Под Путём воина следует понимать смерть».
Для великого Мусаси, равно как и для сотен самураев той эпохи, понятия «истина», «Путь воина» и «смерть» были абсолютно равноценны. Смерть – высшая истина…
Самураю нужно научиться «умереть истинно», т. е. уйти из жизни, следуя предписаниям и ритуалам. Умереть во славу своего господина, во славу своего рода – это ещё не всё. Здесь важно именно само внутреннее переживание смерти воином. Великий фехтовальщик Миямото Мусаси в своих рассуждениях о связи «истинной смерти» с Путём воина заметил: «Конечно, не только самураи, но и монахи, и женщины, и крестьяне, и даже совсем низкородные люди порой с готовностью умирают во имя долга или чтобы избежать позора. Но это всё не то. Воин отличается от этих людей, потому что изучение воинского искусства основано именно на одолении соперника. Добиваясь победы, скрещивая свои мечи с противниками-одиночками или участвуя в битвах, самурай добывает славу не для себя, а для даймё. И в этом – высшая добродетель воинского искусства» [9].
Итак, даже самим фактом своей смерти истинный воин должен был побеждать соперника, а абсолютная преданность мастеру и господину становилась принципом не только жизни, но и смерти всякого самурая. «Хроники дома Тэрао» («Тэраока ки») рассказывают историю о том, как Миямото Мусаси пытался растолковать некоему даймё один из принципов своего воинского искусства, который назывался «тело камня». Сам Мусаси так разъяснял его: «Когда ты наконец овладеешь воинским искусством, ты сумеешь уподобить своё тело камню, мириады вещей не смогут коснуться тебя». Даймё никак не мог уяснить, когда, наконец, можно считать, что ты достиг такого «тела камня». И тогда Мусаси пригласил своего ученика Тэрао Риума Сукэ и приказал ему без всяких объяснений сделать себе харакири. Ученик, не медля ни секунды, вытащил меч, встал на колени и уже поднёс остриё к животу. Но в последний момент Мусаси остановил его руку и сказал, обращаясь к даймё: «Вот оно – тело камня».
Полная готовность умереть оказывается здесь равной совершенному овладению воинским искусством. Тот же Мусаси объяснял это достаточно просто и недвусмысленно:
«Под Путём воина понимается смерть. Он означает стремление к гибели всегда, когда есть выбор между жизнью и смертью. И ничего более. Это значит прозревать вещи, зная, на что идёшь… В смерти нет стыда. Смерть – самое важное обстоятельство в жизни воина. Если ты живёшь, свыкнувшись с мыслью о возможной гибели и решившись на неё, если думаешь о себе как о мёртвом, слившись с идеей Пути воина, то можешь быть уверен, что сумеешь пройти по жизни так, что любая неудача станет невозможной и ты исполнишь свои обязанности как должно» [9].
Самурай не только должен презирать собственную смерть, но столь же легко относиться и к жизни и смерти других. Классическими стали истории о том, как самураи испытывали новый меч на случайных прохожих. Сам сёгун Тоэтоми Хидэёси лично подписал эдикт о «тамэсигири» – праве самурая «на пробу меча». Конечно, до нас не дошло точных сведений о том, сколько невинных горожан и крестьян пострадало от новоприобретённой катаны. Но ясно, что самураи наносили свой удар ловко и точно, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести.
Нам, людям, воспитанным в традициях европейского гуманизма и христианства, такая «проба меча», безусловно, покажется чудовищной жестокостью. Однако в рамках японской культуры она веками считалась вполне нормальной. Разве сама жизнь не есть всего лишь прелюдия к чему-то более высокому, более настоящему – к реальности вечного бытия? И самурая с детства приучали осознавать жизнь как нечто временное, некий случайный всполох в вечности. Это миросозерцание в равной степени может вести и к восхищению мельчайшей подробностью существования, например предутренней дымкой в полях, которая растает через несколько минут, каплей росы, падающим лепестком, и к пренебрежению жизнью человека: всё равно ей суждено осыпаться, как цветку сакуры.
Психика самурая закаливалась с малых лет. Детство будущего воина сопровождалось рассказами о подвигах Ямато, других легендарных богатырей. Обязательно звучали нравоучительные истории о преданных самураях, многие из которых совершили харакири ради своего господина.
Самурая учили сохранять хладнокровие в любой ситуации: даже будучи тяжело раненным, он не должен измениться в лице. Известно, что самураи в жизни редко улыбались, а тем более смеялись – сама роль мужественного воина не позволяла им делать это. Зато умирал самурай с лёгкой улыбкой на лице, радуясь, что выполнил свой долг на этой земле и уходит в сатори.
Уйти с улыбкой
В западной литературе широко распространилось слово «харакири» в качестве обозначения ритуального самоубийства, но всё же правильнее употреблять его синоним «сэппуку». Самурай совершал сэппуку, если господин выражал сомнение в его искренности, если он сам считал себя не выполнившим свой долг или нарушившим ритуал. Классической стала история о том, как два самурая совершили сэппуку лишь потому, что по неосторожности зацепились мечами друг за друга.
С формальной точки зрения сэппуку связано с осознанием «потери лица» – собственного несоответствия ритуальным нормам «гири». Но сам акт сэппуку связан не столько с искуплением вины, сколько с абсолютным очищением, возвращением в лоно нормы поведения.
Японское понятие «хара» дословно обозначает «живот», но имеет при этом и более глубинное значение – «внутреннее начало», «душа», т. е. изначальные природные свойства человека, которые в данном случае противопоставлены внешнему, физическому, искусственному. «Хара» – это также вместилище внутренней энергии «ки» – «киноварное поле» (тандэн), поэтому, например, считается, что во время гнева «хара расширяется», а «покой в хара» равносилен полному умиротворению души.
«Харакири» в своём первом, поверхностном значении переводится как «вскрытие живота», но в японской традиции под ним подразумевается более сложное понятие: «раскрытие внутренних свойств», «выражение душевной искренности». Не случайно считалось, что самурай после харакири, которое он совершал стоя на коленях, должен был упасть обязательно навзничь, чтобы видны были его внутренности. Это символизировало искренность поступка. Падение на живот, ничком, понималось как недопустимая скрытность и нарушение эстетической стороны ритуала.
Сэппуку как особый тип самурайского ритуала возникло в эпоху Хэйан (898–1185), т. е. в период формирования самурайского корпуса. Долгое время ритуальное самоубийство было исключительной привилегией буси. Поэтому в первый период реформ Мэйдзи 1868 г., когда сэппуку было запрещено, многие самураи сочли себя обделёнными и даже после официального упразднения самурайства как отдельного привилегированного сословия продолжали практику ритуальных самоубийств. Сотни офицеров и солдат японской армии сделали себе харакири, узнав, что император подписал акт о капитуляции Японии во Второй мировой войне.
В научной литературе высказывались мнения, что сэппуку связано с древними шаманистскими верованиями айнов, которые, например, делали особый надрез или соструг с живота деревянной куклы, куда якобы переселялась душа человека. Точных истоков ритуала мы не найдём, но по своей внутренней сути ритуал сэппуку явился логическим завершением всего миросозерцания самураев. Разве добровольная смерть не означает предельную власть над самим актом жизни? Разве завершение земного существования воина не есть возможность для его нового, истинного рождения? Разве принесение самого дорогого, что есть у человека, в жертву своему господину не высший символ выполнения своего долга и искренности души?
К XIV веку сэппуку превращается в сложный ритуал, логически вытекающий из всей самурайской идеологии и эстетики. Сэппуку нередко выполняли воины высокого ранга на полях сражений, не желая попадать в плен. Известны даже случаи, когда самурайские командиры предварительно обезображивали себе лицо, дабы враги не могли узнать их и насладиться победой. Преданные юноши-самураи вспарывали себе живот, если не могли отомстить за смерть отца. И, естественно, самурай был готов в любой момент совершить сэппуку, если его господин выказывал недовольство им, недоверие, а также если господин умер, был убит в бою либо сам совершил сэппуку. Ритуал сэппуку становился средством и внешним знаком сохранения всеобщего гармоничного порядка, основанного на конфуцианских понятиях долга, искренности, верности. Учение Конфуция, краеугольным камнем которого было «человеколюбие», парадоксальным образом превращается в Японии в идеологическую опору для самоубийства по малейшему поводу.
Накануне самоубийства самурай проводил время в весёлой пирушке, в лёгких беседах о непостоянстве и суетности жизни, восхищался этим «текучим миром» – укиё, а в день харакири вёл себя скромно и тихо, являя собой простоту как высший жизненный принцип.
Сэппуку совершали обычно либо в доме господина, либо на своём дворе. В первом случае разыгрывалось целое ритуальное представление, которое символизировало непостоянный, ненастоящий характер всей нашей видимой жизни. Двор застилался циновками, на них клали большое атласное покрывало красного цвета, дабы на нём не была видна кровь. Посредине двора стелилась ещё одна небольшая циновка, на которую на колени вставал самурай, позади него становились два «секунданта» – обычно ближайшие его друзья, державшие меч. По углам двора рассаживались родственники, приглашённые гости, нередко – императорские цензоры, проверяющие. Самурай спускал с плеч лёгкое кимоно, надеваемое специально для этого случая, и после недолгой молитвы вонзал себе в живот небольшой ритуальный меч и делал разрез. В тот же момент один из помощников, что стоял у него за спиной, резким ударом меча сносил ему голову, прекращая мучения.
Акт сэппуку был наполнен десятком ритуальных мелочей. Например, помощник должен был так снести голову самурая, чтобы она повисла на лоскуте кожи, а не откатилась в сторону, что считалось весьма неэстетичным. Сам самурай обязан был умереть с лёгкой улыбкой на устах, без сожаления расставаясь с жизнью. Особое внимание обращалось на тип удара мечом, который наносил себе самурай. Всего насчитывалось около десятка различных надрезов, некоторые из них были весьма сложны и болезненны, например по диагонали снизу вверх, или в форме буквы Z, или в два удара в форме креста. Как самый простой рассматривался разрез слева направо и сверху вниз. Был и особо изощрённый способ – удар себе в живот тупым бамбуковым мечом, что ещё больше подчёркивало абсолютное презрение самурая к жизни [10].
Описание такого идеального ухода из жизни в соответствии со всеми ритуальными правилами можно встретить в знаменитом произведении «Хэйкэ моноготари» («Повесть о Хэйкэ»). Ёримаса принимает деятельное участие в организации восстания против клана Тайра в 1180 г. и вовлекает в него принца Мосихито. Но восстание оказывается разгромленным, и Ёримаса считает своим долгом уйти из жизни. Он решает сопроводить это всеми необходимыми церемониями.
«Ёримаса призвал к себе Ватанабэ Седзицу Тонау и приказал: “Отруби мне голову!” Но Тонау не мог заставить себя сделать это, пока его господин был жив. Он горько зарыдал.
– Да как же я могу сделать это? – ответил он. – Я могу сделать это лишь после того, как вы совершите сэппуку.
– Я понял, – ответил Ёримаса.
Он повернулся лицом к западу, сложив ладони перед грудью, и пропел славу Будде Амиде десять раз громким голосом. Затем он сложил следующее стихотворение:
Произнеся эти строфы, он вонзил остриё меча себе в живот, уткнулся лицом в землю, как только клинок пронзил его, и умер. Обычный человек не смог бы сложить стихотворение в такой момент. Однако для Ёримасы стихосложение превратилось в истинное наслаждение ещё со времён его молодости. И поэтому даже в момент своей смерти он не забыл о нём. Тонау взял одной рукой голову своего господина, отсёк её и привязал к камню. Затем, скрываясь от врагов, он направился к реке и погрузил голову своего господина в воду в самом глубоком месте» [11].
Перед нами вновь предстаёт образ «идеального воина» в том виде, в каком он складывался в эпоху Камакура. В реальности же такие показательные случаи сэппуку, возведённого в ранг высокого искусства, были скорее исключением, нежели правилом. Да и сам мучительный способ добровольного ухода из жизни не получил столь широкого распространения. По сути он и не был добровольным, поскольку сама логика взаимоотношений той эпохи ставила воина в безвыходное положение, его поведение было целиком подчинено ритуальным нормам.
Классическим примером смерти за своего господина стала история о 47 верных ронинах (самураях, потерявших своего господина). Она и послужила сюжетом для представлений театра кабуки, многих живописных изображений. По её мотивам создавались многочисленные «боевые повести», например «Тюсингура» (XIX в.), проиллюстрированная известным художником Садахидэ (1807–1873).
В 1702 г. во время подготовки к приёму императорского посла знатный самурай Асано Наганори, правитель области Ако, был оскорблён другим не менее знатным и известным самураем Кира Кодзукэ-но-сукэ. Честь Асано Наганори была столь сильно задета, что он выхватил меч и, не раздумывая, бросился на обидчика. Это был неслыханный по своей дерзости поступок – обнажить меч в сёгунских покоях! Наганори Асано приговорили к харакири, Кира Кодзукэ-но-сукэ же избежал наказания. Пострадали и 47 верных подданных Асано. Они были распущены и превратились в ронинов, но поклялись отомстить за смерть своего господина.
Долго ронины выслеживали расчётливого и хитроумного Кира и в конце концов, ворвавшись ночью в его дом, убили обидчика. Затем все 47 ронинов совершили акт харакири. Таким образом они исполнили самурайский долг, оставшись преданными своему господину даже после его смерти.
Естественно, сэппуку совершали не только как мщение за своего господина или по указу правителя. По сути харакири стало не только воплощением возвышенных самурайских отношений, но и частью национальной культуры. В качестве иллюстрации можно привести пьесу театра кабуки «Отокодатэ Госё-но Горозо» («Благородный человек Госё-но Горозо»), где главный герой – небогатый, но честный и благородный горожанин Горозо – вынужден сражаться на дуэли с самураем и после этого совершить сэппуку. Считалось, что предел жизни достигается именно через полное выполнение морального долга. И после этого земное бытие теряет всякий смысл. Добровольная смерть через сэппуку лишь усиливала торжественность самого акта осуществления «гири».
Самурай обязан уходить из этого мира с лёгкой улыбкой на устах. Он должен быть благодарен жизни за то, что она позволила ему «истинно умереть».
В поисках идеального самурая
Кто станет разбирать между хитростью и доблестью, имея дело с врагом?!
Проблему поиска гармонии между культурой и войной, между «гражданским» и «военным» началами можно назвать в какой-то мере ключевой в тех цивилизациях, которые породили мощные сословия профессиональных воинов. И греко-римская, и китайская, и японская цивилизации в равной степени были затронуты поисками её решения. И Китай, и Япония стремились создать некоего идеального представителя культуры, который был бы одновременно и утончённым интеллектуалом, и блестящим воином, достигшим равновесия между «кистью и мечом».
По сути, идеология «гражданского военного» (япон. – «бун-бу», кит. – «вэнь-у») становится частью японской традиции, и естественно, что долгое время воплощением принципа «военного и гражданского в равной степени» считался сам японский император. Впервые «бун-бу» как идеал японского общественного сознания встречается в VII веке. Один из ранних императоров Японии (правил с 683 по 707 г.) вошёл в историю именно под своим посмертным именем Бунбу (или Монму), что, безусловно, явилось высшей оценкой его личности. Это говорит прежде всего о том, что в обществе стали меняться представления об идеальном человеке. Японии, подвергшейся мощному конфуцианскому воздействию из Китая, нужен был на троне «человек культуры».
С началом формирования самурайства его неистребимая тяга к «военному началу» начинает главенствовать в культуре, ей подчиняется литература того времени, не говоря уже о сотнях устных рассказов, где воспевался образ «идеального воина», полного благородства, справедливости и преданности. Все японские хроники начинают пестреть исключительно военными событиями: захватами территорий, личными подвигами буси, особенностями воинской тренировки в разных самурайских кланах. В XI веке один из придворных создаёт произведение, выдержанное в типичном для той эпохи воинском жанре, – «Мицу ваки» («Хроники Мицу»). В нём речь идёт о замечательных подвигах Минамото Ёриоси (999–1075) и его сына Ёсииэ (1039–1106) – предках знаменитого воителя Минамото Ёритомо, отправившихся в поход для «умиротворения» северных земель Японии. Образ Ёриоси становится идеалом воина того времени. Позже он получит развитие в «боевых повестях» жанра гунки. Итак, какой же он – воинский идеал?
Прежде всего перед нами – выдержанный, закалённый воин, мастер «лука и боевого скакуна». Он намеренно усложняет себе задачу – подчёркнуто использует не тугой лук воина, а плохо натянутый лук простолюдина. И всё равно от его стрелы нет спасения. Таким образом, сам выстрел Ёриоси приобретает некий мистический характер, ибо уже становится не важно, из какого оружия стреляет человек, главное, что стрелу посылает в цель Великий Воин. В последующие эпохи этот мотив мистического действия Воина станет весьма распространённым. Например, получат широкое хождение истории о том, как самый известный фехтовальщик на мечах Миямото Мусаси принципиально не использовал традиционную катану из отличной стали, а дрался исключительно деревянной палкой, весьма отдалённо напоминающей меч. Настоящий буси не зависит от своего оружия, ибо его истинное оружие заключено в силе его духа.
Кроме того, Ёриоси стал идеалом мастера-иэмото и господина-отца, заботившегося о своих детях-подданных. Он лично следил за заготовкой провизии для своих воинов, проверял их оружие, посещал всех больных и раненых и даже сам врачевал их. «Воины были глубоко тронуты этим: “Наши тела оплатят наши долги. Наши жизни ничего не стоят, когда на карту поставлена наша честь. И теперь мы готовы умереть за нашего полководца”» [6].
В хрониках того времени перед нами предстают не столько реальные люди, сколько идеальные Воины. Так, сын Ёриоси – Ёсииэ, который сыграл едва ли не решающую роль в становлении власти клана Минамото в западных провинциях страны, получил прозвище Хатиман Таро – «Старший сын Хатимана». Напомним, что Хатиман являлся одним из самых почитаемых среди самураев божеств, богом войны, воплощавшим мужество и непобедимость. К тому же он считался покровителем воинов клана Миямото. Теперь все достоинства Хатимана переходили к конкретному человеку – Ёсииэ, а это означало, что духи возвращались на землю, возглавляли военные походы, участвовали в битвах. Воинская культура даёт буси эту удивительную возможность – перевоплотиться в божество, преобразиться в мистическое существо, которое даже «из плохо натянутого лука стреляет без промаха» и «побеждает врага, даже не обнажив меча».
Складывается удивительный, порой фантастический, образ идеального воина, которому суждено будет царствовать в умах на протяжении многих столетий. Не составит особого труда найти его отголоски, например, в рассказах о мастерах каратэ, дзюдо, айкидо. Верность своему господину, мужество, невероятная сила, готовность отдать жизнь за честь своего клана или семьи – все эти качества начинают приписываться истинному буси. Никого не смущает, что измены и заговоры становятся едва ли не нормой жизни самурайства, воины нередко в страхе бегут от врага, их перекупают более богатые кланы. Однако культура чаще всего доносит до нас не правду жизни, а некую творческую бесконечность, несбывшийся идеал.
Идеализация воина и военизация культуры
То, что принято называть Бусидо, представляло собой фактически недостижимый идеал воинского стиля жизни. Это, кстати, и объясняет тот факт, почему Бусидо никогда не был письменно зафиксирован в единообразном и полном виде, хотя определённые воинские предписания, конечно же, были. Путь воина невозможно положить на бумагу, выразить фразой. Он идеален, неосуществим по своей сути, дан лишь как предел устремлений, которого всерьёз никто и не пытается достигнуть.
Зачастую Бусидо представлен в японской культуре именно набором рассказов, по сути, иллюстраций «правильной» жизни буси. В частности, такими воплощениями Бусидо без упоминания этого термина и явились уже знакомые нам рассказы жанра гунки.
Воинский характер жизни буси начинает постепенно отражаться и на стиле всей японской культуры. В неё приходили ценности, так или иначе связанные с войной и боевыми искусствами, которые постепенно возводились в абсолют. Например, возникла особая «культура скакуна»; не случайно один из первых самурайских кодексов поведения так и назывался – «Путь лука и скакуна». Для известного воина специально выращивалась хорошая лошадь, за боевым скакуном порой ухаживали по нескольку человек, а конюшня обычно располагалась непосредственно перед резиденцией богатого самурая. Не случайно скакунам приписывались даже магические свойства, что, кстати, было характерно для всего, что окружало буси: оружия, деталей одежды, правил поведения. Здесь есть и довольно забавные моменты мистического отношения к боевым лошадям: например, во многих рассказах образ лошади причудливо переплетался с образом обезьяны. Объяснялось это прежде всего отголосками китайской легенды об обезьяне-воине, царе обезьян Сунь Укуне, без промаха разившем своих врагов. И обезьяна, и конь в самурайских поверьях могли обеспечить магическую защиту от ран – не случайно на японских костяных брелоках нэцкэ, которые носили за поясом самураи, нередко изображалась именно обезьяна. А в иллюстрированной биографии известного дзенского монаха Иппэна «Сэйкодзи энги эмаки» («Иллюстрированные свитки об основании храма Сэйкодзи») мы встречаем примечательную подробность: обезьяну привязывают к коновязи рядом с конюшней, подобно лошади.
Образ самурая, а точнее, воинский аспект его жизни, идеализируется и на многих живописных свитках того времени. Например, серия картин «Моко сюрай экотоба» («Иллюстрированные свитки о монгольском вторжении») показывает героические подвиги знаменитого воина Такэдзаки Сюэнаги из Хиго, когда тот защищал свои земли от монгольского нашествия 1274 и 1281 годов. Но особой скромностью благородные самураи не отличались: эту серию свитков, прославляющих воинские подвиги, заказал сам их герой – Сюэнага.
Таким же чисто показательным моментом было и знаменитое презрение к жизни, столь характерное для образа самурая. Воины-буси в действительности презирали не собственную жизнь, а образ жизни аристократии, её изнеженность и манерность. Первоначально это объяснялось чисто психологическими причинами: нарождавшемуся институту самурайства для целостного самоосознания необходимо было противопоставить себя чему-то «чужому» и «неправильному». Однако не стоит забывать, что роскошь жизни самураев периода Эдо (1615–1867), с грандиозными замками, позолоченными стенами комнат, далеко превзошла самые изощрённые фантазии аристократии более ранних эпох. Но пока самураям всё это было недоступно, они испытывали стойкую неприязнь к стилю жизни кугэ.
В XIII веке, т. е. в эпоху Камакура, напряжённость в отношениях между носителями «воинского» (бу) и «гражданского» (бун) начал достигла предела. В основном агрессивный импульс исходил именно от буси. Самураи упорно считали, что излишнее увлечение всякими «гражданскими дисциплинами» типа стихосложения ослабляет боевой дух и навлекает большие беды. В эпоху, когда мирный день можно было считать редким исключением из правила, в этом была доля правды. Постепенно воинские ценности начинают вытеснять многие культурные достижения, носителями которых являлись наследственная аристократия и императорский двор. Особой неприязнью к культурному началу вообще отличались воины восточных земель, где существовали мощные воинские кланы.
Посмотрим, какой же образ жизни осуждался самураями в ту эпоху. В повести «Обусума Сабуро экотоба» («Повесть об Обусуме Сабуро»), созданной в самом начале XVI века, рассказывается о воинах периода Камакура (1185–1333), точнее о двух самураях восточной провинции Мусаси – мастере фехтования Обусуме Сабуро и его старшем брате Ёсими Дзиро. Последний предстаёт перед нами интеллектуалом и эстетом, который восхищается жизнью императорского двора в Киото и преклоняется перед его обитателями. Стремясь во всем подражать «благородному люду», он даже строит себе жилище в виде уменьшенной копии дворца аристократа, берёт в жёны прелестную девушку из аристократической семьи, которая дарит ему красавицу-дочь. В конце концов Дзиро прекращает тренироваться в боевых искусствах и вместо этого занимается игрой на флейте и стихосложением.
По контрасту с ним его брат Обусума Сабуро оказывается умелым воином, ведущим простой и скромный образ жизни. Всё время он посвящает боевым искусствам [12].
По сути, Ёсими Дзиро предстаёт перед нами как карикатура на воина, изменившего самурайским идеалам. Вероятно, составители этой повести немало бы удивились, если бы узнали, что через несколько веков самураи будут самозабвенно предаваться тем увлечениям, которые прежде так осуждались, например игре на лютне и стихосложению, а «любование вещами» (аварэ) будет возведено в основополагающий принцип японской эстетики.
Пока же ценились простота и подчёркнутое отличие буси от аристократического сословия. Итак, «истинный» воин Сабуро берёт себе в жёны довольно безобразную, но крепкую девушку из бедных восточных земель; она приносит ему троих сыновей и двух дочерей, которым Сабуро предписывает проводить за тренировками в боевых искусствах дни и ночи.
Но вот однажды осенним днём обоих братьев призывают в Киото для несения службы в качестве охранников императорского дворца. Первым, конечно же, успевает собраться со своей свитой закалённый Сабуро. Он направляется в императорский дворец, но на пути его небольшому отряду встречается банда отлично вооружённых грабителей. Несложно догадаться, что Сабуро и его спутникам не составляет труда обратить бандитов в бегство.
Через несколько дней по той же дороге едет изнеженный Дзиро, и, конечно же, на него нападают те же разбойники. Беднягу Дзиро убивают, а вся его свита обращается в бегство.
Логика подсказывает нам, что благородный и мужественный воин Сабуро обязан отомстить за старшего брата, восстановив поруганную честь рода. Но, увы, здесь наша логика, находящаяся под влиянием идеального образа самурая, даёт неправильную подсказку. «Идеальный воин» Сабуро поступает куда более практично. Прежде всего он клянётся позаботиться о делах своего погибшего брата, как того и требует честь воина. Этим его морально-нравственная функция, превращённая в своего рода ритуал, ограничивается. Вернувшись из столицы, Сабуро присоединяет к своим землям поместье Дзиро, превращает его красавицу жену и прелестную дочь в своих прислужниц, расторгает договорённость о свадьбе дочери Дзиро с местным правителем и даже пытается женить того на одной из своих безобразных дочерей.
Обратим внимание, что поступки Сабуро полностью оправдываются в этой богато иллюстрированной повести, причём в последней её части в дело вмешивается даже буддийское божество, помогающее достойному воину.
Первые самурайские лидеры типа Минамото Ёритомо и членов клана Ходзё, под властью которых уже находилась добрая половина страны, особо предостерегали своих воинов от увлечения гражданскими дисциплинами (бун), скептически относились к образованию и литературе, требовали от буси спартанского образа жизни, ежедневных тренировок в боевых искусствах и готовности по первому зову без рассуждений броситься в бой. Как ни странно, именно такое «бескультурье» и позволило самураям в тот период отобрать власть у аристократии, которую значительно меньше заботили боевые искусства. С приходом к власти самурайского клана Минамото в Японии произошёл военный переворот, повлёкший за собой известную деградацию культуры, что вообще характерно для раннего периода любой военной диктатуры.
Мы не станем утверждать, что ни один из самураев эпохи Камакура не брался за кисть в стремлении сложить стих, не открывал книгу, дабы насладиться изящным слогом китайских поэтов древности. Но всё же это не было общим стилем жизни буси. Идеалом самурая оставался безжалостный и презревший удобства жизни воин вроде Обусумы Сабуро.
Такая ситуация, когда у кормила власти стояли люди необразованные и выказывающие явное презрение всякому «культурному» началу, не могла сохраняться долго. Китайское изречение гласит, что можно покорить страну, сидя на боевом скакуне, но нельзя с этого скакуна управлять страной. А значит, необходимо было создавать государственный аппарат, формировать двор, и на этом поприще первые сёгуны переняли немало полезного от культуры и администрирования кугэ. Постепенно появляется увлечение каллиграфией и живописью тушью (суми-э), начинает цениться хорошее образование, выдержанное в духе конфуцианской традиции, создаются конфуцианские государственные учебные заведения, всё большую роль играют дзенские монахи со своим интуитивным подходом к жизни. Сами того не желая, самураи становятся носителями и трепетными хранителями культурных традиций старой аристократии. А это означало, что изменяется и сам образ «идеального воина».
Теперь это образованный, утончённый человек, в равной степени овладевший «гражданским» и «военным» началами, нередко неплохой поэт, знаток китайской и японской поэзии, философии, способный наизусть цитировать некоторые пассажи из китайской воинской классики, например из книг полководца Сунь-цзы.
Как ни парадоксально, но «идеальным воином» культура считает всё того же Минамото Ёритомо. Человек, который столь упорно предостерегал своих воинов от чтения книг, увлечения игрой на флейте и стихосложением, теперь предстаёт совсем другим. Так, в трактате «Адзума кагами» («Зерцало Запада») утверждается, что Ёритомо получал специальные наставления о правилах японского стихосложения (вака) от монаха Дзиэна, который принадлежал к аристократическому роду Фудзивара и считался блестящим поэтом и книжником. Ёритомо сам проявил неплохие способности в стихосложении. Книга «Сюгёкусю» («Собрание связки жемчужин»), составленная Дзиэном, содержит более тридцати таких вака, приписываемых Ёритомо. Не исключено, что его стихи вошли в престижные антологии только благодаря лидирующему положению клана Минамото в государстве. Тем не менее критики отмечали, что произведения Ёритомо действительно выдержаны в правильном классическом размере, а порой отличаются даже остроумием, хотя не отмечены особой глубиной переживания.
Однако рядовые воины и значительная часть самурайской элиты обращали мало внимания на стихосложение и посвящали всё своё время боевым тренировкам. Из «гражданских искусств» самураев больше привлекали устные рассказы (моногатари) о собственных подвигах или о геройских похождениях их предшественников.
Минамото Ёритомо и его последователи сделали воинскую подготовку обязательной частью жизни каждого самурая. Если до буси регулярно практиковались в боевых искусствах постольку, поскольку от этого зависели их жизнь, благосостояние и честь, то теперь это непосредственно вменялось им в обязанность. Воина, замеченного в отлынивании от тренировок, прогоняли со службы, а это считалось величайшим позором.
В эпоху Камакура официальным кодексом поведения самураев становится «Госэйбай сикимо-ку». Примечательно, что здесь самурайские познания в «изящных искусствах», т. е. в гражданских дисциплинах типа литературы, рассматриваются как нечто второстепенное и практически не нужное воину. По сути, этот кодекс объявлял, что истинный воин должен совершенствоваться лишь в боевых искусствах, всё остальное рассматривалось как ненужная обуза для сознания самурая.
Идеальный воин, по понятиям самурайской культуры, должен быть скромен и ненавязчив. Влиятельный самурай Сигэтоки из знаменитого рода Ходзё, официальный представитель сёгунской ставки (бакуфу) при императорском дворе в Киото, в одном из своих наставлений писал: «Если тебя попросят продемонстрировать своё умение в изящных искусствах, то даже если ты и можешь без труда сделать это, лучше скажи, что тебе недостаёт мастерства, и согласись, только когда начнут настаивать. Но даже в этом случае не допускай того, чтобы твой успех вызвал аплодисменты и рост твоей популярности. Ты, воин, [напротив], должен отличаться сдержанностью как в общественных делах, так и в выражении одобрения и обязан прежде всего совершенствоваться и добиваться успеха на Пути лука и стрелы. То, что лежит за пределами этого, – второстепенно. Никогда не гонись за знаниями в изящных искусствах! И ещё: когда ты занят беседой с хорошими друзьями, и они намереваются расслабиться и весело провести вместе время, не отказывайся слишком упорно, в противном случае они перестанут любить тебя, как какого-нибудь не в меру сдержанного человека. Помни, что при каждой возможности ты должен стремиться к тому, чтобы другие думали о тебе только хорошо» [11].
Но почему же всё-таки существовал столь разительный разрыв между нормами Бусидо, например требованием скромности и сдержанности в поведении, и реальными поступками? Как ни странно, ответ на этот вопрос очевиден и лежит в самой логике формирования японской культуры. Мы уже упоминали, что многое из того, что вошло в кодекс Бусидо, было фактически скопировано с китайской конфуцианской традиции.
В частности, представление о том, что «благородный муж» должен быть скромен, приходит в Японию из Китая. Упоминания о «скромном, но великом военачальнике» часто встречаются в трудах великого китайского стратега Сунь-цзы, широко распространённых в самурайской среде уже с VIII века. Идеал «образцового» бойца, в котором гармонично сочетаются «военное» и «гражданское» начала, пришёл из китайской традиции. Япония же просто скопировала понятия «скромности» и «благородства» в отношении своих буси, но в реальности не смогла привить их, внедрить в сознание и повседневное поведение самураев. Возможно, именно по этой причине – из-за попытки имитировать культурную и воинскую традицию Китая – и наметился столь заметный разрыв между писаным и явленным, задуманным и реализованным в воинской среде Японии.
И хотя в представлениях европейцев самурай является высококультурным интеллектуалом и утончённым эстетом, вплоть до XVII века все увлечения изящными искусствами именовались с воинской прямолинейностью «глупейшими и никчёмными занятиями».
Немалую роль в «окультуривании» самураев сыграл дзен-буддизм. Нередко и сегодня самурайский дух ассоциируется с философией дзен-буддизма, хотя в реальности всё обстояло намного сложнее.
Дзен-буддизм привлекал самураев никак не своей философской глубиной или изяществом теоретических построений. Большинство воинов вряд ли могли оценить всю многогранность учения об интуитивном знании. Но дзен-буддизм в сознании буси ассоциировался с Китаем и его воинской традицией, а последнее особенно привлекало их. Японская воинская элита рано стала увлекаться не столько учением китайской школы чань, сколько её внешними проявлениями и атрибутами. Так, в самурайскую жизнь пришла приверженность к живописи, в частности к монохромным пейзажам, и к изящной поэзии. В воинской среде начинают высоко ценить буддийские тексты, хотя здесь вряд ли их до конца понимали. Самураев интересовала не столько суть дзен-буддизма, сколько его связь с воинской традицией.
Первые дзенские школы Риндзай и Сото появились в Японии в XII–XIII веках и стали быстро распространяться в основном при содействии самураев Камакуры. Многие влиятельные самураи из знаменитого рода Ходзё выделяют немалые средства на строительство дзен-буддийских храмов и даже финансируют создание специальных учебных заведений для монахов, где вели занятия миссионеры из Китая. Вслед за своими господами, которые оказали столь активную поддержку дзен-буддизму, рядовые самураи тоже принялись за изучение основ дзенской теории и многочисленных «дзенских искусств».
Так постепенно культурное начало входит в спартанскую жизнь самураев с её бесхитростными, а порой и жестокими нравами. Утончённый архитектурный стиль сёин, конфуцианские тексты, китайская поэзия и литература становятся непременными чертами новой культуры даймё. А позже, также из Китая, приходят чайная церемония и искусство разбивки «сухих садов» из камней. В хронике «Адзуми Кагами» упоминается о неких «встречах за чаем» (тя ёриай), проходивших в доме Ходзё и его подданных, где стало принято обмениваться короткими стихотворениями. Там же говорится о некоем поэтическом собрании, куда явились семьдесят высокопоставленных самураев и сложили тысячу стихотворений, каждое из которых было связано с предыдущим (рэнга) [12]. Практически все эти новшества были принесены на Японские острова монахами из Китая.
«Святой меча» – Миямото Мусаси
Этого человека наверняка знает каждый, кто соприкасался с боевыми искусствами. О нём слагались легенды, его образ вдохновлял многих писателей и поэтов, ему посвящали стихи и живописные свитки. Это воплощённый Герой, живой символ Воина. Самурай, не проигравший в жизни ни одного поединка, никогда не изменивший своему слову. Речь идёт о великом мастере Миямото Мусаси (1584–1645).
Многие поступки Мусаси, кажется, прямо противоречат всем законам Бусидо и самурайской морали. Он считался «великим и благородным Воином» – и нападал из засады, как правило, избегая открытого поединка. Он стал идеалом для тысяч самураев средневековья – и советовал «лучше ударить в спину и убить противника сразу, чем подходить к нему с лица и долго фехтовать». Он выступал как живое воплощение строгости и дисциплины Бусидо – и часто ходил грязным, был неравнодушен к спиртному, выходя на поединки с глубокого похмелья.
Мусаси родился в деревне Миямото, что в провинции Миасака, откуда и получил своё фамильное имя. В средневековых хрониках Мусаси фигурирует под своим полным именем Мусаси-но-ками Фудзивара-но-Гэнсин. Обратим внимание на элемент «но-ками». Это слово означает «дух», «чудесный», «одухотворённый». Фактически «но-ками» было почётным званием, которое присваивал сёгун наиболее отличившимся членам самурайского сословия, например искусным оружейным мастерам, художникам, воинам. Искусство такого человека «не от мира сего», оно связано с деяниями духов, а, следовательно, всё, что делает такой «но-ками», есть живое воплощение истины.
Миямото Мусаси принадлежал к одному из самых древних и могущественных кланов – Фудзивара. Правда, не по прямой линии рода, а поэтому не имел ни особых богатств, ни земельных наделов. Все его предки служили лишь наёмными воинами у богатых даймё, и хотя они были на хорошем счету, ко времени рождения будущего «кудесника меча» род оказался практически полностью разорён. Хотя Миямото Мусаси нередко любил упомянуть свою связь с кланом Фудзивара, всё же его прямые предки происходили из мощного клана Харими на южном японском острове Кюсю. Они были профессиональными воинами. Его дед Хирада Сёкан служил в гвардии богатого даймё из провинции Ига Синмэн Ига-но-ками Судэсигэ и так понравился своему господину, что тот выдал за него свою дочь. Первые уроки боевого искусства Мусаси брал у своего отца, блестящего воина Мунисая, прославившегося мастерством в искусстве владения мечом и железной дубиной. Мунисай в отличие от своего отца уже превратился в ронина – самурая, потерявшего своего господина. Сначала он служил наёмником в армиях богатых даймё, а затем его стали даже приглашать в качестве инструктора, в том числе и в ставку сёгуна Асикаги. Но что-то произошло потом с бесстрашным Мунисаем: одни говорили, что он был убит, другие утверждали, что он просто покинул свою семью и стал бродячим воином. Так или иначе, юный Миямото остался сначала на руках своей матери, а после её скорой смерти стал жить со своим дядей по материнской линии – степенным буддийским монахом.
«С самого начала жизни моё сердце прикипело к Пути боя. Тринадцати лет от роду я вступил в свою первую схватку и побил некоего Ариму Кихэя, последователя школы воинских искусств Синто-рю, что была при синтоистском храме. Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я победил ещё одного способного бойца – Тадасиму Акияма. В возрасте двадцати одного года я отправился в столицу и сражался там с различными мастерами клинка, ни разу не потерпев поражения» [5]. Так Миямото Мусаси сам описал своё вступление на воинский путь. Вся его последующая жизнь проходила в постоянных схватках, в которых Мусаси проявлял беспримерную хитрость и жестокость.
Мусаси стал странствующим воином, ронином, который, однако, не очень стремился найти себе постоянного господина. В ранней молодости, ещё не имея большого боевого опыта, он бесстрашно сражался на стороне Асикагы, который выступил против могучего Иэясу. Почти вся армия Асикагы полегла в этом сражении, но Мусаси благодаря своим необычайным способностям избежал смерти и с тех пор уверовал в свою неуязвимость, в своё высшее предназначение как Воина. Теперь он счёл, что должен продемонстрировать свой дар всей Японии.
Первым делом Мусаси направил стопы в императорскую столицу Киото. Именно здесь воины могли снискать себе славу знаменитых фехтовальщиков и бесстрашных бойцов. В ту пору ему был всего лишь двадцать один год, и немногие восприняли его всерьёз. Но Мусаси сумел за пару месяцев круто изменить общее мнение о себе. Он жесточайшим образом расправился с кланом профессиональных воинских инструкторов Ёсиока, убив на поединках двоих из них и тяжело ранив третьего. Правда, пошли слухи о том, что Мусаси не очень честен и не всегда придерживается правил поединка: например, вызвав на дуэль одного из Ёсиока, он просто-напросто убил его ударом сзади из засады. Но все, кто пытался оспорить «истинность методов» боя Мусаси, были отправлены «на встречу с предками».
Сам же фехтовальщик, о котором стали говорить, что он побеждает не столько воинским умением, сколько чудесной силой духов, отправился в сёгунскую столицу Эдо. Он побывал на севере, на Хоккайдо, южной оконечности Кюсю. Его привлекал сам дух сражений, тот уникальный опыт переживания порога жизни, который воин обретает в поединке. В мастерстве уже никто не мог сравниться с Мусаси; к двадцати девяти годам он провёл более шестидесяти поединков, подавляющее большинство противников были убиты, другие же тяжело ранены.
Постепенно он разработал свою тактику боя, во многом отличавшуюся от той, которая преподавалась в школах кэн-дзюцу. Он метил острием меча в лицо сопернику, стремясь выколоть глаз и заставляя своего врага закрывать глаза. Он подрубал подколенные сухожилия и отрубал кисти рук. Он полностью отказался от показных статичных позиций и нападал столь внезапно, столь яростно, что просто сминал противника.
В 1605 году Мусаси случайно забрёл в храм Ходзоин, который располагался на южной окраине столицы. Монахи этого храма слыли неплохими бойцами, искушёнными в бою на копьях и трезубцах. Большинство монахов-бойцов были последователями мастера секты Нитирэн знаменитого Хоина Инэя. Соперником Миямото Мусаси стал лучший ученик Хоина Инэя монах Оку Ходзоин.
Оку славился тем, что во время боя противник никак не мог поймать взглядом конец его копья, который мелко дрожал, создавая нечто вроде марева. Рассказы о многочисленных победах монаха Оку Ходзоина лишь раззадорили Мусаси, и тот, вооружившись деревянным мечом, вышел на бой в монастырском дворе. Дважды Мусаси опрокидывал монаха на землю, при этом ни разу не ранив его, вероятно испытывая уважение к «святым людям», – случай практически исключительный для этого весьма жестокого воина.
После поединка Мусаси задержался в монастыре; он слушал наставления в дзенских искусствах и медитации. Заодно Мусаси поучился и искусству «дрожащего копья», согласившись, что оно может быть очень эффективным в бою. Вероятно, именно здесь, в этой тихой обители Ходзоин, Миямото Мусаси приобрёл первый мистический опыт дзен-буддизма.
Как-то, путешествуя в провинции Идзумо, Мусаси испросил разрешения у местного даймё Мацудайры сразиться с его лучшим самураем, который прославился искусством владения тяжёлым восьмигранным шестом. Мусаси решил использовать против него своё излюбленное оружие – парные мечи, точнее их деревянную имитацию (бокэн). Противники сошлись в саду библиотеки, за схваткой наблюдал сам даймё. В этом бою Мусаси короткими ударами раздробил сопернику обе кисти.
Даймё, считавший себя отменным воином, подивился мастерству Мусаси и решил лично выйти на поединок. Мусаси и здесь тонко построил схватку: убить или даже ранить даймё было нельзя, но и проиграть Мусаси тоже не мог. Сначала он заставил даймё поверить, что тот одолевает Мусаси и, как только Мацудайра бросился в атаку, применил излюбленный приём «огня и камня». От мощного удара меч даймё разлетелся на две части, и тому пришлось признать себя побеждённым. На некоторое время Мусаси задержался в Идзумо у даймё Мацудайры, преподавая искусство боя, но спокойная жизнь инструктора не привлекала его: душа Мусаси требовала странствий и поединков. И он вновь отправился в путь, «взяв в спутники лишь собственный меч».
С этого момента вся его жизнь наполнена странствиями и постоянными схватками. Мусаси был задирист и груб, он всегда сам искал боя, провоцировал самураев на поединки, выбирая в соперники наиболее именитых.
Мусаси, который в последующие эпохи превратился едва ли не в нравственный идеал самурая, во многом нарушал предписания, которым был обязан следовать воин. В период своих странствий он почти не следил за собой, ходил в рваных одеждах, нечёсаный и нестриженый, с диким взглядом. Его не интересовали женщины и весёлые пирушки, он не любил роскоши и бежал от осёдлости – все его мысли были заняты оттачиванием своего боевого мастерства. Рассказывают, что прохожие, которые встречались с Мусаси на пути, пугались его вида, принимая за безумца или бандита.
Но, возможно, перед нами лишь предание о «Святом меча». В восточной традиции многие святые имеют такой вид: всклокоченные волосы, дикий взгляд и необузданный нрав. В частности, именно так описывают хроники легендарного основателя дзен-буддизма и едва ли не всех боевых искусств индийского миссионера Бодхидхарму (япон. – Дарума), который в VI веке пришёл в Китай в Шаолиньский монастырь. Многие его последователи, в равной степени сочетавшие в себе воинское мастерство и дзенскую святость, «речами были невыдержанны» и сумбурны. А безумие, приписываемое порой Мусаси, в традиции Дальнего Востока нередко выступает знаком «обезумевшей мудрости» – высшего Знания, которое противоположно обыденным вещам, поэтому носитель этого Знания и кажется нам безумным. Не случайно безумцами считались и великий даос Чжуан-цзы, и буддийский монах Кукай. Поэтому, хотя поведение Миямото Мусаси и противоречило правилам самураев того времени (например, тщательно следить за своей одеждой и причёской), он целиком соответствовал некоему идеалу народной фольклорной традиции, который всегда подспудно жил в сознании японцев.
Теперь уже не каждый даймё рисковал пригласить его в инструкторы воинского искусства – Мусаси был крайне невыдержан и практически неуправляем.
Он готов был драться с каждым, причём реже всего именно мечом. Обычно в его руках оказывался деревянный тренировочный бокэн, а то и просто палка. Он никогда не ранил своих соперников, он всегда их убивал, добивал упавшего, придумывал десятки хитроумных способов, заставляя противника потерять силу духа, стремясь полностью сломить его, «затоптать его дух ногами».
Мусаси «отменил» важнейшее правило, до тех пор царствовавшее в кэндо, – статичные красивые позиции (камаэ), которые воины принимали перед боем. Он нападал сразу, издав дикий крик, который порой поражал противника раньше, чем меч. «Голос – живое существо, – объяснял Мусаси. – Голос демонстрирует внутреннюю мощь».
Мусаси выделял три типа крика: «до, во время и после», разработав целую теорию «сэнно го кё» – «голос до и после». Он различал крики по продолжительности, высоте, делил их на атакующие и обманные, считая, что правильный крик «подобен вспышке молнии в ночи» и должен вывести противника из равновесия.
Никто уже не решался выйти на открытый поединок с этим удивительным самураем. Жёсткий, расчётливый ум Миямото никому не давал ни малейшего шанса не то что на победу, но даже на то, чтобы просто остаться в живых. Он никого не брал в ученики и странствовал только с юношей Иори, которого беспризорником подобрал в провинции Дэва и назвал своим приёмным сыном. Для него уже не существовало правил боя, как не существовало и никаких ритуальных уложений – Мусаси целиком слился с естественностью бытия, достигнув дзенского идеала: «жить легко, словно листок, падающий с дерева». В этот момент Мусаси записывает: «С тех пор я живу, не следуя никаким особенным правилам. Обладая пониманием Пути боя, я совершенствуюсь во всех искусствах и ремёслах, но всюду отказываюсь от помощи наставников» [5].
Для него нет авторитетов, он критикует всех, причём свою правоту доказывает ударами меча. Мусаси ругает практически все школы кэн-дзюцу за приверженность строгим правилам и ритуалам, которые лишь затрудняют ведение поединка. Для себя же он отметает всякие правила.
К нему обращаются многие известные даймё с просьбой открыть при них официальную школу, но Мусаси практически всем решительно отказывает. Его гнетёт падение нравов, упадок воинского духа (и это в период расцвета самурайской культуры в конце XVI века!), непонимание Пути воина. Большинство школ кэн-дзюцу он считает просто шарлатанством, а их инструкторов – не воинами, а «жонглёрами меча», лишь стремящимися заработать побольше денег.
Постепенно что-то меняется в душе Мусаси. Происходит нечто странное: его уже не привлекают постоянные поединки и привычные боевые уловки. Возможно, время брало своё: Мусаси уже было под шестьдесят, хотя по-прежнему никто не рисковал скрестить с ним мечи. Или это был период высшей воинской мудрости – ведь, как он сам заметил, «мудрость воинского искусства отлична от обыденных вещей». В 1634 году он оседает в Огурё, на острове Кюсю. Его, вечного странника, теперь привлекают занятия изящными искусствами, живописью, литературой. Мусаси приглашает к себе один из известных даймё из рода Хосокава – Тюри, который владел огромным замком Кумамото. Здесь Мусаси продолжает свои гражданские занятия, обучает местных самураев и фактически впервые заводит постоянную самурайскую школу, находящуюся под покровительством самого даймё. Но такая спокойная жизнь продлилась недолго. Мусаси уже перешагнул какой-то барьер внутри себя и не мог оставаться в мире людей, который, кажется, был глубоко чужд ему.