Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История России. Московско-царский период. XVI век - Дмитрий Иванович Иловайский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Второй отдел Литовского статута посвящен «Земской обороне». Этот устав подтверждает обязанность всех сословий отправлять военную службу в случае внешней войны. Но созывать земское ополчение и назначать денежные сборы на военные издержки (сербщину) имеет право только великий или «вальный» сейм, составленный из светских и духовных панов-рады, земских урядников, панов «хоруговных» и земских поветовых послов. Только в случае неприятельского вторжения или крайней опасности великий князь Литовский может без сейма разослать листы, созывавшие ополчение; а в отсутствие великого князя то же могут сделать паны-рады и великий гетман. Основанием для военной повинности служило количество владеемой населенной земли, равно наследной, лично выслуженной и купленной.

Сейм каждый раз определял, сколько «пахолков» с известного количества следовало выставить на добром коне, ценностью не менее восьми коп грошей литовских, в цветном кафтане («сукня»), панцире, шлеме, при мече или сабле, щите и копье со значком («прапорцем»). Всякий шляхтич, имеющий землю, обязан лично идти на войну со своими людьми; духовные лица, вдовы и малолетние сироты выставляли со своих имений ратных людей под начальством какого-либо шляхтича, заступавшего их место. Менее имущие, особенно мещане, несли пешую службу, вооруженные ручницей (ружье) или рогатиной. Ополчение собиралось по поветам в хоругви. Для сего в каждом повете были назначены хорунжий. Собравши свои хоругви, они делали им подробную опись, переписывали коней с обозначением их клейма (тавра) в реестре; после чего отводили свои отряды к каштелянам, которые начальствовали ополчением всего повета, или к заменявшим их маршалкам; затем поветовые ополчения собирались по воеводствам. Наконец, все ополчение двигалось к назначенным заранее пунктам и поступало под начальство великого гетмана, который производил ему смотр, делал ему опись посредством своих писарей и распределял его по своему усмотрению. Только за болезнью позволяется шляхтичу не ехать самому на войну, а послать вместо себя совершеннолетнего сына. Уклонение от военной службы по незаконной причине обыкновенно наказывается отобранием имения. Гетманским писарям при описи рати дозволяется брать за труды по полугрошу с коня. Хорунжим запрещено утаивать людей, не явившихся в ополчение, или без ведома гетманского отпускать их домой после общего смотра и описи, под страхом потерять свой уряд и имение. Строго запрещается во время похода производить грабежи и насилия жителям. Проступки ратных людей подлежат гетманской юрисдикции или прямо суду государя, если он сам находится при войске.

Очевидно, отказываясь в пользу сейма от непосредственного и абсолютного распоряжения всеми военными средствами Великого княжества Литовского, по образцу Польши, Ягеллоны наносили неисправимый вред внешней государственной безопасности. Сила государственной обороны зависела главным образом от исправности крупных земледельцев или магнатов, которые выставляли, конечно, самые большие военные отряды (или «почти», как они называются в Статуте) и которые имели в своем распоряжении еще многих мелких шляхтичей, сидевших на их землях или находившихся в числе их дворовой челяди. Следовательно, в то время, когда в Европе заводились постоянные армии и крепла верховная государственная власть, в Литве и Польше, наоборот, продолжались и развивались порядки отживших феодальных ополчений и упадала сила верховной власти. Постоянное войско составляли только наемные солдаты («жолнеры» и «драбы», упоминаемые в Статуте). Оно распределялось преимущественно в пограничных пунктах, но было далеко не достаточно, чтобы обезопасить пределы государства, особенно с той стороны, откуда грозила опасность частых и внезапных вторжений, то есть со стороны южных степей.

До какой степени Юго-Западная Русь страдала в те времена от набегов крымских или перекопских татар, какое огромное количество пленных выводили они и какова была судьба этих пленников, о том яркими красками свидетельствуют помянутые выше записки Михалона.

«Хотя перекопцы, — говорит он, — имеют обильно плодящиеся стада, а рабов только из пленных, однако последними они богаче, так что снабжают ими и другие земли. Корабли, часто приходящие к ним с другой стороны моря и из Азии, привозят им оружие, одежды и лошадей, а отходят от них нагруженные рабами. Все их рынки знамениты только этим товаром, который у них всегда под руками и для продажи, и для залога, и для подарка, и всякий из них, хотя бы не имеющий раба, но владеющий конем, обещает кредиторам своим по контракту заплатить в известный срок за платье, оружие и живых коней живыми же, но не конями, а людьми, и притом нашей крови. И эти обещания верно исполняются, как будто наши люди находятся у них всегда на задворьях в загоне. Один еврей-меняла, сидя у ворот Тавриды (под крепостью Перекопом) и видя бесчисленное множество привозимых туда пленников наших, спрашивал у нас, остаются ли еще люди в наших странах или нет и откуда такое их множество. Так всегда имеют они в запасе рабов не только для торговли с другими народами, но и для потехи своей дома и для удовлетворения своей злости. Наиболее сильные из сих несчастных часто, если не делаются кастратами, лишаются ушей и ноздрей, клеймятся на лбу и на щеках, и, связанные или скованные, мучаются днем на работе, ночью в заключении; жизнь их поддерживается небольшим количеством пищи из гнилой падали, покрытой червями, отвратительной даже для собак. Только женщины, которые понежнее и покрасивее, содержатся иначе; которые из них умеют петь и играть, те должны увеселять на пирах. Для продажи выводят рабов на площадь гуськом, как будто журавли в полете, целыми десятками и прикованных друг к другу около шеи, и продают такими десятками с аукциона; при чем громко кричат, что это рабы самые новые, простые, нехитрые, только что привезенные из народа королевского, а не московского. (Московское племя полагается у них более дешевым, как коварное и обманчивое.) Этот товар ценится в Тавриде с большим знанием и покупается дорого иностранными купцами для продажи еще высшей ценою более отдаленным и более темным народам, каковы сарацины, персы, индийцы, арабы, сирийцы и ассирийцы. Несмотря на чрезвычайную осторожность покупателей, тщательно осматривающих все физические качества рабов, ловкие продавцы нередко их обманывают. Мальчиков и девушек они сначала откармливают, одевают в шелк, белят и румянят, чтобы продавать их подороже. Красивые девушки нашей крови покупаются на вес золота и иногда тут же на месте перепродаются с барышом. Это бывает во всех городах полуострова, особенно в Кафе. Там целые толпы сих несчастных невольников отводятся с рынка прямо на корабли. Она лежит на месте, удобном для морской торговли; это не город, а ненасытная и беззаконная пучина, поглощающая нашу кровь».

Древние литовцы, по замечанию того же Михалона, отличались мужеством и воинской деятельностью; а теперь предаются роскоши и праздности. Вместо того чтобы самим идти в неприятельские земли, или оберегать свои пределы, или упражняться в воинском искусстве, обязанные военной службой молодые шляхтичи литовские сидят в корчмах, пьянствуют и, весьма склонные к взаимным ссорам, убивают друг друга; а военное дело и защиту отечества предоставляют татарам (поселенным при Витовте), беглым людям из Московии и вообще наемным отрядам. Перекопскому хану государство платит ежегодную дань, но тем не избавляется от татарских набегов. То, что Михалон говорит здесь собственно о литовской шляхте, относится отчасти и к шляхте западнорусской, которая сообща с литвинами подпала в те времена влиянию польских обычаев, при посредстве ополячившейся династии Ягеллонов.

Что оборонительные силы государства, воинская доблесть и прежняя простота нравов там действительно и глубоко упали в эпоху ленивого, изнеженного Сигизмунда Августа, о том совершенно согласно с Михалоном свидетельствует современник его, известный московский беглец в Литве князь Андрей Курбский.

Рассказывая о страшном падеже скота и лютом море, опустошивших и обессиливших Крымскую орду в пятидесятых годах XVI века, Курбский сожалеет, что этим обстоятельством не воспользовались для нанесения решительного удара орде ни московский царь Иван, ни ближайший к орде король Польши и Литвы. «Не к тому обращалось умом его королевское величество, — говорит Курбский, — а более к различным плясаниям и пестрым машкарам. Также и властели той земли, наполняя гортань изысканными пирогами, а чрево марципанами (сладким тестом), безмерно вливая в себя как бы в пустые бочки дорогие вина и вместе с печенегами (обжоры-паразиты) высоко скача и бия по воздуху, пьяные так прехвально и прегордо восхваляют друг друга, что не только Москву или Константинополь, но если бы турок был на небе, то и оттоле обещают достать его с другими своими неприятелями. Когда же возлягут на своих одрах между толстыми перинами, тогда едва пополудни проснутся и встанут едва живые с тяжелыми от похмелья головами». Привыкши проводить время в такой гнусной лени, они не только не радят о своем отечестве и о тех несчастных, которые давно уже мучаются в татарском плену, но не обороняют и тех сельчан, жен и детей, которых ежелетно пред их очами варвары уводят в рабство. «Хотя ради великого срама и слезного нарекания от народу они как бы ополчатся и выедут в поле, но следуют издали за бусурманскими полками, боясь ударить на врагов креста Христова. Пройдя за ними дня два или три, возвращаются восвояси; а что осталось от татар, сохраненное убогими крестьянами в лесах из имущества их или скота, то все поедят и последнее разграбят». Курбский также замечает, что такие нравы завелись недавно, а что прежде там обретались мужи храбрые и любящие отечество. Такую перемену он объясняет упадком доброй веры и обращением вельмож в ересь люторскую и в другие секты. Эти сладострастные вельможи сделались так изнеженны, женоподобны и робки, что как услышат о варварском нашествии, «так и забьются в претвердые города. Воистину смеху достойно: вооружаясь в брони, сядут за столом за кубками да бают басни со своими пьяными бабами; а из врат городских не хотят выйти, хотя бы под самым их городом басурмане истребляли христиан». Далее автор рассказывает случай, которого был очевидцем. В одном городе было пятеро вельмож со своей вооруженной челядью, да еще два ротмистра со своими полками в то время, как толпа татар шла мимо, возвращаясь домой с полоном. Несколько добрых воинов и простонародья неоднократно вступали в битву с басурманами и не могли их одолеть; но ни единый из вышеозначенных властелей не вышел на помощь христианам. Последние были бы все избиты, если бы не приспел гнавшийся за погаными Волынский полк. Увидя его, басурманы посекли большую часть пленных, а других бросили и обратились в бегство. Курбский хвалит мужество волынцев и их гетмана славного Константина Константиновича Острожского и подвиги их объясняет тем, что они пребывали верны православной церкви.

Кроме Михалона и Курбского, некоторые польские и западнорусские писатели, поэты и сеймовые ораторы того времени также горько упрекают шляхту за утрату старорыцарской доблести, наклонность к сутяжничеству и ее излишнее пристрастие к сельскому хозяйству, вообще к наживе.

Любопытны, хотя страдают односторонностью и преувеличениями, дальнейшие свидетельства помянутого Михалона о нравах и привычках современного ему общества.

Сравнивая своих соотечественников с москвитянами и татарами, он обыкновенно выставляет преимущества соседей. Так хвалит бережливость последних и порицает роскошь своих, которые любят щеголять различной и дорогой одеждой. Москвитяне изобилуют мехами, но дорогих соболей запросто не носят, а сбывают их в Литву, получая за них золото. Носят же они, по образцу татар, войлочные остроконечные шапки, украшая их золотыми пластинками и драгоценными камнями, которых не портят ни солнце, ни дождь, ни моль, как соболей. Москвитяне не употребляют дорогих привозных пряностей; у них не только простолюдины, но и вельможи довольствуются грубой солью, горчицей, чесноком, луком и плодами своей земли; а литовцы любят роскошные привозные яства и пьют разные вина, отчего у них разные болезни. Особенно автор записок нападает на их пьянство: «В городах литовских нет более частых заводов, как те, на которых варятся из жита водка и пиво. Эти напитки берут с собой и на войну; а если случится пить только воду, то по непривычке к ней гибнут от судорог и поноса. Крестьяне дни и ночи проводят в шинках, заставляя ученых медведей увеселять себя пляской под волынку и забыв о своем поле. Посему, растратив имущество, они нередко доходят до голода и принимаются за воровство и разбой; таким образом, в любой литовской провинции в один месяц больше людей казнят смертью за эти преступления, нежели во всех землях татарских и московских в течение ста или двухсот лет (!). Попойки часто сопровождаются ссорами. День начинается у нас питьем водки; еще в постели кричат: „Вина, вина!“ И пьют этот яд мужчины, женщины и юноши на улицах, на площадях и, напившись, ничего не могут делать, как только спать». Между тем в Московии великий князь Иван (III) «обратил свой народ к трезвости, запретив везде кабаки». Посему там нет шинков, и если у какого-нибудь домохозяина найдут хотя каплю вина, то весь его дом разоряется, имение конфискуется, прислуга и соседи, живущие в той же улице, наказываются, а сам навсегда сажается в тюрьму. Вследствие трезвости «города московские изобилуют разного рода мастерами, которые, посылая нам деревянные чаши и палки для опоры слабым, старым и пьяным, седла, копья, украшения и различное оружие, грабят у нас золото». Не замечая ослабления верховной власти в своем отечестве, Михалон только распространением роскоши и пьянства объясняет утрату городов и областей, завоеванных московскими государями, у которых народ трезв и всегда в оружии, а крепости снабжены постоянными гарнизонами, которые не позволяют никому сидеть все дома, но по очереди посылают на пограничную стражу.

«В Литве один чиновник занимает десять должностей, а прочие удалены от правительственных дел. Москвитяне же соблюдают равенство между своими и не дают одному многих должностей; управление одним городом на год или много на два поручают они двум начальникам вместе и двум нотариям (дьякам). От этого придворные, надеясь получить начальство, ревностнее служат своему государю, и начальники лучше обращаются с подчиненными, зная, что они должны отдать отчет и подвергнуться суду, ибо обвиненный во взятках бывает принужден выходить на поединок (поле) с обиженным, даже если сей последний принадлежит к низшему сословию». «Князь их бережливо распоряжается домашним хозяйством, не пренебрегая ничем, так что продает даже солому. На пирах его подаются большие кубки золотые и серебряные, называемые соломенными, то есть приобретенные на проданную солому. От расчетливого распределения должностей он имеет еще и ту выгоду, что те, которых посылает защищать пределы своей земли, исправлять различные общественные дела и даже в самые далекие посольства, исполняют все это на свой счет. За хорошее исполнение они награждаются не деньгами, а местами начальников. У нас же, напротив, если кто посылается куда-либо, даже не заслужив того, получает обыкновенно в излишестве деньги из казначейства, хотя многие возвращаются, ничего не сделав. На пути люди эти бывают в тягость тем, чрез владения которых едут, истощая их подводами. В Московии же никто не имеет права брать подвод, кроме гонцов по государственным делам; благодаря быстрой езде и часто меняя усталых лошадей (ибо везде стоят для этого в готовности свежие и здоровые лошади), они чрезвычайно скоро доставляют известия. У нас же придворные употребляют подводы на перевозку своих вещей, отчего происходит недостаток в подводах и мы неготовые терпим нападение врагов, предупреждающих вести об их приходе. Недавно у нас от подводной повинности изъяты и те, которые когда-то получили свои земли именно с обязанностью исправлять ее по всем дорогам, ведущим к столице нашей Вильне от стран московских, татарских и турецких». Вообще в своих записках Михалон ярко выставляет государственные преимущества Москвы над Литвой, хотя, как католик и литовский патриот, он не любит восточных соседей и называет московский народ хитрым, вероломным, неискренним.

Порча нравов коснулась, конечно, и женщин. Михалон до того недоволен своими соотечественницами, что ставит их ниже татарских женщин. «Татары держат жен своих в сокровенных местах, а наши жены ходят по домам праздные в обществе мущин, в мужском почти платье. Отсюда страсти». Упадок женской нравственности в Литве, по мнению автора, произошел с тех пор, как великие князья Литовские дали им права наследства и предоставили свободный выбор мужей; тогда как прежде сами назначали им женихов, преимущественно из людей, прославивших себя воинскими доблестями. Теперь же, рассчитывая на известную долю наследства, они сделались надменны, стали пренебрегать добродетелью, не слушаться опекунов, родителей, мужей и приготовлять преждевременную смерть живущим. «У нас некоторые женщины владеют многими мужчинами, имея села, города, земли, одне на правах временного пользования, другие по праву наследования, и по этой страсти к владычеству живут оне под видом девства или вдовства, в тягость подданным, преследуя одних ненавистью, губя других слепою любовью». О роскоши и многочисленной свите знатных женщин можно судить по тому, что иную «литовскую героиню» везут к обедне или на пиршество от шести до восьми повозок.

Теми же мрачными красками изображает он угнетение простого народа от шляхты. Так, по поводу рабства пленников у татар он говорит: «А мы держим в беспрерывном рабстве людей своих, добытых не войною и не куплею, принадлежащих не к чужому, но к нашему племени и вере, сирот, неимущих, попавших в сети через брак с рабынями; мы злоупотребляем нашею властью над ними, мучая их, уродуя, убивая без суда, по малейшему подозрению. У татар и москвитян ни один чиновник не может убить человека даже при очевидном преступлении — это право предоставлено только судьям в главных городах. А у нас по всем селам и деревням делаются приговоры о жизни людей».

Из этих жалоб ясно, насколько развитие крепостного состояния и уравнение его с холопством опередило относящиеся сюда положения литовских статутов. Юридическая сторона быта следовала за фактической, то есть, как это и везде бывает, право давало законные формы тому, что давно уже существовало в жизни[23].

IV

Последний Ягеллон и Люблинская уния

Сигизмунд I и королева Бона. — Львовский рокош. — Начало Реформации в Польше и Литве. — Сигизмунд Август и его три брака. — Варвара Радзивилловна. — Успехи Реформации и арианская ересь. — Вопрос об окончательной унии Литвы с Польшей. — Люблинский сейм 1569 года. — Переговоры об условиях унии. — Оппозиция литовских сенаторов. — Настойчивость и задор польской посольской избы. — Внезапный отъезд литвинов. — Присоединение Подлесья и Волыни к польской короне. — Принудительная присяга подлесян. — Упорство Воловича. — Тщетные протесты. — Ходкович и Глебович. — Присяга волынцев. — Пример князя Острожского и других русских вельмож. — Присоединение Киева к короне. — Возвращение литвинов на сейм и их согласие на унию. — Трогательные сцены. — Вопрос о четвертой власти. Конец Люблинского сейма

Более сорока лет (1506–1548) длилось в Польше и Литовской Руси царствование Сигизмунда I, или Старого. Подобно долголетнему царствованию его отца, Казимира IV, оно значительно подвинуло вперед сближение польской короны с Великим княжеством и подготовило их окончательную политическую унию. Сигизмунд почти все свое царствование должен был вести борьбу с возраставшими притязаниями строптивой польской шляхты. Благодаря своему уму и энергии он умел поддержать авторитет королевской власти. Тем не менее шляхетские сеймы продолжали забирать силу; особенно вторая половина этого царствования омрачена была разными неладами внутри государства. Обыкновенно значительную долю вины в сих замешательствах приписывают его второй супруге Боне Сфорца. Эта итальянская принцесса, вполне усвоившая себе политические идеи своего соотечественника Макиавелли, является каким-то злым гением для Сигизмунда и для целого Польско-Литовского государства. Не было пределов ее сребролюбию и властолюбию, ее интригам и козням. Пользуясь большим влиянием на своего престарелого супруга, она нередко заставляла его совершать разные несправедливости, в особенности при раздаче высших доходных должностей, имений и староств, которые просто продавала за деньги. Для достижения своих эгоистических целей она не останавливалась не только перед подкупами, но и перед ядом и тому подобными средствами, в чем упредила другую королеву, свою соотечественницу Екатерину Медичи; с той, однако, разницей, что макиавеллизм Екатерины действовал в видах укрепления королевской власти и католичества во Франции, а своенравная Бона, напротив, увеличила только разлад между короной и духовенством, с одной стороны, и шляхетским сословием — с другой. Соперничество и вражда, возбуждаемые ею между вельможами, производили частые ссоры, нарушали внутренний мир в государстве и причиняли много огорчений королю, но нисколько не усиливали монархическую власть. Наконец, королеву Бону упрекают в том, что она своим примером и влиянием много способствовала сильному распространению роскоши, заграничных мод и упадку нравов в вельможной и шляхетской среде.

Предыдущие короли, особенно Ягелло и Александр, с великой щедростью раздавали вельможам и шляхте королевские имения в державство или в пожизненное владение; но так как власти своевременно не наблюдали, чтобы эти имения по окончании срока возвращались в королевскую казну, то они и переходили к наследникам временных владетелей. Королевская казна, таким образом, лишилась доходов, предназначенных на содержание войска и двора. Уже давно шел вопрос о строгой ревизии или проверке владельческих актов и возвращении помянутых земель в казну; но только Сигизмунд решил привести в действие эту проверку и отобрание имуществ на основании книг коронной метрики, о чем состоялось постановление на сейме 1535 года. Кроме того, Сигизмунд решил произвести общую проверку шляхетских привилегий и статутов (так называемая «экзекуция прав»); а также восстановил некоторые налоги, между прочим пошлину с выводимого на продажу шляхетского рогатого скота, или воловщину, от которой освободил шляхту король Александр. Следствием этих мер было сильное неудовольствие, поведшее к открытому бунту или рокошу. В 1537 году, когда воевода молдавский Петрило, поддерживаемый австро-венгерским королем Фердинандом, грозил Польше новой войной, Сигизмунд объявил шляхте общий поход, или посполитое рушение, и сборным пунктом назначил город Львов. Действительно, посполитое рушение собралось в большом количестве; число всего войска простиралось до 150 000. Но шляхта прибыла сюда совсем не для битв с неприятелями; она носилась с грамотами своих прав и привилегий и составляла бурные сходки, на которых шумели разные ораторы, защитники шляхетских вольностей; кричали о том, что шляхта не обязана на свой счет идти в поход за пределы государства. Тайным двигателем этого рокоша был коронный маршалок и воевода краковский Петр Кмита, клеврет королевы Боны. Но тут же раздавались голоса против королевы, обвинявшие ее в том, что она мешается во все дела, особенно в назначение государственных сановников, а в своих обширных имениях сажает старостами и управляющими чужеземцев, которые притесняют местных шляхетских обывателей. Упрекали также королеву за дурное воспитание, которое она дает своему сыну, будущему королю, окружая его женщинами и плясунами. Главным образом шляхта требовала отменить воловщину и ревизию владельческих актов. Напрасно король сделал уступки и отложил окончательное решение спорных пунктов до следующего сейма. Шляхта продолжала шуметь и отказывалась от похода. Глубоко оскорбленный и униженный, Сигизмунд принужден был распустить ее по домам. Вся ее воинственная деятельность на сей раз ограничилась потреблением домашней птицы в окрестностях Львова, почему это посполитое рушение и получило насмешливое прозвание куриной войны.

Уже давно польская шляхта с завистью смотрела на значение и богатства, скоплявшиеся в руках высшего духовенства, на свободу его земельных имуществ от военных повинностей, на слишком широкую сферу духовных судов и вела постоянную борьбу с десятинами, от которых духовенство не хотело освободить шляхетские имения. Польская церковь в те времена сохраняла более самостоятельности от папской курии, нежели какая-либо другая, и короли почти самовластно распоряжались раздачей епископств. Но сребролюбивое вмешательство Боны в эту раздачу размножило число прелатов, не отличавшихся образованием и строгими правилами, вообще мало достойных своего звания и возбуждавших против себя много недовольных. Неудивительно, что это же самое духовенство не обнаружило ни искусства, ни энергии, когда пришлось вступить в борьбу с распространившейся тогда церковной Реформацией.

Процветавшая с XV века в Западной Европе эпоха Возрождения наук и искусств коснулась и Польши с Литвой, чему особенно способствовал обычай знатной молодежи доканчивать свое образование в заграничных университетах и академиях. Там напитывались они все более и более забиравшими силу идеями итальянских и немецких гуманистов, а вместе с тем привыкали не сочувственно, критически относиться к некоторым сторонам католической иерархии и церкви. Когда же на сцену выступили Лютер, Цвингли, Кальвин и другие реформаторы, то, естественно, в Польше и Литовской Руси их идеи также нашли сочувствие со стороны поколения, воспитавшегося под влиянием гуманизма. В Польше и Литве уже существовали гуситские общины чешских и моравских братьев, учение которых нашло здесь приют после гонений в собственной земле. Эти общины пролагали дорогу и новым реформационным идеям. Вторжению реформаций в польско-литовские страны много помогли также тесное соседство и политическая связь с прусско-немецкой областью, в которой лютеранство быстро распространялось, как и во всей Северной Германии. Западная часть Пруссии, как известно, вошла в состав польских провинций, а восточная оставалась владением Тевтонского ордена, но в зависимости от польской короны. Известно также, что великий магистр Тевтонского ордена Альберт Бранденбургский снял с себя духовно-рыцарский сан, принял лютеранство и, с согласия самого Сигизмунда, как своего ленного государя, обратил Восточную Пруссию в светское княжество. В королевской же Пруссии во главе реформационного движения выступил торговый немецкий город Данциг. Сигизмунд тщетно пытался прибегать к некоторым мерам против лютеранских проповедников. Реформация скоро и прочно здесь утвердилась и отсюда стала влиять на соседние великопольские провинции, где в городском населении также был значительный элемент немецких колонистов. А из Восточной Пруссии сочинения и проповедники Реформации легко проникали в соседние литовско-русские области. Католическое духовенство собирает синоды для обсуждения мер против ереси. По его просьбе король издает строгие эдикты, которыми запрещается распространять сочинения Лютера и защищать его учение под страхом сожжения на костре и конфискации имущества; молодым людям возбраняется посещать Виттенбергский университет, а также входить в личные сношения с Лютером и другими реформаторами. Но все эти эдикты оставались без исполнения, благодаря в особенности привилегированному положению шляхты, ее нерасположению к духовенству и сочувствию реформационным идеям. Это сочувствие обнаруживалось и со стороны некоторых свободомыслящих членов самого духовенства. Оно проникло и в среду придворную: так, итальянец Лисманин, духовник королевы Боны, пользовавшийся влиянием на нее, втайне принял протестантизм и сделался усердным его проповедником; а сын и наследник короля Сигизмунд Август, управлявший Литвой, терпел протестантских проповедников при своем дворе и сам, по-видимому, сочувственно относился к ереси. Но пока был жив Сигизмунд I, Реформация не выступала открыто и только подготовляла почву в Польше и Литовской Руси. Решительные успехи ее относятся ко времени следующего короля и последнего Ягеллона, то есть названного сейчас Сигизмунда Августа.

Выше мы видели, что уже на Львовском рокоше шляхта порицала королеву Бону за дурное воспитание сына. Действительно, из всех зол, которые итальянка принесла Польше, едва ли не более важным было это воспитание, немало повлиявшее и на прекращение самой династии Ягеллонов. Сигизмунд Август вырос на руках женщин и итальянских учителей, которые сделали из него человека любезного, приятного в обращении, но вместе с тем изнеженного, слабохарактерного, наклонного к придворной роскоши и удовольствиям, чуждого мужественных привычек, не выносившего суровостей военного стана. Когда ему минуло двадцать три года, отец дал ему в супруги Елизавету, дочь Фердинанда, короля Венгрии и Чехии. Казалось, этот брак должен был вновь скрепить родственные связи двух могущественнейших среднеевропейских династий, Габсбургов и Ягеллонов, имевших в то время общего врага в лице грозной Оттоманской империи. Но юная Елизавета не нашла счастья в своем замужестве. Говорят, будто та же королева Бона, опасаясь соперничества во влиянии на сына, своими интригами постаралась произвести в его сердце охлаждение к молодой супруге, и последняя вскоре умерла от огорчений, не оставив потомства; злые языки пустили даже слух об отраве (1545 г.). Около этого времени старый король совсем передал сыну управление Великим княжеством Литовским, и Сигизмунд Август основал свое пребывание в Вильне. Придворные литовские вельможи, приезжая к Сигизмунду I в Варшаву, до небес восхваляли перед ним правительственную мудрость его сына, так что однажды король, слыша одни похвалы, будто бы сказал им: «Оставьте же что-нибудь для порицания». Главным источником лести послужила необычайная щедрость королевича к окружавшим его. Он отличался расточительностью и неумеренными расходами на свой двор даже в то время, когда страну посетил неурожай, произведший страшный голод между бедными классами населения. Несмотря на это бедствие, Виленский двор нисколько не желал уменьшить количество ежедневно потребляемого им рогатого скота, пива и меду; бедные крестьяне с великими убытками и усилиями должны были из далеких мест везти сюда овес, сено, живность. Пиры, музыка, танцы и маскарады, заимствованные у итальянцев, и в эту печальную пору не прекращались во дворце молодого наместника Литвы, который скоро наскучил правительственными заботами и отдался забавам в кругу веселой шляхты, стекавшейся сюда с разных сторон, чтобы заискивать милостей у своего будущего государя. Беспечность и леность Сигизмунда Августа выразились в его привычке откладывать важные дела до следующего утра, почему он и получил потом название «король-утро».

Между красивыми виленскими дамами, составлявшими свиту покойной принцессы Елизаветы, самой прекрасной была Варвара, дочь великого гетмана Литовского Юрия Радзивилла и вдова трокского воеводы Гаштольда, который женился на ней, уже будучи пожилым человеком, прожил с ней недолго и оставил ей в наследство свои обширные имущества. Она пленила сердце Сигизмунда Августа и сама, в свою очередь, поддалась его обаянию. По смерти Елизаветы, когда на время траура затихли придворные забавы, Сигизмунд начал посещать Радзивилловские палаты, в которых жила молодая вдова вместе со своей матерью и надвилейские сады которых примыкали к ограде Нижнего великокняжеского замка. Благодаря этому соседству посещения все учащались и отчасти приобрели характер тайных свиданий. Фамилия Радзивиллов была одной из самых знатных в Литве; а незадолго до этого времени она получила от императора княжеское достоинство Священной Римской империи. Главными представителями этой фамилии являлись тогда два Николая: один Николай Юрьевич, по прозванию Рыжий, подчаший литовский, родной брат Варвары; а другой Николай Янович, прозванием Черный, маршалок литовский, ее двоюродный брат. Эти братья, побуждаемые матерью Варвары, обратились к королевичу с просьбой прекратить свои ночные посещения, которые бросают тень на добрую славу их сестры и всей их фамилии. Королевич обещал и некоторое время держал слово, но потом любовь взяла верх, и посещения возобновились. Узнав о том, братья Радзивиллы однажды сделали засаду в комнатах Варвары и, внезапно представ перед Августом, напомнили данное и не сдержанное им слово.

«Мое настоящее посещение, может быть, принесет вам честь и благополучие», — ответил Август.

«Дай-то бог», — сказали братья и тотчас позвали заранее приготовленного капеллана.

Влюбленный королевич не стал отказываться от брака; только поставил условием, чтобы он сохранялся в строгой тайне до более удобного времени. Свидетелями бракосочетания, кроме двух Радзивиллов и матери, были два приближенных к Августу литовских дворянина, сопровождавших его обыкновенно на эти свидания, именно староста Довойна и стольник Кезгайло. Брак этот совершился приблизительно в августе 1547 года. Тяжелые заботы и огорчения ожидали молодых супругов, в особенности прекрасную Варвару. Трудно было сохранить тайну от многочисленных клевретов королевы Боны; хотя Август продолжал свидания с женой только посредством потайного хода, устроенного из замка в Радзивилловские палаты. Действительно, слухи о женитьбе достигли родителей; он отправился в Варшаву и там упорно отвергал справедливость этих слухов. Затем последовали продолжительные отлучки на сеймы, то Литовский, то Польский. На это время супругу свою Август отослал в Радзивилловский замок Дубенки, расположенный в глухой местности, на высоком холме, омываемом со всех сторон водой, в нескольких милях от Вильны. Там жила она в глубоком уединении под охраной своего брата Николая Рыжего и верного Довойны, которые тщательно оберегали ее от яда, кинжала, похищения и тому подобного, ибо знали, что итальянка Бона не разбирает средств для достижения своих целей. Разлука с нежно любимым супругом, слезы и постоянно тревожное настроение гибельно повлияли на здоровье молодой женщины. Она преждевременно разрешилась от беременности, и это случилось в то именно время, когда королевская семья более всего нуждалась в потомстве для продолжения Ягеллоновской династии. Между тем истина мало-помалу стала известна. Подстрекаемые королевой, многие вельможи и сенаторы начали шуметь, что будущий их король не имеет права выбирать себе супругу без согласия сословий и своих родителей. Некоторых сенаторов, однако, Августу удалось склонить на свою сторону. Посреди волнения, возбужденного этим вопросом, скончался восьмидесятилетний король Сигизмунд I, в марте 1548 года. Приверженец Августа, краковский епископ Мацеевский немедля отправил из Кракова гонца в Вильну с известием о кончине короля. Август, таким образом, двумя или тремя днями узнал о ней прежде, чем прибыло официальное уведомление; этим временем он воспользовался, чтобы вызвать Варвару из Дубенок в виленский королевский замок. Вслед за тем он созвал литовских вельмож из их поместий и на первом же торжественном заседании литовского сената представил им свою супругу, а их королеву. Захваченная врасплох и пораженная ангельской красотой Варвары, сенаторская рада приветствовала ее кликом: «Vivat Barbara, regina Poloniae, magna ducissa Luthuaniae!» («Виват Варваре, королеве Польши, великой герцогине Путании!»)

Иной прием встретило объявление о королевском супружестве в Польше. Бона, привыкшая при старом Сигизмунде к неограниченному влиянию на короля, на раздачу должностей и имуществ и надеявшаяся так же управлять своим слабохарактерным сыном, с ненавистью смотрела на свою невестку, видя в ней соперницу, сильную любовью и доверием Августа. Когда последний прибыл в Краков и совершил здесь торжественное погребение своего отца, он немедленно должен был начать упорную борьбу с польским сенатом и сеймом по вопросу о своей супруге. Разгневанная Бона не хотела встречаться с новой королевой, рассорилась с сыном и удалилась в Варшаву, так как в Мазовии она имела обширные владения. Но и оттуда она не переставала действовать своими интригами и направлять свою партию против сына и невестки. При выборах послов на предстоящий Петроковский сейм по воеводствам и поветам польским рассеивались разные нелепые слухи; между прочим, привязанность короля к Варваре и его брак объясняли просто делом колдовства со стороны ее матери; а брак этот оглашали унижением для королевского дома и чуть ли не величайшим бедствием для отчизны. Едва в Петрокове открыли сейм (в октябре 1548 г.), как начались бурные речи и в сенате, и в посольской избе, громившие брак короля. Тщетно некоторые приверженцы Сигизмунда Августа, каковы краковский каштелян Ян Тарновский и краковский епископ Мацеевский, пытались защитить свободу королевского выбора относительно супруги; большинство, увлекаемое особенно краковским воеводой Петром Кмитой, главой партии Боны, не хотело признать законным брачный союз с Варварой и требовало развода. Однажды вся посольская изба упала на колени перед королем и умоляла его уничтожить свой неравный брак. Но любовь дала слабохарактерному, ленивому Августу силу и энергию в борьбе с этими настояниями, доходившими до угроз лишить его польской короны. Это был чуть ли не единственный подвиг в его жизни, когда он остался тверд и непреклонен и когда ответы его сейму отличались истинным достоинством и силой слова. «Вам пристало бы не о том просить меня, — сказал он однажды, — чтобы я нарушил обет моей жене, но о том, чтобы я держал свое слово, данное кому бы то ни было. Я поклялся ей и не покину ее, пока жив; честь мне дороже всех королевств на свете». Твердость короля наконец взяла верх: мало-помалу оппозиция ослабела, чему много содействовала абсолютная власть Августа в своем наследственном государстве Русско-Литовском и опасения поляков за свою унию с сим государством. Август не только отстоял законность своего брака, но и настоял на том, чтобы спустя два года Варвара была торжественно коронована в Кракове архиепископом-примасом Дзежговским, причем сам Кмита исполнял обязанности маршалка.

Прошло не более пяти месяцев после этой коронации, и молодая королева скончалась на руках своего супруга (в конце апреля 1551 г.). Незадолго перед ее смертью Бона примирилась с ней в присутствии всего королевского двора. Но это примирение считали неискренним; мало того, после упорно держалась молва, будто злая свекровь отравила свою невестку. По другому известию, Варвара умерла от тяжкой болезни, рака в груди, который развился у нее отчасти вследствие упомянутых выше беспокойств и огорчений, отчасти по причине снадобий, которые она принимала из рук знахарок, чтобы доставить своему супругу столь желанного наследника престола. Из Кракова тело ее перевезли в Вильну, где погребли при кафедральном храме в королевском склепе, рядом с первой женой Августа, Елизаветой. Король первое время был сильно поражен смертью пламенно любимой супруги и навсегда сохранил нежное чувство к ее памяти, что, однако, не помешало ему отдаться своему влечению к женщинам и вообще к распущенной жизни. От такой жизни не отвлекла его и третья супруга, на которой успела его женить королева Бона (в 1553 г.). Эта супруга была не кто иная, как Екатерина, вдова герцога Мантуанского, родная сестра первой его жены Елизаветы, то есть дочь императора Фердинанда Габсбурга. Известно, что для Австрии то была эпоха обильных своими последствиями браков, когда сложилось пресловутое изречение (Bella gerant alii tu felix Austria nube — «Пусть другие ведут войны, ты, счастливая Австрия, заключай браки»), когда австрийские Габсбурги этими браками приобрели себе короны чешскую и венгерскую и старались тесно привязать к своим интересам государство Польско-Литовское — самое значительное славянское государство того времени. Австрийский двор сам хлопотал о новом брачном союзе с последним Ягеллоном и потому немало подстрекал преданную себе Бону в ее преследовании несчастной Варвары. Но Бона недолго наслаждалась плодами своих интриг и козней. Ее итальянские фавориты (Папагоди и Бранкачио), опасаясь со смертью старой королевы очутиться посреди чуждого и враждебного общества, убедили ее покинуть Польшу со всем своим движимым имуществом и для поправления своего ослабевшего здоровья воротиться под родное небо Италии. Несмотря на просьбы сына и дочерей и сопротивление вельмож, старуха действительно уехала, увозя с собой накопленные ею огромные богатства, состоявшие из звонкой монеты, золота, серебра, дорогих камней и всякой утвари, для перевозки которых пришлось употребить до 500 упряжных коней. Она поселилась в своем наследственном владении, городе Баре. Но уже в следующем, 1557 году Бона умерла, как говорят, сделавшись в свою очередь жертвой отравы со стороны коварного любимца (Папагоди), который хотел воспользоваться ее богатствами. По ее подлинному завещанию эти богатства должны были перейти к ее детям; но любимец представил подложное завещание, сделанное в его пользу; причем ему помогло покровительство владевшего тогда неаполитанской короной Филиппа II Испанского, с которым он поделился наследством. Вопрос о возврате этого наследства, или о так называемых «неаполитанских суммах», потом долго и тщетно занимал польское правительство, ибо наследники Ягеллонов отказались от них в пользу Речи Посполитой.

Третий брак Августа был тоже несчастлив и так же бесплоден, как и первый. Наскучив надменной, болезненной немкой, не хотевшей знать ни польского языка, ни польских обычаев, король завел дело о разводе с ней под предлогом ее неплодия, так как государство нуждалось в наследнике. Не добившись от папы формального развода, Август наконец убедил австрийский двор взять к себе обратно Екатерину. Но она не доехала до Вены и с горя умерла на дороге (1567). Очевидно, какой-то злой рок тяготел над домом Ягеллонов, отказывая им в продолжении потомства[24].

Три весьма важных события ознаменовали царствование последнего Ягеллона в Польше и Западной Руси: 1) так называемая Ливонская война с Москвой и раздел земель Ливонского ордена; 2) необычайные успехи Реформации в Польше и Литве и 3) Люблинская уния.

После Сигизмунда I Реформация не только не находила более препятствия, но и получила полную свободу, благодаря веротерпимости или, точнее, религиозному равнодушию его преемника; а потому начала быстро распространяться как в Польше, так и в Великом княжестве Литовском. Сигизмунд Август держал при себе реформаторских проповедников и собирал в своей библиотеке протестантские сочинения. Сами главные реформаторы, то есть Лютер, Кальвин, Меланхтон, Цвингли, посвящали ему свои книги и входили с ним в переписку. Одно время король даже задумал было стать во главе церковной реформы в своем государстве и обратился к папе Павлу IV с просьбой дозволить богослужение на народном языке, причащение под обоими видами, брак священников и тому подобное; для чего хотел созвать национальный собор. Но благодаря хитрому образу действия папского нунция Липпомани и в особенности недостатку собственной энергии король потом оставил свои реформаторские планы. В Вильне и других главных городах Литвы и Западной Руси, как и в Польше, проживало значительное количество немецких колонистов, а потому учение Лютера распространялось преимущественно между купцами, мещанами и ремесленниками. Гораздо больше успеха имел кальвинизм, который пришелся по вкусу шляхетскому сословию и в Польше, и в Литве. В последней он обязан своими успехами в особенности известному вельможе Николаю Радзивиллу (Радивилу) Черному, который познакомился с этим учением еще в юности, во время своего заграничного образования. Будучи родственником короля по своей двоюродной сестре Варваре, получив от него важнейшие должности великого маршала и канцлера литовского вместе с обширными имениями, он свое влияние и свои богатства употребил на утверждение и распространение кальвинского (кальвинистского) учения. В 1553 году Радзивилл открыто принял это учение вместе со всем своим семейством и слугами и учредил протестантское богослужение в своем загородном доме, в виленском предместье Лукишках; а потом, с позволения короля, воздвиг каменный евангельский собор в самом городе, на Бернардинской площади. Рассказывают, что Радзивилл просил Сигизмунда Августа посетить богослужение в этом новом храме, и тот отправился верхом в сопровождении многочисленной свиты. Но предуведомленный о том латинский епископ вышел со своим клиром и с крестами; схватил королевского коня за узду, со словами «Предки вашего величества ездили на молитву не этой дорогой», и, упав на колени со всем духовенством, умолил короля направиться в католический костел. Тем не менее деятельность Радзивилла продолжалась беспрепятственно. Он устроил такие же евангелические храмы и при них школы в своих многочисленных поместьях, в Несвиже, Олыке, Клецке, Бресте, Биржах и в прочих; призывал в них из Польши известных своей ученостью пасторов (Чеховича, Вендраговского, Симона Будного, Крыжковского и других); завел в Несвиже типографию для печатания кальвинских книг; на его счет был издан в Бресте новый, исправленный перевод Библии на польский язык. Примеру Радзивилла последовали и некоторые другие знатные литовско-русские фамилии, равно католические и православные, находившиеся с ним в родственных связях или заискивавшие его покровительства. Так, перешли в протестантизм: Кишки, Ходкевичи, Сапеги, Вишневецкие, Пацы, Воловичи, Огинские, Горские и другие. А мелкая шляхта естественно шла за знатными вельможами, от которых часто зависела в имущественном отношении. Реформаторское движение увлекло многих православных. А католичество понесло в Литве и Жмуди такой разгром, что едва не было совсем уничтожено этим бурным потоком. Но именно легкость и быстрота, с какими распространялась Реформация в Польше и Литве, свидетельствовали о ее поверхностном влиянии, лишенном глубины и силы, вызванном скорее модой и подражанием, нежели внутренней, народной потребностью.

Сильный удар Реформации в Литве и Западной Руси нанесла преждевременная смерть Николая Черного, который скончался в 1565 году, еще не достигнув преклонных лет. Хотя после него во главе литовской Реформации стал его двоюродный брат Николай Рыжий, великий гетман Литовский и воевода виленский, но его деятельность не была так же энергична и успешна. Еще больший вред делу Реформации причинили расколы, возникшие в ее среде, и преимущественно арианская секта. Эта секта отрицала троичность лиц и божество Христа; почему ее члены назывались унитариями или антитринитариями, а по имени своих учителей итальянцев Фавста и Лелия Социнов (последователей известного испанского врача Михаила Серведа) также и социнианами. Арианская ересь распространилась особенно в Малой Польше в 50-х годах XVI столетия, откуда проникла в Литву. В последней одним из первых ее открытых проповедников явился Петр из Гонендза (местечко в Подляхии), учившийся в Краковском и германских университетах. Тщетно кальвинские пасторы восставали против этой ереси; из их собственной среды явились ее последователи и проповедники, каковыми были, например, итальянец Бландрата, рекомендованный Радзивилу самим Кальвином, а также упомянутые выше Чехович, Вендраговский и Симон Будный. Литовские социниане нашли себе даже сильного покровителя между вельможами в лице виленского каштеляна Яна Кишки, владевшего громадными имуществами. Подобно Радзивиллу, он не щадил издержек для собирания социнианских проповедников, заведения типографий и печатания книг в своих имениях. Кальвинисты, с Николаем Черным во главе, сильно вооружились против арианской ереси и собирали соборы для ее осуждения; но арианство продолжало распространяться в Литовской Руси, в Галиции и на Волыни, увлекая многих кальвинистов и православных. Неожиданное и важное подкрепление получило оно из Московской Руси в лице известного еретика Феодосия Косого, бежавшего из Москвы с товарищами после собора 1554 года. Феодосий имел такой успех в Литовской Руси, что писавший против него инок Зиновий заметил: «Восток развратил диавол Бахметом, запад Мартином Немчином (Лютером), а Литву Косым». Замечание, конечно, преувеличенное. Когда социнианство распространилось и укрепилось, то само оно, в свою очередь, распалось на разные учения или толки; особенно предметом разногласия служило крещение младенцев: одни допускали его, а другие отвергали и признавали действительность крещения только для взрослых. Развитие этой крайней реформатской секты не только остановило успехи кальвинизма, но и отторгло от него значительную часть последователей и заставило кальвинские общины вместо борьбы с католицизмом терять свои силы на борьбу с общинами социнианскими. Этими обстоятельствами вскоре отлично воспользовались новые борцы, выступившие на защиту папства, то есть иезуиты. Сам король под конец жизни, одолеваемый болезнями — следствием его распущенной, неумеренной жизни, — совершенно охладел к вопросам церковной реформы и даже стал помогать успехам католической реакции в своем государстве[25].

Обратимся теперь к Люблинской унии.

По мере того как бездетный Сигизмунд Август приближался к старости и ясно становилось, что вместе с ним должна угаснуть литовско-польская династия Ягеллонов, все более и более выдвигался тревожный вопрос о дальнейшей судьбе единения Польши с Литвой. Начиная с Казимира IV Литва и Польша фактически уже более ста лет имели одного государя, за исключением короткого промежутка (при Яне Альбрехте и Александре). В особенности два таких продолжительных царствования, как Казимира IV и Сигизмунда I, много содействовали тесному сближению обеих половин соединенного государства или, вернее, подчинению литовско-русских земель польскому влиянию. Сигизмунд I еще при жизни своей короновал своего сына и великим князем Литвы, и королем Польши, чтобы обеспечить ему наследование в обеих странах и вместе упрочить их политическое единство. Это единство, доказав на деле свою пользу в случаях борьбы с сильными соседями, составляло теперь насущную и взаимную потребность обеих стран. Но отношения их к вопросу о самой форме единства были различны. Меж тем как литовские чины довольствовались одним внешним союзом или чисто личной унией, то есть совмещением обеих корон на одной голове, и старались удержать свою самостоятельность во внутренних делах, поляки, наоборот, стремились к полному слиянию обеих стран в одно государственное тело с общими правами и учреждениями. В сущности, они стремились к господству в обширных и благодатных литовско-русских землях. Отсюда в царствование последнего Ягеллона происходит любопытная и деятельная борьба, исход которой, впрочем, не трудно было предвидеть, если, с одной стороны, взять в расчет замечательное единодушие поляков в этом деле, а с другой — отсутствие единодушия между чинами собственно литовскими и западнорусскими и недостаток политического центра, около которого они могли бы сосредоточиться. Сама Ягеллоновская династия ополячилась и еще ранее склоняла решение вопроса в польскую сторону (например, акт унии 1501 г., изданный королем Александром); а теперь в лице своего последнего представителя явно стала на ту же сторону, чем дала ей решительный перевес. Наконец, ничем не огражденное географическое положение Литовско-Русского государства, между Польшей и надвигавшей с востока Москвой, заставляло его возможно скорее и теснее примкнуть к первой, чтобы опереться на нее в борьбе со второй.

Вопрос об окончательной унии или полном слиянии обеих стран неоднократно возбуждался на вольных или общих сеймах; но стараниями противников унии решение его постоянно откладывалось на будущее время. Наиболее важный шаг в этом деле представляет Варшавский сейм конца 1563 и начала 1564 года. Здесь поляки и литвины горячо спорили о разных пунктах своей унии. Под влиянием внешней опасности от московского царя и особенно утраты Полоцка, взятого войсками Ивана IV, литвины пошли было на уступки. Но вот пришло известие о победе литовского гетмана Радзивилла над москвитянами на берегах Улы; литвины сделались менее сговорчивы и в особенности упорно стояли за Волынь и Подлесье, тогда как поляки требовали включения их в земли польской короны. Сигизмунд Август на этом сейме отрекся от своих наследственных прав на Литовское великое княжение в пользу той же польской короны и таким образом им обоим предоставил после своей смерти вольный выбор государя. Сим отречением он хотел облегчить дело унии или, как выразилась его декларация по сему случаю, zwalic ten pien’ z drogi («убери этот пень с дороги»). В дополнение к сему акту на том же сейме издан был подписанный королем так называемый «Варшавский рецесс», которым определены условия слияния Литвы с Польшей и который лег в основу дальнейших переговоров об этом вопросе. Но всем подобным актам недоставало формального утверждения со стороны литовских чинов.

Магнаты литовские противились полной унии по следующим главным причинам. Эти вельможи еще в значительной степени сохраняли свое положение крупных феодальных владетелей в Литве; а потому, в случае уравнения прав с поляками, они, во-первых, утратили бы свои наследственные права на участие в королевской раде или сенате, так как в Польше звание сенатора или давалось королем пожизненно, или было связано с достоинством епископским. Во-вторых, второстепенная и мелкая литовская шляхта, или так называемые земяне и бояре, будучи уравнены в правах с польской шляхтой, приобретали ее льготы и вольности, а следовательно, получали более независимое положение по отношению к своим феодальным сеньорам, то есть к литовским магнатам; почему эта шляхта в вопросе об унии тянула на сторону поляков, но не выступала решительно против своих вельмож, привыкши находиться у них в подчинении. В-третьих, литвины, равно знатные и незнатные, опасались наплыва в свою страну поляков, которые бы стали перебивать у них придворные и земские уряды и староства. Во главе чисто литовской партии, противной слиянию, стоял тот же Николай Черный Радзивилл, который был главой литовских протестантов. Благодаря его энергии и личному влиянию на короля эта литовско-протестантская партия доселе успешно отстаивала самобытность Литвы от польских притязаний. Но в следующем, 1565 году, как известно, он умер, и, хотя вождями ее оставались еще такие значительные и влиятельные лица, как двоюродный брат его Николай Рыжий, староста жмудский Ян Ходкович и подканцлер литовский Евстафий Волович, однако дробление протестантов на секты, а вместе и ослабление союза с ними русских православных вельмож все более и более выступали наружу. Дело унии пошло быстрее. Король окончательно подпал под влияние партии польско-католической и принялся действовать в пользу слияния Литвы с Польшей не только усердно, но и с необычным ему постоянством, почти с той же твердостью воли, которую он прежде проявил в вопросе о своем браке с Варварой Радзивилл. Ясно, что при его природных способностях, если бы он получил лучшее воспитание и направление, вместо ленивого, изнеженного человека, из него мог бы выйти замечательный государь[26].

Еще около трех лет на разных сеймах длились переговоры и совещания об унии. Король и польско-католическая партия решили во что бы то ни стало привести это дело к окончанию на том вольном или большом сейме, который был созван на 23 декабря 1568 года в городе Люблине.

Медленно и неохотно съезжались сюда литвины, предвидя утрату своей самобытности. Поэтому открытие сейма состоялось только 10 января следующего, 1569 года. В этот день польские послы представились королю; причем выбранный ими посольским маршалом коронный референдарий Станислав Чарнковский от имени послов говорил его величеству длинное и высокопарное приветствие, в котором главным образом указывалась необходимость полной унии и выражалась надежда на немедленное ее завершение. В следующие дни посольские сенаторы, совместно с послами, совещались, каким образом начать с Литвой дело об унии, и выбрали из своей среды для этого дела нескольких депутатов, в том числе архиепископа Гнезненского Уханского, епископа Краковского Падневского и канцлера Дембинского. Но литовские сенаторы в начале сейма под разными предлогами уклонялись от общих заседаний с польскими сенаторами и вели свои отдельные заседания в другой зале. На приглашение польских сенаторов прийти в общую залу, в которую двери для них отперты, воевода виленский, Николай Радзивилл, вежливо ответил, что «действительно двери отперты, но их преграждает решетка, через которую мы никак не можем пройти к вам, разве король снимет ее». Под этой мысленной решеткой разумелись польские посягательства на литовскую самобытность, которые должны быть устранены королем; другими словами, магнаты литовские только тогда соглашались приступить к переговорам об унии, когда король, подобно своим предшественникам, обяжется сохранить в целости границы Литовского государства (со стороны Польши) и подтвердить их статутовые права относительно того, чтобы чины, должности, аренды и наследственные пожалования не давались чужеземцам (т. е. полякам), а давались бы только природным литвинам и русским. Сообразно с сим, литовцы представили сейму письменное заявление о тех условиях, на которых они согласны заключить унию: 1) Свободный выбор государя общим сеймом, который должен происходить где-либо на границе Литвы с Польшей. 2) Отдельное коронование его в Кракове королевской, а в Вильне великокняжеской короной, вместе с присягой на сохранение литовских привилегий. 3) Оборона обоих соединенных государств общими силами. 4) Бальные сеймы должны происходить по очереди то в Польше, то в Литве. 5) Отдельные высшие чины и должности сохраняются в Литве неприкосновенно. 6) Поляки в Литве и литвины в Польше могут приобретать движимое и недвижимое имущество, но всякие светские и духовные должности и земские уряды в Литве могут занимать только ее уроженцы. 7) Монета отдельная, но одинаковой стоимости, и прочее. К своему заявлению литовцы приложили выписки из привилегий, данных им великими князьями Казимиром (1452), Александром (1492), Сигизмундом I (1506 и 1529) и Сигизмундом Августом (по второму статуту). В этих выписках повторялось обязательство не умалять Великое княжество Литовское ни в его достоинстве и прерогативах, ни в его границах. При сем литовцы просили поляков, чтобы те также письменно изложили им свой проект унии. Просьба эта повела ко многим и весьма оживленным пререканиям между польскими сенаторами и послами.

Сенаторы, со своей стороны, составили ответную записку, в которой указывали на другие акты и привилегии прежнего времени, преимущественно на Городельскую унию Ягелла и Витовта, на привилегии Александра 1501 года и на Варшавский рецесс 1564 года, на основании которых и сочинили проект слияния Литвы с Польшей. Но в посольской избе эта записка вызвала сильные разногласия: одни соглашались на нее; другие не хотели давать никакого письменного ответа литовцам; называя такую переписку проволочкой времени, они требовали, чтобы литовцы сами явились в общие заседания и здесь непосредственно совещались об унии, к чему хотели принудить их с помощью короля; третьи по своему усмотрению переделывали сенаторский проект. На заседании 8 февраля, когда посольский маршал Чарнковский склонял послов согласиться на проект сенаторов, краковский писарь Кмита прервал его и начал говорить, что на том останется пятно, кто желает записи. Произошел шум; чтобы водворить тишину, Чарнковский стучал своим жезлом. «Не стучи палкой, — закричал Кмита, — у меня есть сабля против этой палки!» Маршал вскочил с места, говоря: «Достанем и саблю», и бросил жезл. Поднялось большое и продолжительное смятение. Когда оно успокоилось, стали собирать голоса, но по разногласию не могли прийти к какому-либо решению; с тем и пошли наверх, в сенатскую палату. Тут сенаторы стали упрекать их в упорстве, в неуважении к сенату, в напрасной трате времени и в стремлении «все утверждать на своих головах» (т. е. все решать самостоятельно, без сената). А краковский епископ сказал им: «Вы шесть лет рядили делами (вместо сената). Горько нам от вашего ряду!» Споры о записи продолжались и в следующие дни; послы не однажды без всякого окончательного решения ходили наверх к сенаторам и заводили с ними пререкания. Сенаторы, в свою очередь, продолжали сетовать на их упорство. Так, однажды сендомирский (сандомирский) воевода Петр Зборовский произнес, между прочим, следующие пророческие слова: «Все мы (сенаторы) и многие из послов согласились на одно, а несколько человек протестует! Это самый дурной пример! Если кто впоследствии пожелает чего-либо наилучшего и на его сторону склонится самое большое число послов, а несколько человек вдруг выскочит и станет протестовать, то так и придется оставить доброе дело! Господа, дурно это!» Однако споры продолжались. Наконец, утомясь ими, 12 февраля послы согласились, чтобы литовцам были предоставлены все относящиеся до унии привилегии старого времени, особенно Александрова грамота 1501 года и Варшавский рецесс 1564 года, а также и запись или проект унии, составленный согласно старым привилегиям. Затем пригласили литовских сенаторов, и тут епископ Краковский, от имени польского сената, держал к ним пространную ответную речь. Он указывал на прежние договоры и клятвы относительно унии и вообще проследил почти всю ее историю со времен Ягелла; напирал на то, что с тех времен Литва устроивалась по образцу Польши, а если и бывали отдельные великие князья в Литве, то они, в сущности, являлись пожизненными наместниками польских королей, и что предки литвинов всегда признавали унию.

На эту речь виленский воевода Радзивилл заметил, что она длинна и красноречива, запомнить ее трудно, а потому просил сообщить ее на бумаге. Староста жмудский Ходкович, намекая на королевский акт отречения 1564 года, выразился иронически: «Если мы вам подарены, то к чему же вам еще уния с нами?» На это Радзивилл горячо возразил, что они люди вольные и никто подарить их не мог. «Господам полякам, — прибавил он, — Литва дарила собак, жеребцов, маленьких жмудских лошадей, а не нас, свободных людей. Наши вольности мы приобрели нашею кровью». Литовские сенаторы удалились в свою залу заседания. По их просьбе польские сенаторы обещали им прислать речь епископа Краковского, когда она будет написана, а теперь сообщили им запись или свой проект унии. Автором его был тот же епископ Краковский Падневский; но проект этот подвергся некоторым исправлениям со стороны земских послов. Главные пункты его были следующие: король Польский избирается общими голосами Польши и Литвы, но избирается только в Польше. Он будет миропомазан и коронован в Кракове, а особое избрание и возведение на литовский престол прекращается. Бальный сейм — один общий; сенат также; монета также. Поляк в Литве и литвин в Польше может занимать какие угодно должности и приобретать какое угодно имущество. Но на Литву не простирается экзекуция касательно столовых королевских имений, пожалованных во временное владение. В ответе своем на этот проект литовские сенаторы по поводу предлагаемой им братской унии и любви откровенно говорили: «Если слить Литовское княжество с королевством, то не будет никакой любви, потому что в таком случае Литовское княжество должно поникнуть перед Польшей, литовский народ должен был бы превратиться в другой народ, так что не могло быть никакого братства. Тогда бы недоставало одного из братьев, то есть литовского народа, что явно из самой записки вашей, господа, данной нам». Crescit Ansonia Albae minis (Рим растет благодаря развалинам Альбы). Далее литовцы вновь излагают свои вышеприведенные пункты, на которых должна быть основана уния. При сем, в отпор противному мнению, что со времени Ягелла великие литовские князья были только пожизненными наместниками польских королей, они стараются доказать, что Ягеллоны были не просто наследственными государями Литвы, а подвергались избранию жителями великого княжества; что власть их в Литве отнюдь не была неограниченная, потому они при своем возведении на литовский престол присягали сохранять права и привилегии княжества, чего обыкновенно не делает наследственный (и абсолютный) государь.

Ответ литовцев произвел неодинаковое впечатление на польских сенаторов и на послов. Меж тем как первые сохраняют более мягкий и умеренный тон и желают вести переговоры далее, последние выказывают более горячности и настаивают на прекращении бесплодных переговоров и на прямом вмешательстве королевской власти, которая приказала бы литвинам занять свои места на общем сейме и просто принудила бы их к унии. При сем самыми ревностными сторонниками унии являются послы русского воеводства, то есть галичане, с перемышльским судьей Ореховским во главе: понятно, что, раз включенные в состав польской короны, они желают иметь в тесном единении с собой и другие русские земли, а не быть отделенными от них государственной границей. На сейме пока еще не выступает открыто вопрос о присоединении Волыни к землям польской короны, чтобы сразу не испугать литвинов; но вопрос этот уже обсуждается в закрытых заседаниях. Литовцы хотя сами в них не участвуют, но очевидно получают сведения обо всем, что происходит на сейме: посему сенаторы польские некоторые свои совещания облекают особой таинственностью. Те же меры, по желанию короля, предписаны и посольской избе, то есть воспрещен доступ в нее посторонним лицам. Но в свою очередь, хотя король действует заодно с поляками, однако некоторые литовские вельможи продолжают пользоваться его благосклонностью, каковы Радзивилл, Ходкович и Волович. Литовские сенаторы иногда приезжают к королю для тайных совещаний.

Тщетно поляки продолжают указывать на унию короля Александра и на Варшавский рецесс: литвины не признают этих актов, говоря, что они были изданы без согласия литовских чинов. По настоянию посольской избы король наконец 28 февраля, в понедельник, посылает приказ, чтобы литовские сенаторы заняли свои места в сенате вместе с поляками и литовские послы в посольской избе. На этот приказ виленский воевода Радзивилл ответил: «Если поедем, то к королю, а не к польским сенаторам». То же ответил жмудский староста Ходкович. Князь Василий Острожский, воевода киевский, сказал: «Сегодня не можем собраться, потому что послы наши стоят по деревням». Однако все согласились приехать в замок завтра, то есть во вторник, 1 марта. Но утром этого дня, когда польские сенаторы и послы собрались в своих палатах и ожидали прибытия литвинов, вдруг пришло известие, что сии последние ночью внезапно покинули Люблин и разъехались.

Представители Литвы, очевидно, рассчитывали своим удалением смутить короля, расстроить сейм и затормозить дело унии или заранее не признать законным все, что будет постановлено в этом смысле при их отсутствии. Но они на сей раз жестоко ошиблись в своих расчетах. Напротив, пока велись с ними переговоры, поляки, особливо сенаторы, действовали довольно мягко, с соблюдением правил вежливости и предупредительности по отношению к своим литовским товарищам. Теперь же, наоборот, и сенаторы, и сам король с большей энергией принялись приводить в исполнение намеченные планы, находясь под сильным давлением посольской избы, которая настойчиво понуждала их к действию, горячо протестовала против всяких уступок и проволочек и советовала поступать с уехавшими без королевского разрешения литовцами как с мятежниками. Некоторые послы предлагали даже принять военные меры, послать к татарам, чтобы отклонить их от союза с Литвой, а в случае дальнейшего ее упорства собрать посполитое рушение и оружием принудить ее к унии. Но подобные предложения вызвали вопрос о сборе денег на войско со шляхетских имений, что немедленно охладило рвение к военным предприятиям. Тем не менее в следующие за отъездом литовцев дни состоялась весьма важная и решительная мера: Подлесье и Волынь отделены от Литвы и присоединены к землям польской короны. В королевском универсале по этому поводу говорилось, впрочем, не о присоединении, а о «возвращении» их Польскому королевству от Великого княжества Литовского, которое владело Подлесьем и Волынью будто бы «не по какому-либо законному праву», а просто по снисхождению польских государей.

Оказалось, что не все литовские сенаторы и послы уехали из Люблина. Некоторые еще оставались, особенно подлесяне, которые и получили от короля приказание немедленно занять свои места на сейме между поляками, принеся указанную присягу польскому королю. Они повиновались, но просили при сем не требовать от них немедленной присяги, пока не будут обдуманы меры для защиты их от мести литовских сенаторов. Просьба эта не была уважена, и подлесяне, хотя неохотно, присягнули. Один из них, писарь литовский, староста Мельницкий Матишек, попытался было уклониться, говоря, что он уже присягал королю, как великому князю Литовскому, и что не годится присягать вторично и притом другому государству; но король, по настоянию польских сенаторов и послов, пригрозил отнять у него мельницкое староство, и Матишек присягнул. Вообще староства и другие временные королевские пожалования явились в руках польско-католической партии могущественным орудием для проведения унии. Однако этой партии пришлось немало хлопотать и настаивать перед королем, когда дошел черед до такого высокого сановника, как Евстафий Волович, литовский подканцлер и притом один из главнейших противников унии. Он держал несколько староств в Подлесье, и посольская изба потребовала, чтобы Волович также принес присягу. Король не считал его к тому обязанным; некоторые сенаторы также возражали, говоря, что «он держит староство не с судом, а простое», и устами архиепископа Гнезненского объявили его свободным от присяги. Но послы упорно стояли на своем. Посредством своего маршала Чарнковского они отвечали следующее: «Милостивый архиепископ! Припомните: когда присоединялись к королевству Прусская земля и Мазовецкое княжество, то присягали все должностные лица — сановники, державцы, шляхта, города, хотя насчет их верности не было никаких сомнений, а господин Евстафий — главный виновник расторжения унии, потому что одних послов выслал отсюда, а другим, которые остались здесь, делал угрозы. И эта подозрительная личность не будет присягать! Сохрани Бог! Это оскорбило бы тех, которые уже приняли присягу. Тогда вышло бы то, что говорится в пословице: овод пробился через паутину, а мухи завязли».

Один из послов (староста Радлевский) указывал прямо на то, что пример Воловича будет иметь большое влияние на других, смотря по тому, принесет он присягу или не принесет. После разных препирательств с послами сенаторы уступили им и порешили, что Волович должен принести присягу. Согласился и король с этим решением, но через канцлера Дембинского обратился к послам с просьбой, чтобы относились к Воловичу как к человеку важному и высокопоставленному, с уважением и подобающей вежливостью. Когда его призвали на сейм и объявили королевское решение о принесении присяги, Волович отвечал, что он уже приносил присягу Великому княжеству Литовскому и что его три подлесских староства приписаны к замку Берестье — следовательно, принадлежат к великому княжеству. На повторительные требования присяги он продолжал оспаривать ее законность, а также законность присоединения Подлесья к короне; просил короля не входить с ним в суд и ссылался на отсутствие товарищей для решения столь важного дела. Канцлер, дававший ему ответы от имени короля и сената, объявил, что у него будут отобраны подлесские староства. Волович, однако, не уступал и был отпущен из заседания. Но посольская изба после того не хотела обсуждать никаких дел, пока Волович не принесет присягу или у него не будут отняты имения, а также пока не будут ограждены подлесяне, принесшие присягу; ибо литовские сенаторы разослали на Подлесье и Волынь грамоты с приказанием собираться на войну под опасением потери имения. В особенности смущал их своими жалобами один из подлесян, некий староста Ласицкий, который имел в Литве землю по соседству с жмудским старостой Ходковичем и выражал опасения за свою жизнь и имущество со стороны этого сильного и мстительного соседа. Король успокоил послов обещанием раздать староства Воловича другим лицам; а на Волынь и Подлесье поспешили рассылкой королевских универсалов в отпор грамотам литовских сенаторов. Универсалы эти, возвещая о воссоединении Подлесья и Волыни с короной, повелевали сенаторам и послам сих земель, уехавшим из Люблина, немедля воротиться и занять свои места на общем сейме; причем сим областям обещана свобода от экзекуции. Ослушникам из сенаторов грозили лишением должностей и староств, а из послов теми наказаниями, которые будут постановлены на сейме.

В то же время велись переговоры и с находившимися в Люблине прусскими сенаторами и послами, то есть представителями Западной Пруссии, чтобы они заняли места на сейме вместе с польскими сенаторами. Пруссаки отказывались, ссылаясь на свои привилегии, по которым они имели свои особые сеймы. Однако по настоянию поляков и получив повеление короля, пруссаки явились на сейм и заняли места как в сенате, так и в посольской избе; но при сем делали разные протестации, ссылаясь на ограниченные полномочия от своих сограждан; а потом пруссаки перестали являться на заседания посольской избы. Очевидно, Люблинский сейм имел объединительную задачу в смысле государственном, по отношению не к одной Литве и Юго-Западной Руси.

Меж тем польские послы продолжают показывать нетерпение; нередко они отказываются обсуждать какие-либо другие вопросы, пока не решено дело унии. Они требуют, чтобы представители Подлесья и Волыни, не воротившиеся на сейм, были лишены должностей и староств и подвергнуты экзекуции, то есть проверке документов на владение и отобранию имений у тех, которые не докажут своих прав. По вопросу об экзекуции возникают на сейме многие и продолжительные прения, из которых постоянно выяснялось нерасположение послов к экзекуции и вообще к каким бы то ни было налогам на войско; они скорее предпочитают собрать общее ополчение или так называемое «посполитое рушение», чем жертвовать деньги на содержание наемных войск. Сейм постоянно хватается за четвертую часть доходов со столовых имений, которую король жертвовал на войско; на этой четвертой части сейм хочет основать едва ли не всю постоянную оборону государства; он толкует о том, как собирать ее и расходовать, где хранить и тому подобное. При сем слышны постоянные жалобы на разорительные рекуператорские позвы, — то есть позвы владетелей этих имений к суду для доказательства своих прав или за неуплату четвертой части, — вообще жалобы на земские неустройства и всякие неправды. «Какая польза сочинять столько конституций? — говорят некоторые послы. — Ведь ни одна из них не исполняется. Воевода не исполняет своей обязанности, старосты тоже, купцы тоже; пошлины (отмененные) продолжают существовать; дерут, грабят; ни в чем нет успеха». «У иностранцев сделалось ходячей пословицей, что поляки страдают сеймовой болезнью. Только пьяным людям свойственно так долго и неразумно делать дела, как делаем мы» и тому подобное.

5 апреля во вторник на сейм явилось посольство от литовского сената. Чтобы выслушать его речь, позвали польских послов в сенаторскую палату. Король, показывая вид неудовольствия на литвинов, отказался прибыть на заседание. Тут представителями от Литвы были жмудский староста Ходкович, кастелян витебский Пац, подканцлер Волович, крайчий Радзивилл и подчаший Кишка.

Посольство справлял Ходкович, который «по тетрадке» прочел длинную речь от имени своих товарищей, литовских сенаторов. Последние, узнав о королевских универсалах, отторгающих от Литвы Волынь и Подлесье, поручили означенным лицам ходатайствовать перед королем об отмене сих универсалов и объяснить сейму свое поведение, то есть свой внезапный отъезд из Люблина. Из этих объяснений оказывалось, будто литовцы согласились прибыть на сейм для заключения унии потому, что им было обещано совершить ее на основаниях «братской любви», при сохранении их привилегий. В таком смысле литовские послы получили инструкции от своих избирателей. Восемь недель литвины прожили в Люблине и вели переговоры; убедясь, что дело унии поставлено на иных основаниях, они не могли согласиться на нее, не имея на то полномочий от своей братии, а потому решили отложить это дело до другого сейма и разъехаться, но не тайком, а предварив о том его королевское величество. Уезжая, они оставили некоторых литовских сановников, именно подканцлера (Воловича) и подскарбия (Нарушевича), для своих сношений с польским сенатом. С удивлением услыхали литовцы об отторжении от них Волыни и Подлесья, относительно принадлежности которых к Литве никогда прежде не было ни малейшего сомнения, и принадлежность эту все государи подтверждали присягой, вступая на престол, в том числе и настоящий король. Литовцы умоляют отменить такую несправедливость. А по делу унии они просят не настаивать на немедленном ее решении, но созвать новый сейм, на который литовские послы могли бы приехать, снабженные надлежащими для того полномочиями.

Польские сенаторы не дали на эту речь пока никакого ответа и попросили прислать с нее письменную копию. После того несколько дней между поляками, особенно в посольской избе, шли горячие прения о том, какой ответ дать на просьбу литовцев, то есть на просьбу об отсрочке унии до другого сейма, так как присоединение Волыни и Подлесья к короне было поставлено вне спора. Часть послов согласна была на отсрочку и не желала ожидать в Люблине возвращения литовцев. Побуждение, которое ими при сем руководило, было экономического свойства: эти послы, ввиду возникших препятствий, то есть упорства литвинов, полагали, что уния не состоится, а вместе с тем рушится и уплата четвертой части со столовых королевских имений, назначенной на войско, ибо эта уплата связана была с делом унии, так как ее следовало поддержать военной силой. Но такие эгоистические расчеты владельцев столовых имений встретили сильный отпор со стороны большинства, которое решило три недели ожидать возвращения литвинов, не позволять им собирать сеймики для получения новых полномочий и вообще в течение настоящего сейма во что бы то ни стало добиться окончательной унии.

Любопытно, что самыми усердными поборниками сего решения явились послы от Подлесского воеводства, вновь присоединенного от Литвы к короне. Говоривший от имени сего воеводства хорунжий Дрогицкий сказал, между прочим, следующее: «Мы не сомневаемся, что вы поможете нам снять с себя литовскую неволю, потому что мы добровольно присоединились к вам ради польских вольностей; да и волынцы скорее склонятся к тому же, когда услышат, что мы получили свободу. Что же касается до того, чтобы литовцам созывать сеймики, то эти сеймики там отбываются иначе, чем у вас, господа. Там приезжают на сеймик только воевода, староста да хорунжий; напишут, что им вздумается, и пошлют к земянину на дом, чтобы подписать. Если он не подпишет, то они отдуют его палками. Поэтому не понимаю, какая там могла бы быть надобность в сеймиках? Там шляхта не участвует ни в каких совещаниях; там сенаторы делают что хотят. Если вы назначите им сеймики, то разве для того, чтобы протянуть им время, и они там еще напишут, что дают послам ограниченную власть, чего без сеймиков не сделали бы; а вы, господа, будете здесь даром жить». «Ради бога не дайте им обмануть вас».

К этой эпохе Люблинского сейма относится замечательный судебный эпизод. Обыкновенно рядом с обсуждением общегосударственных дел на вальных сеймах король творил разбирательство и суд по важнейшим и уголовным процессам. 16 апреля в субботу Сигизмунд Август разбирал дело между жмудским старостой Ходковичем и виленским воеводичем Глебовичем. Этот Глебович, еще очень молодой человек, при взятии Полоцка московскими войсками попал в плен. Находясь в заключении, он вступил в договор с царем Иваном и получил свободу, присягнув на следующих условиях: служить (собственно «радеть») в своей земле московскому государю; склонять некоторых литовских сановников, в том числе жмудского старосту, к таковой же службе; постараться примирить короля с царем на основании уступки последнему Полоцкого уезда и всей Ливонии; по смерти короля убеждать литвинов выбрать своим государем Ивана или его сына, с обещанием не нарушать их вольностей, судов и границ и так далее. А за его освобождение должны быть освобождены два московских знатных пленника. Теперь Ходкович торжественно обвинял Глебовича в государственной измене, ссылаясь на приведенные пункты заключенного с московским царем договора и на переданные им письма от царя к нему (т. е. Ходковичу) и другим сенаторам. Глебович оправдывал свое поведение тем, что он все это сделал притворно, чтобы избавиться от тяжкого плена и предупредить короля о кознях неприятеля; что, по возвращении в отечество, он немедленно объявил обо всем его величеству; что король принял его милостиво, отпустил за него двух московских пленников, приказал передать сенаторам московские письма и написать ответ царю и дал Глебовичу оправдательный декрет. Однако Ходкович не хотел принимать этих оправданий и продолжал обвинять Глебовича, так как последний решился дать царю присягу. Если он присягнул искренно, то он изменил, а если притворно, то он бесчестный человек. Отсюда между Ходковичем и Глебовичем возникла перебранка. Последний готов был выйти на поединок, но Ходкович не хотел принять поединка, пока противник не будет очищен от бесчестья. Король подозвал сенаторов и, посовещавшись с ними, постановил отложить решение этого дела до следующего вторника. Тут произошел спор о том, кто должен во всеуслышание объявить это решение: маршал королевства Фирлей считал сие своей обязанностью, так как суд происходил в пределах королевства; а литовский подканцлер Волович присваивал ее себе на том основании, что дело происходило между литовцами. Постановлено, чтобы объявлял приговор коронный маршал, а литовский подканцлер стоял бы подле него. (Окончательный приговор по сему делу в сеймовом дневнике не упомянут.)

Волынцы и часть подлесян все еще не являлись на сейм для принесения присяги на верность польской короне; литовцы тоже медлили, хотя прошли уже назначенные им сроки и разные отсрочки. Польские сеймовые послы волновались, сгорая желанием воротиться домой, громко роптали на бесконечное ожидание и требовали энергических мер против медлителей в виде экзекуций, лишения должностей и староств. Действительно, ради острастки непокорным король лишил должностей подлесских воеводу и кастеляна и должности их передал другим (Кишке и Косинскому), которые, не медля, принесли присягу короне и заняли назначенные им места в польском сенате. В ожидании дальнейшего хода унии король занимался разными судебными процессами, торжественными приемами то ленного прусского герцога, то чрезвычайного турецкого посла и тому подобным; а сейм обсуждал разные политические и экономические вопросы. Более всего тратилось времени на прения о четвертой части столовых доходов, о том, как ее собирать и расходовать, где хранить, как поступать с теми столовыми имениями, которые находились в залоге, и тому подобном. Некоторые наиболее беспокойные послы, не довольствуясь изъятием из королевского пользования помянутой четвертой части, назначавшейся на войско, поднимали вопрос об отбирании у короля в пользу Речи Посполитой и остальных трех четвертей, так как он не исполнил своего обещания относительно унии и доселе не привел ее к концу.

Только в 20-х числах мая волынцы начали мало-помалу возвращаться на Люблинский сейм, извиняясь перед королем болезнями и другими причинами своего замедления. Очевидно, по мере его настойчивости и решительных мер слабела оппозиция делу унии со стороны литовско-русских вельмож: грозившая потеря должностей и староств устрашила многих. Волынцы начали приносить требуемую присягу, но не без некоторых предварительных споров и затруднений. Так, сначала они потребовали, чтобы поляки тоже со своей стороны принесли им взаимную присягу. Например, в этом смысле 24 мая говорил князь Богуш Корецкий, староста луцкий, брацлавский и винницкий. А за ним князь Константин Вишневецкий от имени волынцев говорил, что они «присоединяются к полякам как люди вольные и свободные» и просят сохранить за ними их старые вольности; просят, чтобы их княжеские роды, «которые по своему происхождению имеют особенное положение и честь», не были умалены в своей чести и чтобы никого не принуждали к другой вере, так как они (волынцы) суть греческого вероисповедания. В заключение Вишневецкий просил, чтобы им позволено было подождать с присягой до приезда других братий. На все эти прошения отвечали сначала от сената архиепископ Гнезненский, а потом сам король в самых ласковых, но общих выражениях, с обещаниями держать новоприсоединяемых при свободе и всех вольностях. На просьбы о взаимной присяге поляков или об отсрочке присяги волынцев дан был решительный отказ.

Когда же волынцы все-таки медлили, польский подканцлер ксендз Красинский воскликнул: «Извольте, господа, идти к присяге!»

«Мы приехали сюда добровольно, по принуждению ничего не делаем», — заметил Вишневецкий.

Польские сенаторы стали убеждать волынцев; те продолжали отказываться. Вмешался сам король и сказал, чтобы их оставили в покое, что тут никого не неволят, но что и он со своей стороны тоже поступит по закону (т. е. отнимет должности). Тогда из среды волынцев выступили два самых знатных человека: воевода волынский князь Чарторыйский и воевода киевский князь Василий Константинович Острожский. Сей последний хотя и уехал было с сейма в числе других литовско-русских вельмож, но далеко не был усердным противником унии. Напротив, вместе с некоторыми своими товарищами он и во время отсутствия продолжал сноситься с королем и уверять его в своей преданности. Так, на одном мартовском заседании краковский кастелян Мелецкий заявил королю, что князь Острожский уехал только по нездоровью, но что он приедет, когда его величеству угодно будет известить его. Он не только приехал, но и по всем признакам значительно повлиял в смысле покорности на других волынских вельмож, в том числе на своего родственника князя Чарторыйского. Теперь, во время пререканий о присяге, Острожский сказал: «Я на слово верю моему государю во всем и нисколько не сомневаюсь, что будет исполнено все им обещанное». Затем он и Чарторыйский припомнили королю службу свою и своих предков. Чарторыйский при сем прославлял свой род, указывая на его происхождение от князей Литовских. После того они принесли требуемую присягу; за ними присягнули князья Богуш Корецкий и Константин Вишневецкий и еще некоторые волынцы и подлесяне. По примеру их, через два дня, принесли присягу трокский воевода Збаравский и подканцлер литовский Волович, как крупные землевладельцы в Подлесье и на Волыни. Таким образом, недаром король щадил знатного литовского вельможу и хотя по настоянию поляков отобрал у него некоторые подлесские имения, но с остальными выждал до тех пор, пока упорство Воловича было сломлено.

Князь Острожский также присягнул пока только в качестве владетеля некоторых имений на Волыни, а не в качестве воеводы киевского. Но вслед за тем, и, вероятно, не без согласия, поднят был вопрос о самом Киевском воеводстве.

Очевидно, беспрепятственные присоединения западнорусских краев к Речи Посполитой сильно разохотили поляков. Поэтому на заседании 28 мая посольский маршал уже указывал королю на какие-то старые привилегии, по которым вся киевская земля принадлежит короне. Точно так же и на заседании 1 июня перемышльский судья Ореховский в своей речи от имени польских послов, между прочим, настаивал на давней якобы принадлежности Польше Киева, Брацлава и Винницы. Король обещал переговорить с сенаторами о Киевском воеводстве. Что же касается Брацлавского воеводства, то Сигизмунд Август прямо объявил его присоединенным к королевству как часть Подолии. На сем основании потребована была немедленная присяга от брацлавского воеводы Романа Сангушка, который только что прибыл в Люблин и представил королю несколько десятков русских пленных и четыре пушки, взятые в битве на Уле. На требование присяги Сангушко отвечал высокопарными словами о заслугах своих предков, о своей преданности государю и в заключение соглашался произнести присягу, как владетель некоторых имений на Волыни и как брацлавский воевода. Только во время этой присяги он, став на колена, просил короля, чтобы тот, «как помазанник Божий, положил на него руку и таким образом снял бы с него первую присягу, которую Роман принес ему как литовскому князю». Король исполнил его просьбу. За ним принесли присягу луцкий староста и кастелян Корецкий, кастелян брацлавский князь Капуста и другие. Знатные люди после присяги немедленно занимали указанные им места в польском сенате; так, Сангушку посадили ниже мариенбургского воеводы, Корецкого под кастеляном Львовским, Капусту под кастеляном равским.

Затем со стороны посольской избы начались усердные петиции королю в пользу присоединения Киева; причем указывали на слишком открытое положение Волыни с востока, то есть со стороны москвитян и татар, откуда она доселе защищена была Киевом, и ссылались на древние летописи, по которым будто бы «сей город трижды был взят и разграблен польскими королями». Однако когда этот вопрос отдан был на обсуждение сената, то нашлось несколько сенаторов, в том числе епископ Краковский Филипп Падневский, воеводы краковский Станислав Мышковский и сендомирский Петр Зборовский, которые возражали против присоединения Киева. Они указывали на большие издержки, которых потребует оборона этого края, и желали издержки эти предоставаить литовцам. После довольно горячих споров мнение сторонников присоединения превозмогло. В заседании 5 июня король через канцлера объявил сейму о присоединении Киева к Польскому королевству. Краковский воевода имел смелость открыто протестовать против сего решения. «Все присутствовавшие были так рассержены и взволнованы, что насилу удержались, чтобы не плевать на него», по замечанию сеймового дневника. Князь Острожский немедля принес присягу в качестве киевского воеводы.

Таким образом, почти вся Юго-Западная Русь и часть Северо-Западной были оторваны от Великого княжества Литовского и присоединены к Польскому королевству. Дело унии наполовину уже совершилось. Вторая половина дела сама собой вытекала из первой; ибо какую самостоятельную силу могло представлять теперь великое княжество, ограниченное собственно Литовским краем и белорусскими землями? По выражению жмудского старосты Ходковича, у Литвы «были обрезаны крылья». А потому дальнейший ход Люблинского сейма представляет только постепенное, неотразимое подчинение литовцев польским требованиям.

Литовские сенаторы и послы по большей части вновь воротились на сейм, ввиду опасности лишиться должностей и имений и ввиду того, что их отсутствие не только не прекратило Люблинского сейма, но, напротив, помогло ему беспрепятственно отнять у Литвы обширные и лучшие области. Уже на следующий день после присоединения Киева, то есть 6 июня, литовцы, по приказанию короля, собрались в замок на совещание с польскими сенаторами. Тут Ходкович от имени товарищей с горечью и гневом упрекал поляков в незаконном отнятии областей у Литовского княжества. Но поляки, уклоняясь от прений, мягко приглашали литвинов приступить к окончанию унии и занять места в общих заседаниях. Посольская изба вздумала было оскорбиться речью Ходковича и 7 июня обратилась к королю с жалобой. Король посоветовал оставить эту жалобу и принять во внимание, что «литовцы не могут не сердиться: у них ведь оборваны крылья». Затем вновь начались пререкания об условиях унии. Так как высшие должности (канцлеры, маршалы, подскарбии и пр.) оставались в Литве нетронутыми, то литвины требовали, чтобы за их княжеством оставлена была и особая печать, чтобы общие сеймы бывали попеременно и в Польше, и в Литве, чтобы вновь избранный король принес присягу как Польскому королевству, так и Великому княжеству Литовскому. «Если сейм всегда будет собираться только в королевстве, — говорили они, — то какую будет иметь власть рядом с маршалом коронным литовский маршал? Или какая будет должность канцлера Великого княжества Литовского, когда на сейме все дела будут выходить только с печатью королевства?» Кроме того, литвины желали, чтобы отказ короля от литовского наследства сделан был в пользу не одной Польской короны, но и распространен был также на великое княжество и чтобы Инфлянты (Ливония) оставлены были за Литвой.

Поляки не соглашались уступить даже и в этих не важных пунктах. Особенно шумела посольская изба; она не только не хотела слышать о каких-либо уступках, но постоянно возвращалась к королевской грамоте, по которой литвины, уехавшие с сейма, объявлены были ослушниками, и требовала, чтобы с ними поступлено было на основании этой грамоты, не теряя времени на дальнейшие убеждения. Впрочем, в самой посольской избе при обсуждении разных подробностей проекта унии не раз возникали несогласия, и она не могла прийти к единодушному решению по поводу того, как поступать с литовскими просьбами или письменными заявлениями. Вопрос о двух печатях в течение целого ряда заседаний послужил главным предметом спора со стороны литвинов и грозил даже расстроить все дело унии, стоившее таких трудов и усилий. Тяжело было положение короля между настойчивостью поляков, с одной стороны, и жалким, умоляющим тоном литовцев — с другой. Литовские сенаторы и послы продолжали собираться в отдельной зале. 24 июня король в течение нескольких часов переходил то к польским, то к литовским сенаторам, стараясь привести их к обоюдному соглашению, и, наконец, до того утомился, что ему сделалось дурно. Нужно заметить, что в это время Сигизмунд Август был удручен тяжким недугом: он страдал припадками каменной болезни.

Наконец, 27 июня, во вторник, многотрудное дело унии пришло к вожделенному для поляков концу. Литовцы прибыли в польскую сенаторскую палату, где находился король. Сюда же призваны были и польские послы. Вождь литовской рады, жмудский староста Ходкович, сказал длинную и убедительную речь; он говорил все о тех же вышеупомянутых пунктах и с горечью заявил, что Литва принуждена уступить в вопросе о печати, но просит поляков сделать ей уступку в остальных пунктах. Он упал на колени перед королем; за ним пали на колена все литовские сенаторы и послы.

«Именем Бога, — говорил со слезами Ходкович, — умоляем тебя, государь, помнить нашу службу, нашу верность тебе и нашу кровь, которую мы проливали для твоей славы. Благоволи так устроить нас, чтобы всем была честь, а не посмеяние и унижение, чтобы сохранены были наше доброе имя и твоя царская совесть. Именем Бога умоляем тебя помнить то, что ты нам утвердил своею собственной присягою».

При этом литовцы с плачем встали. Поляки также были тронуты, и многие из их сенаторов проливали слезы жалости. От имени польских сенаторов отвечал епископ Краковский; дружеским успокоительным тоном он говорил о взаимной братской любви двух народов и просил литовцев окончательно и немедленно принять унию. В том же тоне говорил сам король; а затем ксендз-канцлер (Красинский) по тетрадке прочел заранее приготовленный королевский ответ. Главное содержание всех этих ответов заключалось в общих уверениях, что из настоящей унии, с Божьей помощью, не может выйти ничего, кроме добра для обеих сторон, и что литовцы останутся при прежних вольностях и почестях. С дозволения короля последние удалились в свою залу для окончательного совещания. Это совещание длилось около трех часов. После того они воротились в сенат и устами того же Ходковича высказали свое согласие на все пункты унии, только просили смягчить некоторые выражения в их пользу. Все польские сенаторы встали, и краковский епископ от их имени выразил благодарность литвинам. Король также высказал свою радость.

На следующий день, 28 июня, накануне праздника св. апостолов Петра и Павла, по костелам пели Те Deum laudamus («Тебя, Бога, хвалим»), и проповедники призывали народ благодарить Господа Бога.

Торжественная присяга обеих сторон на унию совершилась 1 июля, в пятницу. Сперва присягали сенаторы королевства, начиная с архиепископа, потом литовские сенаторы, далее польские земские послы по воеводствам, а за ними литовские земские послы. При сем подлесяне, волыняне и киевляне присягали уже в числе поляков. Польские сенаторы благодарили Бога за то, что дал им дожить до такой минуты, и плакали. Канцлер, читавший форму присяги, был так растроган, что не мог продолжать чтение и передал великому маршалу. Однако и в эту торжественную минуту не обошлось без некоторого происшествия. Все присягавшие по очереди призываемы были к столу, около которого благоговейно стоял король, сняв шапку. Присяга, заключавшая обоюдное обещание свято исполнять свои обязанности к королю и все пункты унии, оканчивалась словами: «Да поможет мне в этом Бог единый в Троице и его святое Евангелие». Вдруг холмский подкоморий Николай Сеницкий с двумя другими польскими послами (Желинским и Бросковским из Мазовии), прежде чем встать на колени, сказал: «Я не буду присягать во имя Троицы и того Бога, которого не признаю».

Очевидно, это были члены арианской секты или антитринитарии. Король сурово приказал Сеницкому не прерывать совершающегося акта. Тот присягнул, но без упомянутых заключительных слов. А два его товарища совсем ушли из палаты и не присягали. (На следующий день их, однако, заставили присягнуть под угрозой исключения из сейма.) Кроме того, возник спор об Инфлянтах. Сенаторы литовские хотели, чтобы представители Инфлянтов присягали как члены Литовского княжества; а польские возражали, что Инфлянты признаны в общем литовском и польском владении, потому они должны присягать особо. Дело это было отложено до другого времени. По окончании присяги король сел на коня и в сопровождении членов сейма со множеством народа отправился в костел Св. Станислава, где сам принимал участие в пении Те Deum laudamus.

Затем, со 2 июля поляки и литвины заседали на сейме вместе как в сенаторской, так и в посольской палате. Предметами совещаний служили разные не вполне решенные дотоле пункты, относящиеся к унии, каковы: о защите государства, о монете, об Инфлянтах, о месте общего сейма, о местах, которые должны занимать в сенате литовские вельможи, духовные и светские, об избрании короля и прочем. Монета для Польши и Литвы принята общая, то есть одинаковая по весу, ценности и надписи. Местом для будущих сеймов назначена Варшава. Инфлянты утверждены в общем владении, а присягу их представители должны принести польскому королю. Места литвинов и в сенате, и в посольской избе распределены между польскими сановниками и послами, впрочем не без некоторых споров и неудовольствий. Но самые горячие прения возбудили и самую большую часть времени поглотили вопросы, относящиеся к обороне соединенного государства. Все эти вопросы, впрочем, скоро свелись к одному: к проекту хранения и расходования четвертой части доходов из королевских имений, ибо посольская изба отвергала всякие другие налоги и сборы на содержание войска, выражая решительное нежелание жертвовать на эту статью что-либо из собственного имущества. Большинство сенаторов отказывалось обсуждать посольский проект, предоставляя подскарбию заведование этим делом по-прежнему. Но в сенатском заседании 6 июля король, из угождения шляхте, пристал к меньшинству. Тогда сендомирский воевода потребовал счета голосам; на это возразил архиепископ-примас. Между ними возникла перебранка.

«Господин воевода! — сказал король. — И до тебя на этих креслах сидело немало таких, которые покушались оседлать меня, но тщетно. И ты не покушайся на то же».

Воевода: «Все это мне достается за сего ксендза; но я тебе, ксендз, за это отплачу».

Архиепископ: «Ты мне угрожаешь?»

Воевода: «Да, угрожаю».

Архиепископ: «Милостивый король, заявляю вашему величеству, что господин воевода мне угрожает. Я не боюсь его, но прошу ваше величество и вас, гг. сенаторы, помнить, что он мне угрожает».

Зборовский с гневом вышел из сената; за ним последовало несколько других сенаторов. Несмотря на то, проект хранения и расходования четвертой части поступил на обсуждение. Но возникшие отсюда прения и притязания, заявленные посольской избой, послужили для короля источником великих огорчений, как бы в награду за его излишнюю угодливость шляхте. Между прочим, послы напали на установление должностей особых королевских подскарбиев в Мазовии и Пруссии и требовали их уничтожения. Требовали также, чтобы вся четвертая часть королевских столовых доходов подвергалась более строгому взиманию в пользу Речи Посполитой, то есть чтобы она сполна и действительно поступала в государственную казну со всех таковых имений, в чьем бы временном владении или в закладе они ни находились (в королевстве, но не в Литве). Король выразил свое неудовольствие по поводу сих требований. Говорил, что его добровольный дар (четвертую часть) ему уже вменили в обязательство и отнимают у него законное его достояние. А в конце концов, уверял, что он ни в чем не может отказать представителям народа. Указав на свое горло, король в заседании 8 июля со слезами сказал: «Если бы вы просили у меня и это горло, то я готов отдать его вам». Послы изъявляли королю благодарность за его благодеяния Речи Посполитой, в особенности за унию, однако упорно настаивали не только вообще на отдаче четвертой части, но и на полной уплате ее за прежние годы. Грозили не обсуждать никаких дел, пока их требование не будет удовлетворено. Король, наконец, на все соглашался, но просил подождать уплаты, ибо теперь был не в состоянии уплатить. Послы изъявили согласие, но просили обеспечения. Сенаторы пробовали возражать, что неприлично требовать обеспечения от своего государя. Король предложил дать обеспечение четвертой части в остальных трех частях своих доходов. Под конец сейма польские послы стали было требовать, чтобы налог с королевских имений на войско был распространен и на Литву. Но литовские послы возразили, что у них на военные расходы с каждого двора платится серебщизна, которой нет в Польше. Рядом с этим вопросом обсуждались и другие, возбуждавшие тоже немало споров и неудовольствий. Так, послы русского воеводства тщетно домогались, чтобы уничтожена была пошлина, обременявшая галицкие соляные копи.

Многие еще дела оставались нерешенными; а меж тем все громче и громче раздавались жалобы послов на продолжительность сеймов сессии и их крайнее утомление; все настойчивее обращались они к королю с просьбой отложить остальные дела до следующего сейма. Наконец король и сенаторы вняли этим просьбам. 11 августа назначено было прощание послов с королем. Но едва маршал посольский, Чарнковский, заболевший лихорадкой, начал говорить прощальную речь, как ему сделалось дурно, и его вывели. Послы обратились к известному между ними оратору, перемышльскому судье Валентину Ореховскому, и усердно просили его сказать прощальное слово, чтобы не откладывать заключение сейма до следующего дня. Но Ореховский отказался говорить без приготовления. Пришлось вновь собраться на следующий день, 12 августа, в пятницу. Успевший оправиться Чарнковский сказал пространную речь, длившуюся около двух часов. Содержание ее главным образом заключалось в похвалах и благодарности королю за то, что он со славой окончил столь важное дело, то есть унию, которое не удалось окончить его предкам. Далее он убеждал короля сохранить в целости два соединенных государства и дать энергический отпор как московскому князю, так и другим неприятелям. В заключение призывал Божие благословение на короля и просил Бога надолго сохранить его в добром здоровье. Король отвечал в том же тоне; просил в будущем озаботиться хорошим избранием государя, так как он сам не оставляет после себя мужского потомства. Между прочим, высказал огорчение, что в его правление появилось много разных вер, и свое намерение восстановить единство веры, впрочем, не насилием, а «при помощи всемогущего Бога». В заключение просил сенаторов и рыцарство не сетовать на него за то, что он не будет платить четвертой части со старых сумм, какие ему следуют с имений в Мазовии, королевстве и Литовском княжестве, так как сейм со своей стороны не постановил никакого обеспечения для его семейства (собственно, для сестер). По окончании речи послы подходили к королю и целовали его руку.

Так окончился знаменитый Люблинский сейм, длившийся целых девять месяцев и довершивший дело польско-литовско-русской унии, дело, начатое еще в конце XIV века. Оно так долго и так постепенно направлялось в одну сторону, что его окончательный исход почти не мог подлежать какому-либо сомнению. Главным деятелем этой унии явилась, конечно, окатоличенная и ополяченная династия, которая, кроме довольно сильной, почти абсолютной, власти в Великом княжестве Литовском, имела в своих руках еще могущественное средство в виде многочисленных должностей и земельных имуществ, раздававшихся шляхте во временное пользование. Далее, успеху унии немало содействовали некоторая рознь между аристократией литовско-протестантской и русско-православной, а также стремление литовско-русской мелкой шляхты к приобретению тех же прав и вольностей, которыми пользовалась шляхта польская. Московское самодержавие, представлявшееся в то время в виде тирании Ивана Грозного, понятно, отталкивало литовско-русское дворянство от сближения с Восточной Русью и побуждало его еще теснее сплотиться с Польшей. При упадке католичества в самой Польше, вследствие распространившегося протестантизма, православная аристократия, конечно, не предвидела тогда большой опасности для своей церкви от слияния юго-западных русских областей с Польшей, и потому с этой стороны мы находим только слабо выраженные заявления. Сия аристократия как бы страдала какой-то слепотой и не понимала, что значит непосредственное слияние русских областей с Польшей и как жаждали поляки, чтобы им широко растворены были двери для захвата и колонизации благодатных земель Волыни, Подолии, Киевщины.

Но в то время, когда поляки, присоединяя к себе обширные области Юго-Западной России, возвышались на сравнительно высокую степень политического могущества, они обнаружили большую близорукость и недостаток государственного инстинкта по отношению к северным и западным своим соседям, то есть к немцам. На том же Люблинском сейме преемником прусского герцога, находившегося в ленной зависимости от Польши, король утвердил бранденбургского курфюрста Альбрехта Фридриха. Хотя последний в качестве прусского герцога и принес ленную присягу польскому королю в Люблине 19 июля, но хорошим государственным людям нетрудно было бы предвидеть, к чему поведет это соединение в руках одного дома двух немецких владений, разделенных между собой польско-прусской провинцией. Некоторые польские послы по этому поводу (в заседании 6 июля) заводили было речь о том, будет ли полезен Речи Посполитой такой шаг и не выйдет ли отсюда какого ущерба для нее? Но подобные голоса не возбудили никакого серьезного внимания.

В историческом развитии самого польского сеймования этот Люблинский сейм также имел важное значение. На нем в последний раз встречаются остатки городского представительства, именно два посла от Кракова; а с этого времени сеймы имеют исключительно шляхетский характер. Далее, выступает окончательное распадение сейма на две палаты, сенаторскую и посольскую. Первая состоит из епископов, воевод, маршалов, канцлеров, подскарбиев, из старших и младших кастелянов. Но младшие кастеляны в это время еще занимают не вполне определенное положение; мы встречаем их то в сенате, то в посольской избе. Сенаторские совещания были закрытыми, то есть сторонние свидетели не допускались; а посольские, наоборот, были публичны. Для важных вопросов обе палаты соединялись в общее заседание. При подаче мнений еще не видим счета голосов, а просто если меньшинство казалось незначительным, то на него не обращали внимания; если же оно было значительно, то обе стороны представляли свои мнения на решение короля, который не всегда держится большинства. Хотя сенат еще старается сохранить свой старый авторитет и присваивает себе почин во всяком деле, однако посольская изба или шляхетская демократия выступает на этом сейме уже с явными притязаниями на преобладающее значение в государстве[27].

Сигизмунд Август как бы все свои способности и весь остаток воли истощил на дело унии. После Люблинского сейма он прожил еще около трех лет, тратя на чувственные забавы последние физические силы. Подагра и спинная сухотка окончательно привязали его к мягкому креслу. Тяготясь строгими советами медиков, он искал спасения у шарлатанов и знахарей, средства которых, конечно, приносили ему один вред. Меж тем окружавшие короля недостойные любимцы и фаворитки пользовались его слабостью, обирали его и торговали его милостями. Наибольшей силой при дворе в это время пользовались два брата Мнишки Юрий и Николай, дворяне королевские, некая Варвара Гижанка, дочь одного варшавского райцы (ратмана), и некий жид Едидзи. Король скончался в любимом своем местечке Кныши (недалеко от Белостока) 7 июля 1572 года, 52 лет от роду.

С Сигизмундом Августом угасла династия Ягеллонов, которой сравнительно небольшая польская народность обязана своим возвышением и небывалым внешним блеском, распространив свое государственное здание на всю Западную Русь. Но та же самая династия, наградив Речь Посполитую временным внешним блеском, оставила после себя глубокие, смертельные язвы в организме соединенного государства, в виде расшатанной королевской власти, избалованного шляхетства, борьбы разных исповеданий и прочно внедрившегося еврейского элемента.

V

Детство и юность Ивана IV

Елена правительница. — Судьба удельных князей Юрия Дмитровского и Андрея Старицкого. — Московские перебежчики и новая война с Литвой. — Дела крымские и казанские. — Постройки и новая монета. — Внезапная кончина Елены. — Боярщина. — Василий Шуйский и угнетение народа. Мягкое управление Ивана Бельского. — Неудачное нашествие Саип-Гирея. — Новое господство Шуйских. — Воспитание и характер Ивана IV. — Первые вспышки его самовластия. — Венчание на царство и брак с Анастасией Романовой. — Великие московские пожары и народный мятеж. — Священник Сильвестр. — Блестящее время царствования Ивана Васильевича. — Первый земский собор. — Алексей Адашев. — Исправление Судебника. — Митрополит Макарий и Стоглав

По смерти Василия III столица и области Московского государства беспрекословно присягнули на верность его трехлетнему сыну и преемнику Ивану. Но недаром Василий перед кончиной своей так беспокоился за судьбу своего семейства и за правильное течение государственных дел. Хотя во главе управления он и поставил свою молодую супругу Елену, приказав докладывать ей дела, однако главное правительственное значение естественно переходило теперь в руки высшего государственного учреждения или совета, именуемого Боярской думой. Эта дума, кроме двух братьев Василия и дяди Елены, князя Михаила Глинского, заключала в себе представителей знатнейших боярских родов, каковы: Шуйские, Оболенские, Бельские, Одоевские, Захарьины, Морозовы и некоторые другие. Между наиболее энергичными и честолюбивыми из этих представителей неизбежно должны были возникнуть соперничество и борьба за главные роли; к чему открывалось теперь удобное и широкое поле. Но прежде нежели это взаимное соперничество бояр успело резко обнаружиться, один за другим устранены были с дороги старшие родственники ребенка Ивана IV.

Едва прошла неделя после похорон Василия III, как его брата Юрия, удельного князя Дмитровского, еще проживавшего в Москве, схватили по доносу о какой-то крамоле и заключили в ту самую палату, где прежде сидел внук Ивана III, а его племянник Дмитрий. Обвинение состояло в том, что он будто бы стал подговаривать некоторых московских бояр перейти к нему на службу и вообще питал какие-то замыслы, думая воспользоваться малолетством Ивана Васильевича. Обвинения эти не представляют ничего невероятного; но они остались недоказанными. Юрий Иванович умер в заключении, как говорят, голодной смертью. За ним пришла очередь Михаила Глинского. По своему близкому родству с Еленой и по своей государственной опытности он надеялся быть главным ее советником и руководителем; но место самого приближенного к ней человека занял молодой боярин князь Иван Овчина-Телепнев-Оболенский, вероятно сблизившийся с ней при помощи своей сестры Аграфены Челядниной, мамки Ивана IV. Естественно между Глинским и Оболенским возникла вражда. Глинский не скрывал своего негодования на поведение племянницы, и Елена пожертвовала дядей для своего любимца. В августе того же 1534 года Михаил Глинский был посажен в тюрьму, где вскоре умер подобно Юрию. За Глинским наступила очередь младшего дяди государева, то есть Андрея Ивановича Старицкого; но с ним справились не так легко, и дело едва не дошло до междоусобной войны.

Князь Андрей вначале спокойно жил в Москве; когда же исполнились сорочины по кончине Василия, он собрался ехать в свой удел; причем просил Елену о прибавке ему городов. На сию просьбу отказали; но по обычаю на память о покойном прислали ему шубы, кубки и коней с дорогими седлами. Андрей остался недоволен. Этим неудовольствием воспользовались злые люди; одни начали смущать Андрея тем, что ему готовится участь брата Юрия, а другие доносили Елене, что Андрей дурно о ней говорит. Между правительницей и ее деверем начались взаимные пересылки и объяснения. Андрей приехал в Москву, примирился с Еленой, но отказался назвать людей, которые его ссорили; при сем он дал на себя клятвенную запись, в которой обязывался не принимать на свою службу бояр, дьяков и детей боярских и вообще никого, кто отъедет от великого князя. Однако примирение было непрочно. Андрей продолжал сердиться за то, что ему не прибавили городов, и, когда в 1537 году Елена стала звать его в Москву на совещание о казанских делах, он не поехал под предлогом болезни. В Старицу послали доктора Феофила, и последний не нашел у князя никакой серьезной болезни, хотя тот лежал в постели. Стали его звать в Москву именем великого князя в другой и в третий раз. Андрей прислал грамоту; в ней он называл себя холопом великого князя, описывал свою скорбь, потому что не верят его болезни, но, между прочим, выражался так: «А прежде сего, государь, того не бывало, чтобы нас к вам, государям, на носилках волочили».

В Москву донесли из Старицы, что князь Андрей собирается бежать. Тогда Елена отправила нескольких духовных особ, чтобы уговаривать его; причем митрополит Даниил уполномочивал этих послов отлучить Андрея от церкви, если он окажет неповиновение. В то же время был выставлен сильный военный отряд, чтобы загородить ему дорогу в Литву. Посольство уже не застало Андрея в Старице; ибо, извещенный о посылке войска, он тотчас с женой и маленьким сыном выступил в поход, окруженный многочисленной дружиной. Он двинулся к Новгороду Великому и стал рассылать грамоты новгородским помещикам и детям боярским, призывая их к себе и говоря: «Великий князь мал, а государство держат бояре, и вам у кого служить, а я вас рад жаловать». Действительно, многие помещики из погостов приехали к Андрею. Таким образом, дело получало весьма опасный характер, и московское правительство спешило принять энергические меры. В Новгороде архиепископ Макарий с духовенством начал совершать молебны об избавлении от междоусобной брани; а московские наместники и дьяки спешили укрепить Торговую сторону, стены которой обгорели во время большого пожара; собрали все население и в пять дней успели вывести новую стену, вышиной в рост человека. Навстречу Андрею вышел из Новгорода отряд с воеводой Бутурлиным; с другой стороны подошел московский отряд под начальством любимца Елены Телепнева-Оболенского. В Тухолской волости, верст за пятьдесят не доезжая до Новгорода, Андрей встретился с московскими войсками. Обе стороны уже выстроились к бою; однако Андрей не решился начать битву и согласился вступить в переговоры с князем Оболенским. Последний дал клятву, что если Андрей положит оружие и поедет с повинной в Москву, то останется цел и невредим. Андрей поверил, но едва он прибыл в столицу, как его схватили и заключили в оковы; а Оболенскому притворно была объявлена опала за самовольно данное обещание. Многих бояр Андреевых и детей боярских подвергли пыткам и торговой казни (т. е. сечению кнутом на торгу); после чего они также заключены в оковы; новгородских детей боярских, приставших к Андрею, числом 30 человек, сначала били кнутом, а потом повесили по всей новгородской дороге в известном расстоянии друг от друга. Андрей спустя несколько месяцев, подобно Юрию, умер в заключении насильственной смертью. Так сурово расправилось московское правительство с последней попыткой удельного князя возобновить старые междоусобия. Вместе с этой попыткой совсем прекратились и старые удельные отношения. Московское единодержавие после того уже не подвергалось подобным тревогам[28].

Отголосок старых удельно-княжеских и боярских притязаний представляет также бегство в Литву двух знатных вельмож, князя Семена Бельского и окольничего Ивана Ляцкого, в августе 1534 года. Последний принадлежал к потомкам Андрея Кобылы (от которого пошли и Романовы); а Семен Бельский был сыном того Федора Бельского, который был внуком Владимира Ольгердовича Киевского и, как мы видели, при Казимире IV бежал в Москву к Ивану III, покинув свою новобрачную супругу. Так как ее удержали в Литве, то Федор Бельский потом женился на рязанской княжне, родной племяннице Ивана III. Три его сына, Иван, Семен и Дмитрий, занимали высшие ступени в московской боярской аристократии. Но один из них, именно Семен, не довольствовался тем, а возымел притязания не только на отцовский Бельский удел, но и на Рязань, как на свое наследственное княжение, за прекращением мужской линии. (По-видимому, около того времени умер в Литве бежавший туда последний князь Рязанский.) Он надеялся достигнуть своей цели с помощью польско-литовского короля Сигизмунда I, так как в это самое время король, по истечении перемирия, возобновил военные действия против Москвы. В Литве рассчитывали на малолетство Ивана IV, то есть на беспорядки или смуты, имеющие произойти от женского правления и боярских партий, и надеялись воротить Смоленскую область; для чего король заключил союз против Москвы с крымским ханом Саип-Гиреем. Семен Бельский и Иван Ляцкий были в числе московских воевод, высланных для обороны западных и южных пределов, и стояли в Серпухове; но отсюда с несколькими детьми боярскими перебежали в Литву. Эта измена произвела в Москве большую тревогу, судя по дошедшим до нас донесениям некоторых пограничных литовских воевод королю Сигизмунду. Вот что узнали они от своих лазутчиков и от разных московских перебежчиков. Боярская дума велела схватить и посадить в заключение Семенова брата Ивана Бельского (стоявшего с войском в Коломне против татар), князя Ивана Воротынского с сыном и князя Богдана Трубецкого, потому что был слух, что они также хотят отъехать в Литву; но любопытно, что третьего брата, Димитрия Бельского, не тронули, а только отдали его на поруки, отобрали у него коней и переписали имение; также отдали на поруки Михаила Юрьевича Захарьина и дьяка Меньшого Путятина. (В это самое время был заключен Михаил Глинский.) Перебежчики прибавляли, будто между московскими большими боярами идут сильные несогласия и они между собой на ножах и что если король щедро пожалует Семена Бельского и Ляцкого, то, услыхав о том, будто бы многие князья и дети боярские также отъедут в Литву. Особенно московское правительство тревожилось за Новгород и Псков, еще не успевшие примириться с потерей своей самобытности, и действительно, по тем же донесениям, в Пскове происходило какое-то движение; пользуясь удалением большей части детей боярских для защиты границ, черные люди псковичи стали часто сходиться на вече и о чем-то рассуждать, хотя наместники и дьяки запрещали им эти сходки. Не вполне полагаясь на верность самих наместников и дьяков, правительство велело вновь привести их к присяге вместе с детьми боярскими. Новгородскими наместниками тогда были князь Борис Горбатый и Михаил Семенович Воронцов, а псковскими князь Михаил Кубенский и Дмитрий Семенович Воронцов (брат Михаила Семеновича). Тогда же, по распоряжению из Москвы и по благословению владыки Макария, наскоро выстроена была стена вокруг Софийской стороны трудами всего городского населения, не исключая и духовного чина (на что с неудовольствием указывает новгородский летописец, говоря, что прежде городские стены ставили всей новгородской волостью).

Сигизмунд щедро наградил Бельского и Ляцкого волостями; однако расчет его на московские беспорядки и несогласия не оправдался: правительница и боярская дума обнаружили энергию и распорядительность в борьбе с внешними врагами. Во главе думы тогда стояли князь Василий Шуйский, Михаил Тучков, Михаил Юрьевич Захарьин, Иван Шигона Поджогин.

Сначала литовские войска имели успех. Гетман Юрий Радзивилл, соединясь с крымскими татарами, летом 1534 года опустошил Северскую украйну, нигде не встретив сопротивления в открытом поле; а потом он отрядил туда же воеводу киевского Андрея Немирова; но последний был отбит от Стародуба и Чернигова. В то же время князь Вишневецкий неудачно приступал к Смоленску. Главная московская рать оберегала тогда южные пределы государства, так как опасались вторжения татар. Только глубокой осенью часть ее двинулась в Литву; причем, в свою очередь, не встретила неприятеля в открытом поле и беспрепятственно опустошила страну; а передовой полк под начальством князя Ивана Овчины-Телепнева-Оболенского верст за сорок доходил до самой Вильны. По известиям польским, русские на этом походе совершали большие жестокости, без пощады жгли, убивали, пленили; а многих детей и женщин сажали на кол. По-видимому, обе стороны отличались варварским способом ведения войны. Но есть известия, что относительно православного населения литовских областей русское войско поступало мягче, отпускало многих пленников на свободу, а храмы Божии воеводы приказывали не трогать и ничего из них не брать. В 1535 году литовское войско снова вторглось в Северскую украйну, взяло Гомель и осадило Стародуб. Князь Федор Телепнев-Оболенский (брат Ивана) мужественно оборонял этот город, снабженный пушками и пищалями. Но неприятели, защищаясь турами, близко подошли к стенам и успели тайно сделать подкоп. Московские воеводы еще мало были знакомы с такими осадными работами и потому не сумели их предупредить; когда подкоп взорвал часть стены и произвел пожар, город был взят; жители большей частью избиты, воевода попал в плен. Но тем и ограничились успехи литвы. Когда неприятели ушли, москвитяне возобновили Стародуб. Кроме того, они успели во время этой войны построить на литовских границах новые крепости Себеж, Велиж и Заволочье. Литовцы, пытавшиеся взять Себеж, потерпели под ним поражение. Видя, что разорительная война только затягивается и никакой смуты в Москве не произошло, Сигизмунд желал уже прекратить борьбу. Переговоры завязались сначала издалека: между гетманом Радзивиллом и князем Иваном Телепневым-Оболенским при посредстве брата последнего Федора, находившегося в литовском плену. Долго обе стороны спорили о том, где должны идти главные переговоры: в Москве, или в Литве, или на границе. Московская дума твердо стояла за честь своего государя, хотя и малолетнего, и настояла на том, чтобы великое литовское посольство прибыло в Москву; для чего ему по обычаю отправлена была из Москвы опасная грамота. Зимой 1537 года приехал полоцкий воевода Глебович с товарищами. Переговоры о вечном мире по обыкновению начались с условий невозможных: Литва потребовала уступки Новгорода и Пскова; потом предлагала заключить мир на основании границ, которые были при Казимире IV и Василии Темном; потом просила только уступки Смоленска или другого равного ему города. Но бояре не дали никаких уступок. Наконец, после многих споров согласились заключить не мир, а только пятилетнее перимирие, считая от Благовещеньева дня 1537 года: обе стороны остались при том, чем владели.

Это перемирие развязывало Москве руки по отношению к другим ее врагам: Крыму и Казани.

Во время войны Сигизмунда с Москвой хотя крымский хан Саип-Гирей и был его союзником, но в самом начале этой войны против Сайпа восстал его племянник Ислам-Гирей, и Орда разделилась между ними. Московское правительство думало воспользоваться этим разделением; оно вступило в сношения с Исламом, посылало ему поминки и старалось вооружить его против Литвы; в то же время оно не прерывало вполне сношений и с Саип-Гиреем. Меж тем московский беглец князь Семен Бельский, обманутый в своих надеждах на короля, отпросился у него под предлогом благочестивого путешествия в Иерусалим. Вместо того он отправился в Константинополь и начал подговаривать султана Солимана к войне с Москвой, думая с помощью турок и татар осуществить свои планы относительно Рязанского и Бельского уделов. Султан, по-видимому, согласился помогать ему и вместе с ним послал в этом смысле приказы хану Крымскому и паше Кафинскому. Но в это время уже прекратилась война Москвы с Литвой. Ислам-Гирей известил Москву о происках Бельского. Московское правительство стало уговаривать Ислама, чтобы тот схватил и выдал ему Бельского, обещая за то большие поминки. Ислам обещал; но сам он вскоре был убит одним из ногайских князей. Тогда Саип-Гирей снова соединил Орду под своей властью. Он немедля потребовал от Москвы больших поминков, грозя в противном случае прийти с войском, и уже не «голою ратью», как его старший брат Магмет-Гирей, а с пушечным нарядом и с конницей турецкого султана. Он требовал также, чтобы Москва оставила в покое его племянника Сафа-Гирея Казанского.



Поделиться книгой:

На главную
Назад