенное между Иваном III и Плеттенбергом в 1503 году, то ливонские чины отправили к Ивану IV посольство, чтобы вести переговоры о продлении перемирия еще на тридцать лет. В 1554 году прибыли в Москву послы от ливонского магистра, рижского архиепископа и дерптского епископа и просили, чтобы государь велел своим новгородским и псковским наместникам заключить новое перемирие. Царь поручил вести переговоры с посольством окольничему Алексею Федоровичу Адашеву и дьяку Висковатому. Окольничий и дьяк объявили, что государь на всю землю Ливонскую гнев свой положил и не велит своим наместникам давать перемирие за следующие вины: 1) юрьевский (т. е. дерптский) епископ уже много лет не платит дани со своей волости, 2) гостей русских ливонские немцы обижают и 3) русские концы в Юрьеве и некоторых других городах (Риге, Ревеле, Нарве) немцы присвоили себе, вместе с находившимися в них русскими церквами, которые разграбили и частью разрушили (протестанты). Послы выразили недоумение, о какой дани им говорят: никакой дани они не знают по старым грамотам. Но Адашев напомнил, что немцы пришли из моря и взяли силой русскую волость (Юрьевскую), которую великие князья уступили им под условием дани; что эту дань они давно не платили, а теперь должны заплатить и с недоимками, а именно за 50 лет, и вперед с каждого человека платить ежегодно по гривне немецкой (марке). Напрасно послы пытались оспаривать эту дань. Наконец они уступили, и переговоры кончились согласием продолжить перемирие еще на 15 лет под следующими главными условиями: уплатить означенную юрьевскую дань с недоимками в три года и за ручательством всей Ливонии; очистить русские концы и церкви; русским и ливонским гостям обоюдно предоставить свободную торговлю в своих землях; дать управу в торговых и порубежных обидах и не заключать союза с королем Польским. Так как условия эти вступали в силу только после подтверждения их ливонскими чинами, то послы и согласились на них, предоставляя решение вопроса своим властям. Они привесили к перемирной грамоте свои печати, которые при утверждении договора должны были быть отрезаны и заменены печатями магистра, архиепископа и епископа. В Ливонии, однако, весть о таком договоре произвела смятение; архиепископ немедля созвал сейм в Лемзале. На чем он решил, нам неизвестно; но вскоре затем в Дерпт прибыл от новгородских наместников посол Келарь Терпигорев за подтверждением перемирного договора. В епископском совете долго рассуждали и спорили о том, как поступить. Канцлер епископа Гольцшир предложил привесить свои печати к договорной грамоте, но в действительности дани не платить, а представить это дело тотчас на решение императора, как своего верховного ленного государя. «Московский царь ведь мужик (ein Baur); он не поймет, что мы передаем дело в имперский каммергерихт, который все это постановление отменит», — пояснил канцлер. Мысль показалась удачной. К договорной грамоте привесили новые печати, возвратили русскому послу и тут же в его присутствии начали писать прогестацию на имя императора. «Что это один говорит, а другие записывают?» — спросил Терпигорев. Когда ему объяснили, в чем дело, он заметил: «А какое дело моему государю до императора? Не станете ему дани платить, он сам ее возьмет». Пришед к себе домой в сопровождении епископских гоф-юнкеров, Терпигорев вынул из-за пазухи договорную грамоту и приказал своему подьячему завернуть ее в шелковый платок, уложить в ящик, обитый сукном; причем шутя заметил: «Смотри береги этого теленка, чтобы он вырос велик и разжирел».
Со времени первого прибытия ливонских послов в Москву протекло три года. В это время возникла и успела окончиться война Густава Вазы с Иоанном IV. Ливония, как мы видели, не двинулась на помощь Густаву; в ней самой произошло тогда подобное междоусобие вследствие борьбы между светской и духовной властию. В 1546 году на Вольмарском сейме постановлено было, чтобы впредь архиепископ, епископы и магистр не назначали себе в коадъюторы или преемники лиц из германских владетельных домов. Сам архиепископ Вильгельм подписал это постановление; но в 1554 году он вдруг назначил своим коадъютором семнадцатилетнего Христофа, герцога Мекленбургского, своего родственника, призвал его в Ливонию и передал ему некоторые из своих замков. Орден решительно восстал против такого незаконного поступка. Магистр фон Гален созвал сейм в Вендене, где сословия решили употребить силу против архиепископа и его коадъютора. Для найма ратных людей магистр отправил в Германию молодого динабургского комтура Готгарда Кетлера, бывшего родом из Вестфалии. Началась междоусобная война. Ландмаршал фон Минстер, раздраженный тем, что магистр назначил своим коадъютором не его, а феллинского комтура Фирстенберга, принял сторону архиепископа. Город Рига и дерптский епископ держали сторону ордена. Фирстенберг осадил Кокенгузен и взял в плен архиепископа вместе с его коадъютором; их посадили под стражу. Но за них вступился король Польский Сигизмунд Август, родственник Вильгельма, и потребовал их освобождения, в чем получил отказ. К этому поводу присоединилось еще случайное убийство на ливонской границе польского гонца Ланского. Сам король с большим польско-литовским войском вступил в пределы Ливонии. Орден оказался не в силах ему сопротивляться. Новый магистр Фирстенберг (фон Гален между тем умер) у курляндского местечка Позволяя, близ замка Бауске, заключил мир с королем (в сентябре 1557 г.): архиепископ и его коадъютор были вполне восстановлены в своих правах. Эти события ясно показали упадок Ливонского ордена и его военную несостоятельность. Чтобы предотвратить опасность, грозившую со стороны московского государя, магистр вскоре после Позвольского мира поспешил заключить с Сигизмундом Августом, как с великим князем Литовским, оборонительный и наступательный союз. Один уже этот союз давал московскому царю повод к войне, так как был нарушением прямой статьи пятнадцатилетнего перемирия.
В феврале 1557 года в Москву прибыли ливонские послы. Трехлетний срок для внесения дани истекал; но они явились сюда не с деньгами, а с просьбой о сложении дани с дерптского епископа. Царь не пустил к себе на глаза этого посольства, а через тех же Алексея Адашева и дьяка Висковатого велел отвечать, что он сам будет искать на магистре и на всей Ливонской земле за ее неисправление. Послы уехали. Дорогой они ясно поняли, что москвитяне готовятся к войне: в известных расстояниях видны были новопостроенные ямские дворы с помещениями для большого количества лошадей; к западной границе тянулись санные обозы со съестными и военными припасами. Вслед за послами царь отправил окольничего князя Шастунова с товарищами строить на устье Наровы ниже Ивангорода «корабельное пристанище» или гавань; причем запретил новгородским, псковским и ивангородским купцам ездить с товарами к немцам. Испуганные сими приготовлениями, ливонцы в декабре того же 1557 года вновь прислали посольство с предложением внести за прежние годы одну определенную сумму в 45 000 ефимков (или 18 000 московских рублей), а впредь с Юрьева ежегодно брать по тысяче угорских золотых. Царь согласился; но, когда от послов потребовали денег, их не оказалось. По известию ливонских летописцев, послы понадеялись на обещание московских купцов дать им денег взаймы; ибо для русских купцов торговля с Ливонией была выгодна, и они не желали войны. Но царь будто бы под страхом смертной казни запретил своим купцам ссудить немцев деньгами. Напрасно послы просили оставить их самих заложниками, пока деньги будут доставлены из Ливонии. Царь не соглашался ни на какие отсрочки. Очевидно, он уже решил войну бесповоротно. Послы уехали; говорят, на прощание их посадили обедать и подали пустые блюда в знак того, что они приехали с пустыми руками[39].
В январе 1558 года русские воеводы вторглись в Ливонию. Русское войско, простиравшееся до 40 000 и заключавшее в себе отряды хищных касимовских и казанских татар и пятигорских черкес, состояло под главным начальством известного касимовского хана Шиг-Алея; а товарищами его были Михаил Васильевич Глинский, дядя царя, и Даниил Романович, царский шурин. Воеводы имели наказ не заниматься осадой городов и замков, а только повоевать, то есть опустошить, неприятельские волости, что и было исполнено в точности. Войска наши, разделясь на несколько отрядов, прошли Ливонию на полтораста верст в длину параллельно с литовским рубежом и на сто верст в ширину; деревни и посады они сжигали, скот и хлебные запасы истребляли, стариков и детей убивали, но молодых забирали в плен; причем, по словам ливонских летописцев, совершали ужасные варварства. Местами немцы пытались обороняться в открытом поле, но были везде побиваемы по своей малочисленности. Дошедши недалеко до Риги и Ревеля, русское войско повернуло назад и вышло в Псковскою область, обремененное огромной добычей; ибо страна была до того времени богатая и цветущая. По выходе из Ливонии, Шиг-Алей с воеводами послал к магистру грамоту (конечно, сочиненную в Москве), в которой говорилось, что государь Московский присылал свою рать покарать ливонцев за их неисправление и что если они повинятся и пришлют челобитье, то воеводы готовы просить за них. Ливонские чины съехались на Вольмарском сейме и тут решили хлопотать о мире. Магистр прислал просить опасной грамоты для послов; в Москве грамоту дали, велели приостановить военные действия и заключить перемирие. Большие ливонские города сделали складчину, собрали 60 000 талеров и отправили их в Москву с посольством, во главе которого был поставлен брат Фирстенберга. Но это посольство еще не успело прибыть по назначению, как перемирие было нарушено.
На возвышенном левом берегу реки Наровы, недалеко от ее устья, расположен значительный и в то время хорошо укрепленный город Нарва, в русских летописях известный под именем Ругодива. Супротив него, на другом, менее высоком берегу реки, Иваном III поставлена была русская крепость, или так называемый Ивангород. Было время Великого поста. Ивангородцы строго соблюдали перемирие и усердно посещали церковную службу; а жители Нарвы, большей частью лютеране, пили пиво и веселились. С нарвских башен видна была почти вся внутренность Ивангорода, и пьяные немцы ради потехи стали осыпать картечью православных людей, собиравшихся в церкви, причем некоторых убили. Русские воеводы не отвечали на выстрелы, а послали тотчас известить о том царя; от него пришло разрешение стрелять, но только из одного Ивангорода. Воеводы принялись усердно обстреливать Нарву из пушек и пищалей каменными и калеными ядрами. Тогда нарвские городские власти послали просить пощады, обвиняя в нарушении перемирия своего фохта («князьца», как выражается русская летопись), и предлагали поддаться русскому царю. Уведомленный о том особым посольством, царь приказал прекратить пальбу и отправил Алексея Басманова и Даниила Адашева с отрядом стрельцов и детей боярских, чтобы принять город Нарву с округом в русское владение. В этот город между тем пришло от магистра подкрепление в тысячу человек, и городские власти начали перед русскими воеводами отпираться от собственного посольства, говоря, что они не поручали ему говорить о своем подданстве царю. Но тут как бы сама судьба наказала их за вероломство. 11 мая в городе вспыхнул страшный пожар. Русская легенда приписывает его чуду: хозяин одного дома в горнице, в которой останавливались прежде русские купцы, нашел православную икону Богородицы; насмехаясь над иконой, он бросил ее в огонь под котел, где варилось пиво; оттуда вдруг поднялось пламя до потолка и произвело пожар, а внезапно налетевший вихрь разнес его в разные стороны; так как дома большею частью были деревянные, то огонь разлился с неудержимой силой. Произошло ужасное смятение. Ивангородцы воспользовались им, бросились переправляться через реку и, сбив ворота, ворвались в город. Гарнизон заперся было в замке, но не выдержал беспрерывной пальбы и сдал его, выговорив себе свободное отступление. Вслед за тем взят был замок Нейшлот (у русских Сыренск), стоявший при истоке Наровы из Чудского озера. Вскоре завоеван и городок Везенберг (у русских Раковор), средоточие провинции Вирланда. Таким образом, все Занаровье со значительной частью Эстляндии очутилось в русских руках. Царь был очень обрадован этим успехом. Он отпустил ливонское посольство ни с чем и решил продолжать войну; завоеванные же города велел очищать от латинской и лютерской веры и строить там православные церкви, для чего из Новгорода был прислан в Нарву юрьевский архимандрит. Жителям ее он дал жалованную грамоту и всех нарвских пленников, находившихся в России, велел возвратить в отечество. Иоанн особенно дорожил Нарвой, как первой гаванью, которую русские приобрели на Балтийском море, и он постарался через нее немедленно открыть непосредственные торговые сношения России с иноземцами, помимо Ганзейских городов, старавшихся удержать в своих руках монополию балтийской торговли.
Вообще вместо варварского опустошения страны, совершенного при первом нашествии русского войска на Ливонию, теперь началось постепенное завоевание городов и замков с очевидной целью прочно в ней утвердиться. В то время как одно войско действовало к северу от Чудского озера, то есть в Эстляндии, другое войско выступило из Пскова под начальством князя Петра Шуйского, двинулось мимо южной части Чудского озера, вторглось в собственную Ливонию, осадило пограничный замок Нейгаузен и, окружив его турами, громило частой пальбой из пушек и пищалей. Обороняемый храбрым рыцарем Иксулем фон Паденорм, Нейгаузен задержал русских почти на целый месяц; но, не получая ниоткуда помощи, наконец сдался, причем гарнизон выговорил себе свободный выход из крепости. В это время магистр ордена с 8-тысячным войском стоял лагерем неподалеку, именно около Киремне, на дороге между Нейгаузеном и Дерптом. Лагерь его был защищен со стороны русских рекой и болотами. Он еще окопался и принял выжидательное положение, не решаясь напасть на осаждавшее войско; когда же Нейгаузен пал и русские двинулись на самого магистра, он поспешил снять лагерь и ушел к Валку. Находившийся в его войске дерптский епископ Герман Вейланд со своим отрядом поспешил в Дерпт, причем задняя часть его отряда была настигнута русскими и побита. Местное земское рыцарство собралось было в Дерпт по призыву епископа, как своего ленного владыки; но когда приблизилось русское войско, большая часть рыцарей покинула город и спаслась в западные области. Кроме того, в эту критическую минуту в городе поднялась распря между католиками и протестантами. Католики громко говорили, что русская гроза ниспослана на Ливонию за отступление ее от истинной веры. Когда собрался городской совет и рассуждал о том, что предпринять ввиду близкой осады, послышались разные мнения: одни советовали обратиться за помощью к Швеции, другие к Дании, третьи к Польше. На помощь германского императора не было никакой надежды, так как после отречения Карла V брат и преемник его Фердинанд был слишком озабочен собственными делами и особенно враждебными отношениями турок, чтобы думать о Ливонии. Посреди разногласия выступил бургомистр Антоний Тиле и со слезами на глазах начал увещевать собрание, чтобы оно оставило всякие расчеты на помощь извне, а лучше обратилось бы к собственным средствам обороны. Он предлагал принести все частное достояние на защиту отечества, продать все золотые и драгоценные украшения их жен, чтобы нанять войско, а вместе с ним и самим единодушно выступить против неприятеля. Но речь этого ливонского Минина была гласом вопиющего в пустыне.
Прежде чем осадить Дерпт, русские взяли еще несколько замков, каковы Костер и Курславль. Окрестные сельские жители, ненавидя своих немецких господ, приходили к воеводам и добровольно принимали русское подданство. Воеводы обращались с этим туземным населением мягче, тогда как с немцами поступали жестоко.
В июне русское войско явилось под Дерптом и начало возводить вокруг него валы и устанавливать пушки, после чего принялось осыпать город ядрами. Главная опора осажденных заключалась в двухтысячном немецком отряде, присланном из Германии. Около двух недель длилась осада и пальба по городу. Гарнизон сначала защищался храбро и делал частые вылазки. Но бедствия осады и малое число защитников скоро поколебали мужество граждан. Шуйский искусно завязал переговоры, предлагая самые льготные условия сдачи. Несколько раз осажденные просили сроку для размышления, стараясь между тем известить магистра о своем крайнем положении; но, когда от него вместо помощи получено было письмо с обещанием молиться Богу за осажденных, епископ и граждане пришли в уныние и решились сдаться. При сем они выговорили себе следующие условия: епископ остается во владении своими имениями и получает для жительства ближайший монастырь Фалькенау, дворяне удерживают свои земли, граждане сохраняют свободу Аугсбургского исповедания, городовое самоуправление и свои торговые и судебные привилегии; кто пожелает, может выехать с имуществом из города, а военные люди и с оружием; вывода в Россию не будет, и русские ратные люди не будут иметь постоя в домах обывателей. При занятии города русским досталось в добычу большое количество пушек, пороху и других военных припасов; но Шуйский строго наблюдал, чтобы ратные люди не обижали жителей, и своим ласковым обхождением вообще снискал благодарность и доверие побежденных. Царь подтвердил условия сдачи только с небольшими исключениями, касавшимися судебных привилегий; при сем дал дерптским гражданам право беспошлинной торговли в Новгороде и Пскове. Чтобы закрепить за Россией Юрьевскую область, он начал раздавать в ней поместья боярским детям, а епископа и некоторых граждан переселил в Москву. Дерпт тотчас переименован был русскими в свое древнее имя Юрьев; в нем стали возобновлять старые русские храмы, а потом царь учредил особое православное Юрьевское епископство.
Падение Дерпта (третьего и последнего города после Риги и Ревеля) произвело такой страх и смущение в Ливонии, что многие укрепленные места после того сдавались русским без сопротивления, и тем более, что черные люди, то есть туземцы чудь и ливы, охотно приносили присягу на русское подданство. Число всех завоеванных в северной части Ливонии городов и замков простиралось теперь до двадцати. Русские доходили до Ревеля, и Шуйский посылал склонять граждан к сдаче, но пока не решился осаждать этот крепкий город. Заложив в некоторых местах православные церкви и расставив везде гарнизоны, русское войско к осени по обычаю удалилось в отечество.
После отступления Фирстенберга от Киремпе к Валку неспособность его сделалась столь очевидной, что орденские чины решились назначить ему коадъютора. Выбор их пал на динабургского комтура Готгарда Кетлера, который в это критическое время выдвинулся своими талантами и энергией; он особенно отличился при помянутом отступлении, храбро прикрывая тыл уходившего войска от русских, причем не раз подвергал свою жизнь опасности. В его руки теперь перешло дальнейшее ведение войны с Москвой; а Фирстенберг, оставаясь магистром только по имени, удалился в крепкий замок Феллин. Когда князь Шуйский с главным войском ушел из Ливонии, Кетлер поспешил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы отвоевать обратно завоеванные города, главным образом Дерпт. Ему удалось собрать до 10 000 человек; но по пути к Дерпту его задержала мужественная оборона замка Рингена, который занимали всего 90 человек под начальством боярского сына Русина Игнатьева. Хотя Ринген был наконец взят, но князь Курлятев и другие русские воеводы, сидевшие в Дерите, успели дать в Москву весть об опасности и приняли все меры предосторожности; между прочим, многих юрьевских граждан, подозреваемых в сношениях с Кетлером, они отправили в Псков, где их держали до минования опасности. Во время осады Рингена некоторые немецкие отряды ходили даже в Псковскую землю и разорили там несколько волостей. Узнав о приближении большой московской рати, Кетлер ничего не решился предпринять против Юрьева и ушел назад. Вскоре потом, в январе 1559 года, явилась в Ливонию эта русская рать, предводимая князем Микулинским и татарским царевичем Тохтамышем. На сей раз она обратила свои опустошения на южную часть Ливонии и разными отрядами пошла по обеим сторонам Двины. По словам ливонских летописцев, это нашествие сопровождалось таким же разорением и жестокостями, которыми ознаменовано было и первое вторжение русских. Они доходили до самой Риги и к весне воротились назад с огромной добычей. В эту трудную эпоху ливонцы снова обратились к государям Швеции, Польши и Дании с просьбой о помощи или о ходатайстве, и те действительно отправили посольства в Москву. Из них наиболее посчастливилось послам датского короля Фридриха II; снисходя на его просьбу, Иоанн согласился дать ливонцам шестимесячное перемирие. Главной причиною такой внезапной уступчивости были, впрочем, военные действия против крымских татар, отвлекшие тогда силы и внимание царя. Это шестимесячное перемирие имело важные последствия: оно не спасло самобытного существования Ливонии, но немало помогло ей ускользнуть от русского завоевания.
Время перемирия ливонские власти употребили на то, чтобы отыскивать себе помощь и собирать средства для дальнейшей борьбы с московским царем. Отправлены были новые посольства к императору и к шведскому королю; с датским королем вступил в переговоры епископ Эзельский, к Сигизмунду Августу отправился сам Кетлер; принужденный выбирать между соседями, он наиболее склонялся на сторону Польши и Литвы. Имперские чины по-прежнему отказались от всякой военной помощи; они обещали денежную ссуду от имперских городов, но и та не состоялась. С польско-литовским королем Кетлер, совместно с архиепископом Рижским, заключил договор, по которому Ливония отдавалась под его покровительство с обязательством защищать ее от русских; за что литовцы получили в залог полосу земли с несколькими орденскими и архиепископскими замками, каковы Динабург, Зельбург, Бауске, Мариенгаузен, Ленневарден и другие. Ливония оставляла за собою только право по окончании войны выкупить эти земли за 700 000 гульденов. Получив земли, король, однако, не спешил своей помощью, ссылаясь на продолжавшееся перемирие с Москвой, и ограничивался пока отправлением к царю посольства с предложением оставить в покое Ливонию. Между тем Кетлер, рассчитывая на литовскую помощь и заняв у города Ревеля 30 000 гульденов (под залог своего замка Кегеля), призвал из Германии новые наемные отряды и возобновил войну с русскими. Нечаянным нападением он разбил стоявший близ Дерпта русский отряд воеводы Плещеева и потом осадил самый Дерпт. Отбитый отсюда, он попытался еще взять замок Лаис, но тут встретил мужественное сопротивление и ушел назад, узнав о приближении большой русской рати. Весной 1560 года виленский воевода Николай Радзивилл вступил в Ливонию и занял литовскими гарнизонами заложенные замки; но на помощь против русских литовцы не двигались.
В Ливонию снова вторглись русские под начальством князей Шуйского, Серебряного, Мстиславского и Курбского. Взяв Мариенбург, они распространили свои опустошения до самого моря. Положение Ливонии сделалось критическим. Наемные немецкие отряды, не получая жалованья, бунтовали и нередко сами сдавали крепости русским; в некоторых местах крестьяне поднимали мятеж против своих немецких господ, которые не умели защитить их от неприятеля. Воеводы из Дерпта двинулись с пушками на замок Феллин, считавшийся весьма сильной крепостью в Ливонии; там пребывал старый магистр Фирстенберг. Ландмаршал Филипп Бель думал остановить это движение и около Эрмеса неосторожно вступил в битву с превосходящими русскими силами; он был разбит и взят в плен. Это был опытный, храбрый рыцарь; в плену он держал себя с таким достоинством и вел такие умные речи, что бояре оказывали ему большое уважение; бедствия, постигшие орден, он прямо объяснял отступлением от старой веры и распущенностью нравов. Отправив его в Москву, бояре просили царя быть к нему милостивым. Но когда он в глаза царю стал сурово выговаривать за несправедливую и кровопийственную войну, разгневанный Иоанн велел отрубить ему голову. После победы под Эрмесом воеводы осадили замок Феллин; более трех недель они громили его из пушек, но толстые стены, глубокие рвы и обилие всяких запасов не подавали надежды на овладение замком. Вдруг немецкие наемники заволновались и вступили в переговоры с русскими воеводами. Тщетно престарелый магистр умолял их продолжать оборону и раздал им все свои сокровища; наемники предварительно разграбили их и, выговорив себе свободное отступление со всем имуществом, впустили русских. Но те, видя, что удаляющиеся немцы обременены всякого рода ценными вещами, напали на них и отняли добычу. Многие из этих наемников потом попали в руки Кетлера, который велел их перевешать. Привезенный в Москву Фирстенберг был милостиво принят царем и получил себе в кормление ярославский городок Любим, где спокойно доживал свой век. Хотя после взятия Феллина русские потерпели неудачу под Вейсенштейном или Белым Камнем (главным городом провинции Эрвии), который они тщетно осаждали в течение нескольких недель, однако поход 1560 года привел Ливонию в такое расстроенное состояние, что она уже не могла продолжать борьбу собственными средствами. Вслед за тем совершилось ее распадение и прекратилось самое существование Ливонского ордена.
Первым из ливонских владетелей покинул страну епископ Эзельский Менигхаузен. Он продал датскому королю Фридриху II за 30 000 талеров свое епископство, то есть Эзель с соседней частью Эстонии, и свой Пильтенский округ в Курляндии, хотя не имел никакого права уступать эти земли без согласия ордена и своего капитула. Он удалился в родную Вестфалию, там перешел в протестантство и вступил в брак; а король Фридрих передал эти земли своему младшему брату Магнусу взамен его прав на герцогство Голштинское. Весною 1560 года Магнус высадился с датскими отрядами на острове Эзель, в городе Аренсбурге. Тогда и ревельский епископ Врангель, после введения в Ревеле Реформации находившийся в стесненном положении, последовал совету Менигхаузена, то есть продал Магнусу свои владетельные права и удалился в ту же родную Вестфалию. Но город Ревель и большинство эстонского рыцарства тянули более к соседней Швеции, чем к Дании: со шведами их связывали общая теперь религия, сходство нравов и торговые сношения; от Швеции они, скорее всего, могли ожидать помощи против московского завоевания. Поэтому они не склонились на убеждения Магнуса, а вскоре по смерти Густава Вазы вступили в переговоры с его преемником Эрихом XIV. Эти переговоры окончились тем, что Ревель, а вместе с ним провинции Гаррия и Эрвия отложились от ордена и поддались шведскому королю, в июне 1561 года. Тщетно Готгард Кетлер противодействовал сему подданству и старался удержать единство Ливонии, чтобы в целости передать ее под владычество польско-литовского короля, с которым он уже вел деятельные переговоры. Видя распадение орденских земель, этот ловкий человек более всего позаботился о собственных интересах. В то время как северная часть Ливонии тянулась к шведам, южная и большая половина ее обнаруживала влечение примкнуть к Великому княжеству Литовскому, с которым связывали ее близкое соседство и выгодная торговля.
К польскому королю тянул и его родственник архиепископ Рижский Вильгельм Бранденбургский. Поэтому рыцарству и архиепископу не стоило большого труда склонить ливонские чины отдаться под верховное владычество Сигизмунда Августа. Вместе с тем орденские власти признали дальнейшее существование ордена невозможным и решили сложить с себя духовное звание. Последний ливонский магистр пошел по стопам последнего прусского гроссмейстера: с согласия польского короля он обратил самую южную часть Ливонии в наследственное герцогство, поставив себя в вассальную зависимость от польской короны. Осенью 1561 года Готгард Кетлер принял титул герцога Курляндии и Семигалии, а Ливония соединена с Великим княжеством Литовским. Тот же Кетлер пока остался королевским наместником в Ливонии. Герцог Магнус отказался в пользу Кетлера от Пильтенского округа, получив взамен эстонские замки Гапсаль и Леаль. Только город Рига не соглашался на новое подданство и пытался еще сохранить за собой значение вольного имперского города; но в следующем, 1562 году рижане уступили настояниям Кетлера и поддались Сигизмунду Августу, причем выговорили себе условия самоуправления.
Таким образом, Ливонская земля распалась на пять владений: 1) север отошел к Швеции; 2) остров Эзель с прилегающим побережьем (провинция Вик) составил особое княжество герцога Магнуса; 3) средняя часть, или собственно Ливония, присоединилась к государству Польско-Литовскому; 4) Курляндия и Семигалия обратились в вассальное герцогство; 5) северо-восточная часть, или Юрьевская и Ругодивская области, осталась у московского государя[40].
Раздел Ливонии между соседними государствами ясно показал, в какой степени были правы советники Иоанна, не одобрявшие его слишком широких завоевательных замыслов с этой стороны. Ливонский орден оказался несостоятельным в борьбе с могущественным Московским государством; но было великой ошибкой считать его землю легкой добычей и стремиться к ее полному скорому захвату: вместо одного слабого ордена приходилось иметь дело с несколькими сильными претендентами на его наследство. Едва ли умные советники Иоанна не предвидели двух главных затруднений, долженствовавших воспрепятствовать быстрому и легкому завоеванию Ливонии. Во-первых, множество крепких городов и замков. Ливонию отнюдь нельзя было сравнивать с Казанским царством, где по взятии столицы оставалось только усмирять полудикие туземные народы и взимать с них ясак. Здесь каждый город, каждый замок, имевший сколько-нибудь мужественного коменданта, приходилось добывать трудной и долгой осадой; а в осадном деле, где требовалась борьба с артиллерией, именно московская рать была наименее искусна. Поэтому после трехлетней войны, после страшных опустошений неприятельской земли, москвитяне могли похвалиться приобретением не более одной четвертой ее части. Во-вторых, это (сравнительно с потраченными усилиями) небольшое приобретение, в соединении с дальнейшими притязаниями, приводило нас к одновременному столкновению со Швецией, Данией и Польско-Литовским государством. На первых порах Москве удалось отклонить новую войну со шведами, которые обратились на датчан, желая отнять у них западную часть Эстонии; но борьба с главным наследником Ливонского ордена, то есть с польско-литовским королем, оказалась неизбежной.
С Польшей и Литвой, со времени боярщины, у нас не было ни войны, ни прочного мира, а только возобновлялись истекавшие перемирия. Всяким попыткам к заключению вечного мира мешали притязания Литвы на возвращение Смоленска, к которым обыкновенно присоединялись требования возвратить все приобретения, сделанные Иваном III, и даже уступить Псков и Новгород; а с московской стороны, в ответ на эти странные требования, выдвигали свои права на старые русские области: Полоцкую, Витебскую, Киевскую и Волынскую. После же 1547 года прибавился еще один повод к распрям; в переговорных грамотах королевская канцелярия продолжала именовать Иоанна только великим князем Московским и отказывала признать за ним новый его титул царский. Московское правительство со своей стороны именовало Сигизмунда Августа только великим князем Литовским, отказываясь называть его в грамотах королем. В связи с пререканиями о титулах в это время, не без участия самого Иоанна, распространяется в Москве легенда о происхождении древнего русского княжеского рода от Пруса, брата римского императора Октавия Августа, чем московский государь думал умножить свою славу и величие.
Последнее перемирие заключено было в 1556 году на шесть лет. Война Ливонская подала повод польскому королю к новым посольствам, имевшим целию отвратить московские притязания с этой стороны. Но правительство наше постоянно отвечало, что Ливония в древности принадлежала прародителям московских государей, что ливонские немцы давно обязались платить дань и что государь воюет их землю за их неисправление. Иоанн даже в своем титуле стал именовать себя «государем Ливонския земли» града Юрьева. Когда же Ливонский орден начал явно склоняться на сторону польского короля, намереваясь отдаться под его покровительство, то есть в 1560 году, Иоанн, в то время овдовевший, попытался уладить свои отношения к Польше и Литве помощью родственного союза. Посол его Федор Сукин сделал от имени царя брачное предложение младшей сестре короля Екатерине. Король показал вид, что не прочь от этого брака, но потребовал предварительно прекращения Ливонской войны и заключения вечного мира с уступкой Смоленска, Пскова и Новгорода. При подобных требованиях, понятно, переговоры о брачном союзе окончились ничем. Когда же Ливонский орден прекратил свое существование, а король Польский завладел всей южной половиной Ливонии, тогда немедленно открылась и новая русско-литовская война. Вначале, пока она ограничивалась нерешительными действиями и взаимными опустошениями, переговоры о мире не прерывались. Но в январе 1563 года Иоанн лично выступил в поход с большим войском и осадил древний русский город Полоцк, по своему положению на Двине важный как для Литвы, так и для Ливонии. Для этого похода одной посохи, то есть земской рати, конной и пешей, было собрано более 80 000 человек, а главное, для обстреливания крепости привезен был большой наряд, то есть тяжелые осадные пушки, называемые «павлинами» и «огненными», то есть бросавшие каленые ядра. Такими ядрами выжгли 300 сажен деревянной стены, так что 7 февраля взяли острог или посад, расположенный за Полотой; а неделю спустя Станислав Довойна, воевода литовский, сдал и самый город или кремль. Этот воевода и епископ Полоцкий Арсений Шишка, взятые в плен, отосланы в Москву вместе с некоторыми знатными воинами и гражданами; но бывших в городе польских ротмистров с 500 товарищами царь одарил шубами и отпустил в отечество. С гражданами вообще царь обошелся милостиво; только захваченные в городе жиды подверглись жестокой участи: будучи ненавистником жидовства вообще, Иоанн, по словам летописи, велел их утопить в Двине вместе с семьями.
Высоко ценя приобретение Полоцка, царь принял все меры, чтобы удержать его и укрепить за собой. Он оставил в нем воеводой известного князя Петра Ивановича Шуйского, а товарищами его двух братьев Серебряных-Оболенских, князей Василия и Петра Семеновичей. Воеводам царь дал подробный наказ, как чинить стены, чистить и углублять рвы и вообще беречь город и от внезапного прихода литовских людей, и от измены жителей. Поэтому в город, то есть в кремль, только в торжественные праздники дозволил он пускать в Софийский собор граждан из острога или посада, и то понемногу и усилив на то время везде стражу. В городе он велел сделать «светлицу» (род гауптвахты), где ночевали бы очередные военные начальники со своими людьми, а по городу ночью постоянно ходили дозоры с фонарями. Для производства суда велено устроить в остроге судебню и выбрать из дворян «добрых голов», которые бы судили людей по их местным обычаям безволокитно и без посулов и поминов, в присутствии бурмистров и выборных земских людей.
С известием о взятии Полоцка царь послал в Москву к митрополиту и семейству своему нескольких знатных людей, вместе с шурином своим князем Михаилом Темрюковичем Черкасским. В грамоте митрополиту Макарию говорилось: исполнилось пророчество чудотворца Петра митрополита о граде Москве, «яко взыдут руки ее на плеща врагов». Когда Иван Васильевич возвращался из похода, то ему оказана была самая торжественная встреча от духовенства, бояр и всего народа. В Полоцке учреждена архиепископская кафедра, на которую поставлен Трифон, бывший епископ Суздальский. С крымским ханом Девлет-Гиреем уже лет семь как не было мирных сношений, и татарские гонцы были задержаны в Москве; ибо, подстрекаемый Сигизмундом, хан вероломно во время мира нападал на московские украйны. Теперь на радостях Иоанн послал в Крым Афанасия Нагого с богатыми подарками из полоцкой добычи, а именно с литовскими конями в седлах и уздах, отделанных серебром, и с королевскими дворянами-пленниками. Главной же целью посольства было возобновить мирные сношения, чтобы по возможности обеспечить себя со стороны крымцев.
С Сигизмундом тоже возобновились переговоры. В Москву в декабре 1564 года приехало большое литовское посольство, с Юрием Ходкевичем, Григорием Воловичем и Михаилом Гарабурдой. Они просили о полугодовом перемирии; но так как послы не соглашались на уступку Полоцкого уезда и ливонских земель, то им отказали, считая эту просьбу только за желание выиграть зимнее время, тогда как московские рати уже были готовы начать зимний поход. Посольство уехало. По царскому приказу в январе двинулись московские воеводы из Полоцка, Вязьмы, Смоленска и Дорогобужа: они должны были сойтись под Оршей и отсюда под главным начальством кн. Петра Шуйского идти на Минск и другие места. Но поход сей кончился бедственно. Полоцкие воеводы, очевидно не рассчитывая встретить неприятеля в поле, шли со своей ратью очень оплошно; а другие воеводы еще не успели с ними соединиться. Недалеко от Орши на них внезапно ударило польско-литовское войско, предводимое трокским воеводой Николаем Радзивиллом Рыжим. Русские не успели ни надеть свои доспехи, ни устроиться в полки. Местность случилась лесистая и тесная, так что развернуться было негде; а литва, ударив на передовой отряд, тотчас его разгромила и погнала назад на главную рать, которая тоже смешалась и дала тыл. Поражению способствовала смерть главного воеводы князя Шуйского, который пал вместе с двумя князьями Палецкими; а воеводы Плещеев и Охлябинин попали в плен. Но так как дело произошло к ночи, то большая часть войска успела спастись и ушла в Полоцк. Таким образом, 50 лет спустя после великой Оршинской битвы около тех же мест произошло новое, хотя не столь тяжкое, поражение русской рати, которое уменьшило радость о завоевании Полоцка (как тогда Смоленска). Это поражение послужило для нас началом многих других неудач. Между прочим, вслед за ним князь Андрей Курбский, один из лучших московских воевод, изменил Иоанну и убежал в Литву[41].
Дело в том, что уже произошла важная перемена в самом московском правительстве: наступила печальная эпоха казней и опричнины.
VII
Эпоха казней и опричнины
Как 1547 год явился резким переломом в царствовании Ивана IV — переломом от бедственного времени к целому ряду славных деяний внешних и важных мероприятий внутренних, так и 1560 год представляется — если не столь резкой, все-таки заметной — гранью между блестящим тринадцатилетним периодом Иоаннова царствования и последующей печальной эпохой его тиранства. Такие яркие противоречия и перемены в жизни и деятельности одного и того же государя были бы странны и непонятны, если бы мы не имели достоверных исторических свидетельств о том благотворном влиянии, которое оказывали на молодого царя иерей Сильвестр и Алексей Адашев, и о том близком участии, которое эти два незабвенных мужа принимали в делах правления в означенный тринадцатилетний период. Сильвестр действовал на Иоанна по преимуществу своим строгим, учительным словом, взывая постоянно к христианской добродетели, к чистоте душевной и телесной и напоминая о неподкупном правосудии Царя Небесного, перед которым нет изъятия для царей земных. Адашев с юности привлекал Иоанна своим светлым умом и кротким характером. Незаметно, чтобы оба этих мужа пользовались своей близостью к государю в личных видах, то есть стремились бы к почестям и накоплению богатств: Сильвестр все время оставался протоиереем придворного Благовещенского собора и даже не сделался царским духовником; Адашев только в 1556 году достиг сана окольничего. Влияние их сказывалось в общем направлении государственных дел, и особенно в назначениях на правительственные места воевод и наместников, а также в раздаче поместий и кормлений. Отсюда понятно, почему около этих неродовитых людей собралась многочисленная партия из старых знатных родов. Естественно было, что Сильвестр и Адашев хлопотали по преимуществу в пользу лиц, связанных с ними приязнью или чем бы то ни было; но нет оснований предполагать, чтобы они в этом случае злоупотребляли своим влиянием и выдвигали большей частью людей недостойных; ибо дела правительственные шли при них хорошо, даже не слышно обычных жалоб народа на неправосудие и обиды от сильных людей.
При упоминании о блестящем периоде Иоаннова царствования с именами Сильвестра и Адашева обыкновенно связывается еще третье имя — супруги царя Анастасии, и не напрасно. Самый этот период продолжался ровно столько лет, сколько Анастасия прожила на свете супругой Ивана IV; отсюда ясно, как велико было ее умиротворяющее влияние на страстную, порывистую натуру царя, который, по всем данным, любил ее очень сильно. Заслуга Анастасии Романовны перед Россией тем возвышеннее, что после известного случая в 1553 году, когда часть бояр — преимущественно сторонники Сильвестра и Адашева — отказывалась присягнуть ее сыну-младенцу, она едва ли питала особое расположение к сим двум мужам. Не видно, однако, чтобы она старалась воспользоваться любовью мужа для их свержения или для возвышения их противников. Хотя источники исторические (например, Курбский) относят к числу этих противников ее братьев, Данила и Никиту Романовичей, но и с их стороны не знаем каких-либо особых враждебных действий против главных царских советников, и они все время ограничиваются довольно скромным значением при дворе и в делах правительственных.
Помянутый случай во время болезни Ивана IV не изменил тогда же его отношений к Сильвестру и Адашеву, и около семи лет после того продолжалось их влияние на управление. Хотя Иоанн и сохранит неприятное воспоминание о сем случае, но, очевидно, не это обстоятельство послужило главной причиной его охлаждения к своим советникам и привело к полному с ними разрыву. Такой причиной была сама страстная натура Иоанна, глубоко испорченная небрежным воспитанием, дурными привычками и тревожными впечатлениями детства. В тяжелый момент, в дни московских пожаров и мятежа, захваченный врасплох и напуганный кровавым призраком народного мятежа, нервный юноша поддался обаянию сильных, как бы вдохновенных речей и увещаний иерея Сильвестра и быстро изменил свое поведение. Последующие успехи в делах государственных, особенно покорение Казани и победы над крымцами, разумеется, укрепили и усилили значение его советников. Но подобные натуры не могут совершенно переродиться. Дурные стороны характера, притихшие на время, мало-помалу пробились снова наружу и потом возобладали с неудержимой силой. При деспотических наклонностях, при понятиях о своей неограниченной власти, наследованных от отца и деда и усиленных преданиями византийскими, Иоанн начал все более и более тяготиться своими советниками. Его стала беспокоить мысль, что советники не дают ему ни в чем воли и продолжают им руководить, как будто он все еще остается несовершеннолетним. Вероятно, и со стороны Сильвестра также дело не обходилось иногда без излишнего усердия или увлечения своей ролью наставника и руководителя; так, он, по некоторым данным, хотя и с благими целями, но, может быть, не в меру вмешивался в самый домашний быт государя, стараясь подводить его образ жизни и времяпровождение под известные рамки, хотя бы и построенные на правилах душевного благочестия и телесного воздержания. Сильвестр не только указывал ему на умеренность в пище и питии и в супружеских удовольствиях, но и вооружался иногда против слишком частых его поездок по ближним и дальним монастырям, поездок, которые свидетельствовали уже не столько о его внешнем благочестии, сколько о наклонности к беспокойной и в то же время непроизводительной для государства деятельности; отчего, конечно, страдали дела правительственные, подвергавшиеся несмотрению и задержкам. Нашлись, конечно, люди, которые заметили в настроении царя искры подозрительности и недовольства и постарались раздуть их в пламя. Известная беседа с ним Вассиана Топоркова в Песношском монастыре служит наглядным примером, в каком духе и смысле велись подобные внушения. Не было, вероятно, недостатка и в таких льстецах, которые указывали на какие-либо не важные промахи и уверяли, что когда царь начнет действовать только по собственному разумению, то дела пойдут лучше и вся слава его царствования будет принадлежать ему одному.
Наиболее важным поводом к разногласию между царем и его советниками послужили отношения крымские и ливонские. Известно, что они в 1559 году советовали воспользоваться упадком Крымской орды и доконать этого злейшего и непримиримого врага России; но царь оставил ее в покое и обратил свои силы на завоевание Ливонии. Адашев в это время, надобно полагать, ведал по преимуществу иноземными сношениями, и мы видим его главным доверенным царским при переговорах с Ливонским орденом, предшествовавших войне. Но к самой этой войне, по-видимому, не лежало сердце у Сильвестра и Адашева; особенно не одобряли они варварского образа наших действий в Ливонии, то есть ее опустошения и разорения, в котором самое деятельное участие принимали служилые татарские орды; а первое наше нашествие было произведено, как известно, под главным начальством касимовского хана Шиг-Алея. В последующих походах также являются иногда в числе предводителей татарские царевичи крещеные и некрещеные (Тохтамыш, Кайбула и др.). Вообще Иоанн показывал как бы особое сочувствие к своим служилым татарам. Наоборот, лучшие русские люди не питали к ним расположения и с неудовольствием смотрели на их варварский способ ведения войны. Сильвестр напоминал царю, что ливонцы христиане, и грозил ему Божьим наказанием за такое неистовое пролитие христианской крови. Но на сей раз Иоанн не внимал его увещаниям и показывал, что более не пугается «детских страшил»; так сам он называет обыкновение Сильвестра отвращать царя от какого-либо грешного деяния страхом Небесной кары.
Таким образом, в душе Иоанна постепенно накоплялась горечь против своих советников и руководителей, и только их великое нравственное превосходство пока сдерживало его стремление к ничем не обузданному самовластию. Тринадцать лет согласия — это большой срок для столь испорченной, деспотичной натуры, какова была Иоаннова. Но вот он подвинулся к тридцатилетнему возрасту, то есть к периоду возмужалости, а вместе с тем к периоду полного развития своих страстей, дотоле подавляемых внутри себя и потому вырвавшихся наружу с особой силой, когда не стало подле него смягчающего и умиротворяющего влияния его любимой супруги.
Выше мы уже говорили о привычке Иоанна слишком часто скитаться по монастырям; причем он обыкновенно возил с собой жену, детей и многочисленную боярскую свиту. Поездки эти приходились иногда в ненастное или холодное время и вредно отзывались на здоровье его семьи; известно, что жертвой одной из них был его первый сын малютка Димитрий. По-видимому, такой же жертвой сделалась и его супруга Анастасия Романовна. Однажды в ноябре месяце царь возвращался с нею из Можайска в такую распутицу, что, по словам летописца, «невозможно было ехать ни верхом, ни в санях». В этом путешествии царица сильно занемогла и долго хворала. А следующим летом 1560 года ее болезнь получила смертельный исход вследствие испуга, причиненного пожаром. 17 июля загорелось на Арбате; отсюда при сильном ветре пожар распространился до самого Кремля. Больная царица сильно перепугалась; царь отвез ее в ближнее село Коломенское; потом сам со своими боярами усердно помогал тушить пожар, который то стихал, то возобновлялся в течение нескольких дней. Вслед за тем, 7 августа скончалась «первая московская царица», оставив после себя двух малых сыновей, Ивана и Федора. Ее погребли по обычаю в девичьем Вознесенском монастыре, при общей народной скорби. Царь предавался сильной горести. Уже во время можайского путешествия произошла какая-то размолвка между царицей и царскими советниками. А вскоре после кончины Анастасии мы находим их удаленными от двора: Алексей Адашев является в Ливонии на воеводстве в городе Феллине; Сильвестр же, видя явную царскую немилость к себе, добровольно ушел в Кириллов Белозерский монастырь. Противники сих мужей, к которым принадлежали и братья умершей царицы, спешили воспользоваться их удалением и настроением Иоанна и начали нашептывать ему, будто Сильвестр и Адашев владели какими-то чарами или колдовством и будто они извели царицу. Как ни было нелепо такое обвинение, но государь как бы дал ему веру и назначил над ними суд из епископов и бояр. Обвиненные, когда дошло до них известие о том, просили позволения лично явиться на суд для очной ставки со своими обвинителями; митрополит Макарий и некоторые бояре поддерживали их просьбу. Но все противники бывших любимцев сильно восстали против их возвращения; а некоторые «ласкатели» и «лукавые мнихи» (по словам Курбского) прямо говорили царю, что присутствие бывших любимцев было бы для него опасно; что они вновь могли бы подвергнуть его действию своего чарования: ибо все прежнее влияние их теперь стали объяснять действием колдовства или волхвования. Таким образом, обвиненные были судимы и осуждены заочно. Но царь как бы не решался с них самих начать казни и ограничился заточением: Сильвестр был сослан в далекую Соловецкую обитель; Алексей же Адашев из Феллина переведен под стражу в Дерпт, где вскоре заболел горячкой и умер. Враги его не упустили случая донести царю, будто Адашев себя отравил[42].
Несмотря на выражения сильной скорби о потере любимой супруги, на щедро рассылаемые поминки по ней как по русским церквам, так и в Царьград, Иерусалим и на Афонскую гору, Иоанн в действительности недолго предавался своей грусти и почти вслед за кончиной Анастасии начал помышлять о вторичном браке. Сначала он вознамерился заключить брак политический: желая предупредить разрыв с Литвой за Ливонию, он решился искать руки одной из двух сестер короля Сигизмунда Августа и остановил свой выбор на младшей Екатерине как более здоровой и красивой. Но сватовство это окончилось неудачей; король уклонился от родственного союза, именно в силу близкой неизбежной войны, которая только одна могла решить ливонский вопрос. Тогда царь обратился к одному из владетелей пятигорских черкес, по имени Темгрюк, дочь которого славилась своей красотой. Она прибыла в Москву, здесь при крещении получила имя Мария и вступила в брак с Иоанном в августе 1561 года. К сожалению, красивая черкешенка своими душевными качествами не была похожа на первую супругу царя; напротив, по известию современников, она, как истая дочь Кавказа, отличалась злонравием и дикостию, а потому имела вредное влияние на Иоанна, поощряя его к жестокости. Скоро охладев к своей второй супруге, царь стал искать других средств развлечения и предаваться необузданному разврату и пьянству в кругу своих новых любимцев. Между последними наибольшее влияние получили: Алексей Басманов с сыном Федором, князь Афанасий Вяземский, Малюта Скуратов-Бельский и Василий Грязной. Грубой лестью и усердным угодничеством эти царедворцы вкрались в доверие государя и ловко направляли его гнев и опалу на людей противного им нрава и образа мыслей. В усыплении царской совести насчет совершаемых жестокостей им помогали некоторые лукавые мнихи, о которых упомянуто выше и между которыми на сем поприще в особенности отличался чудовский архимандрит Левкий.
Казни бояр и вообще знатных людей начались вскоре после кончины Анастасии и удаления советников.
Как и следовало ожидать, первыми жертвами оказались близкие и приятели Алексея Адашева. Казнены были: брат его доблестный воевода Даниил со своим малолетним сыном и с тестем Туровым, трое Сатиных — шурья Алексея и еще несколько его родственников. Тогда же погибла семья его приятельницы, вдовы какого-то боярина Марии, родом польки, принявшей православие и отличавшейся набожностью: ее обвинили в замысле извести царя колдовством и казнили вместе с пятью сыновьями. В последующие годы в числе погибших были: князья Димитрий Овчина-Оболенский, племянник известного любимца Елены, Михайло Репнин и Димитрий Курлятев. Первый, если верить одному современнику, при каком-то столкновении с молодым Басмановым Федором дерзнул упрекнуть его в том, что он служит государю не полезными делами, а гнусной содомией. Репнин погиб за то, что бросил на землю и растоптал ногами маску, которую царь хотел надеть на него во время своего вечернего разгула, когда пил и плясал с новыми любимцами; а Курлятева умертвил со всем семейством потому, что был когда-то другом Адашевых. Некоторые заслуженные бояре, за недостаток раболепия, подвергались тюрьме и заточению; в их числе герой казанской осады князь Михайло Воротынский сослан с семьей на Белоозеро; а гроза крымцев Иван Васильевич Большой Шереметев сначала мучился в темнице; выпущенный на свободу, он потом укрылся в обитель Кирилло-Белозерскую; но брат его Никита не избег казни. С некоторых других знатных бояр взяты были клятвенные поручные записи в том, что они будут верно служить царю и его сыновьям, Ивану и Федору, и не отъедут ни в Литву, ни в иные государства. Эти записи по преимуществу брались с сыновей и внуков тех удельных русских князей, которые перешли в Московское государство из Литовского, каковы: князья Василий Михайлович Глинский, Иван Мстиславский, Иван Дмитриевич Бельский, Александр Иванович Воротынский. Если и вообще знатные бояре еще не думали отказываться от старинного права отъезда, тем более притязали на это право ближние потомки русско-литовских удельных князей и, по-видимому, не прочь были осуществить его ввиду наступившей эпохи казней и опал. По крайней мере, князь Иван Дмитриевич Бельский в данной им записи сознается, что он действительно думал бежать из Москвы, ссылался с польским королем Жигимонтом Августом и уже получил от него опасную грамоту. За Бельского дали поручную запись до 27 бояр, которые обязались внести 10 000 рублей в случае его побега. Но, кроме этой поручной записи, взята была еще другая подручная: под ней подписались более 100 иных бояр и служилых людей, которые ручались за первых, то есть обязывались в случае их неустойки уплатить за них 10 000 рублей. (Подобные же поручные и подручные записи взяты с Ивана Шереметева тоже в 10 000 рублях, а за Александра Воротынского в 15 000.)[43]
Клятвенные и поручные записи о неотъезде в Литву брались не без основания. Ибо были действительные примеры таких отъездов. Так, казацкий вождь князь Димитрий Вишневецкий, прославившийся своими подвигами против крымцев и перешедший в Московское государство, теперь не хотел более служить тирану и ушел опять в Литву. Милостиво принятый Сигизмундом, он вскоре затеял отчаянный поход в Молдавию, попал в плен и был казнен в Константинополе. Тогда же ушли в Литву двое Черкасских, вероятно прибывшие в Москву вместе с Марьей Темгрюковной, еще Владимир Заболоцкий и некоторые другие; с ними бежали и многие дети боярские, спасавшиеся от Иоаннова тиранства и еще недовольные тем, что царь дьякам своим оказывал более расположения, чем военно-служилым людям, и позволял притеснять сих последних. Чтобы поощрить московских служилых людей к измене своему сильному противнику, Сигизмунд ласково принимал в литовскую службу перебежчиков и раздавал им имения. А с некоторыми знатными боярами литовское правительство само входило в тайные сношения и склоняло их к отъезду. Мы видели, что таковые сношения с князем Иваном Дмитриевичем Бельским были открыты и он, по ходатайству митрополита, епископов и бояр, получил прощение. Зато королю удалось переманить к себе другого, более известного боярина и воеводу, князя Андрея Михайловича Курбского, отличившегося в битвах с крымцами и при взятии Казани. Он принадлежал к сторонникам и приятелям Сильвестра и Адашева; а потому, несмотря на свои заслуги и бывшее личное расположение к нему Иоанна, находился теперь под страхом опалы. После же одной неудачной битвы с литовцами (под Невелем в 1562 г.) опасения его усилились. Хотя Иоанн еще не оказывал ему явной немилости (может быть, потому, что, находясь тогда на пограничной службе, он легко мог бежать), но Курбский предвидел готовившуюся ему участь и потому вступил в тайные переговоры с литовскими вельможами, гетманом Николаем Радзивиллом и подканцлером Евстафием Воловичем. Сам король Сигизмунд Август приглашал его и обещал ему свои милости. Сенаторы присягнули на исполнении этих обещаний. Наконец, получив охранную или «опасную» королевскую грамоту, Курбский решился исполнить задуманное бегство. Он в то время начальствовал в Юрьеве-Ливонском; при нем находились его жена и малолетний сын. Говорят, будто он спросил жену, желает ли она видеть его мертвым или расстаться с ним навеки; получив великодушный ответ, простился с семьей и ночью незаметно покинул город. В сопровождении двенадцати преданных слуг он ускакал в соседний город Вольмар, занятый литовцами. Это было в апреле 1564 года.
По прибытии в Литву Курбский получил грамоту на Ковельскую волость, одно из богатейших и многолюднейших королевских имений и, кроме того, староство Кревское в воеводстве Виленском. Очевидно, король и литовские вельможи в своей войне с Москвой ожидали важных последствий от измены Иоанну одного из самых искусных его воевод, и тем более, что вместе с Курбским отъехало в Литву большое количество служилых людей, которые составили под его начальством целую значительную дружину. С этой дружиной он в том же году принимал участие в неудачном походе литовского войска на Полоцк. А зимой следующего (1565) года Курбский, во главе 15 000 человек, ходил в область Великолуцкую, сжег и разорил несколько сел и монастырей. Вообще, перешедши на литовскую службу, Курбский старался побудить короля к более деятельному и энергичному образу действия против Москвы. Побуждаемый его советами, король начал посылать частых гонцов к крымскому хану Девлет-Гирею и поднимать его на Иоанна. Несмотря на проводимые в то время мирные переговоры с Москвой, хан поддался внушениям и осенью 1565 года сделал внезапный набег на Рязанскую украйну, где тогда не было приготовлено войска для отпора татарам. Боярин Алексей Басманов и сын его Федор, известный царский любимец, случились на ту пору в своих рязанских поместьях. Они поспешили в Переславль-Рязанский, начали исправлять его укрепления, пришедшие в ветхость, собрали из окрестностей сколько могли служилых людей и дали мужественный отпор татарам, когда те подступили к городу. Пограбив беззащитные села и набрав полону, хан без особого успеха ушел назад. Всеми подобными действиями против родной земли Курбский совершенно омрачил свою прежнюю славу и сделался вполне изменником отечеству. Никакое тиранство, никакие обстоятельства и понятия того времени о боярском праве отъезда не вправе оправдать таковую измену. Любопытно то, что она не принесла ожидаемых плодов для литовской стороны; ни его близкое знание московских дел и зловредные для России советы неприятелю, ни его личные походы не дали королю особых выгод в войне с Москвой. В то же время и надежды Курбского, взамен утраченных московских поместий, найти почетное и хорошо обставленное существование в Литве также не оправдались. Он упустил из виду то, что жалованные королевские грамоты, при упадке королевской власти, не обеспечили полного и спокойного владения имениями. Притом своей гордостью и горячностью он иногда сам подавал повод к столкновениям и вообще нажил себе много врагов. Возникали разные споры с соседями относительно жалованных ему земель и судебные тяжбы, которые не давали ему покоя. Чтобы войти в родственные связи с некоторыми литовскими магнатами и найти в них поддержку себе, Курбский вступил в брак с одной знатной и богатой вдовой (урожденной княжной Голыпанской), имевшей уже взрослых сыновей; но именно эти сыновья потом затеяли с ним новые имущественные тяжбы и ссоры, которые окончательно отравили его существование.
Между тем отъезд и измена Курбского произвели большое впечатление на Ивана Васильевича. Это впечатление усилилось, когда отъехавший боярин вступил с царем в письменную перебранку. Уже тотчас после бегства из Юрьева Ливонского, по приезде в Вольмар, Курбский отправил к царю послание. В сем послании он укоряет Иоанна в жестоком избиении некоторых верных бояр и воевод, в насильственном пострижении других; говорит о своих ранах и заслугах и претерпенных им гонениях; оправдывает свой побег необходимостью; с гордостью указывает на свое происхождение от князя Федора Ростиславича Смоленского и Ярославского; грозит царю встречей на Страшном суде и указывает на его недостойный образ жизни вместе с распутными любимцами. С этим письмом Курбский отправил своего верного слугу Василия Шибанова. Русские воеводы, действовавшие в Ливонии, схватили Шибанова и отправили в Москву. Летописное предание (не совсем достоверное) прибавляет, будто Шибанов подал запечатанную грамоту самому государю на Красном крыльце, сказав: «От господина моего, твоего изгнанника князя Андрея Михайловича Курбского»; царь вонзил в его ногу острый посох свой; кровь лилась из раны; но Шибанов стоял неподвижно, пока Иоанн, опершись на посох, слушал чтение письма. Знаем только то, что он велел подвергнуть слугу мучительным пыткам, чтобы узнать подробности об измене и замыслах Курбского. Шибанов рассказал, что знал, но и во время мучений хвалил своего господина; по-видимому, он был запытан до смерти.
Громкие укоризны, написанные сильным красноречивым словом, задели за живое самолюбие тирана. Он захотел отразить их таким же письменным словом, а вместе блеснуть своей начитанностью и сочинительским талантом. На письмо Курбского Иоанн написал обширный ответ, исполненный ссылками на Священное Писание, на основании которых старается доказать божественное происхождение и неограниченность своей царской власти. Он неоднократно называет беглеца собакой, укоряет в намерении сделаться ярославским государем, в трусости перед царским гневом; стыдит его примером слуги Шибанова; глумится над его заслугами; с горечью вспоминает боярские крамолы во время своего детства, распространяется о коварном будто бы поведении бывших своих советников Сильвестра и Адашева и отрицает взводимую на него вину в несправедливом избиении бояр; обвиняет воевод за неудачи в Ливонии и так далее. Курбский, в свою очередь, немедленно написал ответ на это, как он выразился, «широковещательное и многошумное писание». Он глумится над беспорядочностию царского послания, неуместно «нахватанными словесами» из Священного Писания и укоряет его за то, что так нескладно, подобно басням «неистовых баб», пишет в чужую землю, где есть люди, «в риторских и филисофских учениях искусные». Неизвестно в точности, дошел ли до царя этот краткий ответ Курбского. Переписку свою он возобновил впоследствии (спустя лет четырнадцать). Через всю эту переписку царя с отъехавшим боярином проходят две путеводные идеи: Курбский главным образом отстаивает древнее боярское право совета и проводит мысль, что государь, слушаясь не добрых, а злых советников, губит и себя, и государство; а Иван Васильевич настаивает на безграничном самовластии, на праве жаловать и казнить бояр по своему усмотрению, без чего, по его мнению, невозможно прочное существование государства. Кроме главной своей мысли, то есть права бояр на участие в царских советах, Курбский защищает старое право боярского отъезда и вооружается против так называемых проклятых грамот или поручных записей, говоря, что клятва при сем недействительна, так как вынуждена под страхом смерти. Укоряя Ивана Васильевича за избиение верных бояр, он вспоминает подобные деяния его предков и весь род московских великих князей называет «кровопийственным». Несмотря на явное увлечение своей ненавистью к тирану и некоторыми натяжками в оправдании своей измены, все-таки Курбский в этой письменной полемике обнаруживает более логики и вообще более грамотной подготовки, нежели его венценосный противник. При своем несомненном авторском таланте и значительной начитанности Иван Васильевич нередко впадает в явные противоречия, страдает темнотой и многословием, часто приводит исторические примеры и тексты Священного Писания некстати; поэтому доказательства его неубедительны, а изложение вообще запутанное и беспорядочное[44].
Около этого времени начались опалы и на членов самой царской семьи. Летом 1563 года двоюродный брат Ивана удельный князь Старицкий Владимир Андреевич, вместе с матерью своей Евфросинией, был обвинен в каких-то замыслах по доносу собственного своего дьяка Савлука Иванова, которого он за что-то держал в тюрьме. По ходатайству митрополита Макария и епископов царь простил Владимира и Евфросинию; но ради предосторожности взял у него бояр, дьяков и детей боярских к себе, а к нему назначил из собственных бояр, дьяков и стольников. Княгиня же Евфросиния принуждена была постричься в монахини с именем Евдокия и отправилась в Воскресенский монастырь на Белоозере, где, по воле государя, она в изобилии снабжена была всякими припасами, утварью и прислугой; для ее «береженья», а вместе, конечно, и для надзора за нею были приставлены к ней два государственных чиновника с подьячим. Не ограничиваясь этими мерами предосторожности, Иоанн вскоре взял у Владимира Андреевича некоторые его волости, а ему взамен дал другие. В ноябре следующего, 1564 года скончался родной брат Ивана IV, слабоумный и бездетный Юрий. Спустя несколько меяцев его супруга Юлиания постриглась в московском Новодевичьем монастыре, с именем Александра. Царь назначил ей на ее пожизненное содержание несколько городов с волостями и селами, дал ей приказных и дворовых людей и вообще обставил ее монастырскую жизнь всяким довольством.
Около того же времени скончался престарелый митрополит Макарий (31 декабря 1564 г.), более двадцати лет с честью занимавший первосвятительскую кафедру, муж ученый, оставивший после себя большие книжные труды. Он с прискорбием смотрел на перемену в поведении Иоанна, и если не имел охоты или мужества усовещевать тирана, зато часто докучал ему своими печалованиями об опальных. Перед кончиной он, по обычаю той эпохи, написал прощальное послание, которое и было прочитано на его погребении; в этом послании он исповедовал свою веру, давал благословение царю, царице, царевичам, епископам, боярам и всему православному народу и разрешал всех тех, которые перед ним чем-нибудь провинились. Когда в феврале собрался в Москве собор русских епископов для выбора нового митрополита, царь предварительно поставил собору вопрос о белом клобуке. Почему покойный митрополит носил черный клобук, спрашивал он, тогда как прежние первопрестольники Петр и Алексей, а также Леонтий, Игнатий, Исаия Ростовские изображаются в белых клобуках, новгородские архиепископы тоже носят белый клобук? Собором решено было, чтобы впредь митрополит носил белый клобук и печатал свои грамоты красным воском; на одной стороне печати быть изображению Богородицы с Младенцем, а на другой именной митрополичьей подписи. После чего собор, по воле государя, избрал на митрополичий престол чудовского старца Афанасия, прежде бывшего благовещенского протопопа и государева духовника Андрея. 5 марта на торжественном его поставлении в Успенском храме, когда он облачился и приведен был к горнему святительскому месту, царь подошел к нему, сказал приветственное слово и вручил новопоставленному святительский посох. Царевичи и епископы провозгласили ему многая лета. Потом митрополит благословил государя и держал к нему ответную речь: почти буквальное повторение той сцены, которую мы видели около 70 лет назад, при поставлении митрополита Симона; очевидно, теперь это был уже священный обычай.
Измена Курбского, последовавшие за ней наступательные действия литовцев и нападение крымского хана во время мирных переговоров — все это произвело чрезвычайное впечатление на подозрительного тирана; ему стали повсюду мерещиться бояре-изменники; он жаждал их казней, но как бы боялся каких-то помех, укоров и заступничества. Наконец, с помощью Басманова и других любимцев, он придумал нечто странное и нелепое: он придумал опричнину.
Москвичи уже привыкли к частым поездкам Иоанна то на богомолье по монастырям, то на «свои потехи», то есть на охоту. Но его выезд 3 декабря 1565 года не был похож на прежние выезды; народ с недоумением смотрел, как снаряжен был огромный обоз из саней, которые нагрузили всем царским добром, дорогими иконами и крестами, золотой и серебряной посудой, платьем, денежной казной. С царем отправилась теперь большая толпа бояр, дворян и приказных людей; многим из них он велел взять с собой жен и детей; поезд сопровождал значительный конный отряд боярских детей, не только московских, но и вызванных из дальних городов. Отслушав обедню в Успенском соборе, приняв благословение от митрополита и простясь с народом, Иоанн сел в сани с царицей и царевичами и отправился в ближнее село Коломенское, где праздновал Николин день; но сделалась оттепель с дождями и распутица, которая задержала его здесь на две недели. Когда реки снова стали, он поехал в село Тайнинское; оттуда в Троице-Сергиев монастырь, а из Троицы в Александровскую слободу. Митрополит, пребывавшие тогда в Москве некоторые епископы, бояре и все московские граждане оставались в тяжелой неизвестности о том, что означал такой торжественный и вместе таинственный царский выезд. Неизвестность продолжалась ровно месяц. 3 января явился в Москву дьяк Константин Поливанов с товарищами и вручил митрополиту царскую грамоту, обращенную к духовенству и боярам. В этой грамоте написаны были «измены боярские и воеводские и всяких приказных людей». Тиран повторял обычные свои жалобы на то, что во время его малолетства бояре и приказные люди поступали своевольно, расхищали поместья, вотчины и кормления, о государе же и государстве не радели; от крымцев, литвы и немцев христианство не обороняли. А затем, когда он хочет своих бояр и служилых людей наказать, епископы, игумены заодно с боярами и дьяками стараются их покрывать. Посему, «не хотя их многих изменных дел терпети», царь и великий князь положил на них свою опалу, оставил свое государство и поехал жить там, где Бог укажет. Но кроме этой грамоты Поливанов привез другую, обращенную к московским гостям, купцам и простым людям. Ее прочли всенародно; в ней хитрый тиран писал, что его опала и гнев их не касаются.
Расчет на сильное впечатление и разъединение сословий оказался верен. Опасаясь коварства и какой-либо западни, бояре вместе с народом завопили, что без государя им быть нельзя, как овцам без пастыря, и начали просить митрополита, чтобы он, епископы и весь освященный собор вместе с ними ехали к государю бить челом и молить его о прощении и возвращении. «А изменников и государевых лиходеев государь волен казнить, и никто за них стоять не будет», — прибавляли они. Немедленно отправились в путь многочисленные челобитчики. Митрополит Афанасий остался оберегать столицу от беспорядков, так как все дела остановились и приказы сделались пусты. Вместо себя он послал новгородского архиепископа Пимена и чудовского архимандрита Левкия. Поехали и другие архиереи, Никандр Ростовский, Елевферий Суздальский, Филофей Рязанский, Матвей Крутицкций, а также архимандриты Троицкий, Спасский, Андроньевский. Князья Иван Дмитриевич Бельский и Иван Федорович Мстиславский со многими боярами, окольничими, дворянами и приказными людьми прямо из митрополичьих палат, не заезжая домой, поехали вслед за архиереями в Александровскую слободу.
Не вдруг Иоанн допустил к себе челобитчиков; только после разных переговоров сначала он принял епископов, а потом и боярам с приказными людьми дозволил видеть свои царские очи. Не вдруг он согласился сложить свою опалу; потребовалось много усиленных просьб, пока Иоанн объявил, что ради отца своего митрополита и богомольцев своих епископов снова берет в руки «свои государства», а на каких условиях, о том прикажет особо отцу митрополиту. Часть бояр он удержал при себе; остальных с приказными людьми отпустил, чтобы они по своим приказам ведали дела по-прежнему. Все казались ликующими и благодарили Бога за окончание общей опалы. Вскоре сделались известны и пресловутые условия, на которых лицемерный тиран отказывался от своего мнимого намерения покинуть государство.
В начале февраля Иоанн торжественно воротился в столицу. Говорят, все видевшие его в это время были поражены резкой переменой в его наружности. Он был высок, статен, худощав, но крепко сложен, имел глаза небольшие, серые, но светлые и острые; нос прямой, длинный ус, и вообще в молодости своей отличался довольно приятной наружностью. Теперь же, хотя ему было не более 35 лет от роду, он уже смотрелся сморщенным, лысым стариком, с мрачным полупотухшим взором. Явные признаки тех страхов и опасений и той жажды крови, которые постоянно терзали его душу. Он объявил, что вновь принимает на себя бремя правления, с тем чтобы, во-первых, ему вольно было казнить своих изменников, класть на них опалу, лишать имущества и жизни без докуки и печалований со стороны духовенства; а во-вторых, чтобы в государстве учинить ему себе опричнину — слово не новое в смысле особого имущества или владения, но получившее теперь небывалое и страшное значение. В эту свою опричнину Иван IV отделит часть бояр, приказных, служилых и дворовых людей с особо назначенным для того «обиходом»; туда же он велел выбрать 1000 человек из князей, дворян и детей боярских, дворовых и городовых, и раздать им поместья в тех городах и волостях, которые назначены в опричнину, а не принадлежавших к ней помещиков и вотчинников перевести из этих мест в иные. Число отделенных на содержание царского двора и опричнины городов с волостями простиралось свыше двадцати, а именно: Можайск, Вязьма, Козельск, Перемышль, Белев, Лихвин, Медынь, Суздаль, Шуя, Галич, Вологда, Юрьевец-Повольский, Балахна, Старая Русса, Устюг, Каргополь и некоторые другие. В самой Москве отделено было несколько улиц с околотками и слободами, каковы: Чертольская, Арбатская, Сивцев Враг, часть Никитской и прочие. В этих улицах поселены бояре, дворяне и приказные люди, принадлежавшие к опричнине, а не принадлежавших к ней перевели в иные улицы, на посад. В той же части города, именно за Неглинной на Воздвиженке, царь велел строить для себя особый дворец и оградить его крепкой каменной стеной. Все же остальное Московское государство, или так называемую земщину, он поручил ведать боярам земским (собственно боярской думе), во главе которых поставил князей Бельского и Мстиславского. Разумеется, о всяких важных делах земские бояре должны были докладывать государю. Странные распоряжения сии Иоанн завершил ограблением земской казны: он велел взыскать из Земского приказа сто тысяч рублей «за свой подъем», то есть за свое последнее путешествие с огромным обозом в Александровскую слободу и обратно.
Имущества всех опальных и осужденных на смерть отныне должны были отбираться на государя. Все эти распоряжения исполнены были беспрекословно, как ни странны они казались русскому народу. Но воля государя в его глазах имела священный характер. Отделяясь от народа и окружая себя преданными, надежными телохранителями, очевидно, робкий тиран прежде всего думал оградить свою личную безопасность, за которую более всего страшился. А затем он думал уже без всякой помехи предаться утолению своей безумной ненависти к влиятельному в народе и гордому своими знатными предками боярскому сословию, многие члены которого были виновны в своей дерзости перед государем во время его малолетства и потом в своих притязаниях на право совета и отъезда.
Началась вторая вереница казней и опал. В числе первых казненных теперь был доблестный князь Александр Горбатый Шуйский, потомок удельных князей Суздальских, отличившийся во время казанской осады; его казнили вместе с молодым сыном Петром. Современник рассказывает, что сын первый наклонил голову; но отец отвел его и сказал, что не хочет видеть его мертвым. Юноша уступил ему первый черед, взял в руки отрубленную голову отца, поцеловал ее и затем положил на плаху свою собственную. В ту же эпоху казнены: Петр Ховрин, окольничий Петр Головин, князья Петр Горенский-Оболенский, Иван Сухово-Кашин и Димитрий Шовырев. (Последний был посажен на кол, на котором мучился целый день, пока испустил дух.) Князья Иван Куракин и Димитрий Немаго насильно пострижены в монахи. С князей и бояр Василия Серебряного, Ивана Охлябинина, Ивана Яковлева, Льва Салтыкова, а также с Очина Плещеева взяты клятвенные грамоты о верной службе с денежными поручительствами. Князь же Михаил Воротынский возвращен из ссылки; причем с него взята запись с двойным поручительством в 15 000 рублях. В записи этой он клялся не отъехать ни к литовскому королю, ни к турскому султану или крымскому хану, или к ногаям, ни к князю Владимиру Андреевичу! В то время многие дворяне и дети боярские также были заподозрены в изменнических замыслах, подверглись опале, лишены своего имущества и частью сосланы в новоприобретенную Казань.
Из имущества казненных и опальных царь обыкновенно раздавал награды своим опричиникам, число которых не ограничилось одной тысячью, а впоследствии доведено было до 6000. Они набирались из молодых людей, принадлежавших к сословию дворян и детей боярских, и должны были отличаться удалью, отчаянной готовностью на все по царскому приказу. Они давали особую клятву на верную службу с обязанностью знать только одного государя, ради него забыть об отце и матери, доносить ему на изменников и не водить хлеба-соли с людьми земскими. Оделяя их дорогими конями, одеждами, оружием, царь придумал для них еще особое отличие: прикрепленные к седлам собачьи головы и метлы, в знак того, что они грызут и метут царских недоброжелателей. Чтобы крепко привязать их к себе, тиран сквозь пальцы смотрел на их проступки; при столкновении с земскими людьми опричники всегда выходили из суда правыми; ибо судьи не смели их обвинять. Понятно, что, почувствовав свою безнаказанность, они скоро сделались бичом для мирных граждан, обижали их, грабили и нарочно заводили с ними тяжбы, чтобы взыскивать с них денежные пени. Но чем более становились они ненавистны народу и чем более от него отделялись, тем более Иоанн рассчитывал на их преданность к себе и верность. Самая Москва казалась ему не безопасным местопребыванием, и он стал большей частью проживать со своими опричниками в любимой им Александровской слободе, расположенной посреди глухих клязьминских лесов, которую он обратит в хорошо обстроенный город, огороженный каменной зубчатой стеной с башнями. Кругом стояли крепкие заставы с военной стражей, которая никого не пропускала без царского разрешения; почему жители стали вместо слободы называть ее Неволей. Соединяя в себе кровожадность вместе с лицемерной набожностью — как это обыкновенно бывает у робких тиранов, — Иоанн не только прилежал к церковной службе, но и простер свою набожность до того, что, если верить современникам, по наружности обратил свой дворец в монастырь, выбрал из опричников 300 человек братии, себя назвал игуменом, князя Вяземского келарем, Малюту Скуратова паракли-сиархом или пономарем и вместе с ним ходил на рассвете звонить к заутрене. Во время церковной службы он принимал участие в пении и чтении, а молился в землю так усердно, что на лбу у него оставались знаки поклонов. Во время братской трапезы сам совершал вслух душеспасительное чтение. Но все эти наружно-благочестивые занятия не мешали, конечно, самозваной братии ежедневно вдоволь и вкусно есть и пить, носить шитые золотом и опушенные соболем кафтаны под черными рясами и предаваться разным бесчинствам. Сам Иоанн, посреди однообразия сей мнимомонастырской жизни, развлекал себя пытками и казнями многочисленных жертв своей свирепости. А на ночь заставлял усыплять себя сказками, для чего держал особых слепцов-сказочников. Он не покидал также своей привычки к частым разъездам по областям для надзора за крепостями или на богомолье и на охоту (особенно любил медвежью травлю), а иногда являлся и в столицу, где казни принимали тогда ужасающий характер. Хотя он и поручил управление государством земским боярам, но в действительности они ничего не делали без его воли[45].
Так называемая некоторыми писателями борьба Иоанна с боярским сословием, в сущности, никакой действительной борьбы не представляет; ибо мы не видим никакого серьезного противодействия неограниченному произволу тирана со стороны сего сословия. Очевидно, самодержавная власть в Московском государстве была уже настолько сильна и так глубоко вкоренилась в нравы и воззрения народа, что наиболее строптивым боярам не на кого было опереться, если бы они вздумали оказать какое-либо неповиновение. Им оставалось только орудие слабых и угнетенных — тайная крамола, и жестокие казни Ивана IV являлись бы до некоторой степени понятными, если бы доказано было существование какой-либо опасной для московского самодержавия боярской крамолы. Но таковой при Иване IV мы не видим. Нельзя же назвать опасной в этом смысле крамолой попытки некоторых бояр бегством в Литву спасти свою жизнь от кровожадного тирана или мстить ему за причиненные обиды и насилия. Хотя в последнем случае такие попытки, несомненно, имеют характер государственной измены; но подобные явления встречались во все времена и во всех государствах и не могут быть названы борьбой какого-либо сословия против государственного строя. В Москве было только одно сословие, которое могло оказать некоторое противодействие кровожадному самодурству Ивана IV, хотя бы только одним своим нравственным авторитетом. Мы говорим о высшем духовенстве. И как ни было оно, в свою очередь, зависимо от царской власти и угнетено тираном, оно все-таки выставило из среды себя достойного борца. Но любопытно, что этот человек вышел не из другого какого сословия, а именно из боярского. Следовательно, только чрез духовный авторитет сие сословие могло тогда проявить какой-либо открытый протест против тирана.
Митрополит Афанасий занимал первосвятительскую кафедру с небольшим два года. Устрашенный, вероятно, ужасами опричнины и не имея силы характера противостоять им, он отказался от своего сана и удалился в Чудов монастырь. Выбор Иоанна остановился было на Германе, архиепископе Казанском; но, когда сей последний, еще до своего поставления, вздумал поучать царя и напоминать ему о Страшном суде, любимцы стали внушать Иоанну, что в сем митрополите он найдет второго Сильвестра, и убедили его отстранить Германа от митрополичьей кафедры. Посему несколько удивительным является то, что Иоанн пожелал возвести на эту кафедру такого мужа, как соловецкий игумен Филипп.
В миру Феодор, Филипп принадлежал к боярскому роду Колычевых, одному из родов, происшедших от известного Андрея Кобылы наравне с Захарьиными-Юрьевыми, Шереметевыми и другими. Переход его от мирской суеты к иноческим подвигам в общих чертах напоминает историю подобных подвижников прежнего времени. В молодости своей Федор Колычев некоторое время находился при великокняжем дворе, и здесь узнал его Иоанн, тогда еще малолетний. Это было в последний год правления Елены, когда вследствие придворных крамол и переворотов семья Колычевых подверглась гонению. Житие Филиппа рассказывает, что, однажды услыхав на литургии слова Спасителя «никто не может двема господинома работати», молодой боярин решился навсегда покинуть мир и тайком ушел из столицы. После разных странствий он явился в Соловецкую обитель и, никем не знаемый, принял на себя суровое послушание: рубил дрова, копал в огороде землю, работал на мельнице и на рыбной ловле. Постриженный в иноки, с именем Филипп, и усердствуя к церковной службе, он продолжал также деятельно работать то в монастырской кузнице, то в хлебне и тому подобное. Еще при жизни престарелого игумена Алексея Филипп был уже избран его преемником. После его смерти, вступив в управление монастырем, Филипп вполне проявил свои замечательные хозяйственные способности. Он умножил и улучшил соляные варницы, служившие главным источником монастырских доходов; устроил мельницу, проведением каналов соединил многие озера и осушил болотистые места для сенокосов; на одном из островов построил скотный двор, развел рогатый скот и оленей, из шкуры которых стали выделывать меха и кожи. Не однажды Филипп по делам своего монастыря посетил Москву и Новгород, к епархии которого принадлежала Соловецкая обитель, и выхлопотал для нее разные жалованные грамоты. Вообще, бедная дотоле, обитель сия при нем пришла в довольно цветущее состояние: он не давал времени для праздности и лени, а заставлял всех трудиться. Монастырь украсился новыми и притом каменными храмами. Слава его благочестия и строительных подвигов распространилась до царского двора. В 1566 году Иоанн вызвал его в Москву и объявил ему свое желание видеть его на кафедре митрополичьей. Филипп колебался принять сей высокий сан при трудных обстоятельствах того времени и указал на опричнину как на великое зло, от которого страдает Русская земля. Иоанн разгневался, однако настоял на своем. Мало того, принимая митрополию, Филипп особой грамотой обязался: «В опричнину и в царский домовый обиход не вступаться, и митрополии из-за опричнины не оставлять, и советоваться с царем, как прежние митрополиты советовались с его отцом и дедом». После того, с обычным торжеством, в Успенском соборе Филипп был поставлен на митрополичью кафедру освященным собором русских архиереев 25 июля 1566 года.
Настало как бы затишье, которое продолжалось более года; не слышно было о свирепых деяниях Иоанна и его опричников. Но вот польский король и литовские вельможи подослали с каким-то гонцом Козловым грамоты к некоторым московским боярам, именно к князьям Бельскому, Мстиславскому, Воротынскому и конюшему Челяднину, склоняя их перейти на литовскую службу.
Грамоты эти попали в руки Иоанна, и он велел от имени бояр написать ругательные ответы королю. Тем не менее сие обстоятельство подало повод к новым и страшным казням. Тогда погибли конюший боярин Челяднин, три князя Ростовских, Петр Щенятев, Турунтай Пронский и многие другие, обвиненные в каких-то заговорах. Казни эти сопровождались иногда глумлением и разными утонченными жестокостями, на которые Иоанн был очень изобретателен. Так, рассказывают, будто престарелого Челяднина он сначала посадил на трон и, сняв шапку, приветствовал его царем земли Русской, а потом, собственноручно ударив его ножом в грудь, велел докончить его опричникам и бросить псам на съедение. Во время этих казней остервенелые опричники так опьянели от крови, что с ножами и топорами бегали по Москве, отыскивая участников мнимого заговора; убивали их всенародно и трупы бросали на улицах и площадях, где они долго лежали непогребенными, так как ужас обуял граждан и они не только не смели хоронить погибших, но и сами боялись выходить из своих домов.
При таких-то мрачных обстоятельствах поднял свой голос митрополит Филипп. Сначала он пытался скромно печаловаться об опальных и усовещевать Иоанна поучительными беседами наедине. Но подобные попытки оказались безуспешны. Притом тиран уже изменил свое расположение к нему под влиянием разных нашептываний со стороны своих любимцев, всегда опасавшихся появления при дворе нового Сильвестра. Среди самого духовенства нашлись недоброжелатели митрополита, старавшиеся вооружить против него царя, каковыми были особенно новгородский архиепископ Пимен, сам метивший на архипастырскую кафедру, и царский духовник, протопоп Благовещенского собора Евстафий, которого митрополит за какую-то вину подверг епитимии. Видя бесполезность тайных увещаний, крепкий духом Филипп дерзнул на явные, всенародные обличения. В Успенском соборе после богослужения царь, окруженный своими опричниками, обыкновенно подходил к митрополиту за благословением. Филипп то делал вид, что не замечает царя, то прямо отказывал ему в благословении. При сем завязывались между ними горячие речи, вроде следующих:
Филипп: «От века не слыхано, чтобы благочестивые цари волновали свою державу, и при твоих предках не бывало того, что ты творишь; у самих язычников не происходило ничего такого».
Иоанн: «Что тебе, чернецу, за дело до наших царских советов? Разве ты не знаешь, что ближние мои встали на меня и хотят меня поглотить? Одно тебе говорю, отче святый, молчи и благослови нас».
Филипп: «Я пастырь стада Христова. Наше молчание умножает грехи твоей души и может причинить ей смерть».
Иоанн: «Филипп! Не прекословь державе нашей, да не постигнет тебя мой гнев, или сложи свой сан».
Филипп: «Не употреблял я ни просьб, ни ходатаев, ни подкупа, чтобы получить сей сан. Зачем ты лишил меня пустыни? Если каноны для тебя ничего не значат, твори свою волю».
Или:
Филипп: «Здесь мы приносим Богу бескровную жертву за спасение мира, а за алтарем безвинно проливается кровь христианская. Ты сам просишь прощения пред Богом; прощай же и других, согрешивших перед тобой».
Иоанн: «О, Филипп, нашу ли волю думаешь изменить? Лучше было бы тебе быть единомысленным с нами».
Филипп: «Тогда суетна была бы вера наша, напрасны и заповеди Божии о добродетелях. Не о невинно преданных смерти скорблю, они мученики. О тебе скорблю, о твоем спасении пекусь».
Иоанн: «Ты противишься нашей державе; посмотрим на твою твердость».
Филипп: «Я пришлец на земле и за истину благочестия готов потерпеть и лишение сана, и всякие муки».
Митрополит укорял царя и за то, что он одевал своих опричников в черные одежды с татарскими тафьями на голове и сам с ними в такой же одежде являлся в храм Божий. Однажды во время крестного хода, увидав опричника в тафье, он обратился к государю и сказал, что Слово Божие должно слушать с непокрытой головой, а покрывать ее — это агарянский бычай. Иоанн обратился и ничего не заметил, так как опричник успел снять тафью. Приближенные уверили его, что митрополит осмеливается в глаза ему говорить неправду. В гневе Иоанн тогда назвал его лжецом и мятежником. Как бы назло увещаниям архипастыря, поведение Иоанна в это время было в особенности омерзительно. Он ездил со своей сатанинской дружиной по окрестностям Москвы, жег усадьбы опальных бояр и убивал даже их скот. Мало того, не довольствуясь обычными забавами, сопровождавшимися пьянством, шутовством и развратом, однажды ночью он послал толпу своих кромешников в дома тех бояр, чиновников и купцов, жены которых известны были своей красотой. Несчастные женщины забраны силой и приведены к Иоанну; одних он выбрал для себя, а других раздал своим приближенным. Спустя несколько дней их развезли обратно по домам. Некоторые из этих жен не выдержали позора и наложили на себя Руки.
Решив низложить архипастыря, Иоанн хотел придать сему насилию вид справедливого наказания, постановленного по приговору освященного собора. Сначала отправили несколько духовных и светских лиц в Соловки для производства следствия о жизни и деятельности там Филиппа. Следователи угрозами и обещаниями склонили игумена Паисия и некоторых малодушных старцев к разным лжесвидетельствам. С этими клеветами явились они перед духовным собором, который был созван царем для суда над митрополитом. Призванный к ответу, Филипп не считал нужным оправдываться перед взведенными на него обвинениями и говорил с достоинством, приличным его сану, прибавив, что он не боится умереть. Созванный собор не осмелился вступиться за своего архипастыря и раболепствовал перед тираном. 8 ноября 1569 года, во время богослужения в Успенском храме, явился Басманов с толпой опричников и велел всенародно прочесть соборный приговор о низложении митрополита. Затем опричники бросились на Филиппа, били его, сорвали с него святительское облачение, одели в худую монашескую рясу и, посадив на крестьянские розвальни, отвезли в Богоявленский монастырь. После нескольких недель тяжкого темничного заключения, опасаясь народа, который смотрел на Филиппа как на святого мученика и толпой собирался перед его темницей, Иоанн сослал его в Тверской Отроч монастырь (где в следующем году его постигла мученическая кончина). Так этот достойный представитель вместе и боярского, и духовного сословия пал в неравной борьбе с полоумным тираном, отстаивая свое архипастырское право печалования, увещания и поучения.
Вместе с Филиппом подвергся гонению и весь род Колычевых; некоторые его родственники были казнены по приказу Иоанна. Вслед за тем настала очередь и того, с кем этот род был связан давней приязнью: настал черед двоюродного брата царского Владимира Андреевича. Можно, пожалуй, удивляться тому, что тиран так долго щадил князя, на которого многие бояре указывали как на царского преемника еще во время известной Иоанновой болезни. Царь, очевидно, считал его опасным для себя соперником и принимал против него разные меры предосторожности: несколько раз брал с него клятвенные записи верно служить не только самому, Иоанну, но и его сыновьям; не раз менял у него не только бояр и слуг, но и самые города и волости, составлявшие его удел. По-видимому, Владимир своим поведением не подавал повода к опале. Решив погубить его, Иоанн прибег к обычному средству: к обвинению в небывалых заговорах. Он послал звать Владимира с семьей к себе в Александровскую слободу. Не доезжая нескольких верст, несчастный князь был остановлен в одном селе; сюда явился царь с полком опричников и начал судить Владимира за то, что тот будто бы подкупал царского повара отравить государя. Конечно, тщетными остались все оправдания и мольбы. Осужденный на смерть, несчастный князь, по некоторым известиям, должен был выпить чашу с ядом. Вместе с ним погибла его супруга Евдокия, большая часть его детей, а также находившиеся при них боярыни и слуги. Мать Владимира, инокиня Евдокия, была потом по приказу тирана утоплена в Шексне. Такой же участи подверглась и его невестка, вдова брата его Юрия, инокиня Александра[46].
Все эти отдельные казни на сей раз были только прологом к деянию еще более ужасному и неслыханному: к избиениям русских граждан целыми толпами и к такому варварскому разгрому нескольких русских городов, который мало чем разнился от татарских нашествий.
Несмотря на удары, нанесеные Иваном III и Василием III древним вечевым городам, Новгороду и Пскову, эти города продолжали еще пользоваться некоторым благосостоянием, благодаря торговому, промышленному духу своего населения, и, конечно, сохраняли еще многие старые обычаи вместе с преданиями о своей минувшей славе и вольности. Иван IV с ненавистью смотрел на такие предания и обычаи, не согласные с тем раболепием, которое он хотел видеть повсюду в своем государстве. Он начал с того, что повторил отцовские и дедовские «выводы». В 1569 году, по его приказу, было вновь выведено в Москву из Новгорода полтораста, а из Пскова пятьсот семей. Затем, как бы по заранее составленному плану, в Москву явился из Новгорода какой-то бродяга, Петр Волынец, и донес царю, что архиепископ Пимен с лучшими людьми умыслил передать город польскому королю, о чем будто бы написали грамоту и спрятали ее в Софийском соборе за иконой Богородицы. Посланный с Петром доверенный человек нашел изменную грамоту в указанном месте. По всем признакам, эта грамота была подложная; но она была нужна тирану как предлог к задуманному погрому.
В декабре 1570 года Иоанн выступил из Александровской слободы с дружиной опричников, с отрядом стрельцов и другими ратными людьми. Разгром начался с Тверской области, которая, подобно Новгородско-Псковской, конечно, еще помнила о своей недавней самобытности. Первые избиения и грабежи жителей совершены в Клину и отсюда уже продолжались непрерывно. В самой Твери опричники свирепствовали с особой силой, убивали людей, грабили имущество и жгли, чего не могли унести с собой. В это-то время Иоанн послал Малюту Скуратова в Отроч монастырь под предлогом взять благословение у бывшего митрополита Филиппа. Что произошло между ними, в точности неизвестно; но когда Малюта вышел из митрополичьей келии, то объявил игумену и братии, что старец умер от угара: говорят, злодей задушил его подушкой («возглавием»). Той же участи, как Тверь, подверглись Торжок, Вышний Волочок и другие места, лежавшие по пути; причем опричники также избивали сидевших по крепостям крымских и ливонских пленников. 2 января передовые воинские отряды с боярами и детьми боярскими подошли к Новгороду. Часть их учинила вокруг него крепкие заставы, чтобы ни единый человек не мог ускользнуть из города. Другую часть войска бояре расположили по окрестным монастырям; причем все монастырские и церковные казнохранилища опечатали, а потом собрали игумнов и монастырских старцев, числом до пятисот, и поставили их в Новгороде на правеж. В то же время третья часть дружины опечатала в самом городе подцерковные кладовые с хранившимся в них имуществом, а также кладовые палаты под домами именитых граждан и приставила стражу. Приходских попов и дьяконов также поставили на правеж, приказав выбивать с них палками по 20 рублей, как и с монахов; гостей, торговых и приказных людей схватили, заковали и раздали приставам; а семьи их велено содержать под стражей в собственных домах.
6 января прибыл сам царь со старшим сыном Иваном, со многими князьями и боярами и с главными силами. Он расположился на старом княжеском дворе или так называемом Городище, за две версты от Торговой стороны. Первым безумным его распоряжением было: поставленных на правеж игумнов и монастырских старцев забить палками до смерти и развести по монастырям для погребения. Затем 8-го числа в воскресенье со своим сатанинским воинством он отправился к обедне в кафедральный Софийский храм. Архиепископ Пимен со всем освященным собором и с иконами встретил государя у конца Волховского моста и хотел по обычаю осенить его крестом; но Иоанн не пошел ко кресту, назвал владыку изменником, волком и хищником и велел ему идти служить обедню. После обедни Иоанн с сыном и боярами вошел в архиепископскую столовую палату и сел за трапезу. Тут посреди обеда он вдруг «возопил гласом велиим с яростию к своим князем и бояром, по обычаю ясаком царским» (вполне уподобляясь какому-либо дикому татарскому хану). По этому ясаку или приказу тотчас начался неистовый грабеж архиепископских палат, клетей и всего двора; причем сам владыка, его бояре и слуги были взяты и отданы под стражу. Мало того, грабеж распространился и на самые храмы: из Св. Софии были взяты «ризная казна», дорогие сосуды, корсунские иконы и колокола; точно так же церковная казна, иконы, дорогая утварь и колокола отбирались по всем церквам и монастырям Великого Новгорода. Захваченных владычных бояр и других именитых граждан тиран приказывал в собственном присутствии на Городище подвергать разным мукам, чтобы вынудить от них деньги и желаемые признания; особенно излюбленным способом пытки была у него мука огненная, или так называемый поджар. Таких поджаренных людей потом привязывали к саням, волокли на Великий мост и бросали в Волхов. Тут же на мосту было устроено какое-то возвышенное место, откуда свергали в реку, также связанных вместе, жен и детей несчастных мучеников. В это время дети боярские и другие ратные люди на лодках разъезжали вокруг моста с рогатинами, баграми и топорами; они пронзали или рассекали тех, которые всплывали на поверхность воды, чтобы никто из них не мог спастись от ужасной смерти. Такие избиения совершались в течение пяти недель. Если верить новгородскому летописцу, были дни, когда число погибших простиралось до тысячи и даже до полутора тысяч; когда же они не превышали пяти или шести сот, то за этот день надобно было уже благодарить Бога. Следующую затем шестую неделю своего пребывания здесь Иван Васильевич употребил на то, чтобы со своим воинством ездить вокруг города, грабить монастыри, жечь хлебные скирды и убивать скот; а в самом городе грабить товары и разорять до основания лавки, опустошать в домах бояр и купцов подклети, выбивать окна и ворота. В то же время большие военные отряды разосланы были на все четыре стороны в Новгородские пятины по волостям и станам, верст за двести и за триста от Новгорода, чтобы разорять боярские поместья и усадьбы, расхищая имущество и побивая скот.
Наконец кровожадность тирана пресытилась. На второй неделе Великого поста, в понедельник, государь велел поставить перед собой с каждой улицы по человеку из оставшихся в живых. «Дряхлые и унылые, отчаявшиеся живота своего, стояли они как мертвые», по выражению новгородского летописца. «Государь, воззрев на них кротким, милостивым оком, глаголал им свое царское слово». Это слово состояло в поручении молиться о его царском благочестивом державстве, о его чадах и всем христолюбивом воинстве, о том, чтобы Бог даровал ему победу и одоление на врагов, а пролитая кровь пусть взыщется на изменнике Пимене и его злых единомысленни-ках. После этого Иван Васильевич, оставив в Новгороде правителем и воеводой князя Петра Даниловича Пронского, со всеми полками своими выступил во Псков; а владыку Пимена и бывших на правеже попов и дьяконов и еще не избитых опальных новгородцев, вместе с награбленными богатствами, под крепкой охраной отправил частью в Москву, частью в Александровскую слободу. Трудно сказать, какое побуждение наиболее руководило действиями тирана при описанном разгроме Великого Новгорода: неукротимая кровожадность и злоба на бывшую вечевую общину или ненасытное корыстолюбие и зависть к богатствам этого древнего торгового города? Трудно также с точностью определить число избитых им новгородцев, по разным известиям оно различно; во всяком случае, едва ли оно было менее 30 000 душ обоего пола! Удар, нанесенный благосостоянию города Иваном III, не может идти в сравнение с погромом его внука. От сего последнего Великий Новгород потом никогда не мог оправиться, и тем более, что за этой казнью последовал неизбежный голод и мор, так что Новгород значительно запустел. Какое страшное впечатление оставил здесь погром Грозного, можно отчасти судить по следующему случаю. Года два спустя (25 мая 1572 г.) много народу стояло за обедней в каменном храме Параскевы Пятницы на Торговой стороне, на Ярославле дворище. Когда кончалась литургия, как-то громко и неожиданно зазвонили в колокола, и этот звон произвел панический ужас. Весь народ, мужчины и женщины, тесня и толкая друг друга, бросился опрометью из церкви, побежал в разные стороны, куда глаза глядят, и распространил переполох по всему городу; купцы покидали свои лавки незатворенными, а товары свои отдавали первому встречному. Только к вечеру граждане опомнились и пришли в себя.
Пскову Иван Васильевич готовил участь Новгорода. Но судьба пощадила его, хотя и не вполне. Спасение его летописи объясняют разными причинами. Уже великий звон, раздавшийся посреди ночи и призывавший к заутрене, умилил Иоанна, остановившегося в загородном Никольском монастыре на Любятове.
На следующий день он вступил в город. Тут, по совету своего наместника и воеводы князя Юрия Токмакова, псковичи при въезде Ивана Васильевича встретили его каждый перед своим домом с накрытыми столами и хлебом-солью, стоя на коленях со всеми своими семьями. Эти знаки преданности и покорности тронули даже Иоанна. Может быть, тиран был уже пресыщен страшными новгородскими избиениями и на сей раз оказался доступнее другим чувствам сравнительно с жаждой крови. Встреченный духовенством с печерским игуменом Корнилием во главе, он отслушал молебен в Троицком соборе и поклонился гробу Всеволода-Гавриила; причем с любопытством осмотрел его тяжелый меч. А затем выехал из города и расположился в предместье. Во время короткого пребывания своего здесь он ограничился немногими казнями псковичей и грабежом их имущества; так, он отобрал на себя из монастырей казну, наиболее дорогую утварь, то есть иконы, кресты, пелены, сосуды, книги и колокола. Опричникам своим он позволил грабить самых зажиточных граждан, только священников и монахов запретил трогать. Предание прибавляет, что псковский блаженный человек Никола, прозванием Салос (юродивый), когда царь посетил его келию, будто бы стал угощать его куском сырого мяса; причем укорял его в кровожадности и предсказывал ему самому большое бедствие, если он посягнет на город Псков. Тиран сначала не обратил большого внимания на его слова; но, когда он велел снять колокол с Троицкого собора, тотчас пал его лучший конь, согласно с предсказанием блаженного; тогда царь ужаснулся и вскоре уехал из Пскова.
Погромом Новгорода дело о мнимой новгородской измене, однако, не кончилось. Начались усердные розыски о единомышленниках Пимена в самой Москве. С помощью жестоких пыток у разных сановных лиц, обвиненных в измене, вымучены были признания об их намерении отдать Новгород и Псков Литве, извести царя и посадить на престол князя Владимира Андреевича — обвинения, сами говорящие за себя явной своей нелепостью. Тем не менее все обвиненные осуждены были на казнь, вместе с остатком опальных новгородцев. К общему удивлению, в числе их на сей раз явились трое главных любимцев Ивана Васильевича, именно оба Басмановы, отец с сыном, и князь Афанасий Вяземский, который будто бы предуведомил новгородцев о царской на них опале. За ними следовали заслуженные государственные люди, каковы: печатник Иван Михайлов Висковатый, казначей Фуников, боярин Яковлев и некоторые из дьяков. В конце июля 1570 года столица оцепенела от ужаса при виде целой вереницы расставленных на главной площади виселиц и зажженного костра с висящим над ним огромным котлом. Сам царь, окруженный толпой опричников, распоряжался казнями. Видя пустую площадь, он разослал своих кромешников сгонять попрятавшийся народ, который вскоре и наполнил место казни. Сия последняя совершалась с некоторыми обрядами и обычаями государственного правосудия. Так, предварительно думный дьяк прочел имена осужденных и их вины. Первыми казнены Висковатый и Фуников. Современные известия передают при сем разные возмутительные подробности. В течение нескольких часов палачи-опричники кололи, рубили, вешали и обливали кипятком несчастных. Иоанн собственноручно принимал участие в этом адском деянии.
Умерщвлено было около двухсот человек. Конец сего деяния опричники приветствовали татарским криком «гойда! гойда!». Среди казненных на площади не было ни Вяземского, умершего под пытками, ни Алексея Басманова, который, как говорят, по приказу тирана умерщвлен был собственным своим сыном Федором; что, однако, не избавило последнего от казни. Тиран не ограничился, однако, мужами; после того он свирепствовал над женами, детьми и домочадцами казненных своих сановников. Имение их было отобрано на государя. Некоторые обвиненные были, впрочем, помилованы от смерти и частию разосланы в заточение. В числе их находился и бывший новгородский архиепископ Пимен, сосланный в один из тульских монастырей, где он вскоре и умер.
Казни после того возобновлялись, время от времени. В ту зиму между прочими жертвами Иоанновой кровожадности погибли славный воевода князь Петр Семенович Серебряный, думный дьяк Захарий Очин-Плещеев, Иван Воронцов, сын Федора, бывшего любимцем Иоанна во время его юности, и многие другие, истребляемые иногда не только со своими семьями, но и со всеми родственниками. Тиран не просто казнил, а с свойственной ему изобретательностию придумывал для сего разные более или менее мучительные способы, как то: раскаленные сковороды, пылающие печи, железные клещи, острые когти, тонкие веревки, перетирающие тело, и тому подобное. Мало того, иногда в своих казнях Иван Васильевич отличался особого рода юмором или глумлением. Например, одного боярина (Козаринова-Голохвостова), принявшего схиму в надежде избежать смерти, он велел взорвать на бочке пороха, говоря, что схимники суть ангелы и должны лететь прямо на небо. В самых своих забавах тиран постоянно проявлял кровожадность. Так, любимой его шуткой было внезапно выпускать голодных медведей на мирную толпу граждан и от души смеяться их испугу и увечьям. Иногда кого-либо из осужденных на казнь он приказывал зашивать в медвежью шкуру и затравливать собаками. (Такой казнью, говорят, впоследствии погиб бывший чудовский архимандрит, преемник Пимена на новгородской кафедре архиепископ Леонид.) Самые шуты, в большом числе окружавшие его, иногда собственной жизнию платили за какую-нибудь неудачную остроту (как это рассказывают, например, об одном из них, князе Осипе Гвоздеве, которого Иоанн заколол собственноручно, а потом спохватился и тщетно просил доктора-иноземца исцелить своего верного слугу). К довершению совершаемых Иваном ужасов, Московское государство страдало в это время от сильных неурожаев, так что дороговизна была страшная, и многие гибли от голода; а следствием голода и часто неестественной пищи явилась прилипчивая смертоносная болезнь, против которой учреждены были конные заставы, с приказом хватать торговцев, едущих без письменного вида, и жечь их вместе с лошадьми и товарами[47].
К печальному внутреннему положению России присоединились внешние бедствия и жестокие поражения от соседей.
Ведя войны с соседями за Ливонию, московский царь одновременно с тем должен был постоянно разделять свои силы для обороны южных пределов от крымских татар. Теперь он мог наглядно убедиться в том, как правы были Адашев и его сторонники, которые советовали покончить прежде с сими последними или, по крайней мере, надолго их обессилить: крымский хан по-прежнему являлся то союзником России против Польши, то союзником Польши против России, смотря по тому, кто успевал склонить его на сторону более щедрыми дарами. Поэтому разбойничья Орда обыкновенно по очереди делала набеги то на польско-литовские, то на московские украйны. Посол Иоанна, умный Афанасий Нагой, долго пребывал в Крыму, иногда терпел разные невзгоды и хлопотал о том, чтобы склонить Девлет-Гирея к заключению прочного мира; главным же образом он ловко выведывал там разные вести и уведомлял о них царя. Так, от него вовремя узнавали в Москве о сношениях ногайских князей и казанских инородцев с Крымом, а также о замыслах турецкого султана. Уже знаменитый султан Солиман не хотел помириться с русским владычеством в Казани и Астрахани и намерен был послать войско для обратного завоевания Нижней Волги. Но крымский хан, и без того тяготившийся своей зависимостию от Константинополя, опасался подпасть еще большей зависимости, а потому под разными предлогами отговаривал султана от этого похода. Солиман вскоре умер. Но его преемник Селим решил привести в исполнение план отца. Весной 1569 года в Кафу приплыл значительный турецкий отряд, который под начальством кафинского паши Касима должен был идти Доном до Переволоки, тут прокопать канал, соединяющий Дон с Волгой, чтобы провести по нему суда с пушками, и затем идти под Астрахань. Крымскому хану приказано было сопровождать турок с 50 000 своих татар. Турки и татары пошли степью; а суда с пушками поплыли Доном под прикрытием 500 янычар. В числе гребцов, сидевших на этих судах или так называемых «каторгах», находился московский человек Семен Мальцев, посланный гонцом к ногаям и захваченный в плен. Он-то после рассказывал об этом походе. Турки шли Доном целых пять недель и под великим страхом нападения от московских ратных людей или от казаков. В половине августа они достигли Переволоки и стали копать канал, но скоро убедились в чрезвычайной трудности сего предприятия. Между ними начался ропот, а крымский хан советовал Касиму воротиться назад. Бросив работу, паша двинулся к Астрахани и думал зимовать под нею. Испуганные приближавшейся зимой и недостатком съестных припасов, турки подняли бунт. К тому же пришли вести о приближении русских воевод с большим войском. Тогда Касим снялся с лагеря и вместе с Девлет-Гиреем ушел назад. Так счастливо для Москвы окончилось это турецкое предприятие, грозившее ей большими бедами. Однако султан все еще не думал отказаться от Казани и Астрахани, несмотря на московских послов, отправляемых в Константинополь хлопотать о мире (Новосильцев и Кузьминский). Селим гневался еще и за то, что Иван IV посылал ратных людей своему тестю черкесскому князю Темгрюку на помощь против его кабардинских соседей; мало того, чтобы иметь здесь опорный пункт, царь велел поставить русский город на Тереке.
Русские станичники (пограничная стража) дали знать, что летом 1570 года крымский хан готовится сделать вторжение в Россию с огромными силами. Московские воеводы все лето сторожили по берегам Оки; но хан не являлся. Бдительность вследствие того ослабела, и воеводы стали менее доверять тревожным слухам. А между тем действительно хан собрал более 100 000 конников и весной 1571 года внезапно ворвался в Московское государство. Нашлись изменники между некоторыми детьми боярскими, ожесточенными против тирана; они перебежали к хану и рассказали ему о том, что большая часть русского войска находится в Ливонии, что в Московской земле множество людей погибло от голода и морового поветрия. Те же изменники вместе с некоторыми новокрещеными и бежавшими от нас татарами провели крымцев через Оку так, что воеводы не успели помешать переправе. Вследствие тревожных слухов сам царь со своей опричниной выехал к войску на Оку. Он находился в Серпухове, когда узнал о переправе татар, которые отрезали его от главного войска. Тогда он поспешно бежал в Александровскую слободу, а оттуда в Ростов, оставив Москву на произвол судьбы. Однако Бельский, Мстиславский и другие воеводы успели с берегов Оки прибыть к Москве и заняли ее посады, готовясь оборонять столицу. На следующий день, 24 мая, в праздник Вознесения, явились татары и подожгли окраины города. Гонимый сильным ветром, огонь начал свирепствовать со страшной силой и в несколько часов обратил в пепел большую часть посадов. При сем множество народа, собравшегося в город из окрестных мест, погибло в пламени или задохнулось от дыма. Сам главный воевода Иван Дмитриевич Бельский задохся у себя на дворе в каменном погребе. Москва-река до того наполнилась трупами, что некоторое время не могла их пронести вниз по течению. Хан, однако, не решился осаждать уцелевший Московский Кремль и, услыхав о приближении другой русской рати, ушел назад, уводя громадный полон (говорят, до 150 000). После того хан тотчас возвысил свой тон в сношениях с Москвой, хвалился своим торжеством и высокомерно требовал возвращения Казани и Астрахани. Иоанн, наоборот, понизил тон, стал посылать хану челобитные грамоты и согласился даже отдать ему Астрахань; Афанасию Нагому он поручил обещать такие поминки, какие получал Магмет-Гирей, да еще прибавить к ним и то, что посылал польский король. Однако Девлет-Гирей не поддался на эти обещания, понимая, что Иван хочет выиграть время. Поэтому летом следующего, 1572 года он снова нагрянул со стотысячной ордой и опять успел переправиться через Оку. Но воевода Михаил Иванович Воротынский, стоявший с русским сторожевым войском у Серпухова, погнался за татарами и настиг их на берегу Лопасни, не доходя верст пятьдесят до столицы. Тут в нескольких неудачных схватках хан потерял много людей; после чего повернул назад и поспешно ушел. Вместо прежнего требования Казани и Астрахани хан теперь мирился на одной Астрахани; но Иоанн тоже вновь переменил тон и не соглашался уже ни на какую уступку[48].