В середине января ты пишешь мне, что болеешь, и спрашиваешь меня, буду ли я ухаживать за тобой. Я пишу, что да, и через сорок минут приезжаю к тебе, склоняюсь над тобой, глажу твой лоб и говорю тебе, что всегда хотела ухаживать за больным. Ты отвечаешь:
– Начинай.
И притягиваешь меня к себе, и я обнимаю тебя в ответ, и мгновение мне так тепло, как в детстве, а затем ты вцепляешься в мои волосы, и начинается вечная схватка между нами. Ты шепчешь мне на ухо глухим голосом:
– Я выходил только за сигаретами.
Прежде чем попросить меня раздеться.
Я чувствую твои пальцы на своих слизистых, чувствую, как я вся вспыхиваю и горю, точно отдельно от себя самой, и мой собственный крик кажется мне безвольным, неумелым и чужим.
И потом, когда я сплю рядом с тобой в глубине январской ночи, за окном воет ледяной ветер, как сотня сирен скорой помощи, и из пустыни приходят львы и огромная синеглазая женщина, вьюга всю ночь заглядывает в наши окна. И ты всю ночь прижимаешь меня к себе, с иступленной нежностью гладишь мою шею возле ушных раковин, все мое тело, берешь меня за руку.
А я просто думаю сквозь сон, что нелюбовь – это и есть смерть, и, когда посреди завывания зимнего ветра я вжимаюсь губами в ложбинку твоей шеи, я прячусь от того, что кажется мне смертельным.
Ветер завывает все громче, и мое подсознание знает, что как раз ты не любишь меня.
Проснувшись, я говорю тебе, что мне снилась вьюга, женщина-великанша с синими глазами.
Ты смеешься, и две-три минуты между нами почти элегия перед новым сражением.
Но уже бесповоротным утром ты становишься прежним, и тогда сквозь полусон я думаю, была ли в той нежности, что связывала нас во сне, глухой и темной, густой и предельной, была ли в ней хоть капля человечности?
Я никогда даже не могу сказать тебе, что я голодна или что я устала. Разгорается день, и вместе с ним бесконечные придирки, точно за пределами секса и того, что он дает мне и тебе, нам больно смотреть друг на друга. Я замыкаюсь и молчу, как аутист, в ответ на твой непрекращающийся сарказм.
И я чувствую, как внутри меня образуется вакуум, как белая, точно вата или марля, пустота берет меня за горло и заполняет всю меня. И я перестаю чувствовать что-либо. Пустота выходит за пределы моего тела, она становится больше меня, как когда-то, три года назад, мои чувства к тебе были больше меня самой. Я была только пятнышком, наброском на их фоне. И вот теперь, когда эти чувства превратили меня в то, что я есть, я не ощущаю ничего, кроме пустоты, пока ты с упоением иронизируешь над моей идеей поехать в писательскую резиденцию, над всеми моими утренними привычками, над всем, что есть я.
И не сразу сквозь пустоту проступает обида, я ощущаю ее болью в позвоночнике, когда слышу: «Ты побреешь мне башку сегодня?»
При этом все мое тело закрывается от тебя, я чувствую внутри себя холодный замок, снежный ком, немоту, ставшую безбрежной, чувствую, как она становится бесконечной и неотменяемой, как весь мой голос уходит в эту темную воронку молчания, нежелания говорить с тобой.
И я киваю оттого, что у меня нет сил спорить. Внутри я презираю себя за свою бесхарактерность.
Я брею твою голову, как всегда, посреди холодной пустой ванной комнаты и вспоминаю, что часто жертвы насилия говорят, что самым ужасным в насилии для них было не само насилие, а то, что это происходило совершенно помимо них, то, что в этом их самих совсем не было.
Очень давно, в прошлой жизни, когда я переживала эпизод насилия, именно это сводило меня с ума. Правда еще и в том, что ты никогда не можешь стереть опыт насилия, он возвращается к тебе флешбэками до дурной бесконечности, точно летнее небо внезапно разрезают пополам, и из него вываливается гнилая вода и следом тело утопленника.
Чем же отличается психологическое насилие от прямого физического? Тем, что ты можешь любить и жалеть того, кто его причиняет, именно этим в моем случае.
Я смотрю на тебя, и мне жаль тебя. Я провожу рукой по твоей спине, которую я так любила, которую я вылизывала языком сотню раз. И я знаю: что-то сломалось во мне безвозвратно, даже без моего разрешения на это, и теперь впервые за три с половиной года мне больше жаль себя саму, чем тебя.
После я выхожу из твоей квартиры, и, пока лифт везет меня вниз с пятого этажа, в зеркале я наблюдаю, как пустота поглощает мое лицо и стирает его.
Ты
Три года назад, во второй день февраля, в этом холодном лифте я льнула к твоим губам. Куда это ушло, почему теперь, будучи рядом с тобой, я вижу рядом только чужого человека, прижимающего меня к себе в исступлении сонной нежности к себе? И почему я чувствую такое сожаление, когда думаю об этом? И почему это сожаление хуже любой боли и любого горя для меня? Теперь, когда я курю на твоей ледяной кухне сигарету за сигаретой (ты все еще куришь самые крепкие) и следом пью черный кофе на пустой желудок, ведь у тебя никогда нет еды, и смотрю на тебя вопросительно, – не жду ли я, что ты вдруг снимешь маску и подаришь мне хоть каплю тепла, в котором я так нуждаюсь? Но ты никогда не надевал маску, ты всегда был холодным. Чего же я жду от тебя? Что со мной не так?
Как-то очень давно, летом, во время полуночной прогулки, мы с другом, который теперь уехал, встретили бездомную собаку, она бежала за нами, а мы от нее, никто из нас не мог ее взять. А потом в одном из летних дворов она уснула у наших ног, после того как он долго гладил ее. И мы на цыпочках ушли от нее.
И позже час спустя он сказал мне:
– Вот так она расслабилась и поверила, что все хорошо, так всегда бывает: когда веришь кому-то, он бросает тебя.
Смерть
Я помню, как подростком я краем глаза смотрела какой-то русский криминальный сериал. В нем молодая женщина какого-то авторитета купила себе роскошную черную шубу, она мерила ее перед зеркалом во весь рост и смеялась, потом к ней пришел ее любовник и сказал, что она должна умереть. Он хотел «убрать» ее, потому что она была свидетельницей какого-то жуткого преступления. И она начала рыдать и говорить:
– Нет, нет, я не хочу.
И он стал отвечать ей:
– Ну ты же понимаешь, что надо.
Потом эта сцена часто снилась мне в кошмарах без всяких на то причин, и вот теперь мне кажется, что мои отношения с тобой – это тоже некая зона смерти. Смерти без начала и конца.
Теперь я понимаю, что в этом фрагменте сериала меня пугала навязанная необходимость физического исчезновения и какая-то необъяснимая чернота, ее неотвратимость.
Возможно, в смерти нас пугает не собственное исчезновение, а ее неизбежность. И когда мы думаем об умирании чувства, благодаря которому долгое время выживали, которое было для нас коконом, бронежилетом, спасением от мира, то, когда мы прощаемся с объектом любви, мы прощаемся прежде всего с самими собой. Как будто только любовь к тебе защищала меня от столкновения с внешним миром, всегда невероятно болезненным для меня. В интернете я случайно наткнулась на фото Полански и Шэрон Тейт, довольно редкое. На снимке их лица совсем рядом, и можно увидеть пересечение взглядов, фото черно-белое. Что-то в этом снимке завораживает меня, возможно, очевидная психологическая связь между ними, которую фотография всегда фиксирует, особенно четко превращая любые чувства в документ или знание о трагедии, которая случится потом. И я думаю, что жестокое и кровавое нечто, разъединившее их, напоминает мне о том, что я чувствую к тебе в конце.
Если поверить в теорию, что отношения – это танец, то каждый из нас доставал ножи во время этого танца много-много раз. И тогда совсем неожиданно я вспоминаю Диккенса и думаю о героях «Больших надежд»: как он и она ушли от мрачных развалин прошлого навсегда, и просторы, залитые луной, больше не были для них омрачены тенью новой разлуки.
Ничего общего с тем выжженным полем, что лежит между нами. Героиня в фильме «Часы» говорит: «Между нами всегда часы, долгие часы».
Я бы сказала – нервные клетки, настолько измученные, что они мне видятся кровью. Потому я бы сказала, что между нами одна сплошная кровь. Она символичная, но ей нет конца. Она заражена.
За ужином я смотрю на своих друзей, как они мучают друг друга с обреченностью еще недавно любивших друг друга людей.
Он спрашивает ее с горькой нежностью: «Ревнуешь?»
Я смотрю на них и вспоминаю свое тепло с тобой, всегда такое короткое, и мне хочется ощутить его снова, я чувствую это желание как необходимость, и неважно, что это тепло уже убывающее.
Я чувствую свое одиночество как нечто фатальное и непреодолимое, если я больше не люблю даже тебя, оно расползается во мне синей чернотой, словно сосуды вокруг места сильного удара. Возможно, я обречена любить только своего отца и скучать только по нему, или это чувство уже тоже только фантом? Точно моя психика заперта в вакууме. Что я вижу в зеркале – молодую женщину с поверженным взглядом, бесконечно чужую самой себе. И если ты не можешь протянуть руку и спасти меня, то что же мне делать с этой новой пустотой, с ее вакуумом, вдруг я больше не расскажу тебе ни один свой сон?
Меня разрушали, я разрушала – ничего нового. Почему же мне так больно, когда я думаю, что этот этап взаимного разрушения, равный идиллии для личности моего склада, закончился с тобой? Если бы я могла эту вымирающую часть себя самой выходить, как вороненка со сломанным крылом, мне было бы легче. Я бы отдала за эту возможность почти все.
Позже я смотрю на свое фото трехлетней давности и вижу твою тень в своих глазах, ты уже сделал со мной все, что сделал, и через эту тень я теперь и определяю себя, как когда-то прежде определяла себя через тень своего отца.
Ты
Когда я последний раз возвращалась от тебя в вагоне метро, женщина, сидящая рядом со мной, долго разглядывала мой профиль, все мое лицо, и мне казалось, она видит на нем все следы и события прошедшей ночи. И чувствовала себя одновременно голой и носящей траур. Потому что я была в черном пуховике и потому что я решила расстаться с тобой. И тогда я снова вспомнила своего отца, как он читал мне «Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях»:
И мир тогда превращался в сказочный лес для меня. Мне было неприятно, что эта женщина, сидящая рядом, смотрит на мое лицо, в этом было что-то порнографическое для меня и страшное, словно она смотрела на мою казнь или на меня в гробу, точно я действительно была голой посреди вагона метро. И мне было жутко оттого, что она может видеть следы боли и любви на моем лице, или, хуже того, она может созерцать мой траур. Отбирать мою боль. Присваивать ее себе, разглядывать, как бабочку на булавке.
Потом я шла по зимней улице, и все нити между нами рвались, и я видела перед своими глазами рельсы, пустую железную дорогу, холодный металл. Дорога уходила за горизонт, и ей не было конца, и поезда тоже не было ни в одну сторону. Только пустота.
Ты
Я собираю цветы голыми руками, они невозможно алые, или ложусь на латексное одеяло после оргии или просто на чужое одеяло. На одеяло не в твоем доме, не в твоей комнате, не на твоей постели, и я сворачиваюсь калачиком, я пытаюсь обнулить свой опыт, чтобы не чувствовать боли. Но разве тебе не жаль? Мое маленькое стойкое тело, сердце почти оловянное. Темнота больше не связывает нас, а разъединяет. Как ты вспомнишь мою грудь, плечи, соски, клитор, мой взгляд, мои глаза? Прежде чем навсегда обратить их в пепел в глубине своей памяти.
Другой сказал мне вчера: «Держи», протягивая «Дом Аниты» Лурье.
Он долго смотрел в мои глаза, и я вспомнила холодный подъезд и наш первый поцелуй в лифте после разлуки. Неуклюжий и несмелый.
И как ты спросил меня:
– Ты больше не боишься?
И я ответила:
– Возьми меня, пожалуйста.
Сколько боли мы причинили друг другу с той ночи.
Смерть
Пустая ванная комната, холодный белый кафель, французское окно, и мелкий беглый снег за ним, и крыши, крыши, и я брею твою голову. Волосы слетают в раковину. Затылок становится голым и беззащитным, я рассматриваю твои уши, потом смотрю на нас в зеркале, как мы выглядим вместе, и прошу тебя повернуться и посмотреть прямо на меня, чтобы проверить, хорошо ли все получилось, и наши глаза встречаются, и ты смотришь прямо на меня. И я вижу, что тебе страшно смотреть вот так прямо мне в глаза, когда это не освещено сексуальной близостью. А мне нет, как будто я хочу выловить твою суть из глаз, понять что-то из твоего взгляда, что-то, чего я не знаю, не могу почувствовать до самого конца. И потому я чувствую напряжение, сопротивление. Всегда.
Я просыпаюсь, и снова металлические голые рельсы между тобой и мной и той ванной комнатой. И мне больно, когда я о них думаю, зимняя дорога в моем сознании – всегда дорога к тебе.
Если представить себе, что моя любовь к тебе была оберегом от всего, главным из того, что одно человеческое существо может дать другому, то что я без этого оберега?
Ты
Собственная память разламывает меня на части, как механизм, снова и снова вспоминаю, как мы занимались любовью в грозу, и я стала солью и влагой, твоей собственностью, и потом не могла двигаться, и ты тоже не мог.
Было утро, а ночью снова были гроза и ливень, и я уже была без тебя и написала тебе сообщение: «Снова гроза, смотри, какой красивый дождь».
А на второй день я читала «Лотову жену» и плакала от любви и нежности к тебе.
Я смотрю короткое видео: на нем ты проезжаешь в поезде, я вижу только свет и углы твоего рта, и ты исчезаешь в непрерывности дороги за семь месяцев до нашего знакомства. Разлука – странная вещь, когда я захожу в переулок, где ты живешь, навсегда для меня твой переулок, все твои прошлые женщины, которых я знала, вспыхивают перед моими глазами и движутся на меня, и потом я вижу себя саму среди них и тоже загораюсь бледным огоньком.
И я вижу поворот улицы, где летом стояли лотки со свежей клубникой, – и я бежала мимо них к тебе, забывая все. Я шла от себя прошлой, бегущей навстречу к тебе, вперед. Я смотрела на ангелов и львов на барельефах домов, и мне хотелось, чтобы они снова стали нежными и страшными для меня, многообещающими, как в самом начале.
Затем мимо меня прошла полиция, как сгусток потусторонней темноты, и я пошла дальше в город, дальше от тебя.
Позже я вдруг вспомнила со всей отчетливостью, когда разглядывала другого и почти влюбилась в него, как я любила, кажется, больше всего на свете, лаская тебя, выпустить твой член изо рта и заглянуть в твои глаза, чтобы увидеть, как они становятся темнотой и бесконечностью, становятся ясностью. Одновременно я была соединена с тобой как никогда раньше и наконец преодолела тебя.
Потом я шла по подземному переходу, и меня трясло от желания и страха, я чувствовала, как мои внутренности растворяются и пальцы сводит судорога, я прижала руку к своему лицу и внезапно кончила. И тогда я снова увидела глаза смерти, пустые и темные, когда я смотрела на мимозу в темноте и холоде этого перехода, потом я увидела старушечьи пальцы, разом хватающие всю пушистую охапку, желтую и беззащитную. И пошла прочь, резко осознав, что плачу.
Смерть
Фасады домов растворяются перед моим заплаканным взглядом, город надвигается на меня тенью, дымом воспоминаний обо мне самой. И метель из сказочной становится похожей на пепел, слякоть уничтожает белизну, и в зеркале общественного туалета я случайно вижу свое лицо. Я смотрю на себя в зеркало, и там и здесь несколько следов бессонной ночи, морщинок, рубцов, которые не делают меня красивее, но делают меня мной. Женщиной, пережившей кораблекрушение.
Пахнет вокзалом, и тогда, касаясь своих век, умывая лицо ледяной хлорированной водой, я думаю, каково это было бы – снова пройтись по улицам Москвы начала 2000-х. Это был бы такой легкий путь полудетства и надежд. Я буду идти по городу, золотому, как во сне, я пройду залитую солнцем Тверскую, пустую Красную площадь, и у дверей зоопарка меня будет ждать мой отец, чтобы взять меня за руку или усадить себе на плечи и отправиться со мной смотреть на животных – львов и тигров.
А в своей квартире ждать меня будешь ты, чтобы перевернуть меня на живот и уничтожить. И на Чистых прудах будут, как в 2010-м, гудеть вечные анархисты, я пройду по всем этим маршрутам сотню раз по кругу, пока наконец не стану пылью на Покровском бульваре. Ведь после смерти шаг должен быть особенно легким.
Ирина Костарева
Бесконечное лето
Станция называлась Храпуново. Я так и видела могучего змея, который свернулся в глубине леса чешуйчатым клубком и дышит трубным храпом, пока над ним целый день щебечут птицы.
Лес тянулся всю дорогу, пока ехала электричка, и я уже не верила, что за этим занавесом что-то есть. Но, сойдя с платформы, я разглядела просвет, а в нем стоянку с бомбилами – все как обещала хозяйка. Втащив чемодан в багажник старых «жигулей», я разместилась на заднем сиденье.
Мы ехали по тенистой дороге, по обе стороны проплывали большие лиственные деревья – вязы или тополя, я все время их путаю. Мощные кроны гнулись над нами в длинную синюю арку, и в этом было что-то торжественное. Я завороженно глядела в отражение на стекле, словно примеряла свое лицо к каждому дереву. Я не была здесь никогда прежде, но чувствовала, будто возвращаюсь домой.
Таксист высадил меня на повороте. Огромное, в полнеба, солнце высвечивало все цвета до прозрачности акварели. Выгрузив чемодан, я спросила номер водителя на случай, если мне понадобится уехать. Он ухмыльнулся: «Отсюда так быстро не уезжают, – и наспех добавил: – Вот увидите, вам не захочется». Я кивнула. На телефоне маячил пропущенный. Я не сказала маме про свой отъезд, как не сказала никому вообще – личное горе дает привилегию не думать о чувствах других. Стуча колесиками по щербатой дороге, я высматривала маленький зеленый дом с фотографии.
Все получилось само собой. За неделю до этого я видела сон. Я стояла на платформе и ждала поезд. Его долго не было, и тогда я сошла с перрона, пересекла перегретые рельсы и оказалась в ночном лесу. Ночь была неестественной – будто день затемнили на постпродакшене, чтобы не мучить никого дополнительными съемками. Чернели ветвистые стволы деревьев, а под ногами разливался серебряный мох, нездешний и таинственный, как глубоководные водоросли. Оказавшись в лесу, вдыхая аромат земли и травы, вслушиваясь в лепет ветвей, я испытала безвольную радость. Все, что тревожило меня, умолкло и отступило – так отходит от берега загипнотизированное луной море. Вдалеке прогудела электричка, но я не двинулась с места. Я не могла расстаться с лесом, перед которым благоговела, как перед Богом.
Утром я по привычке полезла в «Фейсбук»[3] и увидела в ленте снимок дома в окружении деревьев. Я написала владелице, и она согласилась сдать мне его на лето. Я чувствовала, что все делаю правильно.
Дом оказался точно таким, как я представляла: с обшитыми тусклой вагонкой стенами и протертыми полами, затасканный, как любимое платье. Я оставила чемодан на пороге и начала обход. В первой комнате стоял застеленный желтой скатертью круглый стол с двумя стульями, слева от него – сбитый серый диван, справа – резная тумба с телевизором и маленькая чугунная печь. Во второй комнате из мебели были только придвинутая к окну большая кровать без изголовья и лакированный комод, украшенный кружевной салфеткой. Третья ограничивалась шкафом с тремя дверцами и служила гардеробной. Неприметная крутая лестница у входа вела на второй этаж, где в удушающей жаре тлели сваленные в угол подшивки старых журналов и выцветал на стене ослепительно-алый ковер. Кухни в доме не было – она занимала маленькое помещение в конце дорожки, пересекавшей участок сбивчивой диагональю. По обе стороны от нее беспорядочно торчали серые яблони. Своими узловатыми стволами они были похожи на вывернутые старостью суставы.
Лес подступал к участку несмелой порослью клена и лиственницы. Я смотрела на эти маленькие деревца и думала, что растения не останавливаются: они все время развиваются и трансформируются, никогда не приходят к окончательной форме. Люди и животные – другое дело. Мы носим свои метаморфозы внутри, как призрачное воспоминание о том, кем были в материнской утробе…
С другой, противоположной лесу стороны возвышалась стена двухметровых рудбекий. Крупные махровые соцветия этого растения зовут золотыми шарами – вот уж достойная конкуренция вангоговским подсолнухам. Длинные, развалившиеся в разные стороны цветы толпились на границе участка, а далеко за ними, если поднять голову, можно было разглядеть темную крышу дома, увязшего в беспечном разнотравье, очевидно, заброшенного. Есть что-то притягательное в оставленных домах. Они напоминают старые фотографии, которые продают на заграничных развалах в перетянутых резинкой стопках, по три евро за все. Однажды в Афинах, поддавшись какому-то смутному чувству, я тайком вытащила из такой пачки снимок и спрятала его в кармане куртки. То же самое мне захотелось сделать с этим домом.
Поднялся ветер, и желтое море качнулось волной, а я почувствовала странную легкость, почти летучесть – даже голова закружилась. Я вернулась в дом, неторопливо разложила вещи и застелила простыни. Сквозь зазоры занавесок в комнату сочился теплый свет. Я села за стол в гостиной и открыла ноутбук. Перед отъездом я сдала последнюю статью, которую делала для большого культурного проекта, и теперь ждала правки от редактора. Браузер был открыт на вкладке с заголовком: «На Земле исказится пространство и время». В статье говорилось о двух черных дырах в созвездии Волопаса, которые то сближаются, то отдаляются. Когда они подходят близко друг к другу, случается вспышка. В последнее время вспышки участились, а значит, черные дыры ускорились. По подсчетам ученых, через тысячу суток они сольются, и это слияние пройдет по галактике гравитационной волной, которая вызовет искажение пространства и времени. В тексте уточнялось: как это выглядит и к каким именно последствиям приведет, никто не знает, потому что раньше ничего подобного не случалось.
Я знала кое-что об обоих видах искажения. Ребенком я мучилась головными болями и нередко – особенно перед сном – переживала странные видения. Части моего тела вдруг становились меньшего или большего размера, чем в действительности. Правая половина головы то резко уменьшалась, то увеличивалась, и, скосив глаза вбок, я видела огромное, возвышающееся на метр полушарие. Нога вырастала так, что я не могла дотянуться до ступни руками, а ладони, наоборот, становились крохотными. Пространство тоже искажалось. Дверь в комнате внезапно отдалялась длинным коридором, а пол становился топким. При этом я хорошо осознавала, что мои ощущения ненастоящие. Приступы спутанного восприятия реальности со временем прошли, и только существенно позже я узнала, что у этого явления очень литературное название – синдром Алисы в Стране чудес. Вроде бы именно «карликовые галлюцинации» подсказали Льюису Кэрроллу идею его сказки. Но если видимое искажение пространства – все-таки редкость, то искажение времени вполне естественно. Его систематизация – с часами, минутами, секундами – всегда казалась мне странным заговором, придуманным, чтобы облегчить человеку жизнь, но не имеющим ничего общего с действительностью. Время умеет замедляться и ускоряться и делает это чаще, чем можно себе представить. Оно также может останавливаться и поворачиваться вспять. Иначе бы мы никогда не тосковали по будущему, предвкушая его.
Я вбила в Гугл «созвездие Волопаса». Картинка: рожок мороженого со звездой Арктур на кончике. Арктур – первая звезда, которая появляется высоко над горизонтом, когда в самом начале лета заходит солнце. Она находится от нас на расстоянии около тридцати семи световых лет – относительно недалеко – и светит в сто раз ярче Солнца, поэтому ее отчетливо видно. Я никогда не ночевала под открытым небом, но мечтала уснуть, вдыхая душистый запах трав, щурясь на пульсирующие звезды. Что это будет за ночь!
Между тем солнце медленно ползло к горизонту, и свет сделался таким густым, что его можно было слизывать с пальцев как мед. Из короткой переписки с хозяйкой я знала, что неподалеку от дома есть грунтовое озеро, которое образовалось на месте песчаного карьера, и решила, что до темноты как раз успею его разыскать.
Часы, минуты лета особенные – великолепные, прозрачные, ослепительные, разлитые в хрусталь времени как драгоценное вино. И чем дальше от города, тем больше в нем прогретого, слегка мускусного разнотравья, горьких диких ягод, застоявшейся в тихих заводях ряски, насквозь пробитых солнцем веток, синиц и лазоревок, которые выглядят в точности как синицы… В городе лето другое – от него не пьянеешь.
Я выросла в поселке посреди леса и торфяных болот и всегда знала, что уеду. Жизнь там была нищей и уродливой, и я притворялась, что не имею с ней ничего общего. Это было неправдой. Я была виноградной лозой, и, как на известняках получаются многогранные тонкие вина, а на черноземах – ординарные бедные вина, так и я вызревала, опираясь на данную мне почву – сухой болотный торф, полыхавший надеждой и страхом, яростью и отчаянием. И если было в этом что-то утешительное, так это линяющий летний дождь, зеленые пятна на светлых джинсах, иссиня-ягодные губы, простой желтый цветок в волосах и бархатный загар на плечах. С тех пор многое изменилось, и вот я (шлепки, шорты с распушенным краем, майка, голые лопатки – куда более раздетая, чем обычно) снова брела по улочке двенадцатилетней девчонкой – будто и не было всех этих лет.
Я дошла до края поселка, не зная, куда двинуться дальше. Проштудировав карту, не нашла ничего, что могло бы сойти за озеро – сплошной зеленый цвет. У последнего дома, налегая на дверь калитки, равнодушно задрав лицо к солнцу, болтался мальчуган лет одиннадцати.
– Привет, – я сделала козырек из ладони, чтобы разглядеть его, качающегося в солнце как в янтаре, – ты знаешь, где озеро?
Мокрые волосы (рыжие или так их высвечивало солнце) липли к ушам, облезлый нос пестрел веснушками, красная нижняя губа выпирала вперед, и он непроизвольно втягивал ее ртом. Переброшенное через плечо полотенце стелилось по земле.
Он лениво махнул рукой:
– Там.
С жутким скрипом калитка качнулась. Мальчик отпустил прутья и спрыгнул на землю:
– Как тебя зовут?
Я назвала имя, а он в ответ свое.
– Где ты живешь? Я здесь все знаю.