Галина Ильинична, приятная пожилая дама, вечно молодившаяся при жизни мужа, державшая, что называется, "форму", после смерти его быстро состарилась и даже согнулась физически, превратившись наружно из "интеллигенции" в четвертом поколении в простую московскую бабушку-старушку, вечно стирающую и шаркающую по углам половой тряпкой. Она жить не могла без забот, и если раньше для неё главной заботой был супруг-профессор (то она ждала его из лагерей, то красиво сопровождала его на международных конгрессах, а целом - создавала мужу уют, комфорт, надежный "тыл), то теперь переключилась на дочь, зятя и внука с внучками. Тут не требовалась фальшивая молодость, нужна была "бабушка", она и стала таковой. Она закурила папиросы "Беломорканал" вместо былых сигарет "Столичных", она стала ворчать, как настоящая теща; было на кого ворчать: зять Виктор - неплохой: умный, непьющий, тактичный и вежливый, страшно работящий, любимец покойного мужа, в прошлом - ярый антисоветчик и антикоммунист, диссидент и правдолюбец, отсидевший при Брежневе за "политику" 3 года в Мордовии. Впрочем, на Виктора сейчас можно было поворчать лишь заочно, ибо два года назад он ухитрился "заработать" банальную уголовную статью (108-я, тяжкие телесные со смертельным исходом) и отбывал наказание в одном из северных лагерей - (впрочем, как раз это ему и пообещал когда-то проницательный комитетский дознаватель Карманов: "Много вам сейчас не дадут, не за что. В принципе, могли бы вовсе прикрыть дело я настаивал, но, увы, не я решаю - слишком высок уровень. Но, мне кажется, вы отсидите разок, а потом снова сядете, Виктор Евгеньич... Ох, как сядете! Всех выпустят, а вы будете до последнего чалиться, до звонка. Куража в вас много, баламутства...").
Галина Ильинична воспринимала "отсидки" зятя как обычное для Совдепии (так она до сих пор называла страну, в которой жила) дело. Ее отец, Мариночкин дед, исчез в лагерях ещё в конце двадцатых годов, родной дядя отбыл десятилетний срок после войны; наконец, муж едва не погиб за колючей проволокой, время спасло его - попал в реабилитационные списки в 56-м. Все было знакомо, тут она могла кое-что посоветовать дочери, что, мол, надо человеку в тюрьме (теплые носки, белье, сало, чеснок) да и сама лично постояла в очередях в Бутырскую тюрьму с передачей для "непутевого" (это была её самая крайняя оценка Виктора).
Срок у Шахова-мужа и зятя кончался в следующем веке.
Именно по совету Виктора (письмом из зоны) решено было избавиться от огромной квартиры - с большой выгодой. Пенсии Галины Ильиничны и переводов Виктора хватало семье на пол-месяца. На другую половину приходилось изыскивать средства; первое время Галина Ильинична тихо распродавала кое-какие коллекции покойного Григория Анатольевича, например, тонкие книги стихов с обложками знаменитого Родченко. Шли они хорошо, но постепенно кончались, и если конструктивный и прямолинейный Родченко для Галины Ильиничны не представлял никакого интереса, то к остальному - ростовской финифти, трехсоттомной библиотеке словарей и энциклопедий, двум подлинникам Кандинского, письмам Бунина - она боялась даже прикоснуться. Поэтому решено было исполнить "установку" зятя на обмен с доплатой; главное было - не сократить ни на метр (а то и увеличить) ту площадь, которая была в наличии. А район - что район? Всё - Москва.
Имелся, в помощь и содействие, хороший человек, старый знакомец Шахова, Андриан Голощапов, называвший себя поэтом, но нынче занимавшийся почему-то квартирным бизнесом. Галина Ильинична знала его давно, Виктор ещё дольше, но ни старушка, ни сам диссидент-аналитик так и не смогли открыть в Голощапове самую главную створку.
В восьмидесятых и Шахов и Голощапов существовали в единой плоскости диссидентства, обменивались запрещенной ("подрывной") литературой, принимали участие в кухонных дискуссиях и в многочисленных самиздатских журналах. Голощапов, правда, так и не "сел" ни разу, но под облавы попадал неоднократно. В самиздате "гуляла" книжка стихов Голощапова "Антисовет" (Обрушится стена закона, и в царстве душной мерзлоты все ваши красные знамена народ порежет в лоскуты), её переиздали в Париже, (Шахов, правда, посмеивался над "душной мерзлотой" и другими "ляпами"); Голощапов плескался в опасной и приятной славе борца за "святое". Впрочем, "святое", когда борьба за него окончилась, оказалось свободой брать, иметь и держать. Тут-то Голощапов и понял, вовремя (сам себе удивился) нащупав прорехи, из которых сыпались "пиастры", что его-то в основном и интересовала именно эта, имеющая материальное выражение, часть свободы, а не та, невесомая, которой добивался Шахов и присные его.
Был Андриан довольно высок, но коротконог, лыс, как Ленин, и плечист, и казался ниже ростом, чем был на самом деле; он много чего любил; с удовольствием пил "на халяву"; любил спьяну бить по лицу кого-нибудь из друзей, а наутро любил извиняться, говорил, что, мол, "заклинило". Но к Шахову, например, он не подступался даже в "заклиненном" состоянии - что-то останавливало его изнутри. Ходили легенды о силе Голощапова, о его "громовом" ударе с левой: как он уложил троих наглецов на Тверской, тогда ещё улице Горького... Никто этого не видел, но все верили, в том числе и Шахов, который, если и сомневался в рассказах о Голощапове, то сомнения эти сразу отгонял - хотел верить. Несомненно, симпатизируя вообще сильным людям, он дружил с Голощаповым. И если в отношениях с другими людьми, в изворотах политики и в изгибах сложных "чисто московских" ситуаций Шахов был прозорлив и расчетлив, то в Голощапове так и не смог разглядеть истинной сущности. Такая неожиданная для аналитика-профессионала слепота едва не обошлась потерей всего самого дорогого. Впрочем, он так никогда и не узнал об этом.
Марина год назад опрометчиво обещала последовать за своим супругом в отдаленные края. Пообещала она себе самой, а не мужу, и именно это обстоятельство угнетало Марину наиболее тяжко: от мужа она могла бы отговориться, от себя самой - никогда. Что же подвело её к этому обещанию, клятве, если хотите, обету? Да обыкновенная женская романтика, упоение собственной судьбой как неким захватывающим романом. А из фабулы романа, как из пасьянса, несомненно должна была выйти дорожка дальняя в казенный дом - ехали ведь за мужьями все эти Волконские и Трубецкие, чем же хуже она, Шахова-Лесовицкая?
Никакого явного смысла в поездке "поближе к мужу" не было. Можно было жить рядом с зоной - но зачем? Взирать каждый день на колючку и бетонированный забор с вышками, зная, что где-то там, в бараке, мерзнет и голодает суженый? Свидание полагалось, но, зная характер Виктора, Марина предположила, что свидания вообще не будет - лишат за "поведение" - дай Бог, не посадят в ШИЗО или ПКТ. Так было в Мордовии, где Виктор отбывал первый, "политический", срок...
Но слово, данное самой себе, перевешивало все разумные доводы. "Поеду", - говорила себе Марина. - "Буду работать в какой-нибудь школе есть же она там? - педагоги везде дефицит, да ещё за такую зарплату..."
Что-то произошло с тревожным, но привычным российским миром. Прогнило, как в королевстве датском, все, что раньше давало неощутимую слабину; разошлись швы, как будто страна решилась сдвинуть неподъемный груз - едва очнувшись после многолетнего наркоза. Еще совсем недавно жизнь удивляла стабильностью несвободы и равенства ("братство республик-сестер" отдавало пряностью абсурда), нынче же "не" прикрепилось к равенству, а свобода, оставшись без отвердительной, сывороточной частицы, распространилась словно эпидемия, обретая в крайних проявлениях черты беспредела - вплоть до каннибализма; братство же, потеряв территориальные субъекты, ушло внутрь человеков. К этому было не привыкать... Век-волкодав, фашист и чекист превратился в барыгу, шакала и мазурика; но сменилась терминология, убивец стал киллером, а мазурик - "авторитетом", язык оборотился заблатованной скороговоркой с жестами, а интонация возобладала над смыслом слов. Родина стала неузнаваема как мать-утопленница, посиневшая и распухшая. Азарт победы над властью партии и пролетарской гегемонией, продлившейся с исторической точки зрения весьма недолго, сменился голодной и безденежной апатией. Даже самые ярые свободолюбцы вдруг потянулись к умильным воспоминаниям о благодатных временах, рылись, как сказал поэт, в "окаменевшем дерьме" - и находили, находили...
Ушедшая в прошлое Москва семидесятых-восьмидесятых годов жила кругами, на первый взгляд почти не соприкасавшимися друг с другом. Где-то в самом низу трудились муравьи: рабочие, колхозники, младшие и старшие научные сотрудники, воплощая в жизнь идеи тех, кто подпрыгивал чуть выше (доктора, академики, конструкторы и т. д.). Где-то, казалось, в надмирных высях (или в осиных гнездах) обитала вместе с семьями партийно-государственная номенклатура. Подобно некоей "малой нации" эта часть общества существовала в чрезвычайно замкнутом круге. Там складывались свои традиции и обычаи, существовал свой немудреный фольклор, анекдоты, шутки и прибаутки. Для избранных пели особые песни особые певцы, для них писали писатели - даже те, что были "запрещены", ведь их книги свободно выдавались из спецхранов библиотек малому кругу избранных людей.
Номенклатурные дочери выходили замуж "за своих", сыновья женились на дочерях отцовских друзей, друзья дружили не по признаку общих интересов или внутренних душевных симпатий, а по принципу необходимости. Как и любую замкнутую нацию (вроде племени дегенеративных людоедов-харцтуков в Южной Америке) номенклатуру, несомненно, ожидало вырождение. Основателей кланов, этих сталинских бессребренников, живших под страхом наказания в жестком бессонном режиме работы на благо государства, сменили сыновья - немного либералы, немного стяжатели; внукам же было вообще н....ть и на государство и на либерализм, они просто жили на дедовские и отцовские проценты, оставшиеся в виде связей и той самой дружбы по необходимости. (Недаром, если не сами отцы, так именно они, дети, оказались у рулей газет, издательств, телекомпаний, конкурсов красоты, большинства банков и "сырьевых ресурсов". И казалось - вот-вот из номенклатурного болота, как из теории эволюции, из грязи самозародится новая жизнь, новый человек; нет, не родился. Потомство, "имеющее все", не стесненное ни идеологией, ни моралью, ни кодексами "нашло" себя в новом кайфе, в наркотической нирване, там и погибало... Таково было четвертое поколение,
Но и в "третьем поколении" мораль скукожилась до гулькиного... С кругами номенклатуры уже в советское время неожиданно стали соприкасаться круги якобы несуществующего в СССР "преступного мира": знаменитая банда Сокольца нашла приют на даче покойного сталинского наркома, "медвежатник" Чумак жил в квартире действующего члена ЦК КПСС; известные певцы, писатели и артисты балета строчили "помиловки" за тех, на ком пробы негде было ставить. Впрочем, соприкосновения не были проникновениями; исключения, вроде взаимной любви того же Сокольца и дочери Генсека, лишь подтверждали правило. Интересно также, что, хотя номенклатура и приглашала на домашние концерты, скажем, знаменитого В., но долго нельзя было усмотреть никакого сближения: как будто бард очерчивал вокруг себя свой круг, словно Хома в "Вие"... Когда же чуть ступил в сторону - то и погиб немедля...
Противостоящая, "полярная" сфера вмещала в себя огромное число непризнанных провинцией гениев, явившихся "покорять Москву" и пополнявших ряды дворников и истопников, называвшихся теперь "операторами". В разных квартирах устраивались то вечера поэзии, то выставки абстракционистов, экспрессионистов и нонконформистов, то философские диспуты, то концерты подпольных рок-групп. Сиявший и шелестевший тогда (и напрочь усохший ныне) "Гербарий" с бессменным лидером-вокалистом Борей Кокошником как-то весной "олимпийского" 1980 года застрял в Москве, не имея денег на билеты до родного Питера. Нужную сумму плюс расходы на спиртное собрали с помощью трех квартирных концертов - рупь с каждого зрителя. По приезду в Питер всю группу потянули в "Большой дом" на разборку к полковнику Шпильдееву, знаменитому гебисту, пропустившему через свои "дознания" не один десяток "подпольщиков" и диссидентов. Соло-гитарист Андрюша Смачок, слабый человек, сразу признался в подрывной деятельности и был за это на целый год помещен в специальную больницу, где его лечили аминазином, сульфазином и инсулиновым шоком. После лечения он больше никогда уже не брал в руки ни соло-гитару, ни бас, ни ритм...
Поводов для репрессий было предостаточно - арестовывали, сажали и лечили за анекдоты и карикатуры, за пословицы и поговорки, за стихи и песни, за пьесы и романы, за письма в ЦК и в ООН; отдельно шли "отказники" - евреи, желавшие обрести историческую родину, и потому приравненные к мученикам режима. (Впрочем, когда возможность отъезда представилась масштабно, они спешить не стали: недружелюбная советская родина быстро превратилась в соблазнительное царство желтого дьявола. А желтому дьяволу срочно понадобились опытные казначеи, в которых немедленно переквалифицировались бывшие научные сотрудники, гинекологи, стоматологи и музыканты-исполнители).
Круг, в котором вращались Виктор и Марина, можно было назвать "номенклатурой наоборот": здесь формировались элитные "кадры" для политзон и спецпсихушек. Так называемая "пятая линия" КГБ СССР кормилась, поилась и одевалась, пожиная и выкашивая вершки и корешки любой оппозиции. Летели молниями докладные записки в ЦК КПСС, в Политбюро, устрашая стареющих властителей последствиями плюрализма и либерализма, авангардизма и сюрреализма. Редкие умники в КГБ затерялись среди толп кретинов-выдвиженцев из комсомола и осадка партии; безработицы на идеологическом фронте не было, всем хватало места...
Допросами и слежкой дело не ограничивалось, ведь иногда "попадались" серьезные люди - вроде Андрея Бардина, готовившего со товарищи, пусть и на бумаге, но самый настоящий вооруженный захват власти. По такому же разряду котировались, например, Лелик Апраксин, чуть было не взорвавший Мавзолей в 1970 году, и Вадим Кирза, сочинявший грозные малотиражные воззвания к Русскому народу от несуществующей партии "Третий Рим". Это были уже не диссиденты, а, как тогда говорили, "отсиденты", прошедшие по разу-два Дубровлаг, Владимир и ждавшие новых арестов.
Но, конечно же, основная масса протестующих не представляла никакой опасности ни для какой власти.
Именно вокруг "отсидентов" вращались сотни, тысячи сателлитов: сподвижники, сочувствующие, бесшабашные поэты и художники, а иногда и обыкновенные алкаши-халявщики, просто интересующиеся и потерянные обществом люди. Но все они числились в оппозиции, что-то писали, сочиняли или делали вид, что пишут, сочиняют... Когда в 1981 году неожиданно умер (прободная язва желудка) Дима Шевырев, душа общества, умница и острослов, то его безутешная вдова Лика устроила в собственной квартире шмон похлеще гебистского. Были вспороты матрасы и подушки, оторваны днища у чемоданов, выломаны подоконники. Она искала рукопись романа "Переворот", якобы написанного покойником. Ничего, однако, найдено не было - даже после простукивания стен молоточком на предмет тайников. Добросердечные друзья успокоили Лику: мол, рукопись изъята и хранится в архивах КГБ, для потомков. А Диму, мол, отправили на тот свет гэбэшники-комитетчики - вызвав таинственным способом прободение.
Так впоследствии и объявили по радио "Свобода": в Израиль прибыла Анжелика Шевырева-Закс, вдова погибшего при загадочных обстоятельствах писателя-диссидента Дмитрия Шевырева, автора запрещенного в СССР романа "Переворот". Но кое-кто (и Шахов в том числе) знал, что Дима за всю свою жизнь написал три, в общем-то, неплохих стихотворения, одно из которых было опубликовано в журнале "Юность", а два - в альманахе "На страже рубежей Родины". Роман существовал лишь в мечтах и планах покойного, более устных, чем письменных.
Язва же у Шевырева образовалась от вечной сухомятки (Лика отлично готовила сосиски и яйца вкрутую) и от потреблявшихся в больших количествах и с малой "закусью" дешевых плодовоягодных вин типа "Осеннний сад". (Этот "Осенний сад" именовался знатоками и "Осенний яд", и "Осенний гад", и даже почему-то "Есенин рад"...)
И эти самые "круги", как будто бы недостижимые друг для друга, легко наклонялись (сами по себе?) в пространстве и времени, соприкасались и теряли обитателей в чуждых измерениях. От бандита до правительства был один шаг, один стук в дачную калитку; от генерала КГБ до непечатаемого писателя-оборванца - пол-шага; чуть левее, чуть правее - хиппи, панки, "митьки", "качки", "металлисты" и т.д и т.п. Двигались плоскости, скрежетали лопасти турбин и ножи мясорубок ворочалось в организованном хаосе и абсурде странное государство, где кухарка мечтала о браздах правления, и дожидалась своего часа, и дождалась, наконец...
Виктор Шахов, потомок старинного купеческого рода, бывший школьный вундеркинд, шахматист, питомец музыкальной и художественной школы, пленник английского языка и математического уклона, не оправдав надежд папы и мамы, быстро прошел предварительные кружки и кружочки и с "багажом" семи самиздатских, почти антисоветских статей занял прочное место в номенклатуре "Большого Круга". Его не сразу посадили, хотя неоднократно арестовывали, пускали по нескольким делам; долго не могли прищучить: внешность Виктора совершенно не соответствовала его внутреннему содержанию. Бесшабашность и открытость странным образом сочеталась с тонким расчетом, аналитический ум шахматиста работал в паре с мощной интуицией.
"Вы, Виктор Евгеньевич, могли бы послужить Родине... Все же диплом мехмата... Вон какие статьи пишете - любо-дорого читать. Владеете ситуацией, признаю... - сказал присутствовавший на одном из допросов в качестве наблюдателя старший лейтенант Скворцов. - А нам аналитики нужны и, скажу по секрету, уже работают".
"Стучат, что ли?"
"Да что вы, что вы! Вон, в Штатах, институт Хэллапа, слыхали? Там компьютеры, электронные мозги. Моделируют ситуации, дают долгосрочные прогнозы, предлагают отточенные решения. А у нас компьютеров мало приходится людской ресурс пользовать. Америкашки опросы проводят, общественное мнение анализируют - у нас то же самое, только без опроса: слушают, анализируют, обобщают. И, заметьте, прогнозы поточней американских..."
"Какие же именно?"
"Х....е", - вдруг, помрачнев, тихо, почти шепотом сказал старлей. "Можно сказать, катастрофические..."
Витю это не удивило: его собственные предположения были так же пессимистичны. Но он шел, как ему казалось, дальше Скворцова: считал, что именно в недрах Комитета, превратившегося из органа в опухоль, аккумулируется (тоже абсурд: как может аккумулироваться "ничто"?) отрицающая и разрушающая энтропия во всех видах: от военной и экономической до бытовой и культурной. Комитетчики, сами о том не ведая (пусть на среднем уровне), подтачивали стержень советской (читай: российской) государственности. Этим стержнем, как ни печально это признавать теперь, была марксистско-ленинская идея, заменить которую было нечем, а выдергивать разом - нельзя, могло открыться обильное кровотечение. (И открылось, когда все же выдернули!) "Пятая линия" стала к середине восьмидесятых своего рода "пятой колонной", действуя от противного и добиваясь именно тех результатов, на которые рассчитывали враги - спецслужбы и подрывные организации Запада, Востока и иных сторон света. (Об этом и сказал Шахов Скворцову, сразу лишая себя возможности на малейшее снисхождение, не зависящее, впрочем, от старлея...).
Исходя из здравого смысла кто-то должен был первым остановиться: или диссиденты должны были пойти на примирение с властью, отказавшись от борьбы за свободу духа ради мнимой стабильности; или власть должна была признать свободу слова, мысли и духа. Только так можно было удержать неминуемый распад. Но никто не остановился, довели дело до логического конца: раскурочили сообща великую державу, словно паечку, брошенную "на шару" толпе голодных и уже свободных...
Скворцов же, комитетчик этот - или не комитетчик? - Вите Шахову почему-то понравился - при всем предубеждении ко всему связанному с ГБ и из оного исходящему. Но в старлее было что-то вне-комитетское, что-то "над"... Короткое общение навсегда убедило Шахова в наличии позитивной силы в этой, по его мнению, "деструктивно-негативной структуре". Беда в том, думал Шахов, что опора позитивности похожа на табурет под ногами висельника: вот-вот выбьют. Идеология энтропийна по сути, экзистенциальна и эсхатологична как всякая утопия; если же по-русски, то просто прогнила изнутри, сверху, снизу, воняет безбожно, и кто дышит - тот погибает. Необязательно - буквально, но и внутренне, душевно, что ли...
В личном плане Виктор Шахов не знал никакой энтропии-дистрофии, как душевной, так и телесной: был здоров и силен физически, в рукопашном бою мог дать сто очков форы любому; в юности занимался и боксом, и самбо, и модным карате, а ещё - изучал искусство драки в теории, по любопытной книжечке, купленной у жучков-спекулянтов возле памятника Ивану Федорову. Изданная в 1932 году без всяких библиографических данных, называлась она просто: "Физическая подготовка"; предназначалась для бойцов НКВД. Приемы были зверские, а описания - деловито-четкие: "Если противник упал на спину, то наилучшим продолжением боя является разбивание мошонки топчущим ударом подошвы сапога по траектории Х (см. рис. 6)" - и так далее... Но и без спорта Шахов отнюдь не был рафинированным леденцом-подарком: юность прошла в угрюмых дворах близ знаменитого Тишинского рынка, драки были обычным делом - и дня без них не проходило. Некоторых "спарринг-партнеров" по уличным схваткам Виктор впоследствии встречал в камерах пересыльных тюрем: была радость встреч и непременный чифирок под воспоминания.
В статьях Шахов обосновывал право народа на бунт, на восстание. Это было не ново, об этом гавкнула когда-то и Декларация Прав Человека, но в условиях Совдепии и скрепляющего компартийного "цемента", бунт являлся "подрывом", и срок за призывы к нему был большой-большой... Впрочем, и в странах демократии не шибко привечали бунтовщиков: хорошо, когда бунтовщики далеко, за пределами границ, тогда можно брать их под защиту, "качать права человека". Британцы, к примеру, "своих" бунтующих ирландских сепаратистов щемили не хуже Лубянки.
Шахов отсидел малый срок, всего три года: защищая "бунт" как право, он в то же время отрицал террор, считая его порождением глубинной трусости, прерогативой самой отборной сволочи. "Бунтовщик и террорист, - писал Шахов, - все равно что волк и сколопендра. Мятежник не может приравниваться к убийце из-за угла или угонщику самолета с детьми, пусть даже последний действует исключительно из высоких побуждений, а первый руководствуется порывом или инстинктом... Пьяный сброд, громящий винно-водочный магазин, выглядит намного благородней "группы повстанцев", подкладывающих бомбу в метрополитен... Бунт - это аффект, который и по уголовному-то праву смягчает наказание; террор суть злодеяние подготовленное и расчитанное, снисхождения за него быть не должно".
Власть (все же не без помощи старлея Скворцова, ставшего капитаном) достойно оценила фразу: на фоне нескольких угонов авиалайнеров, поджогов гостиниц и взрывов в метро осуждение террора пришлось ко двору; Шахова благородно прокатили по 190-й "прим" (порочил советский строй) вместо неподъемной 70-й с "потолком" в 15 лет... Правда, и по легкой статье дали максимум. Шел тысяча девятьсот семьдесят седьмой год, близилось шестидесятилетие Великой октябрьской социалистической революции (которую Шахов называл не иначе как ВОСРом).
Шахов был типичным "семи-", а потом - "восьмидесятником", выросшим не у теплого костерка или на арбатской кухне (и там и там - Окуджава хором), а на довольно прохладном спортивно-интеллектуальном стадионе, вмещавшем для универсального сосуществования хулиганов и почитателей ксерокопии набоковского "Дара"; фанатов стальных "Дип Перпл" (а не медного джаза!) и творцов литературно-живописного авангарда, много пьющих поэтов и трезвых аналитиков. Это было новое "потерянное и обманутое" поколение, "лишние люди" без "левых" иллюзий с "комиссарами в пыльных шлемах" в голове, без скалолазного и геологического романтизма, но с опасной взрывчатой смесью в душе - практицизмом и педантизмом в личной жизни и стремлением к чистой вере, к высшей справедливости. Они не загорались штучным восторгом и единовременной одержимостью, они не жаждали "оттепели", им нужна была полная перемена "климата". Глаза поколения смотрели мимо всех возможных поворотов, только вперед; были, возможно, эти очи ледяными, но как легко они таяли!.. Их замораживала и отогревала Москва, столица мира, гостеприимная и враждебная, свободная и плененная, невинная и обесчещенная, святая и лютая.
* * *
Марину, попавшую в богемную сферу вместе с Виктором (сама она никогда бы не рискнула "войти" в незнакомое общество), не интересовали частные проблемы, решавшиеся окружающими, она мало что понимала в статьях и дискуссиях. Ее завораживала сама атмосфера окутанных табачным дымом литературных вечеринок, опьяняли почти опасные посещения православных храмов и беседы с известнейшим и модным священником о. Алексеем П-м. Молчание Марины, однако, поднимало её на досточную высоту в глазах друзей Виктора - все думали, что и она занята размышлениями о смысле жизни, о тайне смерти, о свободе. Но она на самом деле жила одним восторгом. Из рук в руки передавались бледные, или, наоборот, жирно и черно размазанные ксерокопии "Лолиты", "Розы мира" и конечно же, "Архипелага...". Что-то невосполнимо прекрасное было даже в обысках ("шмонах"), регулярно осуществлявшихся чекистами по всем знакомым адресам. Если нельзя было сделать обыск, то комитетчики проводили поверхностный осмотр - гласный или негласный.
Как-то явился подтянутый спортивный молодой человек, симпатичный и безликий, в сером костюме, при галстуке и невнятном значке с красной эмалью на лацкане. Сказал: "Я из налогового управления". (Какое такое налоговое управление? Это нынче не удивишься сбору налогов, а в недавние времена кто видел живого налогового инспектора?) "Поступил сигнал, что вы занимаетесь частным пошивом джинсов". "Да у нас машинка-то швейная - ей сто лет". "А это что на столе?" (Как будто не узнал, гад...) "А это пишущая". "Ага, понятно..."
И все пытался подойти поближе к машинке, поглядеть на вложенный лист очередной статьи Виктора... Отттеснила его Марина, не дала взглянуть. Извинился, ушел, чтобы явиться через месяц в множественном числе.
Виктор даже к завтраку одевался как на праздник, имел слабость быть барином, курил мало, но - дорогие сигареты. Был неотразим: темно-серый костюм, черная рубашка, строгий, в цвет костюма, галстук, итальянские туфли... И, вообще, Шахов резко отличался от "типичных представителей" богемы, предпочитавших мятые "техасы" (джинсы - позже, позже), кеды и толстые свитера под горло. Его скорее можно было принять за преуспевающего доцента-технаря, нежели за оппозиционера-антисоветчика.
"Душечка моя", - говорил он Марине без тени иронии.
Марина часто машинально поминала мужа с глаголом прошедшего времени, "был, была, было, были", как почившего: не могла снова представить его в зековском одеянии, оплакивала его мысленно на несуществующей могилке: так и представляла бугорок с простым крестом, себя в черном, хмурых заплаканных детей и небо в сизых тучах, сырость, хлад. Собственно говоря, она и жалела не Виктора, а себя и детей - и в этом была права, ибо время наступило хищное, исчез покой из жизни, не стало ни работы, ни государственной защиты от неприятностей. Многие бывшие друзья необычайно быстро американизировались, оевропеились, завели фирмы и фирмочки, стали употреблять поговорки типа "деньги счет любят", "копейка рупь бережет", "дружба дружбой, а табачок врозь". Все бы ничего, но практицизм был какой-то односторонний: например, продавщица в супермаркете "Шик-Модерн" получала жалкие гроши, но, палимая страхом безработицы, целый день натужно щерила зубы, пытаясь изобразить голливудскую улыбку, и работала без выходных, как будто делала снаряды "для фронта, для победы", а не торговала севрюжной нарезкой с душком и водкой "Смирнофф" и "Петрофф", которую разливали в подвале на Покровке две старухи-пенсионерки без пенсии и три хохла без документов. Впрочем, продавщица, как и в советские времена, безбожно обвешивала и обсчитывала.
* * *
Марина не понимала происшедшего: первый-то срок мужа выждала спокойно, понимая, что иначе и быть не могло, все складывалось соразмерно. Одно время даже готовилась к отъезду за границу (многих изгоняли из СССР, разжижая на следствии субъективный бунт негативным протестом) - предполагалось, что и Виктора Шахова сразу после отсидки попросят "вон": разрешат выехать по какому-нибудь приглашению и не пустят обратно. К счастью или сожалению, Шахов не вошел в списки перспективных "изгоев".
Но исполнилось пророчество следователя: в 97-м Шахов сел снова и, к своему и общему удивлению, вовсе не за "политику", а за то, что очень сильно ударил человека. Человек был так себе, наглец, подлец и стервец; можно было бы подробней коснуться его личности, но о мертвых плохо не говорят. Потерпевший Альберт Беляев скончался, не приходя в сознание, в реанимационном отделении института Склифосовского, и смерть его одарила Шахова шестью годами строгого режима.
Арестовывали Виктора обыкновенные милиционеры, менты-матершинники, мордастые хамы, а не те, из семидесятых - вежливо-нагловатые спортивные фигуры.
Заковали в наручники, затолкали в "бобик" и увезли.
После уголовного суда Марина поняла, что все стало иным. Не было никакого шума на радиостанциях; впрочем, разок упомянуло Виктора радио "Свобода", да и то с какой-то ироничной жалостью и словесным выкрутасом постарался Борис Парамонов.
Теперь тюремно-лагерные опасности в фантазиях Марины превышали всякий допустимый предел; в сновидениях являлись такие каторжные рожи, что впору было умереть, не просыпаясь. Медведи и бандюги, пьяные надзиратели и милицейские сержанты в эсэсовских рубашках с закатанными рукавами гонялись за Виктором Шаховым по буеракам, рычали, свистели, стреляли, скрежетали зубами.
Но и себя саму она не могла вообразить посреди неизвестного, опасного мира тайги, сопок, озер, болот, рудников, нефтяных месторождений - и лютых, как было достоверно известно, морозов. Не могла, но - упорно готовилась к поездке.
Трое малых детей удерживали её некоторое время; дети были поздние, Аня, Ляля и Сережа, а потому - безмерно дорогие, балуемые...
И как будто сама Москва, словно выжившая из ума мать, цеплялась за нее, кричала "Не пущу!", прельщая покоем, комфортом, сытостью.
ЛЮБОВЬ И СТРАХ
От "Русского Самурая", этого гнезда разврата и азарта, вставшего на месте старого медучилища, до самого подъезда дома на противоположной стороне лежало битое стекло, хрустевшее вместе со снегом под ногами пешеходов. Парадная стена с витринами была выворочена вместе с железобетонными основаниями. Торчали изогнутые прутья арматуры. На один из прутьев, как на шампур, была нанизана электрогитара с оборванными струнами. На обломке бетона висел пиджак с двумя рваными дырами в глянцевой спине. Крыша просела, как в карточном домике, из щелей вился дымок. Возле развалин стояли несколько автомашин "скорой" и милиции. Без суеты занимались привычным делом люди в штатском: одни фотографировали, другие ковырялись в обломках. Из отверстия в стене появились санитары, пронесли к "скорой" на носилках свой скорбный груз, накрытый серой пеленкой. Вслед за ними вышел ещё один, то ли санитар, то ли криминалист - плотный, рыжий, веселый.
- Вот, нашел! Аж в кухню забросило! - помахал он серым рукавом, из которого торчал окровавленный обрубок руки с перстнем на указательно пальце. - Чуть в котел не упало!
- Что случилось? - спросила, отворачиваясь от жуткого видения, Марина.
Они только что вышли из подъезда: Марина держала за руки Аню и Лялю, а Сережа предпочитал идти сам, "без рук", как старший и самостоятельный...
- Мариночка, будь внимательной! - кричала в форточку беспокойная Галина Ильинична. - Будь аккуратной с деньгами, дочка!
Готовясь к поездке в Зимлаг Марина решила сегодня же обменять на рубли две тысячи долларов - она взяла их взаймы у подруги в расчете на обещанную доплату (20 тысяч!) от "Добрых Людей". Деньги, зеленые десятки, перевязанные хлипким шпагатиком и завернутые в обрывок газеты, торчали из сумки. Любой воришка счел бы этот сверток за ничто, не покусился бы...
Остальную сумму Галина Ильинична надежно, как ей казалось, спрятала в шкафу, между стопками белоснежных простыней, пододеяльников и наволочек.
Марина в эту ночь почти не спала, думала, как всегда, о Викторе: его отдаленность в пространстве уже виделась ей исходом некоей операции, как будто содрали часть кожи с тела и увезли в неизвестном направлении. Или: как будто это её, Марину, странным образом вырвали из собственной плоти и держат в заложницах до полной выплаты неизвестных долгов. Она часто повторяла мысленно или тихо вслух почти заученные фразы о любви, нагнетала в себе безвыходные чувства, плодила мрачные, но почему-то приятные мысли; но и без слов и без мыслей ощущение абсурда разделения не покидало её. Тут уж не до любви, когда режут по живому; или это и есть любовь?
Никогда она не ездила столь далеко - а по карте до Зимлага было не менее четырех тысяч километров, это по прямой и самолетом...
На поездах-то они, бывало, путешествовали с Виктором, ещё до рождения первенца Сережи, доезжали, например, до Симферополя, а потом, троллейбусом, до Алушты...
Виктор не любил авиацию: не боялся летать, а именно не любил, считал, что транспортный прогресс обязан был остановиться на железной дороге, в ней ещё сохранялась ритмичная поэзия, мистика миров, появляющихся за окном в мерцании вокзальных фонарей и исчезающих в кромешной ночи. Взлет авиалайнера не вызывал никакого восторга: набитая людьми алюминиевая капсула с крыльями и моторами была готова в любой момент треснуть, расколоться под воздействием стихий или по воле сволочи.
Марина пыталась прояснить земные пути к Зимлагу, но оказалось, что лишь до краевого центра К. можно было добраться поездом, а далее неизбежный вертолет, бескрылая машина.
Теперь оставалось только приобрести билет в неизвестность.
Утром позвонил Голощапов, сказал, что в к четырнадцати ноль-ноль придут юристы из "Добрых Людей" - подписать кое-какие оставшиеся бумаги. Марина, ничего не понимавшая в подобных делах, была очень благодарна Голощапову за его заботу и участие в обмене. Она много слышала об обманутых доверчивых гражданах, которым то деньги не возвращали, то квартиры отбирали. А тут все делалось для общей пользы, по-человечески, как и бывает между людьми, и Голощапов, как друг семьи, ничего не попросил... (Марина сама решила: отдам ему пятьсот долларов за труды).
- Мама! - крикнула она вверх, не оглядываясь. - Не забудь! В два часа "Добрые Люди" придут!
- Да! Да! - отвечала Галина Ильинична. Она с удовольствием вспомнила о предстоящем визите юристов-риэлтеров - уж очень ей понравились любезные молодые люди. И Голощапова она уважала: он крепко стоял на ногах, не то, что некоторые...
- Так что же здесь случилось? - снова обратилась Марина к соседке.
- Так подзорвали кабачок наш! - бодро, как прогноз погоды, сообщила соседка-старушка, москвичка-старожилка - из таких собирала свой образ Рина Зеленая. - То ли, значит, воры бандитов, то ли бандиты воров... Вон как разнесло кафешантан: рожки да ножки! А ты, мамаша, спишь, видать, хорошо, бомбой не разбудишь!
Теперь у Марины сердце как будто остановилось на мгновение, а потом снова застучало в моторном ритме. Она потянула детей, чтобы поскорее уйти отсюда... куда-нибудь, где нет ничего, что...
- Атомной их надо! - крикнула вслед веселая старушка.
Сережа очень расстроился. Как всякий мальчишка он хотел бы увидеть или хотя бы услышать настоящий взрыв. Аня и Ляля ничего из разговора с соседкой не поняли, продолжали весело щебетать о чем-то девчоночьем. А оторванная бандитская (или воровская?) рука промелькнула очень быстро, дети не успели обратить на неё внимание, больше интересовались руинами, дымом, милицейскими машинами.
- Такси, такси!!! - истошно, по-бабьи (никогда не умела) завопила Марина. И замахала свободной правой рукой (в левую вцепилась робкая Ляля).
И тут же возле тротуара услужливо притормозил серебристый "опель-вектра".
- Куда, девушка? - вежливо осведомился гладкий, в во всем кожано-бледном, похожий на замороженного кальмара, водитель. На правом щупальце, обхватившем руль, сияла мощная золотая печатка - точно как на оторванной руке из "Русского Самурая".
- В Домодедово, в аэропорт, в аэропорт! - выкрикнула дочь профессора Лесовицкого, тихая московская барышня. В детстве у неё были очень восприимчивые к сквозняку ушки. Перемена климата всегда грозила ей всем, чем только можно грозить в подобном случае.
Ляля, Аня и Сережа, толкаясь, полезли на заднее сиденье. Владелец "опеля" (из "новых", - подумала Марина) услужливо распахнул правую дверцу.
Машина тронулась, и дети на заднем сиденье дружно, как отец учил, перекрестились. Осенила себя крестным знамением и Марина. Владелец, уже открывший рот для дежурной любезности, сжал губы и всю дорогу лишь поглядывал искоса на странных пассажиров. Во взгляде была химерическая смесь уважения и презрения, в равных долях то и другое. И денег он взял ровно половину из тех, что по пути отсчитала ему странная пассажирка.
МОСКВА: ВЫСШИЙ УРОВЕНЬ
Человек, о котором пойдет сейчас речь, не относился ни к номенклатуре, ни к богеме, ни, тем более, к рабочему или колхозно-крестьянскому классу. Хотя и он тоже был из "определенных кругов".
В этих-то "кругах", в которых одним из основополагающих принципов была их деклассированность, обзавелся Сергей Петрович Шелковников странным прозвищем - Вредитель. Он уже и сам не помнил происхождения клички: то ли ещё на малолетке во время первой ходки какой-то остряк согласовал его фамилию с известным тутовым шелкопрядом, то ли ещё раньше, за любовь к хулиганским шкодничествам окрестили Вредителем дворовые пацаны... а может быть, за деда, отсидевшего за "вредительство и шпионаж на трикотажной фабрике" без малого 25 лет...
В синем шелковом халате с белыми иероглифами Сергей Петрович прохаживался по просторной, с пятиметровыми потолками, трехкомнатной квартире в Большом Харитоньевском переулке, обставленной куражистым дубовым ампиром. Жилплощадь эта была занята им несколько дней назад - в результате сложных обменных комбинаций с помощью ловких риэлтеров из кооператива... ну, никак не мог вспомнить Сергей Петрович название, хотя оно мелькало обрывками в сознании - какие-то "дети", "тёти-моти", "дяди". Конечно, Шелковников и пальца не приложил к обмену - всем вертел Боря Макитрин по прозвищу "Жук", шестой номер в иерархии. На обмен Сергей Петрович дал сверху полсотни зеленых "штук" - и просто назвал район, где хотел бы поселиться, устроить, так сказать, центр управления полетами и разбора оных. Какая-то профессорша жила тут, но, видать, многовато для старушки квадратных метров, да и пенсия, конечно, только на фиг с маслом сгодится... А полста штук на дороге не найдешь... Ну, все бабки ей не дадут, конечно, но кое-что перепадет...
Шелковников был вовсе не ампир - коренастый и крепко сбитый шатен, неприметный нос, неприметные уши, простые зеленые глаза. Дважды в жизни ему приходилось участвовать в опознании в качестве подозреваемого, и оба раза очевидцы показывали на другого - неприметная внешность в Сергее Петровиче сочеталась с умением набросить на лицо маску полной открытости, добросердечия и учености. Впрочем, это была даже не маска, а, скорее, внутренняя суть Шелковникова, которую он подсознательно вытаскивал на свет Божий в трудные часы...
В кабинете Шелковников покормил рыбок живой артемией, редким и питательным кормом; в гостиной пообщался со своими любимыми канарейками. Тут же, на специальной полочке находилось хрустальное шарообразное обиталище дива дивного - трехсантиметрового, но вполне зрелого микрозайца. Его отняли за долги у известного лица, причастного к телепередачам о феноменах природы.
Откуда вообще взялся такой мелкий грызун - Вредитель не интересовался. Вся криминальная Москва знала о его любви к всевозможным феноменам природы, мутантам и выродкам. В прошлом году братва привезла из Чернобыля двухголового волка, но Шелковникову волчара не понравился: обе головы рычали и капали слюной как одна, ночью зверь - это ещё на старой квартире, на Тверской, - выл дуэтом. Три раза приезжали менты, пришлось отмазываться. А вызывала ментов соседка - Элла Буслаева, толстая эстрадная, как сейчас говорят, "дива". Сто лет в обед, сплошной понт и голые ноги. Но серого все же отвезли от греха подальше в Малаховку, на дачу Корзубого, и выпускали ночью по периметру для устрашения отмороженных крадунов.
А вот лопоухого и косого лилипутика Вредитель с удовольствием демонстрировал гостям и частенько использовал его для многозначительных иллюстраций к всевозможным беседам.
- Видишь это животное? - сказал он как-то Марику Бармалею, явившемуся для консультаций по щекотливому вопросу. - Оно мало, но все равно именуется зайцем. Так и тот, о ком ты меня спрашиваешь, может быть, и велик, но все равно именуется "козлом" - и будет им всегда. А дальнейшие действия оставляю за тобой, Марик... Ты же не заяц и не козел?
Туповатый на идеи, но восприимчивый к чужим словам "бригадир" Бармалей слушал Сергея Петровича с пересохшими губами: хотелось огрести много "баксов", но в случае неудачи можно было лишиться башки. Впрочем, Марик едва переступил порог "хазы" Вредителя - сразу проникся важностью дела. А демонстрация зайца и дальнейшие слова как бы приобщали его, Марика Бармалея, блатаря среднего пошиба, к неким "высоким идеалам" и "умным" тайнам сильных мира сего. Тайны эти глядели на него из-под очков в золотой оправе, висевших на носу Вредителя. И даже не очень обидно было слушать про зайца и козла...
Нынче Сергею Петровичу предстояло обдумать крупные проблемы, связанные с тревожной обстановкой в Зимлаге, так называемом "дальняке". Там кое-какие зоны стали "краснеть", попадать под пресс администрации и "козлячьих коллективов", а в некоторых, наоборот, власть переходила к самозванной "черноте", к "беспредельщикам" из числа "новой молодежи". Вопреки всем понятиям даже на некоторых строгих зонах стал править "кулак", "мускул". Мужик, опора блатоты, захирел духом и нынче стремился лишь к выживанию любой ценой, подобно "Укропам Помидорычам" и "Иванам Денисовичам" сталинских лагерей. Конечно, на то были объективные причины: за колючкой, как и на воле, возникли трудности с работой, массы зеков слонялись по баракам в голоде и холоде, без курева. Но - закон есть закон - и Сергей Петрович Шелковников, он же Вредитель, давший когда-то вечный воровской обет, обязан был исправлять положение любыми средствами. Уговоры уже не действовали, отдельные наказания отдельных личностей в виде пожизненных увечий и загонов на самое петушиное дно мало влияли на положение в зонах. Возникла необходимость революционных перемен. И первые шаги были сделаны: в Зимлаг засланы "малявы" с "установками", а вслед за "малявами" готовились к вылету гонцы с материальной помощью из спецрезервов "общака". Кадры верные: Чурка да трое его "кентов", Махновец, Дрючок и Теря. В Зимлаге, на строгой "семерке", тянул срок "не подарок" Монгол; на него-то и возлагались надежды последнего "сходняка". Казалось, какое дело свободным до несвободных? Ан нет: именно из несвободы рождались достойные кадры для мира, где обитал Шелковников. Именно там, за решеткой и колючей проволокой, происходил жесткий и бескомпромиссный отбор, отсев... От "несидевших" толку было мало, из десяти лишь один-два "тянули" на "блат", остальные быстро сходили с дистанции. Впрочем, "несидевших" и не допускали к верхам: пойди-ка, браток, помыкайся, поголодай в БУРах, покатайся по пересылкам, заслужи, докажи. Недостатка в кадрах не было: ушедшая в небытие советская власть ухитрилась пропустить через тюрьму чуть ли не треть населения. По крайней мере, не было семьи без зека.
Еще одна забота явилась перед Сергеем Петровичем в виде проститутки-прессы. И добро бы, как при Совдепии, боролись с преступностью; нет, щелкоперы и додики пера лезли во все дыры за денежками. Один петух, царствие ему небесное, посягнул даже на воровскую святыню - "общак" и нагло требовал доли, грозя опубликовать в своей газетенке номера счетов. Поэтому его и разослали с юмором в посылках по разным адресам: ноги в Ногинск, голову в Курган, тулово в Тулу, а писучие руки скормили пантере в передвижном зверинце... Об этом знали многие, но никто не шелохнулся; а ведь бесследно пропал мужчина в самом расцвете сил. Впрочем, никто журналистов не любил, одним меньше стало, и все...
Теперь присосалась одна бойкая телебэ, Нинель Пацюк: дайте интервью! Дадим, конечно. Бери.
- Ну что, Ништяк? Жалуйся! - обратился Сергей Петрович к зайцу, нервно суетящемуся и шуршащему в своем жилище не громче таракана. - Я сейчас морковочки нарежу, то-то в радость она по твоей малышачьей масти.
Он отправился на кухню, вымыл пару морковин, бросил их в кухонный комбайн "HITACHI", нажал синюю кнопочку. Загудело. Морковки быстро превратились в сочные хлопья. Сергей Петрович высыпал их на десертное блюдечко.
Ништяк уже стоял на задних лапках, предвкушал удовольствие. Хозяин поставил перед ним блюдечко и взял с журнального столика "хорстовские" очки в золотой оправе.
- Без стекол и не разглядишь тебя, падлу, - пробормотал Сергей Петрович, цепляя на нос оправу.
Заяц быстро-быстро жевал хлопья. Он был очень аккуратен, ни одной крошечки не падало.