Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Антиквар. Повести и рассказы - Олег Георгиевич Постнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Я не сплю, не сплю! – закричал Дозорский, поспешно вскакивая с дивана и выбегая в коридор. На ходу он тер кулаками глаза.

– Выходи, мы во дворе, – сказала ему Эля, усмехнувшись ему и на него посмотрев уже через плечо, с середины лестничного марша.

– Ты надолго? – спросила Настасья Павловна.

– Не, я сейчас…

Даже не прикрыв за Элей дверь, Дозорский стал поспешно всовывать ноги в застегнутые сандалии, уже вымытые Настасьей Павловной после болота. Носки надеть он забыл, и теперь металлические пряжки больно врезались ему в кожу.

– Горе ты мое, – сказала Настасья Павловна, следившая за ним. – Хоть бы носки надел…

Это она произнесла не очень уверенно, без нажима, дав ему повод спешно юркнуть мимо нее в дверь, на ходу лишь кинув:

– Там тепло! – чему Настасья Павловна снисходительно улыбнулась.

Собственно, она не имела ничего против его прогулки с Элей. Ей, как и дяде Александру с тетей Светланой, в душе вовсе не нравилось то, что их дети повздорили между собой, но, она это понимала сама, вмешательству старших тут не могло быть места. Все должно было решиться само по себе, без их участия, и теперь, глядя Дозорскому с улыбкой вслед, она решила про себя, что расчеты ее, пожалуй, были верны. Дозорский сам тоже так полагал.

После того как сегодня, во время грозы, Эля утешила его под кроватью музыкальной шкатулкой и была даже ласкова с ним, у него и в мыслях не осталось принимать всерьез их ссору, он чувствовал себя в безопасности и был в восторге от того, что Эля сама первая позвала его гулять. Он выскочил за ней следом из подъезда во двор, остановился на миг, чтобы поправить сбившийся в спешке задник, поглядел кругом и тогда только понял, что попался.

Эля, толстая Лера, а с ними вместе тот молодой человек, которого Дозорский видел нынче утром в песочнике (он, при ближайшем рассмотрении, оказался старше Дозорского на год, выше его и шире в плечах и кости), вероятно, поджидали его, и раньше, чем он успел что-либо сообразить, он оказался прижат к стене возле дождевого стока, причем тотчас с ужасом постигнул и то, что спасать его здесь некому.

– А… Это что? что такое? а? – говорил он, слегка заикаясь и переводя взгляд с Леры на Элю (смотреть молодому человеку в глаза он почему-то не отважился).

– Сейчас узнаешь, – посулила Эля. Она коварно ухмыльнулась. – Ну-ка: гони индейца.

При этих словах она подставила ему свою ладонь с плохо вымытыми и нечистыми под ногтями пальцами, сжав их, однако, перед тем в красивую гибкую лодочку. Дозорский вдруг схватился за карман: индеец был там, он просто совсем забыл о нем, и, уследив его жест, Лера тотчас противно завизжала:

– А! а! вон он где! вон схватился! – указывая на его руку своей рукой. Она даже припрыгнула от возбуждения на месте.

– Гешка, забери у него, – велела Эля молодому человеку.

– У меня нет, нет, – забормотал Дозорский торопливо, пугаясь все более в душе верзилистого Гешки. – Ну честно же нет! Ну чего пристали? Ну чего-о? – Лицо его жалко искривилось.

– Ой! ой! да он сейчас расхнычется! – сказал уничижительно Гешка. Он протянул неспешно к Дозорскому руку так, будто и не собирался даже пускать силу в ход, но при этом край его рта саркастически вздрогнул. Дозорский сник. В отчаянии глянул он мимо него во двор (он все не решался смотреть ему в лицо), и вдруг, словно от мгновенной мысли, озарившей светом истины ему ум, он весь вскинулся и воспрянул: в двух шагах от него, приоткрыв по обыкновению рот, стоял возле скамьи Хрюша и, не мигая, во все глаза следил за ним и за Гешкой. Гнев тотчас затмил в Дозорском страх.

– А-а! так это вот кто разболтал! – вскрикнул он, злобно ликуя, и, разом все позабыв, ринулся напролом, между Элей и Гешкой, к Хрюше.

Хрюша даже присел на месте от ужаса.

– Это не я, не я, – завопил он, прикрывая почему-то голову руками, но в этот миг Гешка рванул сзади Дозорского за плечо, сунул без церемоний руку ему в карман, и, тотчас выскользнув оттуда, индеец плюхнулся в придорожную грязь, на глазах всех приняв вид бурой помпейской жертвы. Схватив друг друга за одежду, мальчики покатились в траву. Эля и Лера с победоносными криками кинулись было к индейцу, но Дозорский и тут опередил их. Увернувшись кое-как от Гешки, он с размаху накрыл индейца всей пятерней и, вскочив на ноги, живо бросился вновь к Хрюше, готовясь уже заранее оставить от него одно мокрое место. Хрюша зажмурился, так как кулаки Дозорского замелькали у самых его глаз.

– Но это правда не он, – сказала поспешно Эля.

– Это я, – добавил чей-то голос у Дозорского за спиной, и тот, вздрогнув, обернулся. Сзади стоял Кирилл. – Это я им сказал, – продолжал он мрачно, насупливая бровь. – Потому что это не твой индеец. – Он махнул рукой, как бы подтверждая тем неоспоримость такого факта. – У тебя раньше этого индейца не было… Значит, он не твой. Я это сделал потому… потому что чужое брать – это нечестно.

Тут он сморщил еще решительней лоб, повернулся и, из всех сил соблюдая достоинство, пошел от них прочь, ступая так медленно, как только мог.

Гешка тем временем уже тоже поднялся на ноги.

– Да ну его, – сказала вдруг Эля Лере. – Ладно. Мне этот индеец не нужен. – (Дозорский все еще держал индейца в кулаке, стоя возле присевшего Хрюши.) – Пусть он его себе забирает.

Все, включая Хрюшу, недоуменно уставились на нее.

– Почему? – спросил Гешка потом.

– Так.

– Ну, как хочешь, – он недовольно дернул щекой. – А если что, так можно и отнять…

Он был явно разочарован.

– Нет, не надо, – решила Эля. По лицу ее вдруг скользнула быстрая усмешка. – Знаешь что? пусть он лучше тогда трусы снимет. Я снимала? – прибавила она веско, переводя взгляд с Леры на Дозорского. – Снимала. И ему показывала. А он нет.

Гешка тотчас просиял.

– Угу, ясно, – сказал он, деловито оглядываясь. – Тут только нельзя: увидят.

– Вон, на стройку пошли, – предложила Лера.

– Можно в подвал, – сказала Эля задумчиво.

– Не: там эти… ну как их? эти ваши…

– Мертвяки, что ли? – Эля презрительно скривилась.

– Да нет, те, которые там в грозу сидели. У них теперь там этот… громоотвод. Они его свинчивают.

– Громоотвод? Так пошли в кусты, – кивнула Эля. – Вон в те, – она показала на куст за песочником. – Там сейчас никого. Пошли?

На Дозорского она взглянула без злобы и так, будто только спрашивала его совет. Все остальные тоже поглядели на него.

Дозорский молчал. Во все время этого спора он не произнес ни слова и сейчас словно с трудом пошевеливал языком во рту. Но и сказать ему, в общем, было нечего. Индеец был ему отдан, и теперь лишь его собственный долг был за ним. Он действительно обещал как-то Эле…

– Я… мне лучше не надо тогда… индейца, – промямлил он неловко.

– Нетушки, – сказала Эля. – Хитрый какой… – она улыбнулась ему. – Ну?

– Иди-иди, – встрял грозный Гешка. Должно быть, в глазах Эли реванш был ему необходим, и он уже подступался к Дозорскому. Но Дозорский в этот раз почти его не заметил. Склонив голову и припадая почему-то на правый бок, неуклюже, с трудом поплелся он мимо качелей и песочника, через весь двор в кусты. Хрюша остался сидеть возле скамейки.

Снова Эля, Лера и Гешка окружили его.

– Давай, снимай, – сказала нетерпеливо Лера. Эля с любопытством следила за ним.

Чувствуя странную тягость в губах и на языке, Дозорский подцепил большим пальцем резиновый пояс штанов и потянул их вместе с трусами осторожно вниз, к бедрам. Глядел он при этом на одну Элю, ей в глаза, Эля тоже прямо смотрела на него, причем в зрачках ее вдруг он увидел что-то такое, чего прежде не знал, и теперь тоже не понял, чтó это было. Он вздрогнул.

– Ну? – прикрикнул на него Гешка. – Чего встал? Давай, давай.

Дозорский согнулся, стянул штаны до колен, подумал еще, с вялой медлительностью, что так это будет уже, должно быть, довольно, поднял голову – и тут увидел отца.

Он замер. И все замерло с ним. Мир утратил звук, все совершилось в полной тишине. Не стало Эли, не стало Леры. Молча канул куда-то отвратительный рябой Гешка. И только Дозорский на тонких ногах, перепачканных в черное и зеленое, с расцарапанными укусами комаров и со штанами, спущенными по самые колени, стоял один посреди карликовых кустиков, не способных скрыть его, и плакал во весь голос, кривя рот, перед глазами своего отца, который тоже стоял и смотрел на него неподвижно и грустно. Он так и запомнил его. И когда, спустя семь лет, весь опухший от новых слез, он шел через этот же двор, в снегопад, за его гробом, отец мерещился ему все таким же, в закатных летних лучах, с светлым и печальным своим взглядом и с обескровленной, вероятно, сжатой от напряжения нижней губой.

Миргород

Я утонул в реке Хорол, притоке Днепра, задолго до того, как Чернобыль отравил его воды. Лишь мастерство миргородских врачей да еще самоотверженное вмешательство человека, о котором дальше мне не придется сказать и двух добрых слов (а говорить о нем предстоит еще много), вернули меня к жизни. Случилось это на четвертые сутки плаванья, как раз против грязного деревенского пляжа, который с тех пор приходит порой в мои сны – обычно предвестьем простуды. За три дня мы спустились на шестьдесят километров в надувных лодках от Липовой Долины и могли бы плыть дальше, до Псёла, а там хоть до самого Днепра. Но Миргород как раз и был задуман в качестве условной цели нашей – очень любительской – экспедиции (которая в итоге, увы, удалась. Но тому человеку, что не дал мне умереть, вообще все всегда удавалось).

Мне было тогда восемь лет. Это речное предприятие, чуть не закончившееся для меня в мутном затоне, решили, а вернее сказать, решились осуществить мои родители, подпав под влияние лихого московского прокурора, проводившего, бог весть почему, летний свой отпуск с семьей – женой и двумя дочерьми – во глубине украинских сел. Опять же, не сел никаких, конечно, а мистэ́чок или хутори́в. Помню и то село, близ которого на заливных лугах наша экспедиция готовилась к отплытию. Это был маленький малоросский хутор, с плетнями и мазанками, с горшками (глэ́чиками) на кольях, с сладким дымом печей, медленно уступавшим к концу дня место вечерней свежести, что ползла с реки. Солнце садилось в черно-багряные, зловещие тучи, веял совсем не теплый ветерок, и что-то, как понимаю теперь, не нравилось мне уже тогда. Что-то я ощущал неладное в развеселом удальстве, с которым «дядя Борис» командовал подготовкой похода. Мой отец, профессор западной истории, потомок донских казаков, крупный и белотелый, сильный, наделенный почти исполинской мощью, но как-то не по годам ссутулившийся и видимо уязвимый – меня это дивило в нем, – посмеиваясь в начавшие уже седеть усы, как мог подыгрывал смуглому, невысокому, однако проворному дяде Борису. Женщины суетились всерьез, а девчонки, старшие меня годом или двумя и потому высокомерные, сидели в стороне, дружно обирая не совсем еще зрелый липкий подсолнух. Я вертелся между взрослыми, особенно у трех надувных лодок, привезенных дядей Борисом в решетчатом лотке на крыше его ЗИМа и теперь, по его указанию, расправленных и слегка надутых: докачивать их предстояло лишь утром, перед самым восходом и выходом. Именно потому, вероятно, никто не заметил, как я вытащил из них пластмассовые зеленоватые затычки, ничем не крепившиеся к бортам, и, продолжая вертеться на примятой, но густой и к тому же влажной от вечерней росы траве, словно случайно выронил вначале одну, затем вторую, а третью – зная, что за мной не следят, – запустил в ближний куст, густой и непролазный.

Лодки осели, так что затычек хватились скоро. Жена дяди Бориса (я не запомнил ее имени) вначале что-то тихо ему сказала, потом они вдвоем, оставив суету, подошли к колоде, на которой сидели их дочки, и что-то, тоже тихо, их спросили. Те завертели головами и вдруг принялись хором визжать:

– Это он их украл! Это он! Мы всё видели!

Разумеется, он был я. Нимало не испугавшись, я скорчил удивленную физиономию, про себя отметив, что отец не перестал посмеиваться. А вот мама, наоборот, страшно покраснела, подошла ко мне (они все, кроме девочек, подошли ко мне) и самым строгим тоном принялась меня допрашивать, я ли действительно взял те пробки. Так, будто это было чистой, святой, да еще и всем очевидной правдой, я ответил, что нет, видеть их не видел и не имею о них понятия. Помню, мне пришло на ум, что главное – не пугаться: отец же вон смеялся, дядя Борис вроде бы тоже не был зол, а на девчонок я хотел плевать, только смущение моей мамы меня, в свою очередь, тоже смутило. Последней вздумала поговорить со мной «по-взрослому» жена дяди Бориса. Тут я впервые обнаружил в ней ее хорошее сложение, загорелое и тренированное тело, несколько плоский живот, плоские тоже ее лицо и губы, выдававшие злость, но послушно говорившие слова разумной, убедительной – «педагогичной» – речи, с которой она обратилась ко мне. Сознаюсь, еще миг, и я бы ей поддался, до того все в ней, кроме губ, располагало к доверию и так весомы на слух были ее хитрые доводы. Но, во-первых, сообразил тотчас я, затычки теперь все равно не найти; во-вторых, было неясно, что ответить на самый страшный вопрос: зачем? – который непременно последует; а в-третьих, дядя Борис, решив, как видно, ни за что ни от чего нынче не унывать, достал очень ладный, как раз ему по ладони, перочинный ножик, срезал ивовый прут и, примерив срез к клапану лодки, стал, безмятежно насвистывая, вытачивать первую новую затычку, да еще так быстро и ловко, что не сгустились и сумерки, а деревянные эти пробки уже сменили бывшие пластмассовые. Потом мужчины стали растягивать на ночь палатку, мама и тетя Оля (вот, вспомнил!) присели у костра, что-то стряпая и укладывая на две сковороды, а я, видя, что больше никому не нужен, пошел к реке и уселся чуть только не в воду, поводя по ней прутиком – остатком того, из которого ловкач дядя Борис соорудил пробки. Не знаю уж почему, но мне ясно припомнилось, как мой отец, бывало, пытался что-нибудь починить, сделать что-нибудь нужное в доме, а сам не способен был толком забить и два гвоздя, не согнув при этом один и не попав себе молотком по ногтю пальца, державшего другой.

Уже совсем стемнело, когда одна из девочек, младшая, прошла за моей спиной и тоже уселась у реки, но не рядом, а шагах в четырех от меня. Я хотел было что-то ее спросить, когда вдруг, к полному своему замешательству, услыхал журчание тугой струйки, бившей прямо в воду.

– Мы все равно знаем, что это ты пробки украл, – заявила мне презрительным шепотком окончившая свое дельце малышка. В темноте забелели ее трусики, которые она натягивала, встав с корточек, и я снова остался один. Тут тени наползают на мою память, я вижу уже бессвязные сцены – вот ветреным серым утром мы отчаливаем от берега, девчонки пищат, наши с ними отцы загребают воду смешными короткими веслами, без вальков и с круглыми лопастями; потом наступает еще один вечер, близится гроза, и все, кроме отца и дяди Бориса, напуганы, а они вдвоем спокойно ставят палатку, да еще натягивают с той стороны, откуда гремит, прозрачный, но прочный, склоненный в одну сторону тент.

– Ты и это предвидел? – спрашивает отец.

– Что ж тут предвидеть! – смеется дядя Борис. – Мы опытные путешественники. Сейчас, как польет, я тебе такой громокипящий кубок поднесу, дружище, что только бы наши Гебы не мешались. Ну а уж их отогреем чем-нибудь не столь спрáвным (он порой вклеивал в речь украинизмы – тоже всегда удачно, без обычного для русских акцента, хотя по-украински не знал; он, впрочем, любил и замысловатый русский жаргон).

– Да ведь не холодно? – удивлялся отец.

– Э, это сейчас! А как польет, да еще будет до полнóчи накрапывать, то только в кубке нам и спасенье. Сарынь на кичку, понятно: засунем то есть детишек да мамашек в спальные мешки – вот их-то, мешков, на нас с тобой как раз и не хватит, тут я просчитался. Не знал же, сколько нас будет. Я, вообще-то, в компанию никогда никого не беру.

Первый ветер налетел, и недотянутый тент захлопал и заполоскал, как парус на рейде.

– А нас взял? – спросил отец.

– Ну, вы другое дело. Хоть твоя и малоросочка, но, что ж таить, обворожительная женщина, да. И при этом еще интеллигентная: даже не верится, что из деревни… Впрочем, дед, отец ее, был ведь из шляхтичей, так?

– Это она тебе сказала?

– Положим, не мне, Ольке, но не в том суть. Из шляхты, значит. А про тебя уж и молчу, герр профессор: с тобой не стыдно хоть на прием к послу идти. Ты вон в плавках смотришься так, будто решил развлечься. А сам только и ждешь крахмального воротничка, брюк да, пожалуй, фрака.

– Почему вдруг – фрака? У меня его сроду не было, – запротестовал отец.

– Ну, герр профессор, тебе в нем, наверное, удобней. Даже, наверное, было бы проще и грести, и даже купаться!

Тут он очень мило рассмеялся, показав свои отлично белые и ровные зубы, и в два сильных рывка натянул обмякший было на миг тент.

Молния распорола небо, мое воспоминание погасло. И вспыхнуло уже тошной зеленью и мутью водоворота, в который я не знаю как упал – днем, у всех на глазах, будто по злому волшебству перевалившись спиной через дутый, прочный и даже не скользкий, сухой борт нашей «флагманской» лодки, у которой и впрямь торчал на носу флажок.

Кажется, что уж тут-то я должен был что-нибудь помнить. Но помню только серый пригорок с проплешиной, на которую меня несдержимо рвало. И сразу после этого – палату, в окно бьет июльское украинское незлое солнце, а подле койки, где я лежу, сидит почему-то опять дядя Борис, что-то говорит мне, и лишь тогда я вспоминаю вдруг странный, какой-то животный и даже приятный вкус его нутра, когда он рот в рот вытягивал из меня мерзкую речную жижу.

Я провалялся в больнице неделю, изнывая от скуки, – кроме только тех сорока или пятидесяти минут, которые дядя Борис ежедневно посвящал проведыванию нашего потóпельника и рассказывал всякий раз захватывающую историю, всегда не похожую на любую из предыдущих. Это был у него какой-то редкий, особенный дар.

Помню одну. В подгнившем, но еще годном для плаванья корабле, в каюте, собрались два пирата, не пившие рому и не оравшие песен. Один хотел прикрыть от вечерней стужи окно и сказал это вслух. Но второй ответил, что его мать выкинулась из окна и с тех пор он не может терпеть слов с буквой «о». Первый кивнул, извинился, а потом склонил губы к самому уху второго и зашептал ему, что знает некий тайный мыс, закрытый от мира скалами, где в нищей деревушке живут никчемные людишки. И всё идет к тому, что надо лишь туда приплыть, назвать себя их князьями и делать с ними как вздумается. А для начала запретить им всем, навеки и навсегда, треклятую букву «о». Поскольку за всю свою речь он сам ни разу не произнес этой буквы, второй привстал, обнялся с ним, отсыпал тотчас пригоршню золота в корявую ладошку, и они двинулись вдвоем наверх, к причалам, где, хоть был уже вечер, набрали себе команду матросов, человек в пять или шесть, и сразу, не дожидаясь дня, ушли в море. Первый не обманул второго. Мыс был найден, жители покорены, но так как в жалкой своей простоте они не умели находить слова без «о», то, от страха перед пиратами, лишь пропускали его в любых словах. И выходило у них вместо «вдовушка» – «вдвушка», вместо «Золушка» – «Злушка», и они совсем уж стали терять ум, когда с гор к ним спустился старец. Он возглавил восстание. Матросов не тронули, те сами были простые парни, зато пиратов впихнули в кубрик гнилого их корабля и вытолкали его из гавани в море, отдав на волю судьбы и волн.

И вечер сходил, становилось темно,Но как солнце сияло волшебное «О».

Так кончалась та сказка.

Разумеется, папа с мамой тоже меня навещали. Но я был вял, рассеян и все думал в душе о какой-нибудь истории, рассказанной мне дядей Борисом. Однако врачи делали свое дело, а я был крепкий малыш и ровно через неделю в новеньких шортах, купленных мамой, и без футболки, которую не терпел, выбежал в теплые объятья летнего дня, увидал знаменитую лужу со знаменитой лечебной тиной, в ней лебедей, точно смазанных снизу зеленкой, а на другом берегу большущий красный плакат, на котором не совсем еще выцвели два старосветских уродца, в изножье коих значилось: «Берегитесь, Иван Никифорович! Не ступите сюда ногою, ибо здесь нехорошо!» – и тут понял, что здоров. Тотчас поразил меня переход на миргородской мостовой, обозначенный не краской, а двумя рядами блестящих плоских конусов, точенных вроде бы из дюрали и врезанных один за другим в асфальт. А потом я заметил тир.

В ту пору свинцовая пулька от пневматического ружья стоила две копейки. Я никогда прежде не стрелял, но чудесно знал и о ружье страшного полковника Морана, так ловко изловленного Шерлоком Холмсом в Пустом Доме, и о знаменитом «монтекристо», из которого целился Гаврик, отливая попутно пули дурному, как Лестрейд, жандарму, желавшему ловить в «Одиноком парусе» заговорщиков-рыбаков. Отец купил мне десять выстрелов. Пять я израсходовал на всякие игрушки вроде мельницы, что начинала вертеть лопастями из жести, если попасть в белый кружок, к которому крепился спусковой рычаг. Но потом вдруг узнал от хозяина тира, что если пять пуль подряд всадить в бумажную учебную мишень, набрав при этом не меньше сорока пяти очков, то можно получить именной значок «Меткий стрелок». Я потребовал мишень. Вокруг разом затихли все взрослые стрелки: они видели, как я справился с мельницей и с самолетом, летавшим по натянутому тросу. Один спросил только, не взять ли мне ружье с боем «под яблочко», а не с центральным боем. Я отказался. Помню, как дивно пах дымок, когда после выстрела отец надламывал мне воздушку, чтобы вставить новую пульку в золотистое гнездо, из которого этот дымок почему-то и шел. И вот именно тогда со мной случилось что-то, что повторялось потом с назойливой неуклонностью – в другие годы, совсем с другим оружием и с другими мишенями, но всегда совершенно одно и то же. Из пяти моих пуль четыре превратили «яблочко» в дыру. А следа пятой нельзя было найти: она словно в воду канула. Но ни тирщик, ни седые строгие мужчины вокруг даже и слышать не хотели, что я мог промахнуться вообще, не попасть в самую мишень. Я стоял оглушенный и подавленный (я, конечно, тоже знал, что не промахнулся) и никак не мог понять, почему вокруг все в один голос объясняют мне, что-де для пятой пули просто не нашлось места, что я попал именно в дыру, то есть выбил из пятидесяти пятьдесят. Кто-то пытался даже выковырнуть какую-то пульку, застрявшую в доске под мишенью, хотя она явно ничего не доказывала. И только то, что тирщик вначале очень серьезно и старательно вывел мое имя, фамилию и возраст в графах карточки-удостоверения ДОСААФ, затем пометил датой и заверил собственной подписью мою мишень, а в карточку добавил итог цифрами и уже точно неопровержимым словом в скобках – «пятьдесят», после чего качнул головой и сказал:

– Ну а куда же значок прикалывать? К твоему пупку? – только это привело меня наконец в чувство, и я впервые в жизни пожалел, что на мне нет рубашки.

Значок прикололи к углу удостоверения, затем еще записали – продиктовал отец – в огромном гроссбухе все прочие обо мне данные, объяснили кстати, что мишень отдать мне не могут, что теперь это документ, которым тирщик должен где-то перед кем-то отчитаться, причем кто-то из старших пошутил, что, мол, хватит тебе, герой, и вот этой мишени (на значке действительно была белая мишень с золотыми кругами и какими-то колосьями по бокам), потом отец взял меня своей большой, мягкой рукой за руку и повел на улицу. И только когда я спросил, а куда же мы, собственно, идем, ответил как-то очень уж просто, что в гостиницу. Меня это поразило: я никогда не бывал в гостиницах. Мы прошли по переходу, окаймленному сверкавшими конусами, миновали площадь с главным корпусом водной лечебницы, островерхим, под красной черепицей, свернули за угол, в тенистый бульвар, и лишь тут я догадался спросить: а где же мама? Я думал, она ждет нас в номере.

– Мама уехала, – спокойно сказал отец.

– Уехала? Куда?

И тут я снова ощутил и больничную вялость, и багрово-черное предчувствие беды – как тогда, на лугу, у спущенных лодок.

– Я теперь об этом не знаю, – ответил неспешно отец. – Они уехали с дядей Борисом. Потом, наверное, напишут… то есть она напишет, где они с ним живут, их московский адрес…

– Московский?.. Но… А как же тетя Оля? – пискнул я.

– Вот уж этого не знаю совсем.

– Но… а мы?

– Что ж – «мы». Мы с тобой будем жить вдвоем, там же, где и раньше (это значило – в далеком зауральском научном городке с Домом ученых и университетом, где отец преподавал).

Он замолчал.

Я тоже примолк – и снова, буквально в один миг, летний день сменился душной, полубессонной ночью в шестиместном номере гостиницы какой-то модерновой постройки, где, правда, кроме нас, был еще только один шофер в углу на кровати, а прочие койки пустовали. В огромные незашторенные окна били дуговые фонари, жара и их свет были нестерпимы, а какие-то прочие шоферы, должно быть, коллеги спящего, громко ругались внизу и чинили что-то непоправимо железное.

Но и жалкая эта гостиница, и зной, и фонари, и сквернословы-шоферы, которым бы я запретил не только букву «о», но и вообще все буквы (мне хотелось крикнуть им или вообще кому-то: «Моя мама не вдова!» – все они наконец исчезли, тоже кончились, как та ночь, и затерялись в прошлом, а мы с отцом уже неслись в «фирменном» поезде по Уралу, то и дело ныряя в свистящие тоннели, я рассматривал гигантские плоские скалы, порой грозившие нависнуть своими черными, мокрыми от вечного тумана и дождя боками чуть не над самой насыпью, и плохо слушал нашего соседа по купе, лунолицего военного (вероятно, в чинах, но в каких – я не мог разобрать, хоть его китель с погонами и качался на вешалке между верхней полкой и дверью).

Мною он был явно разочарован. Очень скоро ему пришлось смириться с тем, что я не знаю, нравится ли мне Украина – сам он был из Чернигова, – равно как и с моим глухим молчаньем, в которое я всякий раз впадал, стоило ему как-нибудь стороной, обиняком попытаться узнать, отчего это мы с отцом путешествуем вдвоем и где моя «матушка». В конце концов он, должно быть, махнул в душе на меня рукой – после того, как не смог добиться никакого от меня толку даже в беседе о том, действительно ли «Меткий стрелок» выдан мне за мою собственную стрельбу, а не получен, скажем, в обмен на что-либо у каких-то там мальчишек. Он, впрочем, был утешен крепким чаем, розданным четой юных проводниц в фартучках из тоже «фирменной» бригады, обслуживавшей поезд. За чаем он разоткровенничался с отцом и рассказал ему, сколько помню, про закрытый в те времена для штатских конфликт на Даманском перешейке, где небольшая армия китайцев со всем оснащением и боезапасом была обращена в прах за несколько минут при помощи реактивных систем залпового огня «Град», о которых тогда еще никто ничего не слышал.

Не уверен, но мне кажется, что именно тут я окончательно разочаровал его, не проявив вовсе никакого любопытства ни к его рассказу, ни к этому новому смертельному оружию, до которого мне и впрямь не было никакого дела.

Девочка на коньках

Увижу ли я Ясну? Или это будет Елена? Как это можно знать – и можно ли что-нибудь сделать?

Я стоял в коридоре вагона у окна, глядя в разверзающийся мрак. Наш поезд шел сквозь грозу, застигнутый ею в самом сердце Урала. Серый день сменился почти ночной тьмой. Ветви молний выхватывали раз за разом мокрые громады скал, и те, казалось, рушились на крышу вагона с чудовищным грохотом. Однако новая вспышка тотчас озаряла их на прежнем месте. Кругом поговаривали, что большая редкость гроза здесь в эту пору.

Была осень 1977 года. Мы с отцом возвращались из Болгарии через Одессу и потом Москву. Месяц на Золотых Песках не предвещал, казалось, особых перипетий, а теперь я не знал, как следует понимать вязь событий, прихотливых и словно бы не желавших хоть как-то соотноситься друг с другом. С началом грозы я вышел в коридор, а отец остался в купе, мало интересуясь игрой стихий. Я же пытался что-то решить – без всякого успеха. Мысли мои были напрасны: я стал жертвой невольной экзальтации, вызванной необычностью зрелища и внутренним беспокойством, давно не оставлявшим меня. Я как раз был в том гадком возрасте, когда тайный сговор веществ в крови вынуждает вдруг понять суть плотской неволи, до тех пор лишь намекавшей о себе. Моя жизнь с отцом во все годы устраивалась так, что я никогда не был к чему-либо принуждаем, а потому и заметил этот внезапный гнёт изнутри. Но, зная о нем, я тем более не был теперь уверен ни в своих чувствах, ни особенно в причине их.

Наша туристическая группа собралась в конце июля в Одесском порту, откуда предстояло плыть весь вечер и ночь до Варны. Корабль был хорош. Тихие и светлые коридоры с поручнями вдоль стен привели меня в библиотеку на корме, оттуда я попал в салон с игральными автоматами, потом нашел ресторан и далее отправился бродить по коридорам, иногда взбегая по узкой лесенке на одну из палуб и убеждаясь, что солнце клонится к горизонту. Наконец череда пассажиров, всходивших на борт, начала редеть, а коридоры перестали быть безлюдны, и я вернулся в каюту.

Оказалось, отец тоже прогулялся по кораблю. Из ресторана он принес расписание смен, а из библиотеки – книги, в том числе мне: как раз то, что я мечтал прочесть. Мечтал, эх… Там, в коридорах, я приметил двух или трех барышень, особенно одну; и теперь сам с досадой видел, что читаю втуне. Но что оставалось: за дверью каюты слышались голоса, шаги. На палубах, на трапах тоже всюду шаркали, гомонили. Закатный луч, горячий и уже совсем густой, падал наискось по каюте и, как и всё вокруг, был так чист, что даже пыль не мельтешила в нем. С грустным чувством отложил я книгу и прикрыл глаза. Однако ж и дрема была тягучей, мутной. Наконец в моем сне, как и за иллюминатором, берег поплыл прочь, с востока пришла тьма, тени закачались меж волн, отец, посмеиваясь, разбудил меня, и мы отправились ужинать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад