Мой рапорт был принят. Меня взяли на жалованье и определили место в медицинском обозе. Выдали еще одну пару сапог и зачем-то инкрустированные ножны без сабли.
К тому же, несмотря на все желание обратного, меня представили к не самому младшему офицерскому чину и дали удостоверяющую это бумагу, которая, как я потом узнал, была в лучшем случае, полуофициальна. На мое, естественно, счастье. Познакомили с коллегами. Они вежливо улыбались в сторону. Поздравляли. Удивительно, но первое впечатление меня не обмануло – почти все врачи в русском госпитале были немцы или шведы. Кажется, я с кем-то выпивал. Потом долго брел обратно в имперский лагерь, чтобы назавтра собрать вещи и больше уже туда не вернуться: через все эти овраги, засеки, канавы… В низине еще дотлевала деревня – мне сказали: она называется Кунерсдорф. Точнее, называлась. Вспомнил: надо завтра отправить письмо в посольство и отчитаться о перемене моего положения. И сообщить о битве – все, что я смогу откопать в контуженной памяти. Этого у меня никто не требовал, но pacta servanda sunt.
Стояла пухлая, чревоугодливая луна. Из дальнего болота неизвестная птица упорно водила смычком по одной-единственной струне. Я был еще достаточно молод.
Повесть вторая. Геморроидальные колики
1. Гарнизон (тетрадь вторая, самая тонкая)
Мне почти нечего добавить к рассказу о той давней войне, что привела меня на другой конец Европы под знамена уже второй императрицы. А ведь спор великих держав еще не думал затихать, напротив – на глазах становился бесконечным и неразрешимым. Не успела начаться моя новая служба – и новая жизнь, – как всего лишь через месяц-другой после блистательной победы над страшным противником, которую я попытался в меру моих скромных возможностей описать, русские войска стали возвращаться на зимние квартиры. Не было речи ни о соединении с имперцами, ни о дальнейшем наступлении на изможденного врага. Вместо этого мы развернулись лицом к тускневшему осеннему солнцу и пустились вспять. Дожди усиливались, ветра холоднели с каждым днем, а мы все брели по дорогам, которые непрерывно ухудшались по мере отдаления от центральной Пруссии.
Самая стойкая в мире армия виляла в разные стороны, неожиданно останавливалась, иногда на несколько недель, в совсем неподходящих местах, ощетиниваясь бесполезными рогатками и многочисленными караулами. Мы не раз сбивались с пути, медленно и мучительно наводили переправы и остерегались приступать к городам размерами чуть больше среднего. Нам никто ничего не объяснял. Уставшие от непонятных приказов полки тянулись на восток, одну за другой теряя телеги из неисчислимого, казалось, обоза, страшась дорожной грязи больше, чем неприятельских разъездов. Так австрийцы отходили после поражения. Нет, даже после поражения австрийцы отходили не так.
Еще две кампании я провел в действующей армии – теперь в русской, – беспрестанно волочась за воинскими частями – марширующими, маневрирующими, уклоняющимися, в поиске, во временном укрытии, меняющими дислокацию, защитную или наступательную конфигурацию – разница между ними, сказать по правде, была не слишком велика. Опять у меня на руках умирали от истощения, обезвоживания, расстройства желудка, лихорадки, заражения крови и очень редко от ран. Сражения стали реже и короче. Соответственно уменьшились и боевые потери.
Король больше не искал встречи с русскими, сосредоточив свое внимание на иных батальных театрах, а петербургские генералы были согласны на такой размен – они, в отличие от собственных солдат и, смею сказать, многих низших офицеров, по-прежнему побаивались берлинского фокусника. Или наказания за возможную неудачу? Офицеры знали, чего именно опасаются в штабе, и оттого относились к командующим с легкой иронией, сами они подобных настроений не разделяли, скорее наоборот, и рвались в бой. Хотя я, наверно, не совсем справедлив к русским полководцам – ведь в одну из последних кампаний их войска осуществили неожиданную диверсию, на несколько дней захватив Берлин, где привели в негодность оружейные заводы, разграбили склады военного снаряжения и содрали с оторопевших жителей немалую контрибуцию. Только должен добавить, что история с контрибуцией на поверку оказалась темной, кого-то из генералов даже отдали под суд: не то за утайку денег, не то за сговор с противником. И если вам интересны какие-то дополнительные детали, то великий король свою столицу предпочел не защищать: эта позиция отнюдь не была стратегически значимой.
Да, готов подтвердить: никогда я не чувствовал у российских сослуживцев такого пиетета или даже священного ужаса перед противником, который на моих глазах пролез в самое сердце имперской армии. Скажу больше, они, включая солдат, были весьма далеки от того, чтобы испытывать чувство собственной ущербности, которое мы им часто и почти всегда незаслуженно приписываем. Тем удивительнее было наблюдать за тем, как проходила служба в русском войске. Избавлю вас от многочисленных деталей и ограничусь одной фразой: главной чертой российской армейской жизни была ее малая продуманность, особенно вдалеке от театра боевых действий. Иногда мне казалось, что почти весь генералитет находится в постоянном замешательстве от того, сколько людей ему подчиняется, причем безоговорочно, и за скольких он, соответственно, должен отвечать – как перед вышестоящими петербургскими политиками, так и перед собственной совестью, не говоря уж о Боге. Это прозвучит странно, но русское войсковое начальство выходило из оцепенения только в виду вражеской армии.
Впрочем, лица дворянского происхождения, особенно справлявшие младшие и средние офицерские должности, находились, как правило, на нужном месте. Знали свое дело и старались его исполнять. Этого я не могу сказать о старших командирах: часто возникало ощущение, что полковничьи и генеральские чины высасывали у их обладателей умение, здравый смысл, даже страх Божий. Лица же низкого звания, начальствующие над простыми солдатами и в прошлом к ним принадлежавшие, вели себя по-разному. Иногда в буквальном смысле тащили на себе роту или батальон, а бывало, пользовались обретенным положением, бессовестно обманывали и обворовывали офицеров, а при общении со своими вчерашними братьями-солдатами без колебания применяли трости и зуботычины. Хочешь узнать, каков человек на деле – дай ему власть над ближним.
Тогда я уже понимал, что армия одновременно похожа и не похожа по своему устройству на государство, к тому же, она, конечно, сходна с породившей ее страной, со своим монархом, но тоже отнюдь не всегда. У нее иные правила существования, она может погибнуть от единой ошибки, случайной оплошности, в то время как государства идут на дно в результате многих, в точном порядке следующих друг за другом шагов. Да, вы меня правильно поняли: сейчас я говорю о нашей стране.
Мы от века недовольны тем, как ярмо власти трет наши шеи. Оттого ли это, что человек, рождаясь свободным, ответственным перед одним Всевышним, никогда не остается таковым? Государство, без защитительной и указующей руки которого человеку – великим массам людей, населяющим землю, – не можно в полной мере пожинать плоды трудов своих, всегда есть насилие, даже когда трудится во благо тех, кто ему вынужден подчиняться. Только зачем любой суверен так часто стремится утяжелить нашу долю, превратить хомут в петлю? Ведь тем самым он торопит собственную гибель.
Да, армия – это тоже насилие над человеком, еще большее, и редко когда добровольное, но ведь без армии не может обойтись ни один владыка, даже римский понтифик. Мужчина обязан служить, так повелось издавна. Богу и кесарю. И повеления нам поступают через вышестоящих – а как иначе? Но иногда мы очень хорошо видим гибельность этих приказов! Потому необходимо с предельной подробностью рассказывать о сложности механизма власти, тонкой настройке ее пружин и постоянной опасности, которую она в себе таит. В любом государстве заключены зерна деспотизма и, как мы теперь знаем, семена анархического безумия, подобно тому, как любая армия, даже самая непобедимая, всегда находится на грани поражения.
Правление людьми – дело, в котором никто не знает меры. Даже самому мудрому трудно преодолеть мост между преступным действием и преступным бездействием, легкомыслием и отчаянием, мстительностью и черствостью. Вселяющий страх больше всего боится собственной слабости, а воистину слабовольный прощает виновных, забывая помиловать преданных. Желания добра мало, людского разума, пускай сверхъестественно уравновешенного, тоже недостаточно. Общественная ткань слишком нежна для грубых человеческих рук. «Нет власти не от Бога». Часто ли мы задумываемся над этими словами? Кто важнее для Всевышнего, potentiores или inferiores? Кто побеждает в сражении – офицер, генерал или солдат? И какой солдат лучше – рекрут или наемник?
Не утаю от вас, что в русской армии взаимоотношения подчиненных и начальства были гораздо более выпуклы, чем в австрийской, где за лоском внешней субординации могло скрываться что угодно, включая желание побега при первой возможности или выстрела в спину. Здесь же все лежало на поверхности и не представляло загадки для неискушенного иноземца. Тем офицерам, кто не считал их за людей и разговаривал кулаками, русские солдаты платили ненавистью и упрямым безразличием. Другим же – послушанием и уважением, что иногда доходило до совершенно гротескных форм. Но ни в одном войске я не видел столько младших офицерских чинов, выбившихся из солдатских рядов, и ни в одной армии после битвы не бывало столько раненых офицеров.
Обыкновенно же над войсковой жизнью царил почти полный хаос, подчинявшийся, впрочем, каким-то не до конца мной уловленным закономерностям. Мы терпели одну невзгоду за другой, сжимали зубы, ждали привала, пытались согреться, теряли счет дням, не понимали, куда и зачем мы движемся. Но все менялось в преддверии боя и особенно по его ходу. Невидимые тиски вдруг разжимались, и вот уже одно резвое перестроение следовало за другим, ряды рассыпались на дружные цепи, а потом снова собирались в стройные колонны, не требуя ни ругани, ни палки. Казалось, солдат продуманно толкали на край отчаяния, дабы в последний момент подставить им спасительную руку неприятеля. Немудрено, что они шли в атаку с радостью, согласно еще невысказанному, а иногда своевременному приказу, ведь опасность разгоняла пары безумия, которые столь часто висели над головами в треуголках и плюмажах. Впрочем, в отличие от войск имперских и прусских, из русской армии почти никто не дезертировал. Да и куда им было бежать – вдали от дома, в совсем чужой стране?
Жалование нам платили редко и всегда не полностью, но часто строили в полный парад, обычно в самое жаркое время дня, и нараспев зачитывали благодарственные рескрипты, пришедшие из столицы. Поэтому первые обороты, выученные мною по-русски, были, как я позже узнал, необыкновенно канцелярскими – поначалу я внимательно прислушивался не только к вещанию полковых глашатаев, но даже к барабанному грохоту, предварявшему монотонное славословие. К сожалению, такая странная дверь в русскую речь решительно повлияла на мое общение с тамошним народом. Меня очень долго не слышали, потому что я употреблял слова, которые они привыкли не замечать. Не могу не упомянуть и о том, что язык, или, скорее, диалект, посредством которого некоторые русские унтер-офицеры общались с подчиненными, меня не прельщал, пусть его и было очень легко запомнить.
Окружающий мир тоже соответствовал армейским будням: он утопал в безрадостности до самого горизонта, и я не раз ловил себя на том, что начинаю ждать вечера чуть ли не с самого рассвета, настолько мне хотелось поскорее закрыть глаза. Что сказать! Окрашенная в серо-зеленый или, в лучшем случае, коричневый цвет природа Восточной Пруссии бедна и однообразна. Дорог там мало, церкви по большей части стоят совсем без убранства, одни голые стены. Война истощила эти земли до крайности. Русские даже не могли собрать с их жителей контрибуцию: король заблаговременно вывез из провинции почти всю звонкую монету.
В соседней Курляндии, куда меня несколько раз занесло по поводу снабжения, дела обстояли еще хуже, хоть она и смотрелась выгодней, чем расположенная рядом литовская область Речи Посполитой, которую я тоже успел проездом увидеть. Несмотря на наличие многочисленных немецких и шведских общин, почти все курляндские деревни скудны, придорожные кабачки полупусты, хоть и чисто выметены, и редко когда имеют в запасе хорошие вина. Города мелки, безлики, плохо вымощены и носят неблагозвучные шипящие названия. Сразу на окраинах начинают попадаться землянки, в которых обитают местные жители, часто до неузнаваемости покрытые грязью и коростой. Строения в основном низкие, с толстой крышей, возведенные без особого знания пропорций и законов прекрасного. За все время я видел лишь два-три мало-мальски интересных особняка. Скажу прямо, тамошние пределы еще не скоро увидят остроглазого европейского путешественника, заносящего в свой журнал перечень местных достопримечательностей. Нередко мне наяву казалось, что я нахожусь в лесу, даже когда передо мною стелилось очередное неровное поле, покрытое желтой пожухлой травой. Там не радуешься, там существуешь, не царишь над миром, а населяешь местность. Тянешь лямку, тащишь на горбу – и так за веком век.
Как я все это перенес? Как смог не засмеяться в строю, не заплакать во сне? Наверно, помогало слабое знание языка и выгодная в каком-то смысле врачебная должность. Бытовые несообразности затрагивали меня меньше, чем других офицеров, особенно тех, кто не получал денег из дома и жил на одно жалование. Глядя по сторонам, я сознавал: моя участь не заслуживает чрезмерных жалоб. Но не буду скрывать главного: армейская рутина меня поглотила и проглотила. Словно внутри моего тела сломалась пружина, окутывающая хребет, поддерживающая осанку, не дающая плечам сгибаться. Если коротко, я одновременно привык к своей постылой жизни и невероятно от нее устал. Будто слюнявый от жары осел, который медленно-медленно двигается по кругу где-то в далекой провансальской деревне, и неизвестно зачем качает зеленую, глинистую воду из наполовину высохшего колодца. Поэтому я был скорее рад, нежели раздражен окончанию маршевой жизни, и без труда подчинился приказу встать на постой в одном из небольших прусских городков. Было это в самом начале моей пятой военной осени. Именно там меня нашло запечатанное ароматным сургучом письмо, пришедшее из Петербурга.
2. Престолонаследие
Говорят, больна матушка, и в этот раз воистину сильно занедужила. Не хочется о сем печальном предмете думать, а надобно. Ведь если вдруг что, не дай бог, случится, то горе немалое нам, сиротушкам, прикатится в самой быстрой скорости. Свят, свят, никогда такое не к месту, но нонче особенно. Обождать бы, обождать тебе, Господи, пусть, конечно, на все воля Твоя, как на земле, так и на небе, а как бы тем же макаром, сизым перегаром – обождать?! Погодить, отдохнуть, перестоять, сердцу беглому дать хоть малую вакацию. Такой перескок сейчас треволнительный, как ломкий шарнир меж продольными брусьями. Лопнет – цельная постройка наперекосяк. Ах, все-таки недоделанная страна у нас, недокормленная, недоснаряженная. Недокукарекавшая. Промежуточной спелости, только с одного боку раскрашенная цветным веником. Вот кажется, через самый ничтожный миг выберемся на твердую сушу, вот все, наконец, пошло по-нашему, прет карта, не зря тщились, не напрасно мучились, как вдруг – хряп-шляп, и полный кирдык. Снова в яме, в вонючей жиже и обидливой позе.
Эхма, была не была, а скажу напропалую. Есть у меня мнение, малое, а свое, ни у кого не заимствованное. Видел я наследника престола, по-иноземному – принца, видел напрямки, не издали, в глаза не раз верноподданнически смотрел, а единожды имею быть высочайше потрепан по плечу. Не могу пожаловаться на отсутствие случая, никак не могу, вот-те ей! И потому, опять же, дыба моя ломкая, скажу отчаянно. Ай-я, бейте меня длинниками вострыми, а ведь нету в нем царственного коленкору, други мои, нема нисколечки. И в крик заходиться может, и глядеть грозным волком, и командовать отрывисто сподобен, и умом завовсе не обижен – а все равно: не державен!
Покойницу старую императрицу хорошо помню, хоть и по малолетству – ох, не пава была, не красава. Нос котелком, а ум плотненький. Только завсегда восседала велично, рукою водила плавно и помощникам кивала вовремя. И, кстати, в дослед – были-то у нее, у полупотерянной племянницы, важные помощнички, от дяди завещанные. Кого, как водится, возвысила, кого принизила, кого с собой – ну, так он всего один и был – из энтой болотной Ляндии привезла.
Но немец тот, скажем по нонешним веяниям тихонечко, оказался вполне добротный. Ретив был и деловит, балансы сводил, за державу радел, искренне своей сделать хотел. Тужился не меньше, чем пыжился. А уж полковники да статские – все, как один, старой закваски, извечно преданы и на многое готовы. Да, потом переругались меж собой, сказки друг на дружку писать начали, под монастырь подводить. Кое-кто пострадал кроваво, правда истинная. Однако совокупно простояли мы это непростое время в целости и не без славного прибытку.
И вот вдругорядь дочерь величественная, ныне немощная – тоже, прости Господи, баба бабой, но, впрочем, красивей всех прежних случаев и фигурой ярчайша – каково разуметь могла! Каково действовать! Никто ей в руки царства не давал, сама взяла, без сожаления и малейшей отрыжки, стремительнейшим проскоком покойницу двоюродную в склепе перевернув резвой оторопью. И каково упорно сидела непременно в ореольном сиянии, сильнейше комбинируя и трижды отмеряя, прежде чем отрезать. Воздержна от смертной казни, согласно обету, редкий великий государь сумел таково прославиться. Несмотря на яркоглазых амантов, нить правящую ничуть не выпускала и заставила остальные народы о нашей отчизне репу серьезно почесать в некотором прелестном раздумье.
Этому же победоносному гвардейцу само все в руки пришло, причапало, так попробуй, постой на пьедестале-то. Высмотри впереди какую надобную вешку, и определи, построй и направь. Твоя праздность – не токмо рябая дура, а секира на замахе, да в чужих руках. Таковым инструментом не увещают, а рубят. Вспомни, милок, как это охламонское шатание кончилось для брауншвейгского-то пришельца. Ему тоже в оные годы все на подносе притаранили в белые руки и вручили с земными поклонами, только чавкать не забывай заливисто и иногда проглатывать. На сколько хватило аппетита генералиссимусного – две, три недели? Уже и не упомнить. И где тот командир? Развеян-с историческими ветрами, распотрошен метлой времени. Сгинул эполеточный коллекционщик в такой дальней дали, что и понимать неведомо, и знать опасно. Забыто и вычеркнуто. А зря. Потому уроков тех никто и не чует: давние, следовательно, ненужные. Камень дважды в один и тот же лоб не попадает… или? Не знаю, не знаю. Если лоб толоконный, то цель завидная.
Не хочу ничего каркать, а все-таки. Память отшибло – значит, голова пуста. А у кого пусто, скоро будет грустно. Вот и этот умник: сказывают, вышел вчера к сановникам, орлом насупился, взад-вперед по-строевому прошагал, сделал кругом марш и вдруг язык показал, в кресло плюхнулся и потребовал ужину. Один ел, никого присесть не позвал – каково? Прямо-таки валтасарово зрелище: никому доброго слова не речет, надсмехается, у себя за столом министрам прислуживать велит и с иноземными клевретами шутки гогочет. А они, знай, подливают и из-за спинки кресельной язвительно нашептывают и глазами по сторонам стрекочут. Ох, конечно, наследство тронное у него самое раззаконное, не подступишься. Все, как Преобразователь завещал: кому государственный правитель по суровому размышлению державу вверит, тому, значит, высокий удел уготован: короноваться, править и предстоять за отечество. Да чегой-то сердечко мое екает и хорошего обещать не изволит.
3. Отставка (вторая тетрадь, продолжение)
Я держал в руках пропуск в будущее. Мой давний патрон, ныне благополучно состоявший при французском посольстве в столице великой Северной империи, надеялся на мое доброе здравие, осведомлялся о жизненном настроении и намекал, что ему известно о служебных успехах своего давнишнего подопечного (хотел бы я знать, каких?). Мои отчеты корректно не упоминались – я оценил тактичность старика. Более того, он обращался ко мне на «вы» и с употреблением моего не слишком высокого, но все же офицерского звания. Но это еще было не самым главным. В письме содержалось недвусмысленное предложение: ассистентское место и обширные знакомства среди петербургской клиентуры. Далее расписывались, хотя и вкратце, разнообразные блага, связанные с таким положением, и говорилось, что, несмотря на все прелести жизни при иностранном дворе, почтенный эскулап отнюдь не собирается оканчивать свой век на чужбине и через год-другой намеревается вернуться на родину. «Вы же можете задержаться здесь еще на некоторое время и, воспользовавшись образовавшимися связями, весьма преуспеть, inter alia, и в медицинском смысле слова. Впрочем, буду также рад, если вы, наоборот, решите последовать вслед за мной на нашу милую родину и обещаю не забывать вас и там. В любом случае, с нетерпением жду вашего ответа». Я думал не слишком долго. Накопившаяся душевная апатия неожиданно уступила дорогу бурной деятельности: я немедленно начал добиваться честной и окончательной отставки.
Мне было не в чем себя упрекнуть: я не бежал с тонущего корабля. Как раз тогда стало ясно, что война наконец-то заканчивается нашей победой. Кряхтя и охая, три великие державы дожимали выскочку, посмевшего вклиниться в их ряды, наглого карманника, оскорбившего почтенных горожан, жизнь которых протекает по всем правилам приличия и этикета. Согласно вполне достоверным сведениям, одна из крупнейших прусских крепостей должна была со дня на день сдаться, говорили также, что финансы короля полностью истощены. После победы неминуемо последует раздача чинов и наград, но я уже видел, как это делается у русских, и не питал никаких иллюзий. Особенно меня не прельщала возможность получения в собственность некоторого числа государственных рабов – мечта очень многих офицеров, поскольку такое событие решительно закрепляет их материальное благополучие.
Вы спросите, почему я еще оставался на службе? Столько терпения – зачем? Отвечу: меня мирили с русскими порядками люди, а не институты, хотя должен признать, что армия в России устроена все-таки лучше, чем прочие государственные службы. И эти люди, умевшие сносить самые разные напасти и отменно пропускать мимо ушей державные глупости, нуждались в медицинской помощи. Да, я узнал, что в России до сих пор не обучают врачей. Поэтому-то среди моих коллег было столько иноземцев, и скажу, забегая вперед, в строго профессиональном смысле я там никогда не чувствовал себя белой вороной, не то что среди имперцев.
Два года – это немалый срок, и мои интересы несколько расширились. Понемногу я начал сносно говорить по-русски, и с удовольствием обратил внимание на то, что ошибки в грамматике и непременный, к тому же наверняка смешной акцент никого не смущают. Наоборот, все сослуживцы, а в особенности больные, старались меня понять и очень радовались, когда я обращался к ним на их родном языке. Постепенно я начал читать на русском, но это принесло только относительную пользу: я стал с грехом пополам разбирать неисчислимые казенные бумаги, а вот купив две-три развлекательные книжицы столичных авторов, быстро отбросил их в сторону. Во-первых, на этаком языке не говорил ни один из окружавших меня солдат или офицеров, а во-вторых, они были почти целиком списаны с французских романов юности моего отца, причем далеко не самых лучших.
Так или иначе, Россия влекла меня – не могу точно объяснить, чем, и я с радостью ухватился за предложение моего бывшего хозяина. Не исключено, что я просто устал от армейской жизни. А возможно, меня манил Петербург – самая восточная и самая загадочная из европейских столиц. Но оставим психологию ради фактов: получалось, что я прошу честной отставки и собираюсь уехать в темную неизвестность. Тут я впервые понял, что мои сослуживцы испытывают к Петербургу странную опасливость, связанную со сквозившей оттуда постоянной тревогой. Никто из них не любил получать писем из столицы, особенно официальных.
В корпусе на меня смотрели как на сумасшедшего, ведь я отказывался от тылового, а потом гарнизонного спокойствия и от верной награды, но выправили все нужные бумаги в срок, правда, не без некоторых треволнений. Помимо прочего удивление вызвал не сколько сам факт отставки – иностранцы-наемники часто покидали русскую службу, – а то, что я собирался после этого ехать не на родину, а в Россию, не имея там никаких надежд на твердый доход и необходимую протекцию. Так или иначе, я настоял на своем, впрочем, постепенно начиная понимать, что ввязываюсь в изрядную авантюру. Но упрямство в конце концов победило, оно часто одолевает здравый смысл. Даже слишком часто.
Опасаясь волокиты, я справлялся о состоянии своих дел каждый день и в конце концов был за то вознагражден. Не знаю, чему приписать этот успех. Взяток, по русскому обычаю, я давать не хотел, поэтому коллеги относились к моей деятельности с известным скепсисом. Тем приятнее было оказаться правым. Скорее всего, моя назойливость просто утомила канцеляристов, но нельзя исключить и то, что среди них попадались честные и работящие служаки. В любом случае, удалось обойтись без излишней мзды, которая грозила окончательно опустошить мои, и без того легкие карманы. И вот как-то вечером я, пока еще в форме, торопясь, словно на свидание, шел по брусчатой ратушной площади, держа под мышкой папку с бумагами, которые делали меня свободным человеком. К тому же мне выдали проездной паспорт, долженствовавший помочь с прогонными лошадьми, письменно подтвердили наличие медицинского образования, указали госпитальную должность, даже перевели и заверили печатью те австрийские и французские документы, которые я сумел сохранить в военных странствиях. Так и не имея диплома, я не мог считаться настоящим врачом, но получил возможность именовать себя хирургом, что стояло всего на одну ступень ниже и, насколько я понял, в условиях повального недостатка докторов в России было ничуть не хуже.
Запоздавшей и необыкновенно теплой осенью, еще не успевшей размазать и замесить тусклые балтийские дороги, я выехал в Петербург и прибыл туда за несколько недель до Рождества. Дни стали уже совсем короткими, вставать и отходить ко сну приходилось в полной темноте. В совокупности со скользкими, немощными дождями и почти полным отсутствием снега, это наводило вполне объяснимую тоску, особенно ранними вечерами, часа в два-три пополудни, когда серая пелена наступающего мрака постепенно сгущалась над голой землей.
Несмотря на это, мы двигались споро: помогали мои документы и изрядное знание русского. Недели через две я проехал изношенные шлагбаумы на месте старой границы, там всего несколько лет назад располагалась местная таможня, теперь заброшенная. По сравнению с первыми увиденными мною лифляндскими, а спустя еще несколько дней – российскими деревнями, Курляндия сразу стала казаться богатой, ухоженной страной. И ведь я не отходил от почтовых станций, не заглядывал с этнографическим любопытством проезжего европейца в тусклые землянки, поскольку и без того по горло напробовался всякой вони и сырости. Видя, как вдали проплывают пятнистые срубы с редкими оконцами и узкими струйками дыма, которые тянулись из-под приплющенных крыш, и сразу уяснив, что здешняя холодная, месяцами лежащая под снегом почва способна приносить лишь самые бедные урожаи, я стал понимать, отчего многие из моих пациентов в изношенных серо-зеленых мундирах говорили, что шли в армию с радостью. На долгие-долгие годы, навсегда покидая семью и родные места.
4. Мука плотская
Подрос Еремка, подрос, мастера это сразу заметили, наметан глаз-то, и работой сразу обременять стали вовсе немалой. И копейку прибавили, за что, конечно, земное спасибо. Но, чего скрывать, мастерицы тоже своего не упустили. И шарах! – словно из-за угла поленом, случилось с Еремкой такое, о чем еще зимой подумать не мог – диво запретное, да страсть как приятное. Расскажи соседским мальцам – не поверят и обзавидуются. Только что Еремке та зависть, когда он сам ничему не рад, иногда присядет на холсты в задумчивости да встревоженности и глядит против солнца. Что делать? Бьется он с собой, бьется, а победить не может, только с каждого раза уступает нечистому все больше, все глубже, а потом дома часами без сна на лавке ворочается: то ли молится, то ли песни поет. И есть с чего.
Кто ж откажется, ведя подводу на пару с какой полнотелой девкой-чесальщицей, допрежь незнакомой, свернуть на обочину, куда-нибудь в тень, да потискаться всласть? И на самом Дворе – столько углов темных, гнилых да прохладных, шумных да незаметных. Но другой раз, совсем наперекосяк вступает мысль – ведь все это грех греховный, только насилию смертному да богохульству адскому уступающий. Как быть, как жить? Ужели это дьявольская струна играет нутряной жилой всякий раз, как видит Еремка прядильщицу Таньку? А почему не смог, не вырвался, не убежал, когда перехватила его меж поленницей и оградой плотная, конопатая Варвара из красильного цеха, чуть не в два раза его старше, хоть и фигуристая, забери меня кочерыжка. Не дернулся, не подал голоса – только ждал и радовался с перехваченным тут же дыханием. И ведь никому не расскажешь, не покаешься: одни засмеют, другие устыдят, третьи позавидуют и дураком назовут. Ох, тяжела жизнь, тяжелее работы, страшнее лютой хвори.
Ну, тут – перебор, тпру, неправда, слово пустое, тьфу его. Страшнее хвори только сама смерть, бледная да хлипкая, в верный день человека в тлен и прах обращающая. Одна на нее есть управа: то воля Господня, любовь спасительная, прощение вечное на Страшном суде. Только что на него уповать – согрешил Еремка, согрешил, и не единожды, и в делах, и в помыслах. И не каялся, ой, не каялся, никакой милости ему ввек не заслужить, пропала благодать, улетел ангел, ждет Еремку лишь тьма да скрежет зубовный и мучения вечные.
Уже поди недели четыре к исповеди не ходил, не причащался, боязно. При встрече врал отцу Иннокентию, что по занятости тяжкой бывает на вечерне в другой церкви, вблизи Двора – вот тебе еще один грех. Правду говорят святые отцы, одно зло к другому подверстывается, а третьим погоняет. Ох, горькая доля, злая неволя, сейчас голова расколется от этаких забот.
А вот все же не такая это страсть да напасть, и не чересчурно горькая, если с обратной стороны разглядеть. И ветерком подуло бархатным, осень стоит в Москве теплая, ласковая, народ по улицам стремит неведомо куда, весь разряженный, и сейчас сгрузим мы, работная братия, тюки да мешки – и конец, сделан наш дневной урок, останется лишь назад вертаться с пустыми подводами. Больше поту сегодня не будет, а сейчас еще в колокола вдарят, и поплывет над кровельками исконный, никакой иной земле неведомый московский перелив, полегчает на сердце, унесет ненужные раздумки. И сидишь на куче тряпья сам сверху, король королем, на всех свысока поглядываешь да семечки лузгаешь – чем не жизнь, чем не радость?
Вдруг, а даже и наверное, Таньку еще в цеху можно застать – не уходит она, пока солнце к земле припадать не начнет, – подсмотреть, как то и дело убирает она выбивающиеся из-под платка кудри русые, как одергивает платье зелена сукна, как быстро выбирает руками нити бегущие, как сплетает их, словно пальцами играет на полотняных гуслях небесных, не хуже царя Давида, ой-ой, прости меня обратно ж, милый Господи, мысли мои адские, гадкие, богохульные, прости и помилуй…
5. Консилиум (без помарок, по-видимому, переписано с подготовленного черновика)
Старый патрон встретил меня с распростертыми объятиями: «Вы – тот самый человек, который мне сейчас больше всего нужен!» Заслуженный врач немного раздался в талии и за счет этого приобрел еще более внушительный вид, чем раньше, чему, кстати, способствовало и дорогое платье со всевозможными оторочками и кружевами. Совершенно забыв о разнице в чинах и летах, он крепко прижал меня к своей груди и, по русскому обычаю, поцеловал в обе щеки. Однако распространяться ни о чем не стал, переведя беседу на мелкие столичные сплетни и оставив меня в некотором недоумении. Впрочем, чего скрывать, я понимал, что затребован в посольство его величества по какой-то особенной государственной надобности, но, по своему положению, не мог задавать лишних вопросов.
Впрочем, едва заметив по моему лицу, что я несколько озадачен чересчур радушным приемом, он, нетерпеливо дернув локтями, с удивительной искренностью поспешил объясниться. «Завтра вечером я зван на важный консилиум в императорский дворец, а без ассистента нельзя, noblesse oblige. Могу взять кого-нибудь из посольских слуг, но тут ничего не скрыть, все сразу же разнесется, нужен человек, про которого известно, что он сведущ в нашем искусстве, иначе коллеги из других миссий немедля распустят презрительные слухи. Уже был готов идти в одиночку, ссылаться на жестокие обстоятельства, а тут вы – какая удача! Отдыхайте, я сейчас распоряжусь обо всех мелочах, не беспокойтесь, завтра вы нужны мне бодрый и полный сил». Я тут же догадался, в чем дело и запнулся с куртуазным ответом.
После несложных расспросов прислуги мое предположение подтвердилось. Старый ассистент Тома, мой давний венский знакомый, не сумел приспособиться к здешнему климату и полгода назад отошел в лучший мир. Судя по всему, призывное письмо патрона, сорвавшее меня с насиженного, хотя и вонючего места в западной Прибалтике, было написано сразу же после похорон бедняги. Но я ни на что не обиделся и не поразился тому, что некоторые сочли бы возможным назвать высокопарным словом «цинизм». На войне я был свидетелем вещей гораздо худшего коленкора, и я действительно желал увидеть Петербург. В любом случае я бросил службу потому, что сам этого очень хотел.
Теперь же сбывались мои – не готов сказать мечты, употреблю более скромное слово – ожидания. Сутки спустя уже можно было понять, что я сюда прибыл не зря. Мне заменили сапоги, выдали новый камзол, и с корабля на бал ваш покорный слуга оказался во дворце повелительницы половины мира. Въезд в город я проспал и с тем большим интересом смотрел по сторонам, пока наша карета тащилась по неважно убранным деревянным мостовым: спасительного снега не было и здесь. Улицы угадывались плохо, но то и дело из серого тумана передо мной в свете коптивших факелов вставали массивные, украшенные обильной лепниной особняки. Множество узких каналов окольцовывали неровные мостики, своими выпуклыми горбами постоянно кренившие карету, несмотря на то, что наш возница из осторожности все время сдерживал лошадей. Наконец, порядком растрясенные, мы подъехали к заднему входу в императорский дворец. Нас ждали. Дежурный офицер знал моего хозяина в лицо и сразу же вызвал наряд для сопровождения.
Вечерело рано, уже в четыре часа пополудни, и наш путь внутри здания освещали сотни мрачно шипевших свечей. Люстры висели слишком близко к потолку, в углах, у колонн. Среди многочисленных ниш и неясных впадин было темно. Лишь узкая дорожка, совпадавшая с только что заслеженным ковром, указывала дорогу к опочивальне. Я шел за патроном, как во сне, не обращая внимания на тяжесть врученного мне чемодана с инструментом, который, я был уверен, сегодня понадобиться не может. Мы прибыли вовремя, хотя и последними – лейб-медик ее величества вскочил с места чуть быстрее, чем следовало. Я подумал, что мой новый-старый начальник все точно рассчитал.
Врачи шведской и английской миссий встретили нас сдержанными поклонами и предложили тут же приступить к делу. Выдержав легкую паузу, патрон кивком выразил согласие, снял камзол и начал засучивать рукава. Остальные доктора последовали его примеру. Ассистенты, и я в их числе, подавали воду, полотенца, держали светильники и потому могли наблюдать за происходящим совсем с небольшого расстояния.
Царственную пациентку осматривали все вместе, поочередно нажимая, щипля, простукивая, прислушиваясь. Иногда кое-кто преувеличенно вежливо задерживался на том месте, которое другому показалось совершенно неинтересным. Пальцы четырех эскулапов сдержанно танцевали по телу больной, словно фехтовали в манеже. Это доставляло ей изрядные мучения, в числе других связанные со стыдливостью, она вспотела и пошла бледно-красными пятнами.
Затем перешли к обсуждению, проходившему, наперекор обычным правилам, в присутствии пациента. Лейб-медик отнюдь не уступал своим коллегам по положению, поэтому воздержался от того, чтобы сделать предварительный доклад. Императрица раскинулась на грязно-белых подушках и учащенно дышала. Я почти физически ощущал тяжелый запах, исходящий из ее рта. Привычным движением она вяло потянулась к свисавшему из-под потолка шнурку, и сразу же в спальню вошла сиделка с судном, разделяющий комнату полог задернулся, и через несколько минут опять открылся. Лицо императрицы несколько посвежело, но ненадолго. Если бы я не знал, что ей около полувека, то легко бы дал этой дебелой, покрытой неровными румянами старухе не меньше семидесяти лет. Настоящий цвет лица у нее был чуть желтоват – почки явно шалили, и уже очень давно. На коже было много мелких прыщиков, встречались и угри. Приглядевшись к пухлым припудренным мешкам под глазами монархини, я понял, насколько серьезно она больна.
Консилиум шел на латыни, и я почти все понимал. Англичанин напирал на ущерб в печени, приплюснутый и на удивление чернобровый скандинав указывал на пораженный желудок и явное несварение белковой материи, а лейб-медик умудрялся соглашаться с обоими, не забывая упомянуть изрядные недостатки в деятельности железистых тел, вызывающие секрецию вредоносных гуморов. Как я и думал, патрон после надлежащих экивоков склонился к тому, что во всем виновны почечные отложения, задерживающие экскрецию внутренних ядов из организма. Что ж, у нас с ним была примерно одна школа. Все это заняло немало времени, и мне показалось, что императрица даже задремала. Но на нее никто не обращал внимания, дискуссия текла медленно, то и дело застопориваясь. Врачи, как один, по капле выдавливали из себя слова, обдумывая каждый предлог, каждый падеж, каждое глагольное окончание. Ассистенты стояли недвижно, как солдаты на карауле. Я вдруг с ужасом подумал, что завершить это действо не удастся никогда, мы просидим здесь целую ночь, если не дольше.
Однако в какой-то момент тщеславие всех эскулапов оказалось удовлетворено, государственный престиж великих держав с честью защищен, а диагностический паритет достигнут. Теперь надо было переходить к процедурным заключениям, прописывать несчастной почти бесполезные лекарства, рекомендовать режим. Я вздохнул про себя, понимая, что это займет еще больше времени, да и вряд ли получится: разве смогут эти четверо хоть в чем-то согласиться?
Против ожидания, все решилось в пять минут и без каких-либо споров. Наоборот, один доктор писал рецепты, а остальные, одобрительно кивая, вносили небольшие коррективы в их состав, тут же благодарно принимавшиеся без малейших обсуждений. Успокоительное – дважды в день, после обеда и перед сном. Слабительное – с утра и до обеда. Смягчающее внутренности – перед сном и с утра. Ванны – не больше раза в день. Компрессы – по желанию больной. Прогулки – короткие, перед обедом и, опять-таки, перед сном, но в случае нежелания больной – отменить. Кровопускание – без надобности. Ванны для ног – по желанию, но только не перед приемом пищи. Делопроизводство свести к минимуму, разрешить не больше одного доклада на дню, либо утром, либо вслед за послеобеденным сном. Дальше пошли латинские прописи лекарств, под которыми почтенные врачи с удовольствием сделали витиеватые росчерки, уступив старшему по возрасту самую верхнюю строчку. Снова поклоны, теперь уже с улыбками, камзолы поданы, шляпы взяты на локоть. У меня в голове почему-то пронеслось: и все они когда-нибудь станут говорить: «А ведь я лечил саму императрицу».
Обратно мы шли столь же долго: начальство впереди, ассистенты – чуть сзади. Камердинеры с факелами отчего-то спешили, шедшая за нами охрана, наоборот, отстала – вся кавалькада растянулась не меньше, чем на полсотни шагов. Вдруг в одном из переходов из узкого коридора сбоку появилась молодая женщина. Врачи на миг смешались, но тут же застыли в низких поклонах. Мы последовали их примеру. «Ах, оставьте, господа! – сказала она по-французски с чуть заметным немецким акцентом, – сообщите лучше, каково здоровье моей любимой тетушки».
После секундного замешательства лейб-медик неохотно выступил вперед. «Ваше высочество может не волноваться. Нет никаких резонов для беспокойства. Требуется лишь… – он запнулся, – отдых и соблюдение всех наших предписаний», – он развел руки в стороны, как бы приглашая остальных коллег присоединиться к его мнению. И действительно, они стали медленно, но уверенно кивать.
«Да точно ли? – переспросила женщина, – дело, говорите вы, в одних предписаниях?» – Врачи замерли. – «Тогда, – мельком оглядев их, тут же продолжила она, – вы можете не сомневаться, я сделаю все, что в моих силах, чтобы ваши рекомендации были выполнены. Прощайте, господа, и благодарю вас за заботу о благополучии ее величества».
Все снова склонились. Она прошла мимо нас и почти сразу исчезла, не дожидаясь салютации замешкавшейся охраны. Я успел почувствовать тонкий запах неведомых мне духов и отметить, что ее платье было скорее аккуратным, нежели роскошным. Еще спустя мгновение я понял, что с нами говорила наследница российского престола. После этого врачи неожиданно заторопились и побежали к выходу, буквально дыша в затылки удивленным камердинерам, которых мы нагнали за следующим поворотом. Шубы были одеты быстро и в полном молчании. Карету нам, на зависть остальным, подали почти сразу, поэтому церемонных прощаний между почтенными коллегами мне увидеть не удалось.
На обратном пути я заметил, что патрон сильно озабочен. – «А что
6. Домоустройство
Мистер Уилсон так привык к неопределенности русской жизни, что уже не мог представить себе другое, более упорядоченное существование. Сам он плавал в этой заводи весьма резво, на зависть остальным лещам и щукам. Совершал движения экономные, но эффективные, прозаические, но взвешенные. Составлял комбинации, продумывал планы, строил замыслы, делал далеко идущие прогнозы, закупал, продавал, отправлял на склад, выбрасывал, исходя только из того, что ничего предсказать нельзя и никакого постоянства ожидать невозможно. Получалось заметно лучше, чем у других, что уж грешить против истины. Однако теперь таким нутряным русским пониманием овладели многие конкуренты и даже друзья. Сие, в ином случае нейтральное, обстоятельство ныне означало, что вести дела стало попросту нельзя. Все выжидали. Наступил бесконечный файф-о-клок. Это прямо-таки бесило сэра Генри, и не списывайте это на недостаточное знание российских реалий, он с ними сжился получше многих аборигенов. Но где же самая элементарная математика? Где хотя бы наипримитивнейшая логика? Насколько больше можно потерять, совсем ничего не предпринимая, особенно, если бездеятельность затягивается?
Да, допустим, императрица действительно серьезно больна. Не в первый раз, кстати, за последние-то годы. Даже не вспомнить, когда она здорова была. И более того, допустим, она действительно умрет – как и все мы, между прочим, милостивые государи, а также, прошу прощения, и вы, прекрасные во всех отношениях государыни. Так ведь не завтра же! А если, впрочем, завтра, отчего никто из благородных слушателей и самых великих правителей не застрахован, то что ж, люди после этого перестанут плавать по морям, курить табак, носить исподнее и затевать войны? Нет-с, почтеннейшие, что-то, может, и поменяется – война случится, не с тем королем, а с другим, первые месяцы, по случаю траура, особый спрос будет на ткани темных расцветок, в том числе и для драпировок, но в главном-то, в главном не изменится ничего!
Новый государь, вестимо, постепенно заведет новые порядки. Не спорим, отнюдь не спорим. Это вполне законно, так бывало прежде, и будет снова. Текут реки, несут вязкий ил и мутный песок в далекое море, обратно не поворачивают – согласны, согласны. Но, позвольте спросить, какое слово местные идиоты отмечают особенно, с придыханием и вздетыми бровями? Правильно: «новые». Понижают голос до шепота, плечами пожимают, пальцами тычут. Страшно им до мороза в коленках – какие-такие «новые»? «Новые!» И начинают бояться поперед горя, до грозы дрожат, до ветра в шубу кутаются и проводят всю жизнь в бессоннице да мигренях. А мы скажем наоборот: главное слово – это «постепенно». Ничего не бывает сразу, с места в карьер, разворот, аллюром марш. Может измениться государственная политика, могут взлететь в преддверье трона незнаемые ныне люди, появиться новые союзники, другие цели в делах внутренних или иноземных – конечно, конечно, но не сразу. Ни один правитель, будь он благочестив или плотояден, воинствен или добродушен, целомудрен, развратен или телесно бессилен, никогда не издаст ни с того ни с сего какой-нибудь радикальный закон, отменяющий все, введенное его предшественником. Особенно сразу, пока дела не устоялись, не вывернули на ровное течение. Понемногу – да, тут подправит, там урежет, здесь послабит, вот и получилось нечто иное, похожее, но не чересчур. Праздники те же, а музыка свежезаваренная, лишний раз перегнанная, выдержанная в бочонке не сосновом, а березовом. Ну, с таким новшеством мы можем управиться в два счета, чай, не дети малые.
Нет, не машите руками в благородном презрении, не фыркайте снисходительно – знавал немного сэр Уилсон историю той страны, в которой жил, и ее обычаи, читал известные записки разных гостей иностранных, напечатанные в нынешнем веке, почему имел о великом государе, все и вся тут вверх тормашками перевернувшем, весьма отличные представления. Так ведь то было единый раз за тысячу лет, и в совершенно ином роде. Теперь же Россия, при всей ее безалаберности и дурной устроенности, была страной изрядно европейской, а особенно европейскими были – и старались быть – властители этой страны и их прислужники, а также прислужники прислужников. Зная таковые чувства оных персон, а также потайные желания, струны звонкие и клавиши мягкие, отличную коммерцию совершал с ними достойный эсквайр и джентльмен, кое-чему потакая, кое-где льстя и иногда делая малые подарки, нимало не денежные, а лишь изящные и модным духом прилежно бушующие.
Оттого и злился сейчас яростно на остолопов густопсовых, на балбесов трусоватых. Им бы дай волю, только в нору залезть, напялить теплый колпак да мохнатый шлафрок, лежи, не высовывайся. Не будь сейчас зима на дворе – всяк бы сбежал в поместье отсиживаться у траченной печки. Оставили бы в городе одних холопов и приказали каждые три дня приезжать с известием, а в случае срочных событий – гнать немедля по любой погоде, лошадей не жалеть. Ну, хоть это хорошо – никто никуда не сбежал, все сиднем сидят по домам, голландки топят, пьют свои наливочки, по субботам парятся, а в воскресение к службам ходят церковным. Можно в гости наезжать, беседы весть пространные, устраивать им коммерческий соблазн – рано или поздно не выдержит кто. Капля камень точит. Ну, а пока займемся вещами обыденными, поставками регулярными. Хоть их, увы нам, увы, кот наплакал. Вот ведь война эта дурацкая – и не идет, и не кончается. Невесть что! Тут мистер Уилсон опять-таки вспомнил историю уже своей собственной страны, и чуть не задохнулся от ужаса – нет, такие беспробудно непрерывные безобразия бывали только в далеком прошлом. Сейчас все-таки время цивилизованное – долго этот раздрай продолжаться не может. Хотя Англия и из тех событий почти всегда выходила победительницей.
Здесь добропорядочный негоциант волевым усилием прекратил высокие политические размышления и наконец-то вернулся к счетам и гроссбухам. Не то пришлось бы признать – за последние годы он не меньше сотни раз мысленно произносил одну и ту же фразу: «Это долго продолжаться не может!» А «оно» все продолжалось и продолжалось, опровергая или, наоборот, подтверждая разные исторические параллели. Вот и скажи после этого, есть ли польза от знания истории? Только одно расстройство и никакого прибытку.
Сравни ее, к примеру, с математикой или астрономией – разве можно? Сэр Генри открыл надушенную коробочку с вензелем и взял языком плитку жевательного табака – только разливавшаяся по небу сладость была способна отвлечь его от бессмысленных рассуждений, чем-то даже напоминавших пустое философствование.
Впрочем, не будем скрывать приватных подробностей и предаваться постыдной односторонности: не настолько плоха была жизнь почтенного коммерсанта, и не в одних лишь тяжелых раздумьях о политической и деловой ситуации в матушке-Европе проводил он свои дни. И не были все его вечера однообразно тусклы и придавлены низким петербургским небом, ибо года уже как три вошла в его бытие Ефросинья Капитоновна, девушка с виду хрупкая, а приглядишься – крепкая, станом тонкая, да глазами жгучая. Ефросинья по-гречески означает веселье или радость, так помнил мистер Уилсон еще со школьной скамьи. И было ему от этого воспоминания – из греческого-то сущие крохи остались, из латыни чуть более – вдвойне приятно и душесогревательно. Потому что исполнилось обещанное вредным и тощим словесником, по всем канонам выучившимся, да по дурному характеру из разных университетов выгнанным Эдвардом Кромвелем, мстившим всему белому свету, а в первую очередь малолетним дуракам-школярам, за свою дурную судьбу да неудачную фамилию, вовсе в нынешнее время неуместную. Имя, говорил он, определяет судьбу, иной раз даже не самого носителя, а близких его – только никогда, никогда не остается без последствий. – «По имени твоему узнаю тебя», – время от времени прибавлял старик Эдвард, но сейчас мистер Уилсон не помнил, откуда эта цитата. Что, значения, конечно, не имело. Ворвалась в жизнь сэра Генри радость, вплыло веселье, не сразу, не неожиданно, а постепенно и, значит, по-настоящему.
Чего таить, все иностранные коммерсанты в Петербурге как-нибудь устраивались, согревали душу невдалеке от парадных комнат. Далеко не каждый рисковал привозить с собой семью, даже если ехал на долгий срок – климат уж больно несладок, богат тяжелыми испарениями, что особенно неблагоприятно для малых детей и недавних рожениц. Так что многие деловые визитеры, в том числе из законно женатых, проживали в российской столице полновесными холостяками. А потому, как лица состоятельные и обхождения вежливого, могли с легкостью найти себе подходящую девушку – а лучше бы все-таки вдовицу – желательно из мещан, которая бы и хозяйство вела, и перину не студила. Больше того, на каждого из молодцов-иноземцев, нередко весьма объемных и часто изрядно, несмотря на молодые годы, плешивых, выстраивалась прямо-таки нетерпеливая очередь, так что и не разобрать, кто лучше, ласковее и домовитей, не выбрать без головной боли.
Существовала, впрочем, еще одна возможность, напрямую связанная с местными обычаями: кое-кто отваживался купить себе девицу известной прелестности да не шибкой дикости, прямо как в американских колониях. Тем паче, торговали здесь не заморским цветным людом, а по большей части своим собственным, природным. Однако делать такую покупку лучше было после скрупулезной разведки и хотя бы за десяток верст от города, а потом ее не афишировать: не от неудобства перед русскими знакомыми, а исключительно из-за родственных языком и духом компатриотов. Отнюдь не все они были склонны одобрить подобный оборот (не говоря уж о сентиментальных дамах, прямо-таки жаждавших пустить слезу над страданиями местных рабынь). Посему некоторые губы могли затем поджаться, что влекло за собой уменьшение приглашений на званые вечера, и, самое главное, появление и циркуляцию ненужных слухов.
Последнее же для делового человека совсем без надобности. Получение великой прибыли – есть вещь интимная и свидетелей не требует. И лишних разговоров тоже. Мастер не тот, кто о своем богатстве кричит на каждом углу, а кто сумел разбогатеть в тишине и никого таковым богатством не обидеть. Имеется в виду – из людей значительных и влиятельных, могущих сдвинуть торговый баланс в какую-либо сторону.
Посему лучше всего было-таки найти мещанку. Из простых, но собой свободную, и в некотором роде городского воспитания, обойтись с ней в каком-то смысле даже на родной британский манер и
Ведь за каждой из милых аборигенок тянулись кумовья и прочие родственники, норовившие получить доступ в погреб да теплую кухню, незаменимо заполонить зажиточный иностранный дом. Как от них отделаться – повяжут, обманут, обкрадут, да сами же первые и донесут. Тяжело определиться, боязно прыгнуть, страшно отрезать, как по тонкому льду идешь в самом начале невской зимы. У всех сладких дамочек свой интерес, а у тебя, цивилизованного и достопочтенного, особенный, деликатный, обоюдоострый запрос, с вышеуказанным совпадающий только частично. И как бы их, эти интересы, так математически сбалансировать, чтобы впросак не попасть и не пострадать со стороны самой что ни на есть финансовой, а значит, предельно болезненной в силу непременной очевидности.
Посему норовили некоторые, особенно многоумные иноземные воротилы и деловые тузы даже заключать с такой экономкой контракт абсолютно денежный и скрупулезно точный, дабы в случае какого недоразумения давать им немедленный расчет и полный ауфвидерзеен. На бумаге сие намерение, слов нет, выглядело душесогревательно, просто ахово, тянуло на каре или даже флеш, не подкопаешься. Печати и подписи присутствовали в надлежащих местах, и сбор таможенный был тоже аккуратнейшим образом уплачен. Однако здесь наличествовал контраст благообразных намерений с природными реалиями окружающего ландшафта, а любой деловой человек вам сразу скажет, что вот этого стоит опасаться более всего, паче писарской ошибки в документе любого ранга.
Короче говоря, с контрактом была немалая загвоздка, поскольку мог он с прыткой неожиданностью оказаться не только действительным, но и в судебном следствии целокупно предъявленным. И если вдруг пристальное рассмотрение удостоверяло, что наниматель со своей стороны какой на бумаге проставленной малости не выполнил – по недосмотру или умыслу, – тут уж пощады от местных властей ждать не приходилось, особенно от самых мелких, тех, кому такие жалобы первоочередно и попадали. Не снисходя ничуть до означенной малости, присуждали они обычно иноземному купцу жестокий штраф, после чего непременно являлись за его получением и вели себя при этом по-братски, чтобы не сказать более. Были ласковы и убеждали не прекословить. Каялись и ссылались на законы, которых никогда не читали, причем заклинали не обессудить и тоже их не читать. Просили извинить за исполнение долга и уговаривали не скупиться. Имели и полновесные аргументы в пользу последнего.
В частности, просили умеренных пожертвований за то, чтобы не произошло огласки, как и за то, чтобы судебные бумаги не поступали наверх, в следующую инстанцию, где и расценки совсем другие будут. Также обязательно просили возместить-таки истице урон – чтобы по совести, ваше купеческое благородие, было, а не желаете по совести, так никаких денег мне от вас не надобно, только потом уж не серчайте. Христом-богом молю и здоровьем – или, наприклад, – памятью вашей матушки заклинаю. После чего платили незадачливые подписанты троекратно золотом и ассигнациями, и проклинали себя за любовь к контрактному бумагомаранию на манер какой-нибудь цивилизованной страны, где писаное слово, особенно латинское, подлежит только одной и никем не могущей быть оспоренной интерпретации. Но еще больше проклинали они себя, поскольку неизменно имели перед глазами товарищей своих, да не по несчастью. Взад и вперед ходили по петербургским залам и кулуарам безответственные разгильдяи, которые никаких цифирей и прописей с эконом-метрессой не подписывали, а жили просто так, сойдясь по случаю или взаимному желанию, что, впрочем, суть одно и то же. Одно слово, безмозглые дурни, а можно выразиться и покрепче.
Люди подобного сорта в толпе иностранных коммерсантов выделялись – видно их было издалека, на всех сборах, съездах и ассамблеях. Определялись они вот как: ходили одиноко, на вольном выгуле, потому что, конечно, привесть метрессу в оные собрания никак не могли. Но сие отличие было отнюдь не единственным, ибо подобного ранжира гуляк, по многим причинам одиноких, обитало по гостиным очень даже немало, гораздо больше половины, однако эти-то пухлые барашки, my lords, вельми отличались от горестной холостяцкой бригады и всячески с нею внешним видом разнились.
Ибо были они, милостивые государи, спокойны, ухожены, тщательно без единого пореза выбриты, и, главное, двигались плавно, курили немного и никогда не жаловались на местный климат. И еще: не давали, ни за что не давали никому наставительных советов, ни в коем случае не рекомендовали, через какие ворота можно подойти к местным наядам и нереидам, а только многозначительно мычали и переводили разговор на обсуждение сырьевых цен и всяческих котировок. Над местными обрядами, даже самыми докучливо-нелепыми, смеялись весьма редко, в контроверзу с остальными благовоспитанными эсквайрами. И политических вопросов тоже касаться не любили, лишь вздыхали пренебрежительно при их обсуждении. Потому казалось, будто нашли эти люди какой-то необыкновенно важный жизненный секрет, но делиться им ни в коем разе не желают – видать, боятся, что покинет их в таком случае благодать, покой, аппетит и вызывающее всеобщую зависть мерное равновесие духа и тела.
Именно таким человеком стал почтенный сэр Генри всего лишь за два с небольшим последних года. Постепенно, но тем более прочно. Основательны только медленные, едва заметные перемены – так, кажется, сказано у одного древнего мудреца. В полном соответствии с этим афоризмом заведующий петербургским филиалом снизил потребление виски и табака, возвратил природный цвет лица, округлился слегка, но отнюдь не слишком. Правда, сохранил привычку волноваться от событий коммерческих, а превыше того политических, и рубить рукою воздух, разговаривая сам с собой на важные темы, но уж никак не прилюдно. И заметно, повторим, весьма заметно, пополнил свой русский словарный запас. Впрочем, этим могли похвастаться все его товарищи: и те, что по счастью, и те, что по несчастью. Настоящий англичанин никогда не перестает учиться, you live and you learn, иначе невозможно!
Думал как-то в связи с этим мистер Уилсон, что переводчиков в британское посольство он бы приглашал только холостых – им учиться у местного женского пола сподручней будет, и с нравственной точки зрения тоже правильнее. Из того океанской империи выйдет немалая польза, потому что натренированные в правильной грамматике островные дипломаты умеют только договоры писать и официальные приветствия, три страницы занимающие, въедливо переиначивать. Если неизменно на них полагаться, то иной раз получится, что некому будет живое слово сказать, а больно уж здорово эти живые слова, знал коммерсант, помогают в делах малых и серьезных, корабли водящих и границы двигающих.
Оттого-то, при всей неудовлетворенности общим течением мировых событий, не мог умеренно округлившийся компаньон Брекенриджа и Сазерби пожаловаться на неуспех в своих разнообразных предприятиях. И Сазерби с Брекенриджем тоже за него радовались, письма слали теплые, поздравительные, просительные и подробные, ждали его транспортов всегда с нетерпением и об удачной выручке за полученные товары информировали незамедлительно. Из банков же и акционерных обществ финансово-страхового толка, куда эта выручка перечислялась, своевременно приходили отчеты, подтверждающие, что да, средства поступили и продолжают прилежно умножаться.
И было уже у сэра Генри почти достаточно оных средств, чтобы в скором времени попросить себе в помощь умелого вице-директора, обучить его за год разным российским тонкостям, закатить в особняке прощальный пир на весь мир да и выйти из дела с концами и изрядным прибытком. А там уже дом можно сторговать или даже самому выстроить – будь то посреди сассекских лугов или девонширских рощиц, и далее выполнить все, о чем мечтал ранее, по пунктам, без исключения.
Но ни разу, ни разу мысль об этом не пришла в голову полноправного совладельца торгового дома с международной известностью. Ни разу – и это за два с половиной года. Во время которых, будем честны, в Петербурге случались и дожди, и морозы, и даже страшно сказать, всамделишное наводнение, с сорванными мостами, опрокинутыми лодками и пузатыми утопленниками, плывшими по прибрежным улицам. А вот не думал ни о чем таком Генри Уилсон, эсквайр и джентльмен, и думать не хотел. Одно слово – кремень, а не человек.
7. Назначение
Императрица умерла в ночь на Рождество, которое в России, впрочем, как и Новый Год, отмечают по старому церковному календарю, отличному от нашего, выправленного еще в позапрошлом веке. Русские же исчисляют время года по старинке, как в Древнем Риме. Об этом казусе я впервые узнал, будучи в австрийских войсках, когда среди офицеров обсуждались сложности координации совместных действий с доблестными восточными союзниками, которые жили на полторы недели позже, часто в другом месяце, а иногда и в предыдущем году. По этому поводу даже рассказывали несколько презабавных историй, когда кто-то из младших командиров той или другой армии забыл о календарном недоразумении и страшно опростоволосился. Однако постепенно все стало на свои места. Помогало, что среди русских офицеров, особенно при штабе, состояло много наемников-европейцев, и они уж были в курсе дела, следя за аккуратной простановкой двойных дат на всей союзнической переписке.
Однако я отвлекся. С какой стороны ни глянь, для русских императрица успела умереть еще в старом году. Поэтому придворные балы и прочие торжества были, как водится в таких случаях, отменены. Праздничные молебны, не успев начаться, сменились траурными. Я впервые оказался в столице великой империи в момент смены власти и с любопытством наблюдал за происходящим. Обстановка была странная: судя по лицам местного населения, которого, кстати, в отличие от солдат, на улицах было не так много, никто из них не радовался, но и не грустил. Скорее так: чувств своих никто не выражал. Петербуржцы бежали по обледенелым мосткам, почти не касаясь перил. Люди сторонились друг друга и старались не вступать в разговоры, особенно с иностранцами.
В любом случае много слоняться по городу я не мог из-за рано наступавшей темноты и дурной погоды. Патрона я не видел несколько дней – факелы в главной зале горели далеко за полночь, во все стороны стучали сапоги, звенели шпоры, шелестели шубы. Из одного посольства в другое резво мчались курьеры, по нескольку раз на дню составлялись, запечатывались и отправлялись депеши на родину. Всем было не до меня.
Очень скоро начали поступать невероятные известия, одно за другим. Несмотря на то, что в столицу пришло долгожданное известие о падении крупной прусской крепости, говорили, что в Берлин отправлено собственноручное письмо нового императора, в котором он предлагает королю выгодный мир. Я этому не особо верил – могущественные государи занимаются милостыней только в отношении своего народа, – но тут меня наконец-то вызвал патрон, предложив прокатиться за город для, как он выразился, интимного разговора.
– Прощу прощения, что я не уделял вам достаточно времени, – начал он, как только мы выехали за ворота посольства, – но вы ведь видите, какой здесь сумасшедший дом. Я бы хотел потратить эти два-три часа с толком – нам надо успеть в город до темноты – и немного рассказать вам о здешнем положении дел и о том, как вы могли бы оказать пользу и мне, и своей собственной карьере. А там, – он махнул рукой назад, – никогда не знаешь, кто тебя слушает. Даже у себя дома, тем более, – он опять махнул рукой, – у себя дома. Для начала могу уверить вас, что все ваши донесения за последние годы были внимательнейшим образом изучены и принесли немалую пользу. Поэтому некоторое время назад я обратился с прошением о выплате вам некоторого вознаграждения и сегодня счастлив сообщить, что эта просьба была полностью удовлетворена.
Онемев от изумления, я молчал, а патрон, сделав паузу, по-видимому, для того, чтобы я мог его отблагодарить, но ничего с моей стороны не дождавшись, сделал вид, что сморкается и, спрятав платок за обшлаг рукава, продолжал. Передаю его речь так, как ее сохранила моя память, и, перечитав эти строки несколько раз, считаю, что почти не погрешил против истины.
– Не сомневаюсь, что до вас донеслось множество невероятных слухов о том, что сейчас происходит, и, к сожалению, должен сказать, что худшие из них правдивы. Узкому кругу придворных и дипломатов уже давно известно, что нынешний государь является особой, скажем так, свойства весьма необычного. Не буду останавливаться на предметах приватного свойства – я бы мог вас кое-чем позабавить, – но сейчас не время для сплетен, да и мы с вами не похожи на старых кумушек. Поэтому сразу перехожу к реалиям политическим. Например, новый царь никогда не делал секрета из того, что он высоко ставит прусское государственное устройство, армию, суд и, более того, что почитает прусского короля превыше родного отца. Гением из гениев, Цезарем, Александром и Юстинианом в одном лице. А что вы хотите, между нами говоря, он так и остался мальчиком из глухой немецкой провинции.
Однако многие полагали, что, взойдя на престол, его величество умерит свои душевные порывы и станет править, как должно повелителю великой империи, предпочитая интересы своей державы каким-либо иным соображениям. Увы, похоже, что этим ожиданиям не суждено сбыться. Только что мне из самых верных источников сообщили, что в действующую армию послан приказ о разъединении с войсками наших венских союзников. Не исключаю, что это прелюдия к действиям еще более радикальным, даже не берусь их предсказать. Если в Берлин действительно отправлено предложение о мире, то король ухватится за него, какими бы ни были его условия. Без сомнения, начнутся переговоры, естественно, долгие и тягучие, а боевые действия русской армии тем временем прекратятся. Я думаю, вы прекрасно понимаете, что это означает. К сожалению, некоторое время назад мы понесли серьезное поражение в американских колониях, и возвратить тамошнее статус-кво, как в прошлую войну, нам вряд ли удастся. Будем глядеть на вещи реально. Казна наша истощена. Военные успехи на континенте минимальны. Единственная надежда была на то, что армии обеих императриц сумеют принудить пруссака к капитуляции. Тогда бы возник предмет торга с британцами, и у нас появились бы некоторые перспективы.
Боюсь, что на этом можно поставить крест. Без русских у нас нет никаких шансов. Заключать тяжелый мир постыдно, продолжать войну – безумие еще большее. Впрочем, разгром Пруссии нам не сильно бы помог, разве что лишь с финансовой стороны. Только есть ли у короля теперь деньги на контрибуцию? По его землям в течение шести лет прошли четыре армии. Да и сам он выжал из своих бедных бюргеров все, что мог, до последнего талера.
В любом случае здесь не о чем рассуждать. Впрочем, от перемены российских намерений больше всего пострадают наши австрийские друзья – Силезии им теперь не видать. Тем не менее мы не имеем права сидеть сложа руки – дорогу, как сказал кто-то из древних, осилит идущий. Думаю, вас не удивит, если я упомяну, что нынешний поворот событий не вызывает особой радости здесь, в Петербурге. Русские – прекрасные подданные, но только пока не затронута их гордость. В этом смысле они не так уж отличны от нас, не правда ли? Однако это к делу не относится. Так вот, насколько я могу заключить, у нового государя не так уж много симпатизантов. Кстати, что вы скажете об армии? Подчинится ли она новым инструкциям или станет выказывать недовольство? У вас есть какие-нибудь возможности завести знакомство в здешней гвардии?
Я сидел, не двигаясь. Сердце мое колотилось от негодования. Я не знал, могу ли я верить своим ушам. А вдруг меня втягивают в какую-то невероятную интригу? Невозможно… С таким небрежением отнестись к армии, ко всей пролитой ею крови? Как может так поступать государь, имеющий честь называть великого преобразователя своим родным дедом? Но будучи приучен молчать при вышестоящих, я сдерживал копошившиеся у меня на языке восклицания и во все глаза слушал патрона. Он продолжал говорить: клял нового императора, намекал на недовольство им в столичных кругах… Я никак не мог понять, какую цель преследуют эти откровения. И вдруг до меня дошло: он сам ничего не знал, возможно, от него требовали каких-то докладов, рекомендаций, советов, которые он не мог дать. Теперь он просто-напросто ждал моих предложений, он нуждался в моей помощи! Я сделал вид, что поперхнулся, и звучно откашлялся. Патрон тут же замолк и взглянул на меня с плохо скрываемым интересом.
– Мне нужно срочно подыскать квартиру, – задумчиво проговорил я. – И вообще, нам надо будет видеться реже, только по профессиональным резонам. Так от меня выйдет больше толка, мне будут скорее верить, если узнают, что я ваш ученик, но вынужден сам зарабатывать на хлеб, не будучи связан с миссией. И что, в конце концов, я отставной штаб-хирург русской армии с незапятнанным аттестатом. Вызывайте меня, пожалуйста, ко всем вашим знатным пациентам и, если вас не затруднит, передайте мне кого-нибудь из среднего звена, желательно с какими-нибудь застарелыми, хроническими проблемами. А лучше всего кого-нибудь из легких больных, дабы не говорили, что приехал молодой француз и залечил беднягу до смерти. В нашем деле первое впечатление – самое важное, и успешным становится не тот врач, который может вылечить, а который способен убедить пациента в том, что он выздоровел.