– Как же так, – сказал он внезапно, – ведь нас тринад… Впрочем, что за нелепость. Нет-нет. Нас двенадцать.
Сколько раз я ни пересчитывал в этот день присяжных, результат был один и тот же: кто-то из нас все время оказывался лишним, хотя в ложе сидели только мы. Среди нас не было чужой видимой фигуры, присутствие которой объяснило бы эту странность, и все же предчувствие подсказывало мне, какая фигура вскоре должна была появиться.
Присяжных поместили в Лондонской гостинице. Мы спали все вместе в одном большом зале, и с нами постоянно находился судебный пристав, под присягой обязавшийся строго блюсти наше уединение. Я не вижу оснований скрывать его настоящее имя. Он был умен, весьма любезен и обязателен и (как я был рад узнать) пользовался большим уважением в Сити. У него было приятное лицо, зоркие глаза, завидные черные бакенбарды и красивый звучный голос. Звали его мистер Харкер.
Когда вечером мы расходились по нашим двенадцати постелям, кровать мистера Харкера ставилась поперек двери. В ночь на третий день, не чувствуя желания спать и заметив, что мистер Харкер сидит у себя на кровати, я подошел к нему, присел рядом п предложил ему понюшку табаку. Мистер Харкер, потянувшись к табакерке, задел мою руку – тут же по его телу пробежала странная дрожь, и он сказал:
– Кто это там?!
Проследив направление взгляда мистера Харкера, я в глубине комнаты снова увидел фигуру, которую ожидал увидеть, – второго из двух мужчин, шедших по Пикадилли. Я встал и шагнул к нему, но потом остановился и посмотрел на мистера Харкера. Тот рассмеялся и шутливо сказал:
– Мне было показалось, что у нас появился тринадцатый присяжный, которому негде лечь. Но теперь я вижу, что меня обманул лунный свет.
Ничего не объясняя мистеру Харкеру, я пригласил его прогуляться со мной по комнате, а сам следил за тем, что делал наш незваный гость. Он по очереди останавливайся у изголовья каждого из остальных одиннадцати присяжных, причем неизменно приближался к ним с правой стороны кровати, а удаляясь, проходил в ногах соседней. Судя по повороту его головы, можно было предположить, что он лишь задумчиво смотрит на этих мирно спящих людей. Ни на меня, ни на мою кровать, которая стояла рядом с кроватью мистера Харкера, он не обратил ни малейшего внимания. Потом он покинул комнату через высокое окно, поднявшись по лунному лучу, как по воздушным ступеням.
На следующее утро за завтраком выяснилось, что все, кроме меня и мистера Харкера, видели во сне убитого.
Теперь я уже не сомневался, что второй человек, который шел по Пикадилли, был убитый (если можно так назвать призрак), уверенность моя не могла бы стать глубже, даже если бы я услышал подтверждение тому из его собственных уст. Однако я получил и такое свидетельство, и притом совершенно неожиданным для меня образом.
На пятый день процесса, когда допрос свидетелей обвинения близился к концу, в качестве улики была представлена миниатюра, изображавшая убитого, – в день убийства она исчезла из его спальни, а затем была найдена в месте, где, как показали свидетели, убийцу видели с лопатой в руке. После того как ее опознал допрашиваемый свидетель, она была вручена судье, который затем передал ее для ознакомления присяжным. Едва облаченный в черную мантию служитель суда приблизился ко мне, держа ее и руке, от толпы зрителей отделился второй мужчина, шедший в тот день по Пикадилли, властно выхватил у него миниатюру и сам вложил ее в мою руку, сказав тихо и беззвучно – еще до того, как я успел открыть медальон с миниатюрой: «Я был тогда моложе, и лицо мое не было обескровлено»; точно так же он передал миниатюру моему соседу, которому я ее протянул, и следующему присяжному, и следу-ющему, и следующему, пока она не обошла всех и не вернулась ко мне. Никто из них, однако, не заметил его вмешательства.
За столом и когда нас запирали на ночь под охраной мистера Харкера, мы имели обыкновение обсуждать то, что услышали в суде. В этот пятый день, когда допрос свидетелей обвинения закончился и все доказательства преступления были нам предъявлены, мы, разумеется, говорили о деле с особым одушевлением и интересом. Среди нас находился некий член церковного совета – ни до, ни после мне не случалось встречать такого тупоголового болвана, – который нелепейшим образом оспаривал самые очевидные улики, опираясь на поддержку двух угодливых прихлебателей из того же прихода; вся троица проживала в округе, где свирепствовала гнилая лихорадка, и их самих следовало бы привлечь к суду за пятьсот убийств. Когда эти упрямые тупицы особенно вошли в раж – дело близилось к полуночи и кое-кто из нас уже готовился лечь, – я снова увидел убитого. Он с мрачным видом стоял позади них и манил меня к себе. Едва я приблизился к ним и вмешался в разговор, как он исчез. Это было началом его постоянных появлений в зале, где мы помещались. Стоило нескольким присяжным заговорить о процессе, как я замечал среди них убитого. И стоило им прийти к неблагоприятным для него заключениям, как он грозно и властно подзывал меня к себе.
Следует заметить, что до пятого дня процесса, когда была предъявлена миниатюра, я ни разу не видел призрак в суде. Но теперь, после того как начался допрос свидетелей защиты, произошли три перемены. Сначала я расскажу о двух первых вместе. Призрак теперь постоянно находился в зале суда, но обращался он уже не ко мне, а к выступающему свидетелю или адвокату. Вот, например: горло убитого было перерезано, и адвокат в своей вступительной речи высказал предположение, что он сделал это сам.
В то же мгновение призрак, чье горло было располосовано самым страшным образом (до той поры оно оставалось скрытым), возник около адвоката и принялся водить под подбородком то ребром правой ладони, то ребром левой, неопровержимо доказывая ему, что нанести себе подобную рану невозможно ни той, ни другой рукой. Еще пример. Свидетельница защиты показала, что обвиняемый – человек редкостной душевной доброты. В ту же секунду перед ней очутился призрак и, глядя ей прямо в глаза, вытянутыми пальцами простертой руки указал на злобную физиономию обвиняемого.
Но более всего меня поразила третья перемена, о которой я сейчас расскажу. Я не пытаюсь как-либо объяснить ее и ограничусь лишь точным изложением фактов. Хотя те, к кому обращался призрак, не замечали его, однако стоило ему к ним приблизиться, как они содрогались и на их лицах отражалось смятение. Казалось, он, подчиняясь законам, чье действие простиралось на всех, кроме меня, не мог показаться другим людям – и, тем не менее, таинственно, невидимо и неслышимо подчинял себе их сознание.
Когда адвокат выдвинул гипотезу о самоубийстве, а призрак встал около этого высокоученого юриста и принялся устрашающе водить руками по своему перерезанному горлу, тот совершенно явным образом запнулся, на несколько секунд потерял нить своих хитроумных рассуждений, вытер платком вспотевший лоб и побелел, как полотно. А когда призрак встал перед свидетельницей защиты, нет никакого сомнения, что она обратила свой взор туда, куда он указывал пальцем, и некоторое время смущенно и обеспокоенно глядела на лицо обвиняемого. Достаточно будет привести еще два примера. На восьмой день процесса, после небольшого перерыва, который устраивался вскоре после полудня для отдыха и еды, я вместе с остальными присяжными вернулся в зал за несколько минут до появления судей. Стоя в ложе и обводя глазами публику, я решил было, что призрака здесь нет, как вдруг увидел его на галерее – он наклонялся через плечо какой-то почтенной дамы, словно хотел проверить, заняли уже судьи свои места или нет. И тотчас же дама вскрикнула, лишилась чувств, и ее вынесли из зала. Такой же случай произошел с многоопытным, проницательным и терпеливым судьей, который вел процесс. Когда разбирательство закончилось и он разложил свои бумаги, готовясь к заключительной речи, убитый вошел сквозь судейскую дверь, приблизился к креслу его чести и с живейшим интересом заглянул через его плечо в записи, которые тог листал. Лицо его чести исказилось, рука замерла, по телу пробежала странная, столь хорошо знакомая мне дрожь, и он нетвердым голосом произнес:
– Я на несколько минут умолкну, господа. Здесь очень душно… – И смог продолжать лишь после того, как выпил стакан воды.
На протяжении последних шести монотонных дней этого нескончаемого десятидневного разбирательства – все те же судьи в креслах, все тот же убийца на скамье подсудимых, все те же адвокаты за столом, все тот же тон вопросов и ответов, гулко отдающихся под потолком, все тот же скрип судейского пера, все те же приставы, снующие взад и вперед, все те же лампы, зажигаемые в один и тот же час, если их не приходилось зажигать еще с раннего утра, все тот же туманный занавес за огромными окнами, когда день был туманным, все тот же шум и шорох дождя, когда день выпадал дождливый, все те же следы тюремщиков и обвиняемого утро за утром все на тех же опилках, все те же ключи, отпирающие и запирающие все те же тяжелые двери, – на протяжении этих мучительно однообразных дней, когда мне казалось, что я стал старшиной присяжных много столетий назад, а Пикадилли существовала во времена Вавилона, убитый ни на мгновение не утрачивал для меня четкости очертаний, и я видел его столь же ясно, как и всех, кто меня окружал. Должен также упомянуть, что призрак, которого я именую «убитым», ни разу, насколько я мог заметить, не посмотрел на убийцу. Снова и снова я с удивлением спрашивав себя – почему? Но он так ни разу и не посмотрел на него.
На меня он тоже не глядел с той самой минуты, как подал мне миниатюру, и почти до самого конца процесса. Вечером последнего дня, без семи десять, мы удалились на совещание. Тупоумный член церковного совета и два его прихлебателя причинили нам столько хлопот, что мы были вынуждены дважды возвращаться в зал и просить судью повторить некоторые из его выводов. Девятеро из нас нисколько не сомневались в точности этих выводов, как, вероятно, и все, кто присутствовал в суде, но пустоголовый триумвират, только и выискивавший, к чему бы придраться, оспаривал их именно по этой причине. В конце концов, мы настояли на своем, и в десять минут первого присяжные вошли в зал для оглашения своего вердикта.
Убитый стоял рядом с судьей как раз напротив ложи присяжных. Когда я занял свое место, он устремил на мое лицо внимательнейший взгляд; казалось, он остался доволен и начал медленно закрываться в серое покрывало, которое до той поры висело у него на руке. Когда я произнес: «Виновен», покрывало съежилось, затем все исчезло, и это место опустело.
На обычный вопрос судьи, может ли осужденный сказать что-нибудь в свое оправдание, прежде чем ему будет вынесен смертный приговор, убийца произнес несколько невнятных фраз, которые газеты, вышедшие на следующий день, описали как «бессвязное бормотанье, означавшее, по-видимому, что он подвергает сомнению беспристрастность суда, поскольку старшина присяжных был предубежден против него». В действительности же он сделал следующее примечательное заявление:
– Ваша честь, я понял, что обречен, едва старшина присяжных вошел в ложу. Ваша честь, я знал, что он меня не пощадит, потому что накануне моего ареста он каким-то образом очутился ночью рядом с моей постелью, разбудил меня и накинул мне на шею петлю.
Роза Малхолланд
1841–1921
Одержимая органистка из Херли-Берли
Над деревушкой Херли-Берли пронеслась гроза. Каждая дверь была заперта, каждая собака спряталась в свою конуру, а каждая сточная канава и колея после прошедшего потопа обратилась в бурливую реку. В миле от деревни, у большого господского дома, перекликались грачи, спеша поведать друг другу, какого страху они натерпелись; молодые олени в парке робко высовывали головы из-за деревьев; старуха, обитавшая в сторожке, поднялась с колен и теперь ставила молитвенник обратно на полку; розы в полном июльском расцвете клонили к земле пышные короны, отяжелевшие от влаги, в то время как другие, сраженные дождем, лежали, румяным венчиком вниз, на садовой тропинке, где Бесс, горничная мистрис Херли, подберет их поутру, когда, как заведено в доме, отправится собирать розовые лепестки, дабы составить из них ароматическое саше для хозяйских покоев. Ряды белых лилий, только сегодня успевших раскрыться во всей красе под лучами солнца, валялись в слякотной грязи. Слезы катились по янтарным щечкам слив, что росли на южной стене. Ни одна пчела не показывалась из ульев, хотя воздух был так благоуханен, что выманил бы наружу и ленивейшего из трутней. Небо за купами дубов на взгорье все еще хмурилось, но уже запорхали птицы вокруг плюща, оплетавшего дом Херли из Херли-Берли.
Гроза, о которой идет речь, разразилась более полувека назад, и потому мы должны помнить, что мистрис Херли, которая теперь, когда стихли громы и молнии, отважилась выбраться из-за кресла своего супруга, была наряжена по моде того времени. Бросая пугливые взоры в сторону окна, она уселась за стол перед супругом, бульоткой для кипятка и пончиками. Нам легко вообразить ее чепец тонкого кружева с персиковыми лентами, оборку на подоле ее батистового платья, почти доходящего до щиколоток, чулки с вышивкой «часами», розетки на ее туфлях, но куда сложнее представить себе сиреневый перелив ее кротких глаз, атласную кожу, еще сохранившую нежную свежесть, хотя и тронутую морщинками, и бледные, милые, надутые губки, которым время и печаль придали нечто ангельское, но так и не сумели разрушить их красоту. Сам сквайр обликом был столь же суров, сколь нежна его жена: ее кожа была бела, его – загорела и обветрена, ее волосы лежали гладко, его – топорщились седой щетиной; годы пропахали на его лице глубокие борозды; сквайр, человек холерического склада, обычно вел себя шумно и бесцеремонно, однако с недавних пор глаза его потускнели, громкий голос стал глуше, а походка утратила бодрость. Он часто взглядывал на жену, а она на него. Она была невысока ростом, а он лишь на голову выше. Невзирая на различия, они были ладной парой. Жена двигалась резко и нервно, но говорила нежным голосом и смотрела кроткими глазами; речи и взгляд мужа казались грубоватыми, но в повороте головы сквозило благородство. Теперь они подходили друг другу не в пример лучше, чем когда-либо в прошлом, в расцвете юной страсти. Печаль сблизила супругов и придала им известное сходство. В последние годы жена только и делала, что восклицала: «Хватит тиранить моего сына», а муж твердил: «Ты ему слишком потакаешь, избалуешь вконец». Но теперь не стало божка, на которого прежде были обращены их взоры, и супруги отныне лучше видели друг друга.
Комната, где они сидели, представляла собой уютную старомодную гостиную, с тонконогими, как пауки, предметами обстановки. На сообразных местах располагались спинет и гитара, а подле них были в изобилии сложены переписанные ноты; пол устлан ковром с темно-коричневыми венками на бледно-голубом фоне; голубые стены с желобчатой, как внутренность ракушки, штукатуркой, мебель в потускневшей позолоте. В оконной нише красовалась внушительная ваза, полная роз, сквозь открытое окно из сада веяли восхитительные ароматы, и птицы щебетали совсем близко, устраиваясь на ночлег в пышном плюще, а порой слышалась торопливая скороговорка дождевых капель, которые сеялись на землю, когда мокрую ветвь теребил ветер. Бульотка для кипятка на столе была серебряная, старинной работы, а чайная посуда – тонкого фарфора. Ничто в гостиной не было предназначено нежить тело, но все утонченно услаждало глаз.
Над Херли-Берли воцарилась тишина, которую нарушали одни лишь грачи. В продолжение целого месяца всякая живая тварь томилась от жары, теперь же, в согласии с Природой, мирно и молчаливо впивала благодать освеженного грозою воздуха. Хозяин и хозяйка Херли-Берли разделяли настроение, в которое погрузилась округа, и за чаем были неразговорчивы.
– Веришь ли, – заговорила наконец мистрис Херли, – когда я услыхала первый раскат грома, то подумала, что это… это…
Она осеклась, губы ее задрожали, и персиковые ленты кружевного чепца взволнованно заколыхались.
– Тьфу! – воскликнул старый сквайр, и чашка его задребезжала о блюдце. – Обо всем этом давно пора позабыть. Уже три месяца, как ничего не слыхать.
В этот самый миг до слуха супругов донесся грохот. Хозяйка дома, дрожа, вскочила и стиснула руки, а тем временем струйка воды из бульотки затопила чайный поднос.
– Чепуха, моя дорогая, – произнес сквайр, – это всего лишь стук колес. Кто бы мог приехать?
– В самом деле, кто? – пробормотала его супруга и уселась обратно, вся трепеща от волнения.
На пороге возникла та самая собирательница розовых лепестков, хорошенькая Бесс, в вихре голубых ленточек.
– Мадам, прибыла дама, говорит, что ее ожидают. Попросила показать отведенные ей покои, и я устроила ее в комнате, которую приготовили для мисс Калдервуд. Она кланяется вам, мадам, и обещает спуститься через минуту-другую.
Сквайр воззрился на супругу, а она на него.
– Тут какая-то ошибка, – пробормотала хозяйка дома. – Должно быть, гостья ехала к Калдервудам или Грейнджам. Какое необычайное происшествие.
Не успела она договорить, как дверь вновь отворилась и в гостиную вошла незнакомка – хрупкое создание, барышня или дама, сказать было затруднительно, но облаченная в скромное платье черного шелка и в белой муслиновой пелерине на узких плечиках. Волосы гостьи были зачесаны высоко на макушку, и лишь на низкий лоб свисала челка, не достававшая до бровей. Смуглое худощавое лицо, глаза черные, удлиненные, обведены темными кругами, губы полные, нежные, но печально опущенные; нос и подбородок ничем не выделялись. Вся она была: голова, глаза и губы.
Гостья скорым шагом пересекла комнату, сделала реверанс посреди гостиной и, приблизившись к столу, с мягким итальянским выговором объявила:
– Сэр, мадам, я прибыла. Я явилась играть на вашем органе.
– На нашем органе? – Мистрис Херли так и ахнула.
– На нашем органе? – Сквайр оторопел.
– Да, на органе, – повторила крошечная незнакомка и перебрала пальчиками по спинке стула, как если бы нащупывала клавиши. – Не далее как на прошлой неделе прекрасный собой синьор, ваш сын, переступил порог моего домика, где я жила и давала уроки музыки с тех пор, как скончались мой англичанин-батюшка и итальянка-матушка и мои братья и сестры, оставив меня совсем одну.
Тут гостья прекратила барабанить по спинке стула и по-детски, обеими руками, утерла с ресниц две крупных слезы. Но в следующее мгновение пальцы снова забегали по стулу, словно гостья могла говорить лишь при условии, что они выбивают свою неустанную дробь.
– Благородный синьор, ваш сын, – продолжала маленькая гостья, доверчиво взглядывая то на хозяина, то на хозяйку и ярко заалевшись всем своим смуглым личиком, – часто навещал меня, неизменно по вечерам, когда мой скромный кабинет заливало золотыми лучами вечернее солнце и музыка переполняла мое сердце, и я вкладывала в игру всю свою душу. Вот тогда-то он обыкновенно и приходил и говорил мне: «Поторопись, малютка Лиза, играй лучше, как можно лучше. У меня для тебя в скором времени будет много работы». Иногда он восклицал «Brava!»[1], а иногда «Eccellentissima!»[2], но как-то вечером на прошлой неделе он пришел ко мне и сказал: «Довольно. Обещаешься ли ты исполнить мою просьбу, какова бы она ни была?»
Гостья потупила черные глаза и продолжала:
– И тогда я сказала: «Да», а он сказал: «Отныне ты моя нареченная», и я сказала: «Да», и он велел: «Собери же свои ноты, малютка Лиза, и поезжай в Англию к моим родителям-англичанам. У них в доме есть орган, на котором надо играть. Если они откажут тебе, скажи, что ты моя посланница, и тогда они согласятся. Ты должна играть весь день и подниматься в ночи и играть всю ночь. Ты должна играть без отдыха, не ведая устали. Ты моя нареченная, и ты поклялась исполнить для меня это поручение». И я спросила: «Синьор, увижу ли я вас там, в Англии?» И он ответил: «Да, ты увидишь меня». Тогда я сказала: «Я сдержу свою клятву, синьор». И вот, сэр, мадам, я прибыла.
Чужеземный мягкий говор умолк, пальцы замерли на спинке стула, и маленькая незнакомка смущенно подняла глаза на слушателей, а те сидели бледные от волнения.
– Вас обманули. Вы совершили ошибку, – сказали оба в один голос.
– Наш сын… – начала мистрис Херли, но губы ее дернулись, голос надломился, и она жалобно взглянула на супруга.
– Наш сын, – отвечал сквайр, с трудом подавляя дрожь в голосе, – наш сын давно мертв.
– О нет, о нет, – возразила маленькая иностранка. – Если вы полагали, будто он умер, возрадуйтесь, дорогие хозяева. Он жив; он цел и невредим, он в добром здравии и хорош собой. Не далее как один, два, три, четыре, пять (она отсчитала на пальцах) дней тому назад он стоял передо мной.
– Тут какая-то поразительная ошибка, какое-то немыслимое совпадение! – воскликнули хозяин и хозяйка Херли-Берли.
– Отведем ее в галерею, – прошелестела мать сына, который оказался и живым, и мертвым. – Еще довольно света, чтобы посмотреть на картины. Она не узнает его по портрету.
В смятении муж с женой повели странную гостью в длинный сумрачный покой в западном крыле дома, где последние отблески света, все еще лившиеся с тускнеющего неба, слабо озаряли фамильные портреты.
– Вне всякого сомнения, с виду он примерно таков, – провозгласил сквайр, указывая на портрет белокурого молодого мужчины с кротким лицом, своего брата, пропавшего в морском плавании.
Однако Лиза покачала головой и на цыпочках беззвучно двинулась от полотна к полотну, вглядываясь в изображения и каждый раз беспокойно отворачиваясь. Но наконец слабый вскрик восторга огласил темную галерею.
– Ах, вот же он! Взгляните, вот он, благородный синьор, прекрасный синьор, хотя здесь он написан вполовину не таким прекрасным, каким был пять дней тому назад, когда беседовал с бедной малюткой Лизой! Дорогие сэр и мадам, теперь вы удовлетворены, так отведите же меня к вашему органу, чтобы я немедля приступила к исполнению клятвы, данной вашему сыну.
Хозяйка Херли-Берли со всей силы вцепилась в руку мужа.
– Сколько вам лет, милая? – слабым голосом спросила она.
– Восемнадцать, – нетерпеливо отвечала гостья, а сама уже спешила прочь из галереи.
– А мой сын мертв вот уже двадцать лет! – воскликнула несчастная мать и в обмороке поникла на грудь супруга.
Очнувшись, она приказала:
– Немедля закладывайте карету. Я отвезу нашу гостью к Маргарет Калдервуд, а та поведает ей всю историю. Маргарет заставит ее одуматься. Нет, не будем откладывать до завтра, я не смогу дождаться завтрашнего дня, слишком долго ждать. Мы должны ехать сейчас же.
Юная синьора решила, что старая хозяйка сошла с ума, но покорно закуталась в плащ и уселась рядом с хозяйкой Херли-Берли в фамильную карету Херли. Лик луны, заглянувшей в окно кареты, которая катила вперед да вперед, вряд ли был бледнее лица супруги сквайра, чьи померкшие глаза не отрывались от лунного диска, исполненные тревоги и тоски столь сильных, что не оставалось места ни для слез, ни для слов. Синьора Лиза в своем уголке кареты тоже не сводила глаз с луны, но ее черный взор сиял страстными мечтами.
Когда возница остановил карету Херли подле владения Калдервудов, от их крыльца как раз отъехала другая карета. То возвратилась домой со званого ужина Маргарет Калдервуд. Великолепная, пышно наряженная, стояла она на пороге, величественная дама в коричневом бархате, и бриллианты на ее груди сверкали в лунном свете, обливавшем весь дом от крыши до фундамента. Мистрис Херли со стоном пала в ее распростертые объятия, и хозяйка увлекла стареющую подругу внутрь дома в своих сильных руках, словно вела малое дитя. Малютка Лиза, всеми позабытая, уселась на крыльце и мечтательно любовалась луной, выстукивая воображаемые сонаты по порогу.
Сумрачная, едва озаренная лунными лучами комната, куда увлекла свою подругу Маргарет Калдервуд, огласилась рыданиями и всхлипами. После долгой беседы Маргарет устроила скорбящую подругу в тихом уголке, а сама вышла поглядеть на маленькую смуглянку-чужеземку, которая незваной и нежеланной гостьей явилась из-за морей с диковинной и безумной весточкой от покойного.
Маленькая гостья последовала за высокой хозяйкой вверх по парадной лестнице прекрасного особняка Калдервудов в просторный покой, где горела лампа, освещая роскошную обстановку дома, отделанного куда богаче и дороже, чем Херли-Берли – что заметила бы Лиза, пожелай она оглядеться. Сам же покой, куда ввели гостью, красноречиво свидетельствовал, что здесь располагается святилище дамы, которая в своей жизни наибольшее значение придает уму и вкусу. Однако синьора Лиза не заметила ничего, кроме кусочка сухого печенья, лежавшего на блюде.
– Можно мне кусочек? – с жаром попросила она. – Я так давно не ела. Я проголодалась.
Маргарет Калдервуд окинула юную гостью матерински печальным взором, отвела челку со лба маленькой синьоры и поцеловала ее. Лиза, воззрившись на нее в изумлении, ответила на ласку пылким поцелуем. Ее привели в восторг прекрасные белые плечи хозяйки, и ее лик Мадонны, и белокурые косы. Но, когда подали кушанья, синьора Лиза накинулась на угощение.
– О, как вкусно! Дома я в жизни такого не пробовала, – поблагодарила девушка.
А Маргарет Калдервуд тихонько пробормотала самой себе: «По крайности, телесно она здорова».
– А теперь, Лиза, – предложила хозяйка, – поди сюда и поведай мне всю эту историю о родовитом синьоре, который отправил тебя в Англию сыграть на органе.
Лиза мягкими шажками встала за стул, и глаза ее снова принялись блуждать, а пальчики постукивать, и она слово в слово повторила свой рассказ, как излагала его в Херли-Берли.
Когда она умолкла, Маргарет Калдервуд со встревоженным видом принялась мерить шагами комнату. Лиза следила за ней как завороженная, и, когда хозяйка объявила: «Сейчас я поведаю историю, которая имеет к тебе самое прямое отношение», гостья послушно сложила свои неутомимые руки и приготовилась слушать.
– Итак, Лиза, двадцать лет тому назад у мистера и миссис Херли был сын. Красавец собой, точно как на портрете в галерее, и с рождения наделен блестящими талантами. Отец с матерью его боготворили, и все знакомые не могли не любить. В те времена я была счастливой барышней двадцати лет. Я осталась сиротой, и миссис Херли, подруга моей матушки, заменила мне родную мать. Я была окружена дружеской любовью и заботой, и к тому же очень богата; но сама я ценила поклонение и богатства – а на мою долю и того и другого выпало весьма щедро, – ровно в той степени, в которой они чего-то стоили в глазах Льюиса Херли. Мы с ним обручились, и я любила его всем сердцем.
Однако, как ни ласкали его друзья и возлюбленная, как ни гордились им родители, это не уберегло Льюиса от зла, и он пошел по дурной дорожке и все более и более погрязал в пороках, пока даже те, кто любил его более остальных, не отчаялись дожидаться, что он одумается и раскается. Вся в слезах, я, пока еще не поздно, возносила горячие молитвы за спасение его души, если не ради его несчастной матери, то ради себя. Каков же был мой ужас, когда я обнаружила, что более не властна над Льюисом и слова мои более его не трогают; он разлюбил меня. Я твердила себе, что на него нашло помрачение рассудка, которое рано или поздно минует, и продолжала надеяться. Наконец мать Льюиса воспретила мне видеться с ним.
После этих слов Маргарет Калдервуд на некоторое время умолкла и погрузилась в горестные размышления, но затем продолжила свой рассказ:
– Льюис и шайка его приятелей провозгласили себя «Клубом дьявола» и завели дурной обычай учинять в округе всевозможные скверные каверзы и проказы. Они устраивали полночные пляски на кладбищенских могилах; похищали беспомощных стариков и детей и мучили их, притворяясь, будто хоронят своих жертв заживо; они выкапывали покойников из могил и рассаживали на оскверненных надгробиях, будто бы для шутейной пирушки. Как-то раз на деревенское кладбище пришла весьма печальная погребальная процессия. Покойного внесли в церковь и читали над ним панихиду. Больше всех скорбел престарелый отец умершего: он рыдал, стоя у гроба. В самый разгар траурной церемонии церковный орган вдруг бойко заиграл кощунственную мелодию и раздался пронзительный хор пьяных голосов. У толпы прихожан вырвался возмущенный стон, священник побледнел и захлопнул молитвенник, а старик-отец покойного поднялся на ступени алтаря и, воздев дрожащие руки, выкрикнул страшное проклятие: «Да будет проклят Льюис Херли на веки вечные, и будь проклят орган, на котором он играл, и онеметь этому органу навсегда, если только не коснутся клавиш осквернившие его руки! И пусть играют они и играют, пока не обессилеют и не окостенеют в смертной истоме!» Проклятие возымело действие, ибо с того самого дня церковный орган онемел и стоял в молчании, если только на нем не играл Льюис Херли.
Из чистой бравады он велел, чтобы орган перевезли из церкви в дом его отца и поставили в том покое, где орган стоит и поныне. Из той же бравады Льюис играл на нем ежедневно. Но с каждым разом он проводил за органом все больше и больше времени, пока не стал просиживать по целым дням. Мы долго дивились этой прихоти, ибо ничем другим не могли объяснить поведение Льюиса, и бедная мать благодарила Господа, что тот обратил сердце грешника к занятию, уберегавшему его от пороков. Я первой заподозрила, что Льюис не по своей воле долгими часами до изнеможения молотит по клавишам органа, в то время как приятели, соучастники былых буйств, всеми силами стараются отвлечь его. Обыкновенно Льюис запирался в покое, где стоял орган, на ключ, но однажды я спряталась там за занавесями и увидела, как он в муках извивается на сиденье, и услышала, как стонет он, пытаясь оторвать руки от клавиш, а их упорно притягивает обратно, точно иглу к магниту. Вскоре стало яснее ясного, что Льюис прикован к органу, словно невольник на цепи; но что удерживало его в заточении, безумие или же сверхъестественная сила, вызванная проклятием оскорбленного старца, – того мы не ведали. Настало время, когда органные раскаты будили нас уже и по ночам, прерывая наш сон. Теперь Льюис изнемогал за органом денно и нощно, не ведая сна и покоя, не заботясь об утолении голода. Лицо его осунулось и обросло длинной бородой, глаза вылезали из орбит, он исхудал, а пальцы его скрючились, точно птичьи когти. Когда Льюис склонялся над орудием своей пытки, из груди несчастного вырывались жалобные стоны. Никто, кроме меня и его матери, не осмеливался приближаться к нему. Она, несчастная, хрупкая женщина, напрасно пыталась вложить какую-нибудь пищу или влить вина в его губы, пока истертые пальцы продолжали свою пляску по клавишам; но он лишь скрежетал зубами в ответ и извергал брань, и мать в ужасе отступалась от сына и удалялась молиться. Но вот наступил последний cтрашный час, и мы нашли рядом с органом на полу лишь скорченный труп.
С того самого часа орган умолк навсегда и не отзывался ни на одно прикосновение. Многие не желали верить этой истории и упорно пытались извлечь из органа звуки, но тщетно. Однако же, когда зал опустел и стоял запертый, всеми заброшенный, мы услышали, как оттуда, проникая сквозь стены, громче прежнего доносятся хорошо знакомые нам могучие раскаты органа. День и ночь гремел орган, как и раньше. Казалось, проклятие, павшее на голову грешника, все еще не утратило своей силы, хотя его измученное тело иссохло в непомерных стараниях избыть свою участь. Теперь даже мать умершего боялась приближаться к той комнате. Шли годы, а проклятие вечно звучащей музыки так и владело домом. Слуги отказывались в нем оставаться, посетители обходили его стороной. Сквайр и его супруга уехали прочь на долгие годы, но затем возвратились; вновь уехали и вновь возвратились, однако обнаружили, что чудовищные звуки не умолкают ни на минуту, терзая их слух и сердце. Наконец, несколько месяцев тому назад, удалось отыскать некоего праведника, который на много дней заперся в проклятом покое, и молился там, и сражался с нечистой силой. Когда же он вышел и удалился, нестерпимые звуки смолкли, и более органа никто не слышал. С тех пор в доме наступил покой. И вот теперь, Лиза, твое странное появление и твои речи заставляют нас подумать, что ты пала жертвой нечистого и запуталась в его сетях. Одумайся и укройся под защитой Господа, и тогда ты убережешься от сил зла, которые овладевают тобой все сильнее. Послушайся…
Маргарет Калдервуд повернулась к углу, где, как она полагала, сидела и внимала ее истории гостья. Маленькая синьорина глубоко спала, раскинув на коленях руки, словно и во сне перебирала клавиши органа.
Маргарет по-матерински прижала смуглое нежное личико к своей груди и поцеловала вспухшие жилки на висках, дивясь и тревожась.
«Мы спасем тебя от страшной участи!» – прошептала она и отнесла девушку в постель.
Поутру Лиза исчезла. Маргарет Калдервуд поднялась спозаранку и обнаружила, что комната гостьи пуста.
«Она такая дикарка, – подумала хозяйка, – с нее станется вскочить ни свет ни заря и отправиться слушать жаворонков!» И она пустилась на поиски юной синьорины. Маргарет искала ее по лугам, по окрестному парку, заглядывала за живые изгороди… Мистрис Херли выглянула в окно малой столовой, где сидела за завтраком, и увидела, как Маргарет, статная и прекрасная, в белом утреннем пеньюаре, унизанном каплями росы, шествует по садовой аллее меж розовых кустов, а на ее обычно спокойном лице темнеет тень тревоги. Поиски были напрасны. Чужеземная гостья пропала без следа.
После завтрака предприняли новую попытку отыскать беглянку, но тщетно, так что к вечеру обе дамы вернулись в Херли-Берли, а там их встретили переполох и всеобщая паника. Сам хозяин дома заперся у себя в кабинете и заткнул уши. Бледные от страха слуги жались и перешептывались по углам. А одержимый демоном орган гремел и ярился, как встарь, и раскаты его разносились по всему дому.
Маргарет Калдервуд поспешила в проклятый покой и, конечно же, нашла там Лизу. Гостья сидела на высоком стуле перед органом и, раскачиваясь всей своей хрупкой фигуркой, колотила по клавишам, а вечернее солнце золотило ее безумную голову. О, что за сладкие неземные звуки извлекала девушка из стенающего сердца органа – бурные мелодии, которые то взлетали в восторженную высоту, то падали в траурные глубины. Она переходила от Мендельсона к Моцарту, от Моцарта к Бетховену. Вначале Маргарет застыла, околдованная завораживающей красотой музыки, но вскоре пришла в чувство, обхватила музыкантшу и силой повлекла прочь из органной комнаты. Однако Лиза на следующий же день возвратилась туда, и на сей раз увести ее с поста было куда труднее. День за днем она просиживала за органом и все больше бледнела и худела, и все отчужденнее и страннее делалось ее лицо.
– Я так стараюсь, – говорила маленькая синьорина, обращаясь к миссис Херли. – Синьор, доволен ли мной ваш сын? Попросите его, пусть явится самолично и скажет мне, доволен ли он.
Мистрис Херли расхворалась и слегла в постель. Сквайр бранился на незваную гостью, заморскую обузу, и спешно куда-то уехал. Маргарет Калдервуд была единственной свидетельницей той участи, которая постигла маленькую органистку. Проклятие органа пало на Лизу; орган пел под ее пальцами, и руки ее были ему послушны.
Наконец Лиза взволнованно сообщила, что ей было явление отважного синьора, который хвалил ее за труды, но понуждал стараться еще сильнее. После этого Лиза прекратила всякие сношения с живыми. Снова и снова Маргарет Калдервуд, обвив хрупкое тельце, уносила Лизу прочь из проклятой комнаты и замыкала дверь на ключ. Но сколько бы она ни запирала органную и ни прятала ключ, все ее усилия были напрасны. На другой день дверь снова оказывалась отперта и Лиза трудилась на своем посту.
Однажды ночью, пробудившись от знакомых стонов и раскатов органа, Маргарет торопливо оделась и поспешила в проклятую комнату. Лунный свет проникал в коридоры и на лестницы Херли-Берли, и лучи его падали на мраморный бюст покойного Льюиса Херли, стоявший в нише над дверью в гостиную его матушки. Органная комната была залита лунным сиянием, и когда Маргарет вошла в проклятую дверь, то увидела, что зеленоватые лучи луны мешаются с иным светом, тусклым и мертвенно-бледным, который словно бы окутывал некую мрачную тень возле органа, напоминавшую человеческую фигуру. Свет этот фантастическим контуром обрисовывал хрупкую фигурку Лизы, которая уже не раскачивалась туда-сюда, а корчилась, будто в агонии. Орган изрыгал беспорядочные, корявые звуки, точно пальцы органистки били по клавишам наугад. В промежутках между прерывистыми аккордами из груди Лизы вырывались надрывные стоны, и темная фигура с угрожающими жестами склонялась над девушкой. Вся дрожа от ужаса перед потусторонней силой, но несгибаемая в своем упорстве, Маргарет Калдервуд прокралась внутрь органной и окунулась в зловещее сияние, заполнявшее комнату. Поначалу оно словно вспыхнуло ярче и совсем было ослепило ее, едва не лишив рассудка, но она усилием воли совладала с собой, подняла глаза и увидела лицо Лизы, искаженное гримасой мучительного страдания, а совсем рядом – угрожающе склоненного над ней Льюиса Херли! Маргарет захлестнула волна ужаса, но и тут она не утратила самообладания. Обвив сильными руками несчастную девушку, Маргарет поволокла ее прочь от лучей потустороннего света, которые тотчас стали гаснуть и потухли. Маргарет отнесла девушку в свою постель, где Лиза и лежала в изнеможении, истощив все силы, горестно лепеча о жестоком безжалостном синьоре, который не желал видеть, что она старалась как могла. Бедные измученные ручки Лизы судорожно барабанили по одеялу, словно девушка все еще пыталась исполнить свое губительное обещание.
Маргарет Калдервуд обтерла мокрой тряпицей ее горящий лоб и положила свежие цветы ей на подушку. Она распахнула ставни и открыла окна, впустив в спальню свежий утренний воздух и солнечный свет, и, взглянув на светлевшее небо, которое сулило ясный погожий день, и на поля, покрытые росой, и на темную зелень дальних лесов, над которыми еще стелился сиреневый туман, Маргарет вознесла молитву, прося Господа указать ей, как наконец развеять проклятие. Она помолилась за Лизу, а затем, решив, что девушка задремала, выскользнула из комнаты. Маргарет не сомневалась, что заперла за собой дверь.
Бледная, решительная, Маргарет сошла вниз и, ни с кем не посоветовавшись, послала в деревню за каменщиком. Затем она уселась у изголовья мистрис Херли и объяснила той, что надлежит сделать. Потом вернулась к Лизе, но, не услышав ни звука и решив, что девушка все еще спит, вновь спустилась вниз. Она убедилась, что каменщик прибыл и уже взялся за дело и закладывает органную комнату кирпичами. Работал он проворно, и в самом скором времени органная была крепко и надежно замурована камнем и известкой.
Дождавшись, пока последний камень будет положен в кладку, Маргарет Калдервуд вновь отправилась к дверям комнаты, где спала Лиза, и убедилась в том, что там все тихо. Тогда она вернулась к изголовью миссис Херли. День уже клонился к вечеру, когда Маргарет наконец зашла в свою комнату, чтобы проверить, хорошо ли спится Лизе. Но постель оказалась пуста, а в комнате не было ни души. Лиза исчезла.
Начались поиски. Искали по всему дому, в саду, в окрестных угодьях, в полях и лугах. Лизы и след простыл. Маргарет Калдервуд приказала заложить карету и отправилась в Калдервуд проверить, не занесло ли туда маленькую гостью; затем велела она гнать в деревню, потом объехала все селения по соседству и везде справлялась о Лизе, а сама гадала, куда же та подевалась. Ослабелая, изнеможенная, хрупкая как былинка, Лиза едва стояла на ногах, так не могла же она далеко уйти?
Два дня длились напрасные поиски, а потом Маргарет возвратилась в Херли-Берли усталая и опечаленная. Вечер был прохладный, и она сидела у очага, закутавшись в шаль, и тут вошла горничная Бесс, всхлипывая и утираясь муслиновым фартучком.