Куаду водил ее из зала в зал, находя для каждого экспоната интересную историю. Они останавливались у «Кодекса Хаммурапи», в котором было сосредоточено все жизнеустройство древнего Вавилона – Вера помнила лишь фрагменты из уроков по истории. Шли через зал Кариатид с изобилием античных статуй и видом из окон на павильон короля-солнца. Замерли у знаменитой Ники Самофракийской – крылатого существа без рук и головы, парящего над лестницей Дару на куске грубого, острого, как нос триремы, камня, своим образом отсылающего в эллинистические времена. А потом долго рассматривали «Раба восставшего» и «Раба умирающего» Микеланджело Буонарроти.
Эрик Куаду ограничился лишь парой слов в качестве справки об этих двух скульптурах. Но самозабвенно рассказывал о рабской доле, о гнете оков и бренности тела, о жизни и смерти тех, кого на самом деле изобразил великий скульптор Ренессанса. Рабами их стали называть только в наши дни – Микеланджело ваял пленников. И не просто пленников, а художников, творцов, находящихся под гнетом церкви.
– Этот еще борется, видны все его жилы и мускулы, напряженные от нечеловеческих усилий, вот-вот он порвет путы… Но нет, мгновение застыло в вечности. Другой раб сдался и повис в веревках. Его мгновение тоже застыло, но он пал раньше. Что выберете вы? Борьбу или власть отчаяния? Так или этак, а конец один.
У знаменитой «Моны Лизы» они почти не задержались: зал был неприглядным, стены перегорожены какими-то стендами. Эрик повел Веру смотреть полотно, в котором было больше жизни и красок, по его словам, – «Мадонну в скалах».
– Я верю, что в Лувре подлинник, – самозабвенно говорил он, приблизившись к картине в деревянной золоченой раме, повторяющей форму церковной ниши, а потом отойдя от нее подальше, чтобы не мешали блики от стекла. Он только что поведал о двух копиях картины, одна из которых хранилась в Лондоне.
– Посмотрите на этот синий цвет, на эту гармонию природы! Все кругом считают улыбку Джоконды божественной, не замечая, как подвергаются феномену «китчевости». Но разве не чудо горы и источник, выполненные в технике сфумато здесь… на этом полотне? Эту картину точно писал Леонардо! А ту, другую – его ученики. Разве не чувствуется присутствие бесконечности в сем крохотном отрезке стены? А цвет туники Мадонны, движения ее невесомых рук? Эти два младенца – Иоанн Креститель и Иисус, – объяснял он, – а фигура справа – ангел, покровитель Иоанна. Как думаете, какой из малышей – Иисус?
Вера едва успевала что-то осознать, увидеть, впитать, понять глубокий смысл слов человека, который был в этих стенах, как у себя дома, в то время как она оказалась среди столь величайших работ впервые и чувствовала себя утопленником на дне морском. Ежегодные походы в Эрмитаж сразу вылетели из головы.
– Наверное, тот, которого Мадонна держит за плечо? – проронила Вера и не угадала. Она поняла это тотчас же по лукавым лучикам, засиявшим в уголках глаз Эрика.
– Иисус сидит рядом с ангелом и благословляет Иоанна, указывая на его голову, которая чуть позже полетит с плеч. Но это история – летопись смерти. А нас интересует мгновение жизни. Замри! Не дыши! – Он взял Веру за плечи, и у нее подогнулись колени.
– Если смотреть на картину долго, задержать на ней взгляд… – он едва слышно зашептал ей в ухо, – то можно увидеть, как шевелятся, дрожат пальцы Мадонны, как дышат младенцы, услышать плеск воды и шум в анемонах и фиалках, шелест крыльев ангела, обернутых красных полотном… Если они все наклонятся чуть ниже, то рухнут в пропасть, так она реалистично изображена.
– Вы правы, если бы не вы… Я бы пялилась на распиаренную Мону Лизу, совсем не обратив внимания на «Мадонну в скалах».
– А вот и сам Иоанн Креститель. – Он отпустил ее, указав на маленькое темное полотно слева. А потом вдруг встал спиной к стене, наклонил голову, растянул сжатые губы в улыбке и возвел палец к потолку, повторяя изображение на картине. – Похож?
Вера прыснула.
– Если поработать бритвой.
– Ну уж куда мне? – Он взял ее под руку. – Есть здесь одно секретное место… Хотите посмотреть?
– Спрашиваете! Конечно, хочу, – ответила Вера, про себя добавив, что готова идти за ним хоть на край света.
– Вы не обидитесь, если не покажу вам Рембрандта? – Они опять зашагали сквозь залы. – Я не люблю его живопись. Он кажется мне ужасно гнусным и пошлым. Особенно омерзительны его офорты. Он писал уродство… Гойя тоже писал уродство, но оно было духовное, возвышенное. А уродство Рембрандта – плотское. Плоть и без того… Плоть надо изображать… – Он не договорил, видно, решив, что зашел в своей искренности слишком далеко. – Я покажу вам Ватто. Здешние его картины на самом деле скучные. Но он был членом Королевской академии, считается основоположником рококо. Есть одна картина… вот она чудо какая живая. Догадываетесь?
Они бежали вниз по широкой каменной лестнице. Вера едва успевала слушать и разглядывать беломраморные скульптуры, которых здесь было великое множество, – разбегались глаза. Фигуры прятались всюду: высились на пьедесталах у лестниц, выглядывали из арок и больших круглых колонн, стояли в простенках, лежали на мраморных диванах, висели на мраморных позорных столбах.
Когда они пересекали залы с расписными потолками, у Веры кружилась голова от изобилия рюш и кружев эпохи экстравагантного барокко. В галерее Аполлона она чуть не поскользнулась на натертом паркете и не свернула шею, разглядывая фрески в плафонах, выполненные в технике гризайль, – роспись не отличить от барельефа, до того иллюзия великолепно исполнена!
В этих стенах ходил сам Людовик XIV!
Из крыла Дэнон они должны были попасть обратно в крыло Ришелье. Зал Ватто находился то ли на третьем, то ли на втором этаже. Вера уже давно потерялась бы, застряв еще вначале, где-нибудь в квадратном пространстве, увенчанном пирамидальным куполом многоступенчатого двора Марли. Или так бы и топталась в крыле Сюлли, где недавно были обнаружены самые древние остатки Лувра – настоящий донжон, – не подозревая, что за ним следуют залы и галереи, которым нет конца.
Крыло Ришелье второго этажа встретило их мрачной средневековой лестницей с цветными витражами. В Лувре нельзя ходить из зала в зал напрямик, непременно нырять на этаж ниже и выныривать обратно через какую-нибудь взявшуюся из ниоткуда лестницу.
В зале французской живописи XVIII века были в основном светлые, голые стены и множество композиций с пейзажами, дамами в пышных париках и платьях. Но Эрик остановился перед огромной фигурой печального Пьеро. Полотно было размером полтора метра на два – почти в человеческий рост. Белая понурая фигура актера комедии дель арте взирала на явившихся потревожить его в ночи гостей.
– Это – Жиль. Я прихожу каждый раз, когда душит синдром самозванца, – признался тихим доверительным тоном Куаду. Веру взяла жалость. Его душа была обнажена, казалась такой уязвимой. – Прихожу и смотрю на этого несчастного человека, который не знает, кто он, зачем он, что он такое, почему одет в белое, должен плакать и смеяться для посетителей музея, а в прошлом – для явившихся в его театр зрителей.
Вера молча смотрела на картину, пытаясь понять того, кто привел ее сюда. На что он способен? Что заставляет его быть таким надрывным, как натянутая струна? Со всеми он такой оголенный, говорит, будто сдирает с себя кожу с ошметками мяса и кровью? Можно подумать, он не бестселлер выпустил, а получил нагоняй от литературных критиков. Хотя, наверное, и без этого не обошлось.
– Ватто очень любил театр, вы знали? – Куаду заложил руки за спину, обернулся к ней. Она ясно увидела, как блеснули слезы в его больших глазах.
– Нет, впервые об этом слышу, – пробормотала Вера.
– С компанией других молодых людей и веселых мадемуазель они одевались в театральные костюмы персонажей пьес, которые были популярны в те дни. Ватто писал их в этих костюмах… Здесь не все его картины, но поверьте на слово, те, которых нет, как раз самые удивительные. Ватто будто вынимает собственную душу, предлагая друзьям примерить изнанку своей души. Вы бы хотели поучаствовать в таком спектакле?
– Не знаю, – смутилась Вера.
– Кажется, этот герой у вас в России зовется иначе.
– Да, мы зовем его Пьеро.
– Пьеро… – печально подхватил Куаду, дернув подбородком, будто принимая оскорбление как комплимент. Явно, в эту минуту он думал о чем-то своем. Они надолго замолчали. Вера почувствовала усталость, неловкость, волнами набегающую нежность к несчастному Пьеро и не менее несчастному писателю, которого раздирали какие-то тайные муки.
– Удивительно, что вы мне сегодня попались на пути… Я планировал надраться как свинья и броситься под экскурсионный автобус.
Сердце Веры упало до самых пяток. Она ахнула.
– Шутка. – Эрик сжал ее плечо. – Разумеется, я шучу. Но настроение было мерзкое. А вы его чудесным образом исправили. Таким Лувр я сам еще не видел… Я ваш должник, прекрасная петербурженка.
Вера еще не отошла от шока, в который повергло ее странное заявление про экскурсионный автобус. Она удивленно двинула бровями, не нашла, что сказать, поэтому молча подцепила платье пальцами и присела в книксене.
– Вы очаровательны! – По его губам скользнула улыбка, и он вновь обратился взглядом к картине. Лицо медленно меняло выражение, уголки губ скользнули вниз, под седоватой бородкой обозначились складки вокруг рта. А вдруг он и вправду собирался покончить с собой?
– Биографы Ватто утверждают, что он умер от туберкулеза, – проговорил он. – Но на самом деле художника убил вот этот самый Жиль. А точнее, его белая одежда. На нее ушла уйма свинцовых белил, которые и отравили Ватто.
Он постоял еще некоторое время с задумчивым видом, потом повернулся, приподнял брови, шумно вздохнул, разведя руками в веселом жесте. Шагнул к картине и повторил ее тоже.
– А на этого? Похож? Ну скажите, что похож!
Вера смеялась, и он вместе с ней. Они направились к лестнице.
– Боюсь, я злоупотребил вашим вниманием, прекрасная петербурженка Вера. Скоро полночь. Разрешите заказать вам такси?
Она не назвала точный адрес, сказала, не помнит улицу, но что-то возле арки Сен-Дени. Внезапно на нее накатила странная подозрительность, она не хотела, чтобы Куаду узнал, что она из бюро частного сыска Герши. Хорошо, успела сказать, что эту работу она бросила. Потом не придется оправдываться, на случай, если их сумасшедшее знакомство продолжится. Телефонами они обменялись.
От арки Сен-Дени несколько пустынных узких улиц она преодолела с помощью навигатора. Страшно не было, в крови пульсировала эйфория, в мыслях Вера витала в залах Лувра. Вокруг каруселью кружили золоченые рамы и величайшие произведения в них, лица, разлетающиеся одежды, воздушные пейзажи, ангелы, мертвые Иисусы, Мадонны, короли, королевы, античные боги и запах дорогого мужского парфюма.
Глава 7. Неделя романтики в Париже
Вся следующая неделя была просто волшебной. Вера будто попала в один из фильмов Вуди Аллена – «Вики, Кристина, Барселона» или «Полночь в Париже»… С утра до самого вечера она проводила время в обществе Эрика – удивительного выдумщика, спонтанного, искреннего и юного душой.
У Веры кружилась голова от любви.
Выставки, музеи, аукционы, частные сады в Сен-Жермене, уютные ресторанчики на набережных, опера Гарнье и вечер хореографии Аллана Люсьена Ойена, завтраки на траве, обеды на террасах и с видом на крыши, прогулки по ночному городу, по Сене, башня Сен-Жак и город с высоты птичьего полета, Сакре-Кёр и ужин в ресторане прямо на Эйфелевой башне. Всюду они попадали в обход туристов: либо когда место было уже закрыто, либо двери открывались только для Эрика Куаду, он доставал билеты просто по щелчку пальцев, и его встречали, как вип-персону. Она увидела Париж таким, о котором писали Хемингуэй и Франсуаза Саган, каким его видели Ренуар, Ван Гог, Бланшар…
Даже как-то забылось о злосчастном Эмиле и его бюро. Правда, для очистки совести Вера пару раз заглянула к Юберу, спросить, нет ли для нее каких-нибудь поручений. Тот пожимал плечами – от Эмиля не было вестей, пропадал где-то. Вера набирала для него сообщение, но потом стирала, проваливаясь в круговерть нового романа.
Квартира Эрика на Риволи – угловые апартаменты с видом на Лувр и чертово колесо парка Тюильри, которое по ночам горело, как гигантская звезда, – оказались райским уголком, гнездышком настоящего писателя с кабинетом, полным книжных полок, размашистым столом красного дерева, дорогущей музыкальной установкой и необыкновенной коллекцией пластинок, которой позавидовал бы Мураками.
Они слушали классику, пили вино, обнимались на чиппендейловском диване, обтянутом красным сукном. Эрик совершенно не проявлял никакой настойчивости. Его ухаживания были такими трепетными, утонченными и трогательными, что Вера чувствовала себя сбежавшей принцессой из «Римских каникул» или Орнеллой Мути из фильма «Безумно влюбленный», а иногда очень редким и хрупким произведением искусства.
Они могли уснуть в одной кровати, читали друг другу вслух, лежа голышом, встречали рассвет в объятиях друг друга, но большего не случалось. Она знала, что кульминация их встреч должна подойти к главному, мужчина не может так долго сдерживать свои инстинкты, но оттягивала сладостный момент до вечера, потом до утра, потом опять до вечера – так все и тянулось. Оба ловили особенный кайф от одного только предвкушения, от объятий и прикосновений. Это как откупорить бутылку дорогого вина и ждать, когда оно подышит, а потом долго наслаждаться ароматом, прежде чем сделать первый глоток.
В тот вечер она лежала на животе в одних кружевных трусиках, обернувшись белой простыней, и читала его книгу – оставалось несколько глав. Он лежал на боку рядом, следя за ее взглядом, и ласкал светлую прядку волос у уха.
– Хочешь, я открою тебе одну тайну?
Она перевернулась на спину, лукаво на него поглядев.
– Комнату Синей Бороды?
Он наблюдал за ее искрящейся улыбкой и молчал. Потянувшись к столику у кровати за бокалом, она сделала большой глоток – страшно, лучше быть чуть пьянее обычного. Вино ударило в голову, смешавшись с волнением и азартом.
Упав на кровать, Вера раскинула руки. Комната приятно закружилась. Он приглушил свет торшера. Через мгновение она ощутила горячее прикосновение к своей шее и вздрогнула, изогнувшись дугой ему навстречу.
Он гладил ее тело, покрывшееся мурашками, сначала нежно, потом без ласки, как-то странно – будто мастер ощупывает новый для него материал, обводил контуры ключиц, сжимал шею, обхватывал пальцами талию. Заметив, что Вера напряглась, он медленно стянул трусики и стал целовать нежную кожу внутренней стороны бедер. Их освещало лишь сияние чертова колеса, проникающее в прямоугольные окна спальни. С улицы доносились шум машин и говор прохожих, звуки то приближались, то удалялись. Вскоре стало слышно лишь их частое и громкое дыхание. Сильной рукой он перевернул ее на живот, провел пальцами вдоль позвоночника.
– Ты не знакома с живописью Фрагонара? – прошептал он на ухо. Вера лежала, прижавшись щекой к подушке, чувствуя его тяжесть на себе и то, как он медленно раздвигает ей ноги. – Или, может, знаешь знаменитую картину Франсуа Буше?
– Она висит в Лувре? – выдохнула Вера, а пальцы его скользнули между ее ягодиц.
– Нет, в Старой Пинакотеке, в Мюнхене.
– Что же эта за картина?
– Портрет Мари-Луизы О’Мерфи.
– Ах, – она едва не вскричала, когда он силой развел ее ноги шире.
– «Обнаженная на кушетке»!
Вера почувствовала себя экспонатом в Лувре, лежащим на мраморной перине. Вино пьянило, под плотное покрывало заглянул страх, но его тотчас заслонили любопытство и страсть мотылька, летящего на свет свечи.
– Хочу эту картину… – выдохнул он ей в ухо. Она полулежала, разведя колени так широко, что было больно, спину он ей слегка изогнул, приподнял подбородок. Его руки летали по ее телу, будто у скульптора по податливой глине, то и дело заставляя дрожать от неожиданных прикосновений в самых нежных местах. Едва она напрягалась, он проводил рукой между ног, верными прикосновениями добиваясь от «глины» большей мягкости.
Вера зажмурилась, ожидая, что он вот-вот возьмет ее, но он поднялся с кровати, обошел ее и пальцами коснулся висков, поправив голову так, что его взору открывался знаменитый разворот в три четверти, считающийся самым любимым у художников. Вера тяжело задышала: было непросто сохранять изгиб спины, приподнятость ягодиц. Он держал два пальца под ее подбородком, вынуждая тянуться вверх всем телом. А потом опустил ладонь на поясницу, и она мягко осела в подушки животом и грудью.
– Прошу, не двигайся… Замри. Я хочу видеть произведение Буше.
Вера замерла, пытаясь представить, что она сейчас собой представляет с широко разведенными ногами. Грудь утопала в подушках, тело овевала прохлада, врывающаяся в распахнутые окна. Он милостиво поправил под ней подушку и вновь сунул два пальца под подбородок.
– Приподними голову… вот так…
Вера послушно вернула голову в нужное положение, но ее губы дрожали.
– Тише, тише… – Он поцеловал ее в висок. – Я не причиню тебе зла. Хочу лишь видеть картину Буше. Сегодня только это. Не двигайся. – Он собрал ее волосы и заколол тонкой шпилькой, которую, вероятно, заготовил заранее. Вера задрожала еще больше, почувствовав холодный и острый, как игла, кончик у затылка.
– Замри, тихо, не шевелись… – Нотка нетерпеливой настойчивости, граничащая с раздражением, а потом опять томный шепот:
– Ты прекрасна! Знаешь это? Ты само совершенство… и я не хочу причинять тебе боли…
По звукам его шагов казалось, что он отошел еще дальше. Боясь даже дышать, Вера скосила взгляд, заметив, что он сел в кресло поодаль, закинув ногу на ногу.
– Не шевелись… Если бы ты могла видеть себя со стороны!
Вера запомнила этот странный, но волнующий эпизод, как сон. Но он сделал их союз еще крепче, а желание более жгучим. Возможно, кто-то бы счел эту связь ненормальной. Бесконечно долго она изображала обнаженную на кушетке, в голове клубился туман, а потом… она проснулась, с трудом вспоминая, что же произошло. Неужели так и уснула? Было одновременно смешно и жутко, но что-то влекло к Эрику. Он повелевал, она подчинялась. И ей это доставляло удовольствие.
– Ты, наверное, считаешь меня сумасшедшим, чудаком, помешанным на искусстве? – спросил он как-то, привычным движением пальцев поглаживая прядку волос у ее уха. Они лежали, обнявшись, в смятых простынях, Вера задумчиво глядела в потолок и молчала, вероятно, вызвав его смущение своей немотой.
– Нет, вовсе нет, я никогда не переживала ничего подобного… Никогда! Мне кажется, я попала в восемнадцатый век, к самому маркизу де Саду.
– Ты шутишь. – Он уронил голову ей на плечо и издал нервный смешок, заставивший ее вздрогнуть. Будто она задела за живое.
– Маркиз де Сад – философ! – попробовала оправдаться Вера.
Куаду лишь рассмеялся.
Вечером, после бокала вина, Вера едва не засыпала, ее качало на волнах неги, она мысленно перечисляла, какие картины сегодня будет изображать для Эрика, будто одалиска для вавилонского царя.
Он взял ее под руку, безвольную, податливую и готовую быть чем угодно, потянул на себя, заставил подняться. Они подошли к окну, он обнял ее сзади, прижав спиной к груди и животу.
– Смотри! Что ты видишь?
– Сад Тюильри…
– Верно. И?
– Лувр и колесо.
– А что ты еще видишь?
Вдруг ее расфокусированный от неги и вина взгляд выхватил из предвечерней дымки несколько крошечных фигур. Они двигались стройным рядом по широкой аллее в сторону фонтана. Стояли по двое… Вера напряглась, усиленно всматриваясь в это странное шествие. Наконец она смогла различить средневековые платья, развевающиеся плащи. Потом стали четче видны парики, широкополые шляпы с перьями и тонкие иглы шпаг, бьющихся о сапоги с широкими раструбами.
Вера перевела недоуменный взгляд на Эрика. Он улыбался загадочно и туманно, будто следил, какое впечатление произвел на подругу, в то же время наслаждаясь зрелищем.
– Это что? – непонятно почему заплетающимся, тяжелым языком спросила Вера. – Костюмированное шествие?
– Это призраки Тюильри. Они здесь давно… очень давно. Но не всякий может их видеть.
– Серьезно? Ты говоришь, что это призраки? Это что… королева Марго?
Он усмехнулся.
– Как раз королевы у них нет… Но ты могла бы ею стать.
– Я?
Веру пробила странная дрожь. Она вдруг осознала нереальность происходящего. Белые стены спальни Эрика, покрытые тонкой лепниной, стали прозрачными, темная кирпичная кладка над кроватью показалась ей огромным склепом, высившимся посреди комнаты, свисавшая с потолка резная люстра тоже потеряла очертания, словно ее обвила паутина. Она подняла голову и взглянула в лицо Эрика, прижимавшего ее голое тело к своей белой рубашке, расстегнутой на груди. Он смотрел в окно, взгляд устремлен поверх ее волос, а в глазах такой туман, будто повидали эти глаза тысячи и тысячи лет. Быть может, даже… именно он писал кодекс Хаммурапи, о котором так самозабвенно рассказывал в Лувре. Он, что же… сам Сатана?