«БОРЬБА ЗА ПРОЛЕТАРСКУЮ ИДЕОЛОГИЮ В КРЫМСКОМ ВУЗЕ.
В литературном кружке Крымского педаг. института 150 студентов. Кружком руководил доцент Шенгели. С самого начала работы кружка руководитель взял неверный курс. Вместо разборов литературных произведений, вместо всестороннего их обсуждения литкружок занимался мелочными вопросами.
При разборе стихов молодых поэтов подходили только с формальной стороны, придирались к рифмам. Социологического метода, марксистского анализа не было. Отдельные товарищи партийцы делали попытки направить прения по иному пути, но получали отпор со стороны Шенгели, а также со стороны всего бюро литкружка, состоявшего из сторонников Шенгели. Эти сторонники, например, О. Милославский, в докладах говорили: “Демьян Бедный ничего своего не создал”, “Жаров ничего из себя не представляет”, “Доронин – никуда не годится”, и наоборот: “Бальмонт принял революцию, но теперь он в эмиграции”.
Когда же делал доклад комсомолец, “шенгелианцы” не допускали развертывания прений, были выкрики: “ты, мол, в литературе ничего не понимаешь”, “куда ты со свиным рылом в апельсинный ряд лезешь”. Не напрасно рабочие второго ОРК прогнали Милославского, руководившего у них литкружком.
На требования студенчества давать марксистский анализ произведений Шенгели признался в нежелании и неуменьи прилагать марксистский, социологический метод к изучению литературных явлений и обнаружил полное невежество в вопросах марксистской методологии.
Шенгели развивал анекдотический, богемский взгляд на литературу.
Его лекции по вопросам литературы ХХ века сводились к изложению закулисной жизни отдельных писателей (Брюсова, Блока, Сологуба и др.).
С группой «мещанского литературного молодняка» устраивались попойки на квартирах.
А затем Шенгели и К° появлялись в институте, дискредитировали литкружок, травили комсомольцев и партийцев (приравнивали партийца т. Новожилова к Бенкендорфу – шефу жандармов).
Последнее собрание литкружка переизбрало состав бюро и решило, что дальнейшее пребывание Шенгели в качестве руковода кружка невозможно.
Шенгели, разобидевшись на такое постановление, две недели не посещал свои лекции. Тут-то и проявила себя группа сторонников Шенгели. Появляются на стенах института лозунги: “Да здравствует Шенгели!” На окнах надписи: “Долой Новожилова и Дупленко!” Для характеристики деятельности Шенгели приведем еще факты: чтение истории русской литературы на 4 курсе свелось к обзору “символистов”; о Сологубе было сказано: родился там-то, характер такой-то, любил спорить со своим другом до тех пор, пока безумно хотел ужинать.
О Брюсове было сказано, что он 2 года не платил членские взносы в партию, его ячейка каждый раз таскала на объяснения… Брюсов был религиозный человек. Брюсов собирал нас (значит, и его, Шенгели) в подвальчике в Москве – и проповедовал спиритизм …
Студенты отделения русского языка и литературы на своем собрании 10 декабря – присутствовало до 200 человек – единогласно, без воздержавшихся, решили, “что Шенгели как преподаватель ни в какой мере не удовлетворяет самым элементарным требованиям, и дальнейшая преподавательская деятельность Шенгели в вузе невозможна”.
Собрание также решительно осудило деятельность небольшой группы чуждых пролетарскому студенчеству лиц, пытающихся дезорганизовать работу наших организаций, и сочло необходимым при дальнейших попытках с их стороны противопоставить себя организованному студенческому коллективу поставить вопрос о несовместимости подобного поведения со званием студента советского вуза.
Я. Д. Полканов».
Вслед за этим доносом над головой Шенгели разразилась громкая кризисная ситуация, которая была чрезвычайно болезненно воспринята его друзьями, а также многочисленными поклонниками и поклонницами. Причина состояла в резко-оппозиционном отношении профессора Шенгели, читавшего студентам курс новой русской литературы, к почти что канонизированному Владимиру Маяковскому. Конечно, литературовед и поэт Шенгели, культивировавший строгие формы стиха и традиции классиков, не мог давать на своих лекциях творчеству Маяковского иной оценки, кроме как самой отрицательной. И это очень не понравилось большей части студентов, что в итоге показалось опасным руководству факультета и вуза.
Профессору Шенгели было сделано внушение с просьбой переменить свое отношение к лучшему «поэту революции» Маяковскому. Георгий Аркадьевич на это пойти не мог и заявил о своем уходе из вуза, особенно после враждебной демонстрации против него некоторой части студенчества. Шенгели решил окончить читаемый курс и к следующему весеннему семестру уехать из Симферополя, что он впоследствии и сделал…
…Самоубийство Владимира Владимировича Маяковского, произошедшее в 1930 году, буквально потрясло Шенгели. «Я отказался бы от самой мысли написать подобную книгу, если бы мог предвидеть такое», – признавался он, имея в виду свою книжку «Маяковский во весь рост».
На голову Георгия посыпались с этого времени беспрерывные удары – одна за другой начали выходить критические публикации против его смелой книжки; тогда он был вынужден уйти в тень и замолчать. Книга принесла Шенгели довольно крупные неприятности. Он стал постоянной мишенью для партийной критики, ее вечным объектом. Особенно после того, как Сталин наложил на письме Лили Юрьевны Брик резолюцию, начинающуюся словами: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление».
Но, отвечая Маяковскому своей книгой на его выпады, разве мог Шенгели подумать, что именно Владимира Владимировича Сталин выберет на должность лучшего поэта советской эпохи?..
По словам Пастернака, этим самым Маяковского «стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине». Что стало, как прибавил он, «его второй смертью. В ней он неповинен». А под второй смертью Маяковского Пастернак имел в виду то, что положение первого поэта Советского Союза повлекло за собой обязательное очищение его биографии в соответствии с нормами социалистического реализма; он перестал быть живым поэтом, стал памятником, именем которого называли города, улицы и площади.
Анализируя факт смерти Маяковского и предшествовавшую этому печальному событию его полемику с поэтами традиционного направления, Нарком просвещения РСФСР Анатолий Васильевич Луначарский в своей статье «Вл. Маяковский – новатор» писал:
«Маяковский был материалистом: все земное, телесное, омытое горячей кровью, полное непосредственной жаждой существования, – все это он испытывал с величайшей силой и испытывал как Маяковский-организм и как Маяковский – соответствующая этому организму психика.
Так вот, этакому Маяковскому было тесно на свете…
Маяковский очень хорошо понимал, что в прошлом человечества имеются огромные ценности, но он боялся, что если эти ценности признать, то придется признать все остальное. Поэтому лучше взбунтоваться против всего и сказать: мы сами себе предки, пусть наша молодость скажет совсем молодые слова, – такие молодые слова, которые дадут возможность омолодить общество и мир.
Молодежь часто хочет подчеркнуть, что она скажет нечто совсем не такое, как говорили раньше. Этот мотив у Маяковского очень часто вызывает тот контраст, который многие отмечают в революционном творчестве и который, несомненно, является часто парадоксом, часто совсем неожиданным трюком, часто дерзостью, часто мальчишеской выходкой. И те, кто, как Шенгели и всякие другие «старые девы», говорили: «Ах, как это отвратительно, это хулиганство», – ужасались потому, что у них не было молодости в крови…»
Вскоре после смерти Маяковского его на государственном уровне возвели в культ непогрешимости, а за Георгием Шенгели закрепили пугающий ярлык – «травил Маяковского». По сути дела, это сделали еще и за то, что он всегда был крут и нетерпим по отношению к тем, кто, подобно Маяковскому, шел по жизни «нахрапом», перешагивая через души и судьбы тех, кто относился к стране, ее творчеству и людям с уважением. Но Шенгели был человеком высокой культуры, и когда он узнал о гибели Владимира Маяковского, то откровенно пожалел о написанной им книжке, которая принародно развенчивала этого все-таки большого поэта. Ведь у Маяковского имелся огромный круг читателей, его творчество изучали в школах, стихи и поэмы декламировали с эстрады и читали по радио артисты. Да и в последующие двадцать лет после его смерти Шенгели не мог не видеть, как произведения Маяковского печатались многотысячными тиражами, люди покупали и брали его книги в библиотеках, читали и учили их наизусть, присваивали его имя площадям и улицам, так что вольно или невольно он стал одним из самых почитаемых в нашей стране поэтов.
Многие признавали, что в критической книжке Шенгели о Маяковском были и справедливые, хотя жестоко односторонние «горестные заметы» о том, что сделало неотвратимой трагедию Маяковского. Автору этой книжки, как отмечал его ученик Арсений Тарковский, не хватило простой человечности и понимания таланта большого поэта. «Пастернак тоже сумел сказать о его заблуждениях, но с добрым, сострадающим сердцем, – писал он. – Через много лет тезисы Шенгели развил Юрий Карабчиевский, который кончил свою жизнь так же, как Маяковский. Но Шенгели обладал обширными знаниями, и Тарковский многое воспринял от него, за исключением односторонности, и был безупречно тактичен, даже высказывая суровую правду молодым поэтам…»
Приехавший в 1929 году в Москву поэт Семен Липкин вдруг почувствовал, что многие стихотворцы относятся к Шенгели откровенно презрительно, с негодованием приравнивая его нападки на Маяковского к нападкам Булгарина на Пушкина. «Еще живя в Одессе, – сказал Липкин, – я спросил о Шенгели у Багрицкого. Мне запомнились два слова. О Шенгели-поэте Багрицкий сказал «позер»; о человеке выразился нецензурно, хотя и беззлобно».
Сегодня уже сложно утверждать наверняка, действительно ли дальнейшая участь Шенгели полностью объясняется этой его крамольной брошюрой о Маяковском, но в чем бы ни была истинная причина, от оригинальной литературы он с тех пор был, по сути, отлучен: только в 1935 году с большим трудом он выпустил новый сборник своих стихов «Планер», сочтя это значительной удачей. После этого он еще раз сделал попытку вернуться в литературу, играя по новым правилам: в 1937 году он написал пятнадцать (и даже чуть больше) поэм, посвященных Сталину, и даже посылал их Лаврентию Павловичу Берии, но и они не были опубликованы. Правда, после этого Шенгели получил возможность издать еще один сборник своих избранных стихотворений, и этот сборник вышел в 1939 году в «Гослитиздате» под названием «Избранные стихи». В предисловии к этой книге академик А. И. Белецкий писал: «Шенгели – поэт большой литературной культуры». Хотя Владимир Никонов в журнале «Книга и пролетарская революция» в статье «Формула перехода» писал, что Шенгели «долго жил в вымышленном мире прошлого, словно всерьез веря, что история давно остановила бег». Но «там, где Шенгели пытается взять большую революционную тему «в лоб», он еще не достигает успеха».
Еще более контрастировал с рецензией Никонова отзыв Александра Михайловича Лейтеса, который напоминал собой не что иное, как самый натуральный донос. По-видимому, он знал Шенгели еще по Харькову и хранил на него в душе какую-то давнюю обиду, из-за чего теперь утверждал, что в “Раковине” он «не стеснялся открыто декларировать свои реакционные установки и мечты» и что его стихи пропитаны “враждебным отношением к революции”».
В том же 1936 году, когда появилась статья Александра Лейтеса, вышел из печати очередной том собрания стихов Маяковского под редакцией Лили Брик, где было помещено большое стихотворение «Моя речь на показательном процессе по случаю возможного скандала с лекциями профессора Шенгели», в примечаниях к которому о Шенгели говорилось, что он «известен, главным образом, как автор популярного руководства для начинающих поэтов “Как писать статьи, стихи и рассказы”».
В 1938 году Георгий принял участие в сборнике «Отступление ночи», посвященном успехах московского уголовного розыска, а в 1939-м у него вышла последняя собственная книга «Избранные стихи». А с тех пор и до самого конца жизни Шенгели (а это почти целых два десятилетия!) ни одной новой книги его стихов так больше в стране больше и не было издано.
По словам Вадима Перельмутера, полемика Шенгели с Маяковским имела абсолютно литературный характер: это был спор поэта консервативно-пассеистических взглядов со своим антиподом – поэтом-новатором. Если у Шенгели и были скрытые намеки на сталинский режим, то они содержались в неопубликованной при жизни автора стихотворной исторической повести «Повар базилевса»: критикой тиранического византийского режима Шенгели стремился здесь, вероятно, искупить грех прославления Иосифа Сталина в созданном ему «эпическом цикле» из полутора десятков поэм, одна из которых – поэма «Ушедшие в камень» – была опубликована в 1937 году в девятом номере журнала «Новый мир».
Как написала уже в наши годы литературовед Инна Ростовцева: «Я никогда не прощу мифу того, что он (миф) сделал с живым человеком – с Георгием Шенгели. Как поэт Шенгели неизмеримо выше Маяковского, по крайней мере, на мой вкус. Как специалист – гораздо подготовленнее. Как человек – умнее, да и воспитаннее.
Но Шенгели не умел создавать мифов о себе и поэтому навсегда погиб из-за чужого мифа. Нельзя хорошему поэту спорить с носителем мифа. Это всегда закончится трагически. Поэтов не читают, их чтут за мифы вокруг них. Тех поэтов, вокруг которых нет мифов, не помнят. А тех, кто покушается на мифы, ненавидят…»
Однозначного отношения к творчеству Маяковского нет сегодня и среди современных поэтов. В статье «Самосовершенство и самовыражение» молодой поэт Игорь Меламед писал: «Несовершенные метафоры всегда искусственны, и развитое эстетическое чувство легко изобличает их сконструированность. Они могут быть изысканными, как у Пастернака, или грубыми, как у Маяковского. Нельзя не разделить благородного возмущения Шенгели по поводу такого образа у Маяковского, как: «Тибр, взъярясь / Папе Римскому голову выбрил…». «Тибр, бреющий папе голову, – полный вздор», – заключает Шенгели. А сколько подобного «вздора» можно при желании обнаружить у современных поэтов! У Бродского таким «вздором» часто оказывались метафоры, посредством которых сооружалось какое-нибудь сомнительное
В 1997 году о книге Георгия Шенгели «Иноходец» литературовед Михаил Гаспаров писал: «Автор вступительной статьи к однотомнику Шенгели преувеличивает катастрофическую роль «Маяковского во весь рост» в его биографии: Маяковского тогда ругали еще и не так. Неприкосновенным он стал только после 1935 года (когда Шенгели уже нашел себе жизненную нишу в переводческой редакции «Худлита»), да и то «ранний Маяковский – бунтарь-одиночка» еще долго оставалось общим местом самых казенных его характеристик. А в конце 1920-х враги у них были, скорее, общие, вапповские и рапповские…»
Так что создавать о себе миф из подобных метафор – занятие отнюдь не из легких, здесь, безусловно, требуется помощь кого-то очень высокого и сильного. Такого, как Лиля Брик с ее выходом на самого Сталина. Вот под его-то именем страна и начала любить поэзию Владимира Маяковского без колебаний.
Но любил или не любил Шенгели поэтическое творчество Маяковского – это одно, а не признать его присутствия в русской литературе было невозможно. Так в его стихотворении «Он знал их всех и видел всех почти», написанном 8 ноября 1955 года, в ряду известных большинству читателей страны российских поэтов появился легко угадываемый почти всеми любителями поэзии знаменитый со школьных парт персонаж по имени – Владимир. Стихотворение было написано от третьего лица, хотя всем было понятно, что оно ведется от имени самого Георгия:
Литературоведы нашей поры без всяких трудностей идентифицировали всех, кого вывел в своем стихотворении Георгий Шенгели. Это – Валерий Брюсов, Андрей Белый, Константин Бальмонт, Максимилиан Волошин, Осип Мандельштам, Борис Пастернак, Иван Бунин, Игорь Северянин, Сергей Есенин, Анна Ахматова, Владимир Маяковский, Марина Цветаева, Вячеслав Иванов и Александр Блок. Хотя некоторые исследователи (в частности, Владислав Александрович Резвый, историк литературы, родившийся в 1981 году) утверждают, что под именем Владимира имеется в виду вовсе не Маяковский, а поэт-акмеист Владимир Нарбут. Тот, с которым Шенгели еще в 1918 году познакомился в городе Харькове, а после чего в 1920 году еще раз встретился с ним в Одессе, где они оба активно участвовали в литературной жизни и вместе печатались в журнале «Лава», который сам же Нарбут и редактировал. Тогда же он написал рецензию на книжку Шенгели «Еврейские поэты», в которой емко и ярко говорил: «Небольшая книжка, в 13 поэм, дает полное представление о том неоклассицизме, который вылупился из скорлупы акмеизма».
Чуть позже Георгий ездил с ним из Одессы в Севастополь, где они от имени советского информационного агентства «Юг-Роста» навещали известного фельетониста Власа Дорошевича. На следующий год он повстречался с Нарбутом уже в Харькове, где они опять печатались в одних и тех же изданиях. А в 1922 году Шенгели встретился с ним уже в Москве, куда они оба переехали насовсем и где их произведения снова появлялись на страницах одних и тех же изданий.
Но в 1936 году Владимир Нарбут был арестован за пропаганду «украинского буржуазного национализма» и отправлен в один из лагерей под Магаданом, а 14 апреля 1938 года по новому приговору тройки он был там расстрелян. Последняя книжка его стихов издавалась еще в 1922 году, после чего он занимался руководящей работой и в литературных изданиях почти не печатался. А потому к 1955 году память о нем в обществе уже почти окончательно стерлась, его все в стране уже давно позабыли, и только небольшой круг книгофилов еще немного помнил о когда-то бывшем таком поэте-акмеисте. Поэтому в ряду поминаемых в стихотворении Георгия русских стихотворцев имелся в виду вовсе не забытый всеми Владимир Нарбут, а, скорее всего, совсем другой поэт по имени Владимир. При этом некоторые утверждают, что это был – Владимир Соловьев…
Однако, анализируя это чудесное стихотворение, написанное Шенгели в 1955 году, поэт и литературовед Михаил Шаповалов в журнале «Лепта» (1994, № 19) написал следующее: «Самоубийство Маяковского потрясло Г. Шенгели. Отдавая должное современнику, уже без полемического запала, он внес имя Владимир в «четырнадцатизвездное созвездье». Так произошло их примирение. И это своего рода поминание состоялось в 1955 году, за несколько месяцев до смерти, не случайно Георгий Шенгели ощущал себя близким названному созвездию. От площадного памятника Маяковскому до плиты черного лабрадора на Ваганьковском, под которой лежит Георгий Шенгели, не так уж далеко. Оба входят по праву в историю литературы трагического XX века».
Думается, это очень правильная оценка, так как Шенгели вводил в свое стихотворение не только тех поэтов, с кем он дружил при жизни, но и тех, с кем он жил в одно время в СССР и кто
Так мог ли Георгий обойти своим молчанием имя поэта, который уже давно был признан всем народом страны и ее властью? На самом пороге 1936 года в Москве именем Маяковского была названа бывшая площадь Триумфальная, а 11 сентября 1938 года рядом с ней открылась замечательная станция метро, которая тоже получила имя «Маяковская». Разве мог этого не видеть живущий в Москве Шенгели? Его затянувшаяся в свое время ссора с Маяковским откатилась сегодня далеко в прошлое, а в настоящем осталось только чистое творчество; и как бы кому из читателей нравились или
Харьков, Крым, Одесса и так далее…
Шенгели родился 20 апреля (по новому стилю – 2 мая) 1894 года в городке Темрюк, расположенном в Краснодарском крае, в самом устье реки Кубани, впадающей в Азовское море. Его отец – Аркадий Александрович Шенгели (1853–1902) был известным в Темрюке адвокатом, мать – Анна Андреевна Шенгели, урожденная Дыбская (1862–1900). В первых детских впечатлениях Георгия остались пейзажи с берегов Кубани, Азовское побережье, лиманы и, конечно же, морские волны, в которых вечно играют слепящие глаза солнечные блики. Казалось, детство начинается благополучно и безоблачно.
В 1898 году семья переехала в сибирский город Омск, откуда в 1899 году маленький Георгий ездил с мамой в Москву, где она лечилась от какой-то серьезной болезни. А 6 февраля 1900 года (по старому стилю) мать умерла.
Осенью 1901 года отец женился вторично, а Георгий открыл для себя радость процесса чтения – «проглотил» книги Жюля Верна, Уэллса, Марка Твена, Джерома, Гоголя и многих других.
28 февраля 1902 года в Тюмени внезапно скончался отец, после чего Шенгели с сестрой были взяты на попечение бабушкой со стороны матери – Марией Николаевной Дыбской (1840–1914), и с той поры Георгий жил у нее «под крылом» в Керчи. Как он написал: «на бабушкину пенсию и маленькое отцовское наследство, разверстанное “до окончания гимназии”».
Шенгели долго обитал в этом южном городе над проливом, соединившим Черное море с Азовом, Понт Эвксинский с Меотидой, и Керчь с этой поры стала любовью поэта на всю его жизнь, именуясь в стихах не иначе, как «мой город», «любимый город», который еще не однажды оживет и откликнется в его поэтических строках:
В Керчи он впервые увидел море, а также поразившие его своим поэтическим видом корабли. Золотые годы детства и юности, проведенные им в Керчи, около моря, – это самое счастливое время в его жизни. (Эти дни очень хорошо описал в своем очерке «Поэт Георгий Шенгели и его Крым» современный харьковский писатель Сергей Шелковый.) Память об этих днях, омытых ветром и солнцем, поэт проносит через все последующие годы. И даже на старости своих лет, возвращаясь мысленно к любимым берегам, он напишет строки о белом домике в Еникале, стоящем над самыми водами Киммерийского Босфора, который он никогда не забывал и хранил в своем сердце, как образ земного рая:
Здесь, на родных керченских берегах, хотел бы он подвести итоги своей жизни, бурной и наполненной многими значительными событиями. Годы Георгия Шенгели сполна отмечены яркими событиями его внутренней творческой жизни. И этому творческому богатству, отмеченному неповторимостью личностной духовной силы, еще только предстоит стать по достоинству оцененным его наследниками – читателями русской поэзии.
Учился Шенгели в Керченской Александровской мужской гимназии, где с третьего класса начал подрабатывать репетиторством, а с 1909 года уже сотрудничал в газетах «Керчь – Феодосийский курьер», «Керченское слово» и других, писал для них хронику, фельетоны, статьи по авиации. В том же году он сошелся с товарищем по гимназии С. А. Векшинским, с которым дружил до последних своих дней.
В 1958 году на вечере памяти Г. А. Шенгели академик Сергей Аркадьевич Векшинский рассказывал о своем школьном товарище и друге всей его взрослой жизни следующее:
«Чернобровый красивый юноша, стриженный наголо, с повязанной, как тюрбаном, белым платком головой, смеющийся, веселый и страшно предприимчивый. Все его звали Ерик. Он был такой обаятельный, что я сразу привязался к нему и стал также называть его Ериком. В нем была какая-то удивительная предприимчивость, какое-то поразительное умение во всем найти интерес и увлечь остальных. Что бы он ни затевал, оно становилось общим интересом…
Вспоминая школьные годы, могу сказать, что он весь класс держал в постоянном любовно-прикованном к нему внимании. Не было случая, чтобы он плохо или стандартно написал классное сочинение; все то, что он писал, было несколько вызывающе, выходило за рамки казенной педагогики, но всегда умно, строго, логично. Кроме нормального почерка Георгий в совершенстве владел и микро-почерком, столь мелким, что только в пятикратную лупу можно было прочесть написанное им; нормальным невооруженным человеческим глазом читать было невозможно. Однажды он подал классное сочинение на маленьком, в осьмушку, листке бумаги. Учитель взорвался, сказал, что это хулиганство, что он доведет об этом до сведения начальства. Однако на следующем уроке он прочел это сочинение всему классу, и Шенгели получил за него отметку 5+. Это было самое интересное и содержательное сочинение, а по объему оно не уступало нашим «нормальным» классным писаниям…»
В 1910 году Шенгели съездил к своему дяде в Харьков. А в 1911 году побывал у другого дяди Александра Андреевича в Одессе, где, как он записал в своем дневнике, у него была «первая женщина». В 1912 году он бросил гимназию и отправился в Иркутск к своему брату Владимиру, который служил там младшим офицером. Позже Георгий напишет в своей первой книге стихов об этой поездке:
По возвращении в Керчь Георгий провалился на экзамене и был из-за этого оставлен на второй год в седьмом классе. В этом же году (то есть в 1912-м) он влюбился в Паню Грипенко и начал писать стихи, а также серьезно заинтересовался стиховедением. Он обратил внимание на то, что «ямб Пушкина не совпадает с определением ямба в школьном учебнике», и это подтолкнуло его к «систематическим наблюдениям над фактурой стиха у больших поэтов», а также к чтению стиховедческой литературы. Таким образом, поэтическая и стиховедческая работы начались, в сущности, одновременно и продолжались – фактически непрерывно – до самых последних месяцев его жизни, взаимно обогащаясь, когда одно вырастало из другого.
Благодаря учителю французского языка в керченской гимназии Станиславу Антоновичу Краснику, Шенгели довольно быстро и накрепко приобщился к французской поэзии. Тот способствовал его приобщению к стихам С. Малларме, Ж.-М. Эредиа и других французских авторов, выступая в качестве первых критиков его переводов на русский. 1 декабря 1913 года под руководством Красника Георгий принял участие в литературно-музыкальном вечере, посвященном Расину, школьники разыграли фрагмент его трагедии «Митридат», в которой Шенгели играл царя Митридата, а Векшинский – Фарнака.
А в конце этого года он опубликовал в газете свои первые стихи.
«Когда мне было лет 17, – вспоминал позднее Шенгели, – и я только начинал писать стихи, буквально изнемогая от ощущений и мыслей, хлынувших в меня со страниц Верлена и Бодлера, Верхарна и Готье, Ницше и Пшибышевского, не говоря уже о русских модернистах, я «сошел с ума» от поэмы Брюсова «Искушение» (из книги «Urbi et Orbi»). Она абсолютно совпала с моими полудетскими томлениями и тревогами, с мучительными поисками «смысла жизни», «категорического императива», «границ познания» и т. п., она полностью отозвалась на то нытье в коленках, которое я испытывал, карабкаясь по кручам Канта, Спенсера, Шопенгауэра, Авенариуса, Фейербаха и других – вплоть до Сведенборга… Я в два прочета выучил поэму наизусть (помню до сих пор) и часами бормотал ее, сидя на утесах горы Митридат или выгребая в крошечной шлюпке, «тузике», против зыби Керченского пролива…»
И здесь у него рождались чудесные поэтические строчки, которые просто необъяснимо, по каким причинам, на столь долгое время были упрятаны от глаз влюбленных в настоящую поэзию читателей:
Еще один из выпускников Керченской гимназии Федор Аверкиев, выпустившийся в 1913 году с серебряной медалью, позже написал в своих воспоминаниях, как после приезда в Керчь известного авиатора Сергея Уточкина и показа его полетов на биплане «Фарман-IV» его друг Ера Шенгели «решил строить планер и привлек к этому меня. У нас не было нужных знаний, но было много энтузиазма. Во дворе, где жил Ера, закипело строительство. И вот планер из деревянных планок и бамбуковых жердей, обтянутых коленкором, готов. Первый полет намечался в городском саду, где были, как нам казалось, подходящие для полетов холмы на открытой поляне.
Нести на руках планер пришлось через весь город. Как мы ни отбивались от мальчишек, заинтересованных нами и нашей ношей, за нами увязалась целая толпа. От них мы получили, можно сказать, авансом восторженную оценку нашего «полета».
Полет окончился, не начинаясь, безобидной аварией. Ера прыгнул с холма, вооруженный планером, но тут же упал на землю с обломками крыльев. Однако его эмоциональное возбуждение было так велико, что он, невзирая на печальную действительность, уже сидя на земле, лихо воскликнул: «Ура, лечу!» Дружный смех зрителей был ему ответом…»
А еще в 1916 году им было написано замечательное стихотворение «Полет», которое он тогда же читал на большом поэтическом вечере в зале петроградской городской Думы, где он выступал тогда вместе с Игорем Северяниным:
В те годы Шенгели жил на Мещанской улице, которая сегодня называется Самойленко; с 1826 года на ней находился Керченский музей древностей, который давал юному Георгию немалую долю вдохновения и знаний. В своем неоконченном романе «Жизнь Адрика Мелиссино» он потом написал:
«Необычайно сладкое и странное чувство он испытал, когда они подошли к великолепной «гидрии». На подставке стояла ваза, почти такой величины, как Адрик, вся черная, блестящая, в равномерных рубчиках, бежавших от горла, огибавших бока и опускавшихся к подставке. Она была совершенно простая, без всяких украшений, и – непонятно чем и почему – была необыкновенно прекрасна. На одной из ее ручек были вытиснуты какие-то буквы. Слав Славич сказал, что это – имя гончара, который ее сделал, и что звали его «Эвний», вероятно, сокращенное от «Евгений». Адрик прикоснулся к вазе, ощутил ее холодок, и сладкий холодок пробежал у него по позвоночнику. Эвний! Он жил две с половиной тысячи лет назад, он сделал эту прекрасную вазу, – и вот имя его звучит, а его вазой любуются! Он, Адрик, точно пожал руку этому древнему Эвнию, благодаря его за созданную им красоту! Сделает ли он, Адрик, что-либо такое, чтобы через две тысячи лет вспоминали его имя? Адрик не мог бы сказать, что он чувствует, но никогда у него не было такого странного, сладкого, пронизывающего чувства. Вечность!..»
Через два с лишним десятилетия Георгий напишет стихотворение «Поэту», в котором опять всплывет эта запавшая ему в душу удивительная ваза:
В этом году Шенгели съездил с Сергеем Векшинским в Батум и обратно, потом еще побывал в Феодосии, а затем поселился жить в большом доме у Векшинских.
Осенью 1913 года Георгий познакомился с приехавшими в Керчь на «олимпиаду футуризма» поэтами И. Северяниным, Д. Бурлюком, В. Баяном и В. Маяковским, к которым он пришел на встречу в гостиницу «Приморская». О том, как все это произошло, через очень много лет описал сам Шенгели:
«Я – гимназист старшего класса, через полгода – студент! Я пишу стихи. Их многие пишут: Юра Брженчковский, Федя Мишинов, Женя Сирин, Женечка Массино. Но я один – футурист.
Раннее утро; я спешу в гимназию. По главной улице – вереница извозчиков: прибыл утренний поезд. В одном из фаэтонов, – вижу мельком – какие-то бритые джентльмены, фаэтон поворачивает налево за угол: едут в “Приморскую” – лучшую гостиницу городка.
Проходит три часа, закончены уроки, наступает “большая перемена”: час досуга. Позавтракав в гимназическом буфете, где за семь копеек дают весьма приличный бифштекс, я устремляюсь на бульвар, надеясь повстречать хорошенькую гимназисточку и эпатировать ее чем-нибудь. На углу афишная витрина. Я бегло гляжу и вдруг застываю:
Дальше – всякие “занятности” – оглушительные тезисы докладов и пр.; цены местам…
Я читаю и перечитываю – “Игорь Северянин”!