Всадник то и дело пускал в ход витую половецкую плеть на короткой рукояти. Взмыленный конь храпел, оседая на задние ноги и разбрызгивая с губ горячую пену.
— Волкам бы тебя на закуску, — беззлобно сказал коню всадник. — И сотни вёрст не сдюжил. Ну, да, коли правду молвить, вина твоя невелика: гораздо я, грешник, чреват и грузен. Передохни, братец.
Конь пошёл шагом.
«Что-то с нами будет, Господи, — размышлял всадник, покачиваясь в седле. — Великая смута идёт на Русь. Перегрызутся теперь князья, словно псы лютые. А хозяин и воли своей сказать не успел — кому сидеть на столе киевском: Мономашичам ли, Святославу ли Черниговскому из колена Олегова. А и сами Мономашичи — дядья с племянниками — в нелюбви живут, всё никак урядиться не могут, кто старее родом да матёрее. Беда, ох беда, того и гляди поганая Степь наскочит — она, Степь-то, издавна навыкла руки греть на наших раздорах».
Небо впереди понемногу светлело, лес поредел, и вскоре на высоком валу завиднелись тёмные сторожевые башни Торческа, перевязанные друг с другом остроконечным бревенчатым тыном. Торческ был последней русской крепостью на границе со Степью.
Конь, чуя близкий отдых, прибавил шагу и заржал. Проехав по гулкому настилу моста, всадник остановился перед воротами.
— Эй, стража! — раскатился в тиши его зычный голос.
— Запри гортань, — ответили сверху, и на крепостной стене появился человек с берестяным светочем в руке. — Кто таков? И почто людей полошишь?
— Гонец из Городца Остерского, от князя Михаила Юрьича!
Ворота распахнулись беззвучно — видно, петли были смазаны недавно. Всадник въехал в острог. Дозорный, мерцая кольчугой, подошёл, посветил в лицо гонцу и сдёрнул с головы шапку: он узнал мечника князя Михаила — Кузьму Ратишича.
— Веди меня к князю, — слезая с коня, сказал мечник.
Воин замялся:
— Не пождёшь ли, боярин, до утра? Князь Всеволод Юрьич нынче поздно воротился с ловитвы[3].
Кузьма Ратишич молча отстранил его и по торцовой мостовой пошёл к княжому двору. Боярин не раз бывал здесь и знал, где находится спальня князя. В покое перед спальней дремали на лавках трое молодых дружинников. Услышав шаги боярина, они поднялись.
«То добро, — про себя похвалил Всеволода мечник. — Юн, да осторожен...»
Один из дружинников, мальчик лет четырнадцати, несколько раз стукнул в дверь опочивальни и распахнул перед боярином створки. Сам он вошёл следом, держа в руке серебряный подсвечник.
Князь сидел на постели в халате цветастого дамасского шёлка, вглядываясь в неурочного гостя. Рядом с ним лежал обнажённый меч: Всеволод никогда не ложился безоружным, с тех пор как князья смоленские однажды взяли его сонного, тайком вступив ночью в Киев, где и прокняжил-то он чуть побольше месяца.
— Ну? — коротко спросил Всеволод.
— Княже и господине, — медленно начал боярин и покосился на отрока. — Я привёз недобрые вести.
Всеволод встал, подошёл к мальчику и взял у него подсвечник.
— Ступай, Воибор. Будешь надобен — позову.
Они остались вдвоём. Глаза Всеволода — ясные, будто он и не спал, — встретились со взглядом мечника.
— Говори!
— Твой брат, великий князь Андрей, убит. — Последнее слово Кузьма Ратишич произнёс еле слышно.
Всеволод отшатнулся и, словно от удара, прикрыл свободной рукой лицо.
— Убит своими же боярами, — продолжал мечник, — и во дворце своём же, в Боголюбово.
Всеволод слушал, опустив голову. На вощёном полу светлой дубовой плашки покачивались, как в зеркале, жёлтые лепестки свечей.
— Когда? — спросил наконец князь.
— Седмицу назад, июня двадцать девятого дня. Злодеи напали ночью. Сказывают, будто ключник Анбал, ясин[4] вероломный, унёс перед тем меч святого Бориса и великий князь бился голыми руками. Сказывают тоже, что тело брата твоего было брошено убийцами на дворе и долго лежало непогребённым.
Всеволод поставил подсвечник на стол, рядом с раскрытой греческой книгой, и провёл ладонью по спутанным русым кудрям, открывая высокий лоб. Потом князь опустился на колени перед образами.
— Господи вседержителю! — горячо и внятно прозвучал его голос. — Упокой душу раба твоего Андрея, укрепи и оборони нашу светлую Русь, не допусти войны братоубийственной!
Всеволод твёрдо положил на грудь размашистый крест и поднялся.
— Двое вас теперь осталось, князь, — тихо промолвил мечник. — Двое Юрьевичей на всей земле — Михаил да ты. Вам и быть на великом княжении киевском.
Всеволод покачал головой:
— Нет, Кузьма. Не люба мне Киевская Русь своими распрями. Два века пустошат её огнём и мечом иноплеменники, а того пуще — свои же! Злодейство тут вошло в привычку, и кровь человеческая почитается дешевле воды. Недаром покойный Андрей назвал Киев обителью скорби и предметом божьего гнева. Нет, не полуденной Руси суждено быть сердцем нашей державы — стучать ему там, на Севере!
— Скороспелое скоро и старится, — угрюмо возразил Кузьма Ратишич. — Киев — мать городов русских. И дед, Владимир Мономах, и родитель твой были великими князьями киевскими. Здесь твоя отчина!
Всеволод усмехнулся, слушая боярина. Да, это правда, Отец умер великим князем. Он домогался киевского стола всю жизнь и добился своего — за несколько лет до кончины. Когда Юрий Владимирович умер, киевляне не особенно горевали. Покойный князь Долгие Руки был для горожан чужаком, пришельцем из Северной, Залесской Руси, где, по их понятиям, жили одни язычники да беглые холопы. Кроме того, народ злобился на дружинников князя за их вымогательства и поборы. Вот почему после смерти Юрия Владимировича киевляне кинулись грабить его приспешников и многих из них перебили. Был разорён и дворец, и заднепровский дом самого князя. Горожане не пожелали даже, чтобы тело Долгорукого лежало вместе с прахом его отца, Владимира Мономаха, и великого князя погребли за чертой города, в Берестовской обители...
А теперь вот Кузьма твердит: Киев-де ваша отчина!
— Не знаю, как брат, а я пойду в Суздальскую землю, — после долгого раздумья сказал Всеволод. — Её в удел завещал отец нам с Михалком, да Андрей пренебрёг Киевом и взял Залесье себе. Теперь Андрей умер, а ростовцы, владимирцы и суздальцы неужто забыли присягу, данную отцу, и крестное целованье?
— Князь Михаил ждёт от тебя ответа, — сердито хмурясь, напомнил мечник. — Что велишь сказать ему?
— Я еду в Городец сам. Ступай, Кузьма, вздремни, пока дружина соберётся в дорогу. — Всеволод позвонил в бронзовый колоколец и сказал вошедшему Воибору: — Разбуди сотника. Пускай не мешкая поднимает людей.
— Обоз налаживать? — деловито справился Воибор. Вопрос означал: дальний ли будет поход?
Князь кивнул.
Когда солнце поднялось над землёю в полкопья, немногочисленная, но хорошо вооружённая дружина Всеволода выступила из Торческа. Всадники ехали по двое в ряд. Все они были под стать своему князю — молоды летами, да стары ранами, полученными от Степи, за Русским валом. Лишь мечнику Кузьме Ратишичу уже перевалило за тридцать, и потому в дружине Михаила его заглазно звали «старчищем».
Старчище, вислоусый и загорелый до черноты, ехал стремя в стремя со Всеволодом. На конце его копья полоскалась чёлка — красно-белый конский хвост.
— Что-то ты невесел нынче, Кузьма, — заметил Всеволод, покосившись на мечника. — Или жениться надумал, а Михаил не велит?
— Скажешь, князь, — проворчал тот. — Воину жена — что хомут для скакуна. Да и как тут семью заведёшь, когда вы оба такие неуёмные — дня на месте не посидите. Потому и дружина у вас холостая.
— То и ладно. Голосить вослед некому, и ребятишки на стремени не виснут.
— А негоже ты удумал, князь, — помолчав, сказал Кузьма Ратишич. — Бросил Торческ и оголил границу. Теперь вот степнякам открыта дорога на Киев.
Всеволод досадливо поморщился:
— Я киевлянам и так послужил довольно, да благодарности что-то не видывал. Пускай нынче о них у князей смоленских голова болит, они там хозяева...
Князь оглянулся. Позади пылил обоз и, прикованные к телегам, брели кощеи — половцы, взятые в полон при последнем неудачном наскоке на пограничные сёла князя. Дружина надеялась продать их где-нибудь на Днепре.
У дальней излучины дороги, блистая на солнце кольчугами, маячил замок — замыкающее сторожевое охранение из двух десятков всадников.
Глава 2
К северу от Киевской Руси, за непролазными лесами вятичей, залегла равнинная страна, которая так и называлась — Залесье. Молодые города этого обширного края — Владимир и Переславль — именовались «Залесскими», чтобы их отличали от южных собратьев того же прозвания.
Владимир стоял на горном берегу Клязьмы, и издалека, ещё с пойменных тучных лугов, светили путнику золотые шлемы владимирских храмов.
По обычаю всех русских городов, Владимир был опоясан земляным валом — сопом; для прочности в нутро сопа были вкопаны дубовые клети, загруженные камнем и глиной. А по верху вала шли прясла крепостных стен с воротными башнями и заборолами[5].
Ворот было несколько. На клязьменскую пристань вели Волжские, на речку Лыбедь — Медные и Оринины. На юго-запад сверкающим щитом глядели Золотые ворота, полотнища которых были окованы вызолоченной листовой медью. Их белокаменные своды венчала церковь Ризоположения.
К устью Лыбеди, в сторону Боголюбова, выходили Серебряные ворота. Здесь-то и встретили владимирцы тело своего убиенного князя. Перед гробом Андрея хлопал на ветру стяг с гербом стольного Владимира — львом, поднявшимся на дыбы. За гробом вели княжого коня в богатой сбруе. Толпа священников во главе с попом Микулицей вынесла за ворота города чудотворную икону, некогда привезённую Андреем из Вышгорода.
Плачем и горестными воплями провожал народ похоронное шествие, и взывал к бездыханному телу князя поп Микулица:
— Уж не в Киев ли ты собрался, господине наш, не в ту ли церковь, что задумал ты обновить и украсить на великом дворе Ярославовом? Говорил ты: «Да будет память всему отечеству моему!»
И, забыв про недавний погром, который они учинили на княжом дворе, вздыхали искренне владимирцы:
— Строг, да справедлив был наш князюшка. Одного его и страшилися. А теперь, поди, бояре семь шкур спустят да и по миру пустят.
— Господи, Господи, оборони нас от злобы соседей!
А соседи — кичливые ростовцы да суздальцы — съезжались тем временем во Владимир на вече.
В шестом часу утра город уже не спал. Был торговый день, пятница. На Богородичной церкви звонил колокол. Его медный гул звучал нынче не празднично, а тревожно. За Клязьмой из-за лиловых дебрей выкатывалось большое сытое солнце. У речных пристаней хлопотали гости — купцы, прибежавшие сюда водой на ладьях, насадах и стругах. Бойкий новгородский говор мешался здесь с иноязычной речью: булгарской, немецкой, арабской, еврейской, половецкой, греческой. Ни ухватками, ни одеждой не походили эти люди друг на друга. Единым у них было только желание: продать подороже, купить подешевле. Продавали они заморские ткани — оловиры, аксамиты и паволоки; браслеты из витого стеклянного жгута; сафьян зелёный и красный; пряности и дамасские кинжалы; янтарь и вина; благовония и зеркала венецианской работы. Скупали же резные узорчатые гребни и поделки из рыбьего зуба, как назывался тогда моржовый клык; русские кольчуги и меха; легковейные льняные холсты, икру и мёд. Но больше всего прельщали гостей изделия северных хитрокузнецов: серебряные кубки и блюда, дивно изукрашенные зернью[6], ожерелья и лунницы из кованого золота с перегородчатой эмалью и, наконец, мечи, рукояти которых были покрыты затейливой сканью — паутинно-тонким узором из кручёной проволоки.
И ещё манила сюда иноземцев неслыханная дешевизна речного жемчуга и самоцветных каменьев: изумрудов, сапфиров, аметистов, топазов и яшмы. Их привозили на торга новгородские молодцы разбойного обличья. Они, конечно, помалкивали о том, где добыты бесценные камни, но в народе жил слух: в полунощных странах, которые платят дань Господину Великому Новгороду, камни эти валяются прямо под ногами, как галька...
На торговую площадь валом валили горожане, всё больше ремесленный люд: щитники, кожевенники, серебряники, мостники, резчики, плотники, сапожники, мастера камнесечного, бронного и оружейного дела. Но сегодня гостям не повезло. Никто из владимирцев ничего не нёс на продажу, зато у каждого при себе был нож-засапожник.
Посреди площади стояли наспех сколоченные помости, и по ним расхаживали два боярина. Одного из них, жилистого длиннорукого человека огромного роста, владимирцы признали сразу: это был Добрыня Долгий, воевода ростовской дружины. Другого боярина горожане видели впервые. Он едва доставал Добрыне до локтя, но глядел важно, то и дело задирая кверху острую сквозную бородёнку.
Громадное вече глухо гудело, как лес в непогоду. Даже стороннему человеку было ясно, что все собравшиеся здесь уже раскололись на два стана. Они и держались наособицу: ростовцы и суздальцы сгрудились ближе к Торговым воротам, владимирцы — по другую сторону помостей. Ни те ни другие не скрывали своей враждебности, готовясь к потасовке.
Но вот Добрыня Долгий поднял руку с шестопёром[7], и всё смолкло. Боярин заговорил, будто медведь пошёл через чащу:
— Всем ведома древняя слава Великого Ростова и Суздаля. Князь Андрей отнял её у нас и возвысил Владимир. Он толкнул пятою старшую дружину, презрел именитых мужей. И вот бог покарал его смертью.
— Не бог, а вы, бояре, сгубили князя, — внятно, на всю площадь, сказал чернобородый, с нерусским обличьем дружинник, стоявший впереди владимирцев.
Добрыня Долгий покосился в его сторону и спокойно кивнул:
— Пусть так. Но не одною нашею думою убит князь, есть и среди вас сообщники.
— Кто с вами в думе — нам не надобен! — отрубил чернобородый. — А мы, владимирцы, князю Юрию и сыновьям его крест на верность целовали, на том и стоять будем.
Добрыня покачал головой и нехорошо усмехнулся.
— Остерегись, Гюря, — сказал он, называя воина по имени. — Не больно усердствуй... А стоять отныне вы будете на том, на чём старшие города положат. Не перстам решать, что голове делать!
— Погоди-ка, боярин, дай слово молвить. — Из-за спины Гюри выбрался пожилой мужик с лицом, поклёванным оспой. Он заговорил, повернувшись к владимирцам: — Православные! Дозвольте спросить боярина Добрыню...
— Спрашивай, Петрята!
— Спра-ашивай!
Петрята поклонился народу и продолжал ровным голосом:
— Скажи, боярин, почто на вече привёл ты одних дружинников? Почто не видим мы мизинных людей? Али они уже не вольны выбирать себе князя?..
Добрыня Долгий мотнул головой, словно боднул кого-то.
— Ты, холоп! — закричал он и шагнул к краю помостей. — Да я тебя... Да ты у меня…
Но маленький боярин властным движением руки удержал его.
— Я не холоп, а вольный горожанин, — с достоинством ответил Петрята. — А ты, боярин, посмотри, чьей работы нагрудник на тебе. Моей он работы. А шестопёр — его мой сосед ковал, по чеканке вижу. Пускай мы персты, только ведь и голове без перстов жить худо. Ну, а голова у нас будет своя — князь Михаил Юрьич!
Владимирская сторона радостно и одобрительно зашумела. Видно, слова бронника Петряты пришлись ей по душе.
И тогда Добрыня Долгий с торжеством и злорадством в голосе громко сказал:
— А теперь послушайте, люди добрые, боярина Дедильца, посла пресветлого князя Глеба Рязанского.
Сразу наступила тишина — натянутая, как тетива лука. Владимирцы хорошо знали предприимчивого и честолюбивого владетеля соседнего княжества. Даже могущественный Андрей старался по возможности реже вмешиваться в дела Рязани.
Посол Дедилец повёл свою речь издалека. Он заговорил про усобицы киевских князей, которые друг друга губят, что дрова рубят.
— Неужто вы хотите, чтоб крамола перекинулась и в наши земли? Подумайте, крепко подумайте, владимирцы, какого князя вам надобно! Или вы забыли, сколько ваших ратников легло недавно в Киевской земле? А кто их посылал туда? Посылал их покойный князь Андрей, царство ему небесное. — Боярин осенил себя крестом и продолжал: — Отец Михалка и Всеволода сидел на столе киевском, и они будут домогаться того же. А чьими руками?
Владимирцы молчали. Дедилец перевёл дух и заговорил снова:
— Есть и кроме Михаила прямые наследники славного Мономаха — Ярополк и Мстислав Ростиславичи[8].
— Был бы мёд, а уж мух нальнёт, — насмешливо вставил Гюря, но на его слова никто не обратил внимания.