Проснулись птенцы, и настало время их родителей. Ласточки теперь усиленно должны кормить их весь день. До заката солнца взрослые охотятся за летающей и ползающей братией насекомых, по очереди таская в гнезда еду голодным птенцам. Так будет несколько месяцев, пока птенцы подрастут, научатся летать, окрепнут их крылья и эти детки станут самостоятельными. Осенью им предстоит тяжёлый перелёт в теплые края.
Рассказы про жизнь
Здравствуй
Я опять здесь. Приятно чувствовать твой запах. Скользящую, чуткую гладь твоей белоснежной и чуткой к прикосновениям, слегка трепещущим, как серебристые листки осины. Моё сердце тянется к тебе с внутренней улыбкой, которая слегка касается моих глаз. Я сдерживаю себя и эту дрожь во всём моём теле, беспокойную, неудержимую. Все дела в сторону, думаю, она зовёт меня, ждёт и это взаимно.
Вот я рядом с ней, долгожданной, рука быстро бежит по её первозданной чистоте, совсем не останавливается, скорее, больше, чище, ласковее становится она и совсем податливой под моей рукой. Сердце стучит чаще, а рука всё медленнее движется и движется вперёд, оставляя маленькие полоски голубых следов своего движения. Вдруг рука замирает на одном месте. Что она остановилась, что решает? Но вот пальцы опять слегка вздрогнули и поплыли мелкой голубой рябью.
Строчки, слова, мысли, мечты! Даже на короткое время мне не хочется расставаться с тобою, нежная моя, белоснежная, чистая-чистая бумажная гладь любимого листа.
Смерч
Лето, Мойынкумы, что в переводе с казахского означает «каменная пустыня». Солнце устанавливает здесь свою власть и свои законы.
Каменные выступы небольших сопок, разогреты так, что можно поджарить на них яйцо. Если глубоко вздохнуть, горячий воздух обожжёт нежные крылья носа. Так что лицо здесь лучше держать прикрытым. Если прислушаться, то кажется, знойные лучи ярко-оранжевого солнца посылают в эти места какие-то сигналы, от которых в ушах и голове стоит непонятный звон, если не отвлекать себя работой, то этот звон будет преследовать постоянно. А путнику, случайно или по необходимости забредшему в Мойынкумскую пустыню, лучше бы во что бы то ни стало закончить свой путь. Полупустынная степь замерла от палящего солнца, солёные такыры, покрытые трещинами, издали они кажутся озёрами и манят к себе неопытного путника. Раскалённый воздух перехватывает дыхание, обжигая лицо, до боли может высушивать глаза. Уже через час работы очень хочется пить, но выпить надо только один глоток крепкого, солоновато-зелёного чая. Потом нужно положить под язык маленький круглый камешек и перекатывать его во рту, это уменьшает сухость во рту и пить почти не хочется или, честно сказать, заставляешь себя так думать.
Ближе к полудню воздух становился невыносимо горяч. Перед глазами начинали плавать серые полосы, облака, даже деревья, зелёные кусты, очертания красивых домов, журчание ручья — так начинаются миражи. В ушах стоял звон, а пронзительная тишина безмолвия становилась невыносимой. Навязчивое состояние безразличия, апатии и бессилия охватывало в это полуденное время суток. И ожидание долгожданной машины, которая приходила за нами в это время, становилось почти нестерпимым.
Анна работала в геологической партии, занималась магнитной съёмкой — это работа с прибором магнитометром. Нужно было взять отсчёт с него, сказать рядом идущей совсем юной девочке-записатору и как можно быстрее перебежать на другую точку съёмки. Именно стараться побыстрее перебежать, потому что на магнитной съёмке был план, выдаваемый с вечера.
Работали рано утром до «большого солнца», и ближе к вечеру, когда жара спадала, хотя это только казалось, просто не так обжигающе пекло солнце, меньше сохло во рту и было какое-то подобие лёгкого ветерка, особенно когда едешь в кузове открытой машины. Опять же это только казалось, потому что воздух утром ещё был не настолько горяч, а скорость машины создавала иллюзию ветерка. На самом деле лёгкий ветерок — это слова не для этой чёрной полупустыни.
Солнце ещё не взошло, без труда Анна выпрыгнула из спального мешка, вытряхнула по привычке вкладыш, из него выпал лохматый паук-тарантул, укусит такой будет больно, но он не ядовит. Отбросив его из палатки, Анна поспешно натянула одежду, плеснула в лицо прохладной водой, промокнулась полотенцем и бегом к машине. Скоро взойдёт солнце и быстро будет двигаться к зениту, воздух накалится, и, чтобы не получить солнечный удар или не попасть в смерч, к обеду надо постараться закончить съёмку и вернуться обратно в лагерь. Но однажды всё-таки пришлось нам столкнуться с таким явлением как смерч.
К обеду съёмку Анна успела закончить, когда подошла машина. Пришла она даже раньше положенного времени, водитель уже успел подобрать всех съёмщиков, которые работали обычно попарно на других участках. Анна и её спутница Таисия весело запрыгнули в кузов машины, и Рафик-шофёр, махнув рукой, приветливо посигналил. Всем было радостно возвращаться обратно в лагерь. Проехали мимо огромных каменных глыб, чёрных, блестящих под ярким солнцем. Таисия, как обычно, что-то негромко напевала, она любили петь. Машина продолжала двигаться по ровному, будто отутюженному огромному такыру, кто-то подпевал Таисии. Вдруг из машины показалась голова Рафика, на ходу он только и успел крикнуть, чтобы все легли на пол кузова. Дальше послышался сильный шум, но Анна чётко расслышала его предупреждение: «Смерч!» Водитель резко рванул машину в сторону, уходя от прямого столкновения с опасностью.
Прямо на нас нёсся высокий тёмный столб с огромной скоростью, двигаясь только по ему известной и совсем непредсказуемой траектории. Так что Рафик чудом успел свернуть в сторону с его пути. Мы вповалку сгрудились на дне в машине, обнимая и одновременно держась друг за друга. Вокруг всё почернело, кромешная тьма мгновенно накрыла нас, и жуткий вой, свист, будто не ветра, а какого-то страшного и жуткого зверя окутал нас. Жизнь в нас, видимо, остановилась, чувство небытия поглотило полностью нашу сущность. Нас как будто уже не было на этой земле.
Мгновение — полная мгла вокруг ушла, свист вихря необыкновенной силы, который следовал за смерчем, унёсся вдаль. Мы, почувствовав действительность, зашевелились, робко бессознательно, поглядывая и не узнавая ещё друг друга. Машина была опрокинута, лежала на боку, все мы были целы, сбились в кучу под дном машины и держались побелевшими пальцами кто за борт машины и друг за друга. Лица у всех были почти неузнаваемы: засыпаны песком, крошечной галькой, щепки торчали из кровоточащих ран на лицах, головах. Все молчали, полный испуг и шок от увиденного не давал заговорить никому, мы молча разглядывали случившееся вокруг. Крышу кабины оторвало и унесло неизвестно куда. Шофёр Рафик и наблюдатель Лида, которая ехала в кабине, живы. Совершенно запорошены были чем-то белым их волосы и лица, как оказалось, этот белый порошок был солью с такыра, на котором нас застал смерч. Машина лежала без бортов, двух колёс, только дно кузова было не повреждено, которое и спасло нас всех. Шофёр, оказывается, в последний момент успел развернуть машину, и это спасло нас от прямого столкновения с чудовищем смерча, он коснулся нашей машины своим страшным боком, оставив нас в живых.
Смерч пронёсся через нашу машину, но все мы хорошо ещё отделались, говорили вечером медсестра Шолпан и сейсмолог Серик. Они издали видели, где проносился этот смерч, и очень волновались за нас. Наше счастье было, что машину перевернуло набок и мы оказались на пути Его Величества Смерча, прикрытые днищем кузова на земле, и все вместе крепко держались друг за друга. Разбросало бы нас по степи, как камешки и гальку, которые до крови посекли наши лица и руки, оставив шрамы у некоторых на всю жизнь. Смерч в этих местах — страшное зрелище, попасть в него — гиблое дело.
Двоюродный брат
Эта история обычная и незаметная для окружающих стала решающей во всей моей жизни.
Вырос я в детдоме и сколько себя помню, с малых лет, это был мой единственный дом до пятнадцати лет. Материнская ласка, строгость отца обошли меня. Не пришлось мне в детстве узнать и привязанность к родным стенам. Рос я, одним словом, сиротой. Не было у меня ни братьев, ни сестёр, ни другой родни. Весёлый мой нрав всегда выручал и нравился всем в детдоме. Меня любили воспитатели и друзья, такие же как я, брошенные дети.
В детдоме рано научат курить, пить пиво, даже баловаться травкой. Я тоже не был исключением и всему этому пагубному научился одним из первых среди пацанов. Однажды случилось нам подраться с городскими, которые были постарше нас, одежда у них была красивее нашей, да и вдобавок они начали нас дразнить, задираться. Подставили нас с другом тогда в этой драке. Был суд, но обошлось — условно дали мне. С тех пор заговорил во мне в полную силу максимализм юношеский к несправедливости. Нахальства, насмешек над другими — хоть отбавляй появилось у меня в отношениях с людьми, друзьями. Стал к напиткам покрепче для смелости чаще обычного прикладываться, что переходило постепенно в пристрастие. Характер изменился теперь мой, будто ничего доброго в мою душу и не закладывали воспитатели, учителя. Яд злости вдруг как-то незаметно разлился по всему моему телу и душе. Убегал теперь из детского дома всё чаще, подворовывал, ночевал где придётся, а потом и совсем ушёл из детдома, где меня почему-то перестали искать.
Ближе к холодам прибился я к опустевшему частному дому с забитыми крест-накрест окнами. Почерневшие от времени толстые брёвна, заросшие клумбы, добротные стены сарая, яблони у дома — всё говорило, что жили здесь, когда-то крепкие хозяева. В доме, как оказалось потом, был порядок, чистота, конечно, уже потянутая пылью и паутиной. Картины на стенах старинные и более современные очень мне понравились. Покинутость этого большого дома, припорошенная временем, его вещей, поразили тогда моё сознание, может, ещё потому, что я сам был таким же покинутым всеми пацаном. Может быть, поэтому я остался в этом доме, чтобы пережить предстоящую зиму.
Под полом я нашёл глубокий подвал, набитый соленьями, вареньями, и даже сохранилась пара копчёных окороков свиных. Зажил я в этом доме неплохо. Радовался и наслаждался своей свободой. Весёлая, сытная жизнь потекла как в сказочном сне. Но к концу зимы я проел, ну и пропил, конечно, в этом доме почти всё, что можно было. Ковры с картинами, безделушки всякие, мебель продавались у меня хорошо. Вскоре остались почти одни голые стены. Опустел и заветный погребок. Даже яблони я срубил, чтоб было чем протапливать дом, да и сарай, который оставался пока нетронутым, тоже разбирался хорошо для протапливания дома.
Как-то раз, совсем неожиданно, в один из последних февральских дней, особенно холодных, появился в моём доме, как я уже привык считать, незнакомый высокий мужик — красивый, почти седой, но от взгляда которого меня внутри будто страх сковал, хотя сам не считал себя из робкого десятка.
— О, браток двоюродный — это ты, ну здорово, — ухмыльнулся он.
Так и начали мы жить вместе, каждый по своим понятиям. Я ему не мешал, он меня ни о чём не спрашивал. Только звал он меня всегда двоюродным братом, хотя я точно знал к этому времени, что он мне не родня. Был я смуглый, с чёрными глазами и очень чёрными кудрями, а он — настоящий русак: голубоглазый, светлыми волосами, с проседью, хотя на вид был ещё молод.
Жизнь он вёл похуже, чем я: то исчезал куда-то надолго, то опять появлялся, но всегда встречал меня знакомыми словами: «О, браток двоюродный, — это ты, ну здорово!»
А моя жизнь, может, и закончилась бы печально. Но вдруг случилось то, что случилось.
Как-то поздно вечером почувствовал я своей спиной, что ли, что мужик этот, названный двоюродный, ещё не старый, лет тридцать ему тогда было, подолгу стал смотреть на меня и всё больше угрюмо молчал. Оглянусь, а он взгляд не отводит, в глаза мне смотрит пронзительно, кажется, в самую душу заглядывает и молчит. Эта минута и стала для меня решительной и изменила всю мою беспутную настоящую жизнь.
Однажды лежал я в отключке от травки. Вдруг как огнём меня полоснуло! Глаза открыл, а над моей головой топор завис! Удивительное для меня до сих пор в ту минуту непонятное спокойствие и равнодушие позволили мне щёлкнуть выключателем, загорелся свет. Мгновение, и перед собой я увидел звериные глаза названного братца. Как выскочил, не помню, удрал я из этого дома совсем. С тех пор страх, над которым я всегда смеялся у других, поселился со мной рядом.
Пристроился я тогда в заброшенной сторожке-вагончике на стройке. Холод и голод хорошо давали о себе знать, да так, что по ночам тот страшный взгляд двоюродного от меня даже уже начал отступать перед вечно пустующим моим желудком. Так что, когда через пару месяцев брат этот нашёл меня, я, кажется, даже обрадовался. К этому периоду я перестал ощущать и понимать, где добро, где зло, чувство жалости, сострадания, и даже простые вкусовые качества пищи мне уже были безразличны — овощем, кажется, стал.
— Всё пьёшь, двоюродный? Ты молодец! — сказал он, и я опять увидел его дикие глаза и постоянную ухмылку.
Столкнув меня на землю, он наступил на плечо ногой и прохрипел, чтоб я ел землю, пока не скажу, что брошу пить. Я дал слово, просто не хотел землю жрать, а совсем не потому, что собирался бросать весёлую жизнь. Он привёл меня обратно в свой дом, так хорошо знакомый мне.
— Здесь твой дом, двоюродный, так и знай, не бегай от меня, везде найду, — бросил он зло и, хлопнув дверью, скрылся в ночном мраке.
Несколько дней он приносил еду, одежду для меня, купил зимнюю куртку добротную, но чаще молчал или, буркнув что-то, уходил к себе в комнату. Рано утром он уходил на работу, а я опять пил много или мало уже не припомню, продолжал нюхать всякую дрянь с такими, как сам, друзьями. Не раз вновь убегал я от двоюродного, но он всегда находил меня и возвращал обратно.
Как-то после очередного побега, когда я спокойно расположился в своём лесном шалаше, он опять разыскал меня. Дома он посадил меня на цепь. Три дня я пил только холодную воду, которую он регулярно таскал из колодца и вливал в неё какую-то жидкость. Я думал, что это самогон или спирт, но, как потом оказалось — это была перекись водорода.
Без крошки хоть какой-то еды просидел я эти дни на холодной родниковой воде. На третий или четвёртый день память то покидала уже меня, то возвращалась. И под утро какого-то дня он развязал мои руки, снял цепь, ударил меня под зад ногой и прохрипел:
— Пошёл, говнюк, пей дальше, нюхай, будь, как я! — И быстро исчез за дверью.
А у меня сил не было встать, хотя мысль скрыться от этого человека не покидала меня по-прежнему. Отполз я в угол и жду в холодном поту, когда дверь откроется и появится мой мучитель. Думал, что теперь придёт голову мне рубить, а мечтал я о куске хлеба. Незаметно задремал и в забытьи решил, что наберусь вот сил и убегу, а уж потом он меня точно не найдёт и никогда я сюда не вернусь.
Проснулся, а рядом — хлеб и другая всякая радость для живота, наелся, хотел убежать, а, видно, слабый был и уснул опять. Сколько спал, не знаю, открыл глаза — брат ненавистный рядом и опять я прикован цепью.
— Пошёл я, слышь, двоюродный, — сказал он и хлопнул дверью так, что упала штукатурка.
Почти неделю, а может, больше его не было. Изжевал я всё, что валялось вокруг меня, высасывая из тряпья, обуви что-то липкое. Потом сожрал даже с удовольствием своё засохшее за эти дни дерьмо, этот зверь ведь не отпускал меня даже по нужде. Спасала вода, много воды, которая стояла рядом. Большая бочка с чистой водой, хотя уже и тёплой, но вода была самой большой радостью и спасением. Я пил её, окунал голову в бочок, обливал одежду, но приберегал её, не забывая, что вода может тоже закончиться. И мысль оставить свою голову в этой воде навсегда всё чаще стала посещать меня, обычно под ночь я забывался в голодном непонятном бреду.
Он пришёл так же неожиданно, как и всегда, привёл козу с собой и, главное, принёс хлеб. Большую булку хлеба он держал под рукой, я сразу увидел её, услышал запах хлеба всем своим нутром.
— Пей вот из-под козы молоко, — успел я услышать, как он буркнул и потерял сознание.
Теперь хлеб он давал мне по маленькому кусочку. Я мочил его в воде и ел. Хлеб для меня стал самым лучшим лакомством. Через три дня он опять снял цепь, освободил меня и всё повторилось. Пнув меня, как обычно, он прохрипел знакомые слова:
— Иди куда хочешь, пей, браток двоюродный, будь, как я.
У меня уже силы появились, может, от козьего молока, почувствовал я злобу лютую на него, и однажды в ночь захрипел у меня внутри зверь, поднял топор над ним, но опустить не смог, отбросил страшное оружие в сторону, да так что стена задрожала, а брат даже не шелохнулся в этот момент, продолжая лежать. Только утром говорит мне:
— Ну что ж, — рубанул бы, двоюродный. — У меня тоже жизнь кособокая, и свернуть опять с дороги мне не страшно.
Понял я, что он всё слышал, но не пошевелился и даже не испугался, наверное. У меня только слёзы хлынули от его слов — подросток я был ещё, шестнадцать только исполнилось. Отбросил он меня вниз лицом, да как зашипит:
— Клянись, что человеком будешь, а не пропащим!
Умывался я кровью из разбитого лица, а он тыкал меня в пол и повторял:
— Не мужик ты, слово твоё дерьма не стоит!
Опять приковал меня цепью и ушёл, не сказав ни слова. А вечером принёс бутыль самогона и давай заливать его мне в рот.
— Пей, браток, ты его любишь, пей, двоюродный, будь, как я, — шипел он мне в ухо.
Я выкручивался как мог из его цепких лап, но вскоре самогон решил своё дело, я забылся, а что потом было, припомнить уже не мог. Проснулся с разбитым лицом, но без цепей на ногах и свободными руками. Дверь открыта настежь, рядом — коза, а двоюродного нет в доме. И, удивительное дело, первая мысль у меня, как гвоздь воткнулась в мозг — коза голодная, надо её кормить. Никогда такого со мной не случалось, я не знал забот ни о ком, а тем более о животном. Я вскочил, огляделся, на столе стоял самогон, меня даже стошнило от его вида, смотреть не мог в ту сторону, где он стоял. Сам подумал, что коза лежала рядом, чтобы меня согреть, видно, привязалась она за это время ко мне, и теплом повеяло в моей душе от этой мысли, от присутствия живого существа со мной.
Утро следующего дня не забыть мне никогда. Открыл глаза и сразу почувствовал в теле необыкновенную лёгкость. Ну народился, что ли, я снова, подумалось мне, и всё тут! Радость в душе появилась непонятная, как будто счастье поёт мне свою песню. Непривычное состояние, даже растерялся я поначалу. Вышел я во двор, топор тот самый на глаза попался. Поднял его и стал бревно, что лежало во дворе, отёсывать, просто так, не думая ни о чём. А чем дольше работал, тем больше хотелось мне тяжёлую мужскую работу делать.
Сейчас, когда прошло с тех пор много времени, думаю, что само моё тело молодого растущего мужчины просило работы, без работы ведь человеку не прожить. Такая уж природа человеческая есть. А тогда так вот, неожиданно для самого себя, с большим желанием начал я строить дом. Материал мой брат двоюродный уже заготовил, может, сам строиться собирался. О своих планах он никогда не делился со мной, да и стал бы я в то время моей разгульной жизни слушать его, о чём-то серьёзном интересоваться.
Чистоту вдруг полюбил до крайности, наверное, даже. Может, душа требовала в память о моей молодой непутёвой жизни, а возможно, от грязи, что была со мной рядом, или какие-либо далёкие предки мои были из большой знати — этого мне тоже не дано теперь узнать. Но порядок я навёл и в доме, а чистотой прямо бредил — с утра пораньше хотелось только в отглаженной белой рубашке ходить на чистом теле. Со временем я сам научился стирать, даже крахмалить воротнички, и это вошло привычку, неизвестно только откуда, а потом и навсегда в мою жизнь.
Весна силу набирала, длиннее стали дни. От зари до полуночи работал теперь я, не отвечая на вопросы соседей, почти ни с кем не разговаривал, не хотелось видеть пьяниц здесь, занят был только работой. А раньше-то балагур я был, всегда навеселе, очень разговорчив и душа компании.
Работать тянуло теперь меня. Венец за венцом подрастал сруб моего дома рядом со старым домом. Это возбуждало и не переставало меня радовать. Дни пролетали в тяжёлой мужской работе. Дом я решил построить в одиночку, сам. Усталость обходила меня стороной, может, потому, что работа создавала настроение причастности к чему-то большому и важному. Иногда на соседнем дворе появлялась дивчина, весёлая, всё кричала мне и всегда в спину:
— Привет, голубь белый! — Засмеётся и убежит.
Мой названный двоюродный брат не появлялся здесь теперь никогда. Непонятное чувство к нему у меня было теперь, и я даже не знал, как бы я себя повёл сейчас, появись он рядом, не знаю. Но постепенно чувство чего-то такого острого к нему, так необходимого именно для меня, преследовало и не отпускало. Своё кресло, в котором привык теперь я отдыхать, стояло у запертой двери его комнаты, здесь я мысленно беседовал с ним, советовался, а иногда ночью даже засыпал в нём, просыпался в слезах. Кажется, мне не хватало его хриплого: «Браток двоюродный, ты здесь?» — его ухмылки, от которой у меня, когда-то начинали трястись руки.
Лето закрылось уже августом, но жара не спадала. Случалось иногда в эти дни со мной и довольно-таки непонятное. Вот как-то сижу сверху на гладко отёсанном бревне, от жары скользкого и пахнущего смолой, от запаха которой жить хотелось, да так что голова шла кругом.
Вдруг кажется мне, что кто-то сверху над головой на меня холодок навевает, будто лёгким крылом машет. Плечами чувствую: вот-вот коснётся меня, взглянул вверх — никого, облачко только над головой, как пух висит. Вздохнул я свободнее всей грудью и опять за работу принялся. А холодок вновь над головой ещё быстрее обдувает лёгким ветерком, плечи распрямились, и быстрее работа моя спорилась.
Вдруг мне на плечо опустился белый голубь, у меня чуть инструмент не выпал из рук — откуда он? Взглянул на него и сразу узнал — это тот голубь, которого я на стройке спас, когда жил там в вагончике строителей. Крыло перебитое ему тогда перевязал да подкармливал, пока поправлялся. Вверх поднял глаза, а там ещё один такой же белоснежный голубь вьётся над головой, но не спускается ниже, подруга знакомого голубя, понял я. Голубь был дикий. Как он нашёл меня сейчас, знал это только голубь, а для меня случившееся останется загадкой.
К вечеру падал я от усталости. Но наступало утро и опять хотелось белую глаженую рубаху на чистые плечи набросить. Выстираю бывало под вечер всё ту же рубашку, одна она была у меня тогда белая, утром отглажу. Выйду в белом во двор, да с чуть побелевшими от седины своими волосами и опять за работу. И когда только я, чернявый подросток, успел седым стать, не заметил даже. Чуб весёлый мой да чёрный, как снег белым стал, и на висках заметно припорошило смолисто-черные кудри волос.
До глубоких заморозков дом я успел почти полностью поставить. Вот как-то осенью прибились ко мне двое крепких подростков, беспризорники, такие, как я, детдомовские. Очень они мне помогали в стройке, потом попросились остаться на зиму. Зимним вечером пацаны как-то признались, что их дядя Володя, то есть брат двоюродный названный мой, на помощь подослал ко мне. Сам двоюродный не появлялся и не интересовался жизнью в этом доме.
Я мало что мог бы рассказать о хозяине этого дома, который стал мне пусть не по крови, но настоящим братом двоюродным. От соседей, случайных знакомых по крохам я узнавал о семье его, когда-то построивших и живущих в этом доме. Мать всю войну была связной у партизан, пекла хлеб и снабжала партизан. Отец участвовал в северном конвое в Великую Отечественную из Англии в Мурманск и чудом остался жив после ранения. Брат двоюродный названный попал на год в тюрьму за драку, а когда его уже собирались освободить, как случайно попавшего, он, не выдержав и не зная об этом, совершил побег, за что его осудили уже надолго. Отец, а потом и мать умерли от горя. За домом смотрели его родственники дядя и тётя и поджидали уже скорого Володиного возвращения. А когда он вернулся, в доме оказался я, которого он принял и назвал своим двоюродным братом.
Спустя более тридцать лет не перестаю удивляться, как смог я, почти ещё подросток, никогда не сделавший ничего путного, поставить крепкий дом-четырёхстенок. Мой этот двоюродный брат позволил мне стать, надеюсь, человеком, мужиком, а не каким-то босяком с неизвестным будущим. Пока я строил дом, оказывается, он жил почти рядом, в соседнем селе. Там у него был тоже дом, две лошади, кошара с овцами и козами.
Очень мы с пацанами радовались, когда закончили дом. Потом таких же, как сам, сирот пустил я в дом этих ребят, помощников моих. Помогали они в строительстве здорово. Так и остались молодые пацаны в этом построенном доме и неплохо зажили в нём. Мы стали друзьями на всю жизнь в дальнейшем.
Старый дом названный двоюродный брат Володя оставил мне. А сам он вскорости по окончании стройки дома уехал в Афганистан воевать. Перед отъездом он пришёл вечером, но не один — с ним была девушка, та самая, которая частенько бывала у соседей и дразнила меня весело голубем белым. Я узнал её сразу, больше почувствовал, что это она, красива была необыкновенно! Я так растерялся при встрече, что забыл поздороваться с ними и стоял как пацан, опустив глаза в пол. Двоюродный больше года не появлялся здесь, а тут пришёл, да ещё не один — с красавицей гостьей. Но брат названный двоюродный — человек особый. Он будто вчера был здесь. Хлопнув по плечу меня, толкнул так, что я отлетел в сторону, и сразу глаза мои, как говорится, встали на место — я поздоровался. А двоюродный схватил за шею меня, притянул к себе и прохрипел в самое ухо:
— Привет, двоюродный, ты не такой, как я, ты мужик! Не загордись только, смотри, говнюком станешь!
Прощаясь, этот человек, которого я боялся до дрожи в коленках и одновременно обожал, опять хлопнул по плечу и вдруг протянул мне руку. Этот подарок был для меня в первый и последний раз и самым дорогим моей жизни. Через год пришло известие о его гибели в Афгане, и о том, что двоюродный брат был отважным бойцом.
А что потом было? Это уже как у всех людей. Катюша, так звали ту красивую девушку, стала моей женой. И это счастье мне он подарил — двоюродный, теперь навсегда брат. Мы жили дружно в любви и были счастливы. Трое богатырей сыновей родилось у нас. Один был похож на мою жёнушку, второй был чёрный как смоль — весь в меня, и третий тоже похож на меня. Дел у каждого из нас хватало. Друзья мои учились, я тоже учился, да и школу среднюю надо было вначале закончить. У меня к тому времени ведь шесть классов только было за плечами, а годков — порядком.
Главное, что крепко сплотило нас, беспризорников — это общая тяжёлая, вполне мужская работа. Мы смогли построить хороший дом, стали настоящими друзьями на всю жизнь, да ещё сам двоюродный их послал, как знал, что помощь мне не помешает. В трудностях помогаем друг другу, в праздники тоже не сторонимся друг друга. Позже у всех появились свои семьи крепкие. Да, они — настоящие мужики, каким настоящим мужиком был мой двоюродный брат.
Не сгорел я от водки, не пропал в тюрьме — это сделал двоюродный брат. Отмыл от житейской грязи, слепил и поставил на крепкие мужские ноги — это смог мой названный двоюродный брат. Правильный вкус к жизни привил мне двоюродный брат. Спасибо ему, что вовремя не пожалел моё звериное начало. Особо всегда кланяюсь у его могилы за Катю, мою жену Катюшу, с ней мы всю жизнь — в счастье, в понимании! Признаюсь, что до сих пор очень люблю молоко, лучше козье, а ещё — холодный хлебный квас, который научил меня делать двоюродный брат. А лучше хлеба нет другой пищи! Поверьте мне, чуть не пропавшему когда-то молодому человеку.
Былина об Алёше Поповиче
Город Алма-Ата, далёкие шестидесятые прошлого века — двадцатого. Летние дни, небольшой сквер, утопающий в зелени и цветах у железнодорожного вокзала. На широкой скамье двое мужчин. У одного — славянской внешности — белая с накрахмаленным воротничком рубашка, в руках домра, другой мужчина — казах, сидя на скамье с национальным инструментом, что-то тихим голосом напевает на своём языке. Вокруг собрались люди, в основном казахи, внимательно слушали, подтягивали певцу-сказителю. Я остановилась, мне показалось, что исполнение казаха в национальной одежде, своей национальной мелодии звучало красиво и мелодично и его очень хотелось послушать и дальше. Вскоре он смолк, второй мужчина, русский, взял инструмент, похожий на старинные гусли, и тоже запел, как-то необычно, растягивая слова. Я прислушалась, его исполнение вначале было непонятно, но вскоре я разобралась — это была русская былина, и исполнялась она приближённо к древнерусскому языку, но наречием, вполне понятным современному слушателю.
Как в Ростове-граде, знатном городе Ростове родился мальчик, славный и любимый отцом, матерью — Алёша. Мама звала его Алёшенька-сыночек. Отец тоже любил сына и купеческое дело мечтал своё сыну передать. Рос Алёша крепеньким, на улице драчунов побеждать старался, сам беспричинно не дрался. Атаманом был отчаянным, первым был среди сверстников, прыгал, бегал лучше всех сорванцов на улице. А родители так уж души не чаяли в своём Алёшеньке. Подрастал Алёша набирался большей силы. Всё тянулся к грамоте, душу закалял свою, тело. Лихостью своею хвастать не любил. Пробежало время детства золотое. На возрасте уже стал Алёша. Тут пришло и время научиться мечом, булавой владеть, на резвом скакуне стрелой летать. Мать-отца почитал Алёша, а они не могли нарадоваться на сыночка глядя, удалого, смелого.
В ту пору землю русскую крымский хан набегами топтал, сёла, земли разорял, русских людей пленил. Много слёз и горя земля русская видела. И пришёл Алёша к отцу-матери, на колени упал пред ними, стал просить отпустить его, благословение дать — от врагов землю русскую оборонять, в Киев-великий ехать. Отвечал ему родной батюшка, что хотел из него купца сделать, но на добрые дела — защиту Родины прими, сынок, ты наше с матерью благословение.
Половцы рвали земли русские и набегами слёзы, горе тоже сеяли. Заходил Алёша в конюшню, выводил коня. Надевал он латы кольчужные, а в налучнике лук вставлял, знатный меч с собою брал. Зычным голоском гикнул он на коня, вскочил и в путь отправился. Долго-коротко продолжался путь. Вот и стены белые, стены Киева. Заезжали мимо стен они со своим слугой на широкий двор, да на барский двор.
На дворе стоял князь Владимир и княгинюшка Апраксюшка. И Алёшенька князю Владимиру и княжне Апраксинье в пояс кланялся. Князь Владимир со своей княгинюшкой приглашали молодца в свои хоромы барские. И велел князь сидеть Алёше у большого стола на печной лавке. В ту пору гостил у князя с княгинюшкой Тугарин-собачище, глазами зыркал он злыми. На дубовую скамью Тугарина садили. А он над князем Владимиром и княгинюшкой изголялся.
Ели, пили гости — всего вдосталь: вот принесли гусей-лебедей, на столы ставили. Тугарин-зверище по лебедю сразу за щёку закладывал да над князем Владимиром посмеивался. Тут Попович Алёша всё видевши и говорит Тугарину:
— Что, Тугарин-собачище, злыми глазами зыркаешь, над хозяином, великим князем Владимиром посмехаешьься. Мы поедем-ка с тобою в поле чистое да испробуем с тобою силы богатырские.
Тут Тугарин вставал из-за лавки дубовой и поехали в поле они. Бились долго, настойчиво. У Тугарина конь крылатый был, крылья у него были огненные. Накалились латы кольчужные на плечах у Алёши-молодца и упал Алёша Попович наземь, всю кровью политую. Стал просить Алёша, что полейся, мол, дождичек. Оглянусь тут Тугарин, а стоит русский богатырь, охлаждённый дождичком. Оглянулся Алёша на Тугарина да рубил мечом ему голову.
Поехал славный молодец Алёша Попович в Киев. Встретил на пути дружину, встретил их, и говорили они, как побил Алёша Тугарина. Ехали, ехали далее, видят — под Киевом басурманская дружина стоит, похваляется Киев-град совсем сжечь, князя Владимира заставить кобыл пасти.
Услыша слова басурмановы, Алёша крикнул громким голосом, что тут краше буйну голову сложить, чем такие речи слышать. «Заслуга наша перед князем не забудется, услышат нас князь и богатырь Илья Муромец, услышат и похвалят», — так сказал Попович Алёша, и напали они с дружиною на басурман.
Бился Алёша с дружиною отчаянно, мечом своим Алёша налево, направо головы басурманьи сносил, конь его на дыбы вставал, пеной покрывался. Дрались они с дружиною, не жалея сил. Тут ужас напал на басурман и разбежались все, кто жив ещё был.
Князь Владимир садился на коня белого, встречал всю дружину смелую, в свои красные палаты приглашал, но Алёшу Поповича не позвал к себе на застолье в палаты княжеские. Обиделся Алёша и уехал к отцу-матери в Ростов. А тем временем слух идёт в самой орде басурмановой — как Алёша Попович побил басурман. Взлетело слово и к Илье Муромцу. И сказал Илья Муромец, богатырь русский:
— Не переведутся на Руси богатыри-молодцы!
Любимого коня своего Бурушку подзывал, покрепче шелковы подпруги подтягивал, садился Илья Муромец на своего коня и прямо в Киев поехал к князю Владимиру. Встречал его князь Владимир и княжна Апраксьюшка. Кланялся Илья Муромец в пояс им и просил не гневаться на него, а выслушать. Говорил Илья князю великому:
— Стояла рать басурманова у врат града Киева. Киев вызволили, и заслуга в том вся Алёши Поповича. А ты не позвал его в свои палаты. Заведи застолье, позови молодого Алёшу Поповича, да чтоб он и впредь нёс службу у тебя, охраняя Киев!
Отвечал князь Владимир — Красное Солнышко:
— Не пойдёт сюда Алёша Попович, видно, обидел я его сознательно, разве послать за ним Добрыню Никитича?
Так и сделали. Приезжал Добрыня Никитич к Алёше Поповичу, поклон матери да отцу Алёши в пояс делал. Алёше Поповичу такие слова говорил:
— Поедем, добрый молодец, в стольный град Киев, ждут тебя князь Владимир — Красное Солнышко со княгинюшкой Апраксьюшкой.
Отвечал ему Алёша:
— Был я в Киеве, но меня не приняли, не попотчевали.
Говорил Добрынюшка свои слова:
— Не держи в себе червоточины, садись на коня, да поедем, звали тебя старые богатыри и ещё Илья Муромец.