Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович
У теплого моря
Очерк.
I.
Доктора Жемчугова разбудило удушливое хихиканье солдата Орехова и лай его собаченки, которую он называл Кондитером. Доктору не хотелось открывать глаз, чтобы не потерять страннаго и удивительно приятнаго ощущения -- ему казалось, что что-то такое громадное дышет на него, и он чувствовал разливавшуюся по всему телу живительную теплоту этого дыхания. Затем, ему не хотелось менять позы, в какой он лежал, растянувшись на голой земле, а главное -- не хотелось безпокоить натруженныя и отекшия от труднаго пути по горам свои босыя ноги. Собаченка прыгала кругом хозяина и заливалась самым отчаянным лаем. А солдат лежал ничком и, уткнув лицо в траву, продолжал хихикать. -- Да ты с ума сошел, негодяй?!-- обругал его доктор, поднимая отяжелевшую голову. Он готов был разсердиться на дурашливаго солдата и даже раскрыл рот, чтобы еще раз обругать его, но солдат, едва сдерживая смех, предупредил его. -- Вашескордие, да вы посмотрите кругом... ох, умора!.. Ха-ха... Вот так штука! Надорвал животики... Доктор принужден был закрыть глаза от ослепительнаго света, лившагося откуда-то сверху, пронизывая густую ореховую листву тонкими струйками, расплывавшимися пятнами и яркими бликами, точно зеленый шатер столетняго ореха пророс живым золотом. Сейчас под ногами начинался крутой обрыв, сбегавший к морю красивыми уступами. Синяя застывшая эмаль южнаго моря чуть была еще подернута туманной дымкой, сгущавшейся в круглившияся облака, которыя точно сознательно ползли на каменистыя береговыя кручи, цепляясь за острые выступы и отдельныя скалы. -- Над чем ты смеешься, идиот?-- спросил доктор, морщась от боли в расшевеленных ногах. -- Да как же, вашескородие... Теперь что в Питере-то делается? Ведь у нас второй Спас прошел, в Питере-то вот как дождь захлестывает... слякоть... ветер -- вонь эта самая... Ну, а здесь вон какая благодать! Вот я как вспомнил свою Сенную, ну и того... так смешно сделалось, что и не выговоришь. Очень ужь я глуп раньше был и на счет местов ничего не понимал. Сколько разов из Питера-то метлой гоняли, а я опять в Питер выворачивался. Конечно, дурак кругом... Ну, вот и хохочу. Экое место-то, вы только поглядите... Я-то проснулся давно, огляделся итак мне стало весело... Нет, брат, шабаш, меня теперь Калачем на Сенную не заманишь... Да я вот с этого места возьму и не сойду... ха-ха!.. Ни в жисть... Я уж будил-будил Замерзавца, а он дрыхнет... Безчувственная немчура, одним словом. В тени ореха в самой растерзанной позе, точно раздавленный, спал такой же оборванец, какими были солдат Орехов и доктор Жемчугов. Это и был Замерзавец. Доктор уже не слушал болтовни солдата, а смотрел далеко вниз, где на морском берегу были так красиво разсыпаны сотни домов, домиков и богатых вилл. Постройки лепились и к подножию горы, и на самом берегу, а на гористом откосе, как местная свеча, белела русская церковь. Там и сям высились зеленыя колонны пирамидальных тополей и темныя иглы траурных кипарисов. А кругом зубчатым гребнем обступали фиолетовыя горы, только кой-где тронутыя бледной зеленью, точно оне были когда-то выкрашены, и зеленая краска сползла от времени и непогод. В море неподвижно стояли окрыленныя парусами суда, где-то на горизонте тянулся дымок парохода, а маленькия лодки, точно мухи по стеклу, чертили безбрежную морскую синеву маленькими точками. И все это было залито каким-то ликующим светом, яркими переливами всевозможных красок и жирными солнечными пятнами. -- Да, хорошо,-- вслух подумал доктор. Он с перваго взгляда узнал и берег, и горы, и море, и город. Это была южная красавица Ялта, тот заветный уголок, куда он стремился всю жизнь и куда отправлял в свое время больных десятками. Вероятно, много его пациентов лежит вон около той церковки, где кладбище осенено южной пышной зеленью. Может быть, они, умирая, проклинали и его, представителя жалкой науки, и это благословенное южное небо, которое не могло поддержать в них замиравший огонь жизни. -- Да, Ялта...-- думал он вслух, напрасно стараясь придать ногам удобное положение.-- Здравствуй, красавица! Здравствуй, жемчужина... -- Это вы на счет городу?-- спросил солдат, разглаживая щетинистые усы. -- А что, разве плох город? -- Какой же это город, вашескородие?-- удивился солдат.-- То-есть, никакой видимости... Никакого, то есть, сравнения с другими рассейскими городами. -- Именно? -- Да совсем и на город не походит. Никакой красоты... Первое дело: нет солдатских казарм, потом нет острога... Одно звание, что город. Доктор невольно засмеялся. Солдат Орехов отличался какой-то детской наивностью, что уж совсем не шло к его сгорбленной фигуре и запеченному на солнце, изрытому морщинами лицу с какими-то тараканьими усами. Контрастом на этом лице являлись детские голубые глаза и совершенно детская улыбка. Доктор Жемчугов, солдат Орехов и немец Замерзавец познакомились еще в Петербурге, в одной из закусочных на Сенной. Они все были на одной линии, как говорил солдат, то есть "лишенные столицы". Периодически их высылали по этапу в провинцию и периодически они возвращались опять в Петербург, как своего рода центр всевозможных бродяг. Знакомство произошло случайно, благодаря тому, что солдат Орехов поднял бунт из за куска какой-то ржавой говядины. -- Это не говядина, а собачья жила!-- кричал солдат, тыча в нос сидельцу ярославцу говядиной.-- Разе такая говядина бывает? -- А ты ступай в ресторан Палкина и закажи там себе биштекс,-- советовал ярославец.-- Тоже, расширился... -- И ты хорош: на грош пятаков меняешь. Дремавший на лавке в уголке закусочной доктор был приглашен в качестве эксперта и решил вопрос в пользу солдата. Доктор по наружности ничем не отличался от других бродяг, ютившихся по ночлежным домам по близости Сенной. Небольшого роста, широкоплечий, с русой бородкой, тронутой преждевременной, какой-то грязноватой сединой, он казался старше своих лет. Добродушное русское лицо опухло от пьянства, воспаленные глаза слезились, руки тряслись -- вообще, типичный пропоец. Костюм, состоявший из обносков и какой-то невообразимой рвани, дополнял остальное. Солдат Орехов с перваго раза почувствовал "влеченье род недуга" к пропойце доктору и повеличивал его "вашескородием" к месту и не к месту. -- Уж мы им покажем, вашескородие!-- повторял солдат, делая угрожающие жесты по адресу неизвестных врагов.-- И мы такие-же люди... Чем, то-есть, хуже других протчиих человеков, особливо ежели бы одеженку выправить? Сделайте милость... На солдата Орехова периодически "находил стих", как он говорил. Это была специфическая озлобленность служилаго человека, который насильственно выкинут из родной среды. Этот солдатский "стих" в общем реализировался уже совсем странно: Орехов не хотел работать. -- Будет, довольно...-- резюмировал он какой-то смутный ход собственных мыслей,-- Кабы я был настоящий мужик, ну, тогда и другой разговор. А во мне ничего, то-есть, нет настоящаго... Как бывают порченые люди, то-есть, вся середка испорчена. Позвольте вас спросить, вашескородие, для каких таких смыслов я буду работать? Ежели бы я еще был женат, ну, там ребятишки и прочее, как настоящему правильному человеку полагается,-- тогда бы работа сама собой шла. Сделайте милость, то-есть, других протчиих народов еще за пояс можем заткнуть, ежели касаемо работы. Вполне можем соответствовать... Вот и сейчас, летнюю работу взять: барки разгружать, земляное положение, то есть, значит, с тачкой -- Орехов вполне себя оправдать может. Спросите десятников на Калашниковской пристани... Ни какому крючнику не уступим, а даже попревосходнее себя оказать можем. Ну, случается, недели с две работаешь, ну, одежонку там мало-мало выправишь, опух с морды сойдет -- живи, Орехов, то-есть, вполне. А меня вдруг и ухватит тоска... Плевать! Орехов не желает... Вот вам!
II.
Оборотной стороной этой солдатской злости Орехова была какая-то особенная бабья жалость к другим, охватывавшая его время от времени против всякаго желания. Возьмет и пожалеет, как жалел он доктора Жемчугова. -- Помилуйте, ведь, настоящий барин и вдруг подвержен, то-есть, запою, как самый простой мужик. Можем даже вполне понимать... Тоже, значит, сердцевина-то попорчена до самаго корня. Сначала доктор отнесся к прислуживанью Орехова с некоторым подозрением и не верил его жалостливым словам, но опыт заставил его убедиться в полной искренности солдата. Орехов по своему пожалел доктора и старался всевозможными путями облегчить ему существование. Особенно он усердствовал по части бани и считал своей прямой обязанностью до неистовства мыть барское докторское тело. -- Ты с меня когда нибудь кожу всю сдерешь,-- жаловался доктор, подвергаясь мучительной операции солдатскаго мытья. -- Помилуйте, вашескородие, никак, то-есть, вам невозможно, чтобы не соблюдать себя... У вас и кожа совсем другая супротив нашего, все равно как бывает кожа выросток и кожа опоек. Вещественным доказательством жалости Орехова, между прочим, была бездомная собаченка Кондитер, которую он подобрал щенком, выростил и везде таскал за собой. Кондитер иногда выслушивал очень длинныя разсуждения. -- Что ты есть такое, ежели разобрать? Бездомный пес, то-есть, по просту бродяга. Сейчас вот фурманы тебя поймают, увезут на Голодай остров, в собачий лазарет посадят и на веревочку повесят. Вот и вся твоя музыка... Не понимаешь? Нет, брат, врешь, все понимаешь, а только сказать не умеешь... Орехова занимал вопрос, есть что нибудь у собаки в роде души, то есть не души, а так, вообще. Ведь пес понимает, ну, значит, чувствует, а ежели чувствует, так, значит, должна быть и своя собачья душонка. Как же, вон как скулит в другой раз и радуется по своему, когда хозяина увидит. Кондитер, действительно, проявлял по отношению к хозяину самую трогательную нежность и по целым часам терпеливо высиживал где нибудь на тротуаре, пока Орехов разводил компанию в кабаке. Таким же проявлением жалости Орехова было и знакомство с немцем. Орехов привел его в конце марта, когда стояла отвратительная петербургская весенняя ростепель, и заявил доктору: -- Вот тоже человечина, ни к чему его не применишь... Иду я это по тротувару, а он под воротами спрятался, скукожился весь и сидит. "Что есть за человек?" А он и выговорить ничего не может, только губы трясутся... Одежонка то на ем, вашескородие, дыра на дыре, а тут снег валит, слякоть, холод. Ведь живая душа... "Кто ты такой?" спрашиваю опять. Ну, он тут и признался вполне. "Я, грит, великий замерзавец", значит, по нашему, стужи не выносит. Смотрю, действительно, человек трясется весь, глаза этак глядят, как у бездомной собаки -- ну, то-есть, и пожалел. И в сам деле замерзнет... "Великий замерзавец" был даже не типичный несчастный человек, свихнувшийся с кругу "через свой курляндский барон фон-Клейнгауз", причем трудно было понять, как вышло дело и из за чего. Любопытный солдат как ни допытывал, ничего не мог добиться, даже фамилии. -- У меня нет фамилий,-- кротко обяснял Замерзавец.-- У меня есть мой паспорт... Паспорт говорит, что я Мундель, а я совсем не Мундель... Бог накажет барона фон-Клейнгауз, который есть мой отец и который должен дать свой фамилий. -- Ишь, чего захотел,-- возмущался солдат.-- Тоже губа не дура... Только ты в барона как будто рылом не вышел. Чем ты занимался, горюн, то-есть, там, у себя дома? -- Я все могу делать... Я остригал барон фон-Клейнгауз, я настраивал фортепьяно в замке, я был любимый егерь, я играл на корнет-пистон, я был отличный повар -- я все знаю. У меня и моя жена все тоже знал... Он набивала папиросы барону фон-Клейнгауз, а барон фон-Клейнгауз поступал весьма с ней дурно целый год. -- А ты бы его в морду?-- советовал сблдат.-- Хоть и барон, а тоже не полагается озорничать... Очень просто: тррах! и тому делу крышка. -- Барон фон-Клейнгауз поступал весьма дурно десять лет с моей мамашей... Бог накажет барон фон-Клейнгауз и за мамашу. Мамаша все плакал, и мой жена все плакал, и я все плакал. -- Ну, и вышел замерзавец вполне. Эх ты, горюн... А воровством не случалось тебе заниматься? Поплачешь-поплачешь и нечаянно что нибудь зацепишь... Почему-то безцветный пропойца-немец полюбился Орехову и он принял его под свое покровительство. -- Куда он денется-то?-- разсуждал Орехов.-- А потом человек прямо через свою фамилию погибает... Дай-ка ему другую, настоящую, то-есть, фамилию, ну, и совсем бы дело вышло наоборот. Когда солдат бывал в хорошем настроении, то заставлял Замерзавца говорить по немецки и хохотал до слез.-- Уж и народец только: собака -- хунт, девка -- фрелин -- одна потеха! Мысль о путешествии на юг у доктора явилась давно, но он все откладывал год за годом. В последнее время у него образовалась тяжелая одышка, а по ночам одолевал мучительный кашель. Благодаря постоянным простудам, развивалась эмфизема легких, и нужно было принимать энергичныя меры. Когда доктор разсказал Орехову о прелестях юга, солдат не поверил. -- Не может этого быть, чтобы без снегу, вашескородие.. -- Снег бывает, но всего дня на два. Полежит и растает. -- Так этак, вашескородие, и помирать не надо... Первое -- на счет одежи слобода, а потом спи круглый год на открытом воздухе. Нет, что нибудь да не так... То-есть, даже совсем смешно выходит, вашескородие. Значит, не по закону... Этак в тепле-то и Бога позабудешь... -- Вот отправимся вместе со мной, так своими глазами все увидишь. -- А што ежели в самом деле махнуть?-- соображал солдат и, бросив рваную шапку о-земь, тут-же решил:-- Где наше не пропадало, вашескородие... В лучшем, то-есть, виде махнем. По составленному доктором плану они в течение лета могли дойти до Крыма пешком, делая дневки и роздыхи. До Москвы можно было воспользоваться старым московским трактом, а там около линии железной дороги на Курск, Харьков и Севастополь. В последних числах апреля назначен был и день выступления. Но в самый решительный момент, именно ранним утром, когда они уже надевали походныя котомки, Орехов заявил: -- А как же Замерзавец? -- Замерзавец здесь останется... Солдат подумал, покрутил головой и с решительным видом проговорил: -- Как хотите, вашескородие, а я никак, то-есть, не-могу... Погинет он здесь окончательно. Летом промаячит как-никак, а осенью и замерзнет. Возьмемте и его... Так втроем они и отправились на благословенный юг. Путь был не из легких. Приходилось делать большие роздыхи, но Орехова радовало одно, что везде он встречал "своих", хотя в разных местах они и называются разно: в Питере -- лишенные столицы и Спиридоны-повороты, в Москве -- золоторотцы, дальше пошли босяки, зимогоры, раклы.
III.
Этот длинный и трудный путь, проделанный доктором, сделался для него источником поразительных открытий. Ему пришлось видеть всевозможные человеческие отбросы народа гиганта, и он только удивлялся ужасающему количеству этих отбросов. Свихнувшиеся с пути люди создавались не одной городской и фабричной жизнью, а и деревней, где тоже неустанно работали темныя силы. Доктору делалось страшно, когда он начинал в уме перебирать виденныя картины мира отверженных, близкаго ему по его настоящему положению спившагося и пропащаго человека. И этих погибших людей никто не желал замечать, они проходили какими-то дантовскими тенями, унося с собой тайну навсегда утраченнаго душевнаго равновесия. Дело именно было в душе, чего не хотели понять сытые и нормальные люди, брезгливо отворачивавшиеся от отверженцев. Да, это была отверженная Россия, которая привела бы в ужас, если бы собрать ее со всех углов в один пункт. Получалась целая армия потерянных людей, в которой были представители всех сословий, побратавшихся в отчаянном русском запое. Вот интересная тема для громадной медицинской работы. У доктора явилась даже мысль о собирании материалов, и он записывал свои заметки и наблюдения на клочках бумаги, подобранных на улице. Постепенно образовалась целая кипа этих заметок, которыя солдат Орехов складывал в один платок, который называл "почтой". -- Вы, вашескородие, только пишите, а я уж поволоку всю почту,-- говорил он.-- Мы
IV.
Большинство потерянных людей страдало манией старческой болтливости, причем крайне трудно было установить пограничную черту между действительностью и вымыслом. Общей отличительной чертой таких разсказов было то, что каждый старался обвинить кого-нибудь другого в собственном положении... Исключение представлял из общей массы один доктор Жемчугов, который ничего не разсказывал о своем прошлом и не любил, когда его разспрашивали о нем. -- Было и прошло,-- коротко обяснял он. Да и про себя доктор не любил вспоминать о том, что "было". Ему казалось, что это был не он, а кто-то другой и что этот другой давно умер. Этот "другой" учился в медицинской академии, служил военным врачем, потом вышел в отставку и сделался земским врачем. Так он дожил до тридцати трех лет, когда в его жизни случился громадный переворот. Доктор влюбился, и влюбился, как мальчишка. Раньше женщина как-то не входила в репертуар его жизни. И некогда было, и подходящей женщины не встречалось. Он уже решил про себя, что кончит жизнь старым холостяком, но именно в этот момент и случилась с ним роковая катастрофа. Дело происходило зимой -- время года, как известно, менее всего располагающее к нежным чувствам. Обезжая свой участок, доктор остановился переночевать на земской станции. Он напился чаю и только хотел лечь в постель, как явилась какая-то женщина, укутанная в платки, и заявила, что старая барыня умирает. -- Какая барыня? -- А наша... Барышня плачет и велела непременно добыть дохтура. До усадьбы от станции было верст шесть, ехать ночью зимой не представляло никакого удовольствия, тем более, что все эти быстрыя умирания барынь -- вещь крайне сомнительная. Доктор устал и хотел спать, а тут изволь тащиться. Он все-таки поехал, потому что в усадьбе барыни жили одне, и станционный смотритель обяснил: -- Так, совсем разоренныя барыни... Старуха-то давно помирает. Ничего не может быть печальнее разореннаго жилья, особенно зимой. Старинный барский дом стоял в снегу неприветливой хмурой глыбой. "Барыня" занимала две маленькия комнаты, служившия прежде девичьей, а остальное помещение оставалось необитаемым. Это был дом-инвалид, охваченный старческим маразмом. От окон дуло, двери не затворялись, в самом воздухе чувствовалось разложение. В передней доктора встретила молоденькая девушка, лица которой он в первую минуту даже не разсмотрел. -- Вы уж извините, доктор, что я решилась вас потревожить в такую пору...-- говорила она, кутаясь в теплый платок.-- Но я совершенно потеряла голову... Бедная мама так больна, так больна... Больная лежала на старинной кровати краснаго дерева, занимавшей чуть не полкомнаты. Она встретила доктора умоляющим взглядом и попросила дочь выйти. -- Доктор, вас потревожили совершенно напрасно...-- с трудом проговорила она.-- Это все Клавдия... Для меня спасенья нет, я это знаю. Твердость умиравшей старушки тронула доктора, и он отнесся к ней с особенным вниманием. С медицинской точки зрения, она, действительно, была безнадежна, как конгломерат самых разнообразных болезней, наследственных, благоприобретенных и соответствовавших возрасту. Но жизнь еще тлела, и ее можно было поддержать, тем более, что под рукой находился такой питательный материал, как страстная любовь к дочери. -- У нея никого не останется после меня,-- обясняла старушка с откровенностью человека, для котораго кончено все.-- Отец давно умер... есть брат, но он хуже, чем умер... Родственники разбрелись, и я давно потеряла их из виду. Вообще, полное одиночество... Она похоронила себя в этом мертвом доме для меня... Ах, какая это чудная, светлая душа, доктор!.. Сколько в ней женскаго гереизма... Вы простите меня, что я все это говорю... Мне некому высказаться, а душа так изболелась. Старушке очень понравился скромный и серьезный земский врач, точно она его давно-давно знала. И лицо у него такое простое и хорошее. Она ему тоже понравилась. Когда-то старушка была очень красива и сохранила выдержку старой дворянской семьи. Вообще, чудная и такая милая старушка. Доктор решил употребить все усилия, чтобы поддержать эту угасавшую жизнь. Девушка отнеслась к доктору сдержанно и как будто с недоверием. -- Вы останьтесь у нас переночевать,-- предлагала она, когда специально докторский визит уже кончился.-- Ѣхать обратно ночью в такую погоду просто неприятно. Самовар готов... Я могу что-нибудь вам приготовить. Хотите яичницу? У нас прислуга одна, т. е. даже и не прислуга, а моя бывшая няня, и я сама все готовлю. Доктор поблагодарил и остался. Старушка скоро задремала, и они вдвоем поужинали в соседней комнате, разговаривая вполголоса. Только за этим простым деревенским ужином доктор разсмотрел девушку. Она не была писаной красавицей, но в этом простом, ласковом русском девичьем лице было столько внутренней теплоты, точно оно было освещено изнутри. Да, бывают такия лица, на которыя хочется смотреть без конца и чувствовать их близость. Немного стыдившаяся сначала девушка точно привыкла к невольному гостю и сделалась еще милее. Они разговаривали, как брат и сестра, встретившиеся после долгой разлуки. Все интересы девушки сосредоточивались около кровати больной матери, как в фокусе. Доктору нравилось, как она говорила о больной, и как ея глаза загорались тревогой, когда она взвешивала каждое его слово, стараясь найти в них хотя луч надежды. Представитель медицинской науки под конец почувствовал себя даже жутко, точно он был в чем-то очень виноват. После этого случайнаго знакомства доктор все стал чаще и чаще завертывать в заброшенную помещичью усадьбу, точно все земския дороги вели только туда. Старушка начала поправляться, чему много способствовало наступившее лето. Она не знала, как и благодарить доктора, а дочь, наоборот, делалась все сдержаннее, что немного смущало доктора. Раз -- дело было уже в конце лета -- возвращаясь из усадьбы, доктор сделал удивительное открытие: он, считавший себя неспособным на увлечения, почувствовал, что все его прошлое ушло куда-то далеко-далеко, и что все настоящее и все будущее сосредоточено в разоренной барской усадьбе. Пред его глазами точно разверзлась какая-то пропасть, и он стоял на обрыве, чувствуя, как томительно сладко кружится голова и замирает сердце. Неужели это была любовь?.. Он не умел бы дать названия охватившему его настроению. Тут было все -- и радость, и страх, и отчаяние. Доктор с особенным вниманием разсматривал свое лицо в зеркале и находил его совсем неподходящим для такого настроения. Самое простое русское лицо с мягким носом, добродушной улыбкой и неуверенным взглядом. Разве такое лицо может понравиться? С другой стороны, у доктора являлись моменты душевнаго подема, когда он начинал считать себя лучше других, и с нетерпением ждал момента сказать
V.
Женитьба и первое время после женитьбы походило на радужный сон. Доктор был счастлив, как никто, и это счастье было омрачено только случайно вырвавшимся признанием Клавдии Григорьевны, что она вышла замуж из желания успокоить умиравшую старушку мать, боявшуюся больше всего оставить дочь непристроенной. Доктор вполне понимал законность такого желания, а с другой стороны, у него в первый раз появилась какая-то смутная тревога. Что-то было не досказано, и оставался громадный пробел. Угасавшая жизнь старушки, кажется, больше всего поддерживалась скорбной мыслью о судьбе неустроенной дочери, а после ея замужества наступило быстрое ухудшение. Через полгода она умерла. Перед наступлением предсмертной агонии она пожала руку зятя и проговорила: -- Благодарю вас... за все... Берегите Клавдию... Мог ли думать когда нибудь доктор, что именно эта Клавдия сделается причиной его погибели, тем роковым толчком, который свалит его в бездну. И он, безумец, любил ее, молился на нее, на ту, которая сделалась его несчастием. Как странно устраивается человеческая жизнь: человек сам идет навстречу своей гибели, увлекаясь призраком счастья. Если бы доктор даже знал, что все будет так, как случилось, и тогда он не мог бы отступить. Есть вещи сильнее единичной воли, которыя неудержимо толкают вперед. Доктор скрыл от жены, как ему было неприятно слышать, что она вышла за него замуж только для успокоения умиравшей матери. Это была первая ложь. Он, такой простой, любящий и готовый отдать всю свою жизнь, каплю по капле, за нее, почувствовал, что не может сказать жене всего прямо в глаза. Ему было больно даже думать об этом, и каждое слово являлось бы кровной обидой. Есть вещи, к которым нельзя прикасаться, как к священным предметам. Если разобрать, то сейчас доктор любил даже не ее, ту реальную женщину, которая носила его имя, а любил свое чувство к ней, свою любовь. Последней ошибкой доктора было то, что он после Рождества повез жену в Петербург. После института она попала прямо в деревню и похоронила в ней свои первые девические годы. Доктору так хотелось провести сезон в столице, чтобы поучиться в клинике последним словам науки, главным образом -- только возникшей бактериологии, перевернувшей вверх дном прежние методы лечения. Засидевшийся в провинции врач жаждал научнаго освежения иг рвался к самому горнилу знания. Клавдия Григорьевна сначала отнеслась равнодушно к мысли о поездке в Петербург, как к чему-то невозможна далекому и неосуществимому. Такой она и ехала в Петербург и такой была там до перваго спектакля, когда расплакалась у себя в ложе. -- Что с тобой?-- удивился доктор. -- Я сама не знаю... Мне так хорошо, так хорошо... Ты не можешь себе даже представить, как я счастлива. В Петербурге у доктора оказалось достаточное количество знакомых, главным образом, конечно, среди своего медицинскаго мирка. Было много интересных встреч со старыми товарищами по медицинской академии. Товарищество распалось на две неравных половины: редкие счастливцы, сумевшие устроиться в столице, и простые провинциальные врачи, работавшие по всевозможным захолустьям. Сначала Клавдию Григорьевну интересовали эти школьные товарищи мужа и их жены, а потом она как-то сразу отвернулась от них. С своими подругами по институту она тоже старалась не встречаться, точно стеснялась своего положения, как жены простого провинциальнаго врача. Она не завидовала им и вместе с тем не желала возобновлять школьную дружбу. Все ея мысли, интересы и желания сосредоточивались сейчас в театре. Это было какое-то опьянение. -- Сцена -- это все... жизнь, счастье, любовь,-- повторяла Клавдия Григорьевна, обясняя свое увлечение.-- Я отдала бы половину своей жизни за счастье быть артисткой. -- Тебе хочется быть актрисой? Представь себе, что эта почти болезнь нашего времени, и у тебя найдется слишком много соперниц. Какая хорошенькая женщина не мечтает теперь о сцене -- все рвутся туда, в этот заколдованный круг. Жизнь в Петербурге кончилась тем, что Клавдия Григорьевна поступила на сцену. Это была настоящая трагедия. Доктор понимал только одно, что для него все кончено, и что жену ему не вернуть. Ее поглотил театральный молох. К себе в провинцию доктор вернулся один. Жена осталась в Петербурге. Она поступила в одну провинциальную труппу. Доктор следил за ней только по отрывочным газетным известиям. Оффициальнаго разрыва между ними не было, и у доктора оставалось что-то вроде надежды, что сцена надоест жене, и что к нему вернется его семейное счастье. Сначала они переписывались, но потом письма от нея становились все реже, короче и холоднее. Закончилась вся эта история тем, что Клавдия Григорьевна сошлась с каким-то. актером, о чем откровенно и сообщила мужу. Теперь уже все было кончено. Доктор пережил все муки, какия может только доставить безумно любимая женщина. Он меньше всего думал о себе и о своем мужском позоре. Кому какое дело до его личных дел? О, он был счастлив и благословлял память этого минувшаго счастья... В обстановке своего дома он старался оставить все так, как было "при ней" и когда садился обедать, то напротив него стоял пустой прибор. Он не желал участия друзей, мудрых советов и соболезнующаго внимания, а поэтому раззнакомился со старыми знакомыми и повел замкнутую жизнь стараго холостяка. Вот здесь и начался роковой запой, тот русский запой, который сжигает человека на медленном огне. Явилась роковая первая рюмочка и еще более роковая мысль, что это только сегодня, а что завтра все кончено -- ни одной капли проклятой отравы. Происходил роковой самообман, который губит тысячи жизней. Запой шел вперед быстрыми шагами, и доктор боялся только одного, чтобы об этом как-нибудь не узнала жена. Правда, теперь их отношения ограничивались одним -- ровно через год она сообщала ему свой переменявшийся театральный адрес, а он высылал ей вид на жительство. Это была жестокая ирония его семейной жизни. Шаг за шагом доктор спустился по всем ступеням физическаго, нравственнаго и умственнаго разложения, пока, в конце концов, не очутился в Петербурге на Сенной. Дальше падать было уже нельзя... Ужасное положение доктора усиливалось еще тем обстоятельством, что доктор когда-то сам лечил запойных и отлично понимал, куда идет. Он ставил самому себе безошибочный диагноз: у него уже давно было "пивное сердце", печень увеличена, каттар желудка, перерождение почек, трясение рук, бродячия суставныя боли -- одним словом, он быстро шел по пути разрушения. Жизнь сводилась на один день... Даже общество пропойц его не возмущало. Что же, такие же люди, как и он, и, право, не хуже других. Вот и вся история, грустная и несложная, как все несчастия. Путешествие в Крым было последней попыткой исправиться и снова сделаться человеком. Доктор верил в животворящую силу южнаго солнца -- только она одна могла его спасти, и ничто больше. И нужно же было случиться так, что он именно в Крыму встретил свою жену, все еще молодую и цветущую. Эта встреча его ошеломила, как удар грома. -- Боже, за что?-- повторял несчастный пропоец, хватаясь за голову.-- Еще одно испытание... А она такая цветущая, больше чем красивая. Кого она любит, о ком думает?... Доктор по целым часам просиживал на моле, подавленный тысячью мыслей, вихрем крутившихся в его отуманенной винными парами голове. Да, вот оно, это сверкающее, как ограненный дорогой камень, всеми цветами радуги море, вон эти чудныя горы, обступившия амфитеатром красавицу Ялту -- здесь так легко и хорошо дышется, сюда нужно приезжать любить... А какая трудовая суета на пристани -- работа так и кипит. Больше всего доктор любовался турками, которые обезжали черноморский берег на своих окрыленных косыми парусами фелюгах-скорлупках. Народ был молодец к молодцу. И все непьющие... Гениальный человек наложил для своих последователей veto на величайший из всех ядов. Турки являлись живым укором всем этим босякам и зимогорам, собравшимся на пристани для грузовой работы. -- Подлецы они эти самые турки,-- ругался солдат Орехов с особенным ожесточением.-- Ему легко не пить, когда закон не велит. Да... А ты, то-есть, своим собственным умом попробуй не пить. Нет, брат, шалишь... Ежели бы я не пил, да я бы их всех за пояс заткнул.
VI.
Первые дни жизни в Ялте для доктора прошли в каком-то тумане. Морской воздух производил свое чудотворное действие. По утрам не мучил кашель, "пивное сердце" начинало работать правильнее, в голове не было той тяжести, которая давила мозг в течение последних лет -- вообще, совершалось какое-то внутреннее возрождение, как при ремонте запущеннаго стараго дома. А главное, являлось повышение самочувствия, выражаясь медицинским языком. Доктору начинало казаться, что он уже не он, т. е. не жалкий пропойца, который остался далеко-далеко под туманным северным небом. Компания продолжала вести совместную жизнь, вместе работала и вместе спала где-нибудь под открытым небом. Солдат Орехов переживал тоже подем чувств, выражавшийся в особенном ожесточении. -- Вашескородие, я им покажу!-- повторял он и даже грозил в пространство кулаком.-- Тут дело не пудом орехов пахнет... Сделайте милость! В лучшем виде... Солдатское одушевление реализировалось целым потоком совсем ненужных слов. Замерзавец с перваго пробуждения на благословенном крымском побережье сохранял тоже настроение -- у него "пело сердце". Даже собака Кондитер и та переживала это общее настроение, выражая его отчаянными драками с крымскими собачонками. -- Что, рад, негодяй?-- любовался им Орехов.-- Вот то-то и есть, дурашка... Вашескородие, вот пес, а тоже чувствует по своему, то-есть, как полагается настоящему псу. В Ялте уже начался осенний людный сезон, и публика все прибывала, настоящая избранная публика, не знавшая счета шальным деньгам. Доктора удивляло, что в этой пестрой, разряженной толпе совершенно не было видно больных. Где они, эти обреченные люди, по каким углам прячутся и где предаются мукам ожидания? Модные курортные врачи тоже не походили на врачей. Эти милые друзья человечества имели такой вид, точно они осчастливливали человечество каждым своим дыханием. Доктор узнал двух бывших товарищей по академии. Да, когда-то они щеголяли в высоких сапогах, в мережанных сорочках и в широкополых факельщицких шляпах, а теперь это были блестящие дэнди, катавшиеся по Ялте на кровных рысаках. Из ученой личинки выпорхнули чудныя бабочки, питавшияся только медом от дорогого хлеба науки. Бродя по Ялте, доктор наткнулся на театральную афишу, анонсировавшую о гастролях известной артистки Свирской. Значит, он не ошибся... Он перечитал несколько раз афишу, переживая смешанное чувство горечи и какого-то молчаливаго отчаяния. Да, это была несомненно она, принявшая псевдонимом половину своей девичьей фамилии. Дальше доктор узнал, что она занимает два номера в гостинице "Россия", что служило лучшей рекламой ея материальных успехов. Она попала, наконец, в заколдованный круг самой избранной публики. Он усаживался на скамейке у набережной и терпеливо, по целым часам ждал ея появления. Утром она выходила часов в одиннадцать, в сопровождении одной горничной -- значить, была назначена репетиция. Если не было спектакля, она выходила только вечером, когда спадал дневной жар, и непременно в сопровождении одного из сменявшихся поклонников. Были тут и военные, и штатские, и местные восточные человеки. Очевидно, она имела успех. Раз доктор слышал, как два пшюта в подвернутых штанах провожали ее словами: -- Хороша канашка... Почему она сказалась с этим рамоли? Знаешь, лысенький... из Москвы... -- У него миллион... -- Э, нынче этим никого не удивишь... -- Он умен и не мешает ей флиртировать... Доктор узнал и фамилию "самого". Это был один из второстепенных московских крезов, о котором говорили, как о больном человеке -- больном по логике московских миллионов. Такой выбор покоробил доктора. Это уже начиналась торная дорога настоящей кокотки. Неужели она могла упасть так низко? Он этому не мог поверить. Тут крылось какое-то грустное и обидное недоразумение. У него явилось страстное желание увидеть ее и спросить. Пусть она ответит ему "своими словами"... Он, пропойца, так много мог ей сказать и именно то, чего она никогда не услышит от своих поклонников. Да, он должен ее видеть и переговорить серьезно... Но здесь явилась непреодолимая преграда,-- у доктора не было подходящаго костюма и еще меньше надежды таковой приобрести. Идти в опорках и в лохмотьях он, конечно, не мог, да его и не пустили бы на подезд шикарной гостиницы. Положение получалось самое безвыходное. В минуту отчаяния у доктора даже являлась мысль обратиться к кому нибудь из коллег по академии, но это благородное попрошайничество возмущало его больше открытаго нищенства. -- Только костюм...-- вертелась в голове доктора неотвязная мысль.-- Боже мой, неужели я его не найду? Вот когда можно сказать: полцарства за один костюм... Заработать костюм было не мыслимо, потому что для такой операции потребовалось бы minimum два месяца работы где нибудь на пристани, а сейчас доктор и работать не мог -- его мучила одышка. Выручил солдат Орехов, когда доктор под хмельком разсказал ему свое горе. -- А мы это, то-есть, живой рукой обернем, вашескородие... Не стало разе здесь народов? Да еще как обернем... Тут есть одна баба-перекупка, так мы у ней и произведем всю муницию. "Перекупка" сначала отнеслась с недоверием к такому смелому плану, но ее подкупило слово: доктор. Положим, пьяница, а все-таки ученый человек и не окажет себя подлецом. Конечно, костюм был сборный, но с этим маленьким неудобством приходилось мириться. Теперь оставалось только написать письмо, что было особенно трудно доктору, отвыкшему совсем писать. После нескольких редакций он написал, что "случайно" попал в Крым и желал бы видеться, причем предупреждал, что он очень болен и, вероятно, скоро умрет. В приписке было прибавлено: "У меня явилось страстное желание видеть вас, Клавдия Григорьевна, и поговорить... Ради Бога, не подумайте, что мне что нибудь нужно от вас или что я буду предявлять свои права. Просто, хочется видеть вас"... Письмо взялся доставить солдат Орехов "в собственныя руки", что ему обошлось не дешево, точно он брал "Россию" штурмом. Началось с того, что его несколько раз прогнал швейцар, потом он хотел проникнуть каким-то задним ходом и тоже был выгнан с позором. -- Да, ведь, я не для себя хлопочу, обормоты?!-- ругался солдат, сдерживая скромное желание надавать всем этим ресторанным халуям в морду. -- Ладно, разговаривай, рвань коричневая... Много вас тут, раклов. Солдат собрал всю силу воли, чтобы не подраться и не испортить этим всей своей дипломатической миссии. Долго-ли до греха... Обозленный солдат все-таки перехитрил. Он укараулил горничную Свирской и вручил ей письмо. -- Я тебя вот тут на скамеечке обожду,-- обяснил он, подмигивая.-- Понимаешь? Письмо-то уж очень, то-есть, нужное... Не бойся, глупая. Горничная, после некотораго колебания, решилась взять письмо, а солдат Орехов ждал ее на набережной целый час, предаваясь философским размышлениям. -- Уж эти господа... Одна модель, то-есть. А доктор вот как сконфузит эту самую актерку... Кругом будет виновата, хоть и вертит хвостом. Ох, бабы!.. Грех с ними один. Горничная, наконец, явилась с ответом, который дала не сразу, а после некотораго экзамена. -- От кого это письмо было?-- допрашивала она. -- От доктора. -- А как фамилия доктора? -- Фамилия: Жемчугов, Иван Степаныч... Обыкновенная фамилия. Кончился этот допрос совсем неожиданно: горничная дала солдату целый двугривенный. -- Ну, вот это дело...-- похвалил солдат, держа за уголок длинный узкий конверт.
VII.
Клавдия Григорьевна только что собралась на репетицию, когда горничная подала ей письмо. -- От гимназиста?-- спросил пожилой господин в паре из белой фланели с голубыми полосками. Она ничего не ответила, а только брезгливо повела плечом. Он наблюдал, как по мере чтения хмурилось ея красивое молодое лицо, а на лбу всплывала так хорошо знакомая ему поперечная морщинка. Одетая, как всегда, с дорогой простотой, она совсем не походила на актрису. Особенно хорошо были зачесаны волосы, совсем гладко, с пробором по средине, как у школьницы. -- Ну, что?-- устало спросил он, повертывая в руках белую кизилевую палку. Она ему даже не ответила, а повернулась и ушла в себе в спальню, где сейчас же и набросала на ночном столике ответ. Одна горничная понимала, что письмо было важное, и поэтому смотрела куда-то в пространство с безнадежно-глупым видом. -- Вы можете не провожать меня...-- предупредила Клавдия Григорьевна, когда горничная подавала накидку. Он устало поднялся и вышел, не прощаясь. Она со злобой посмотрела на затворившуюся за ним дверь, сбросила накидку и торопливо проговорила: -- Шура, я больна и никого не принимаю... Понимаешь? Сходи и скажи режиссеру, что я больна... А когда придет
VIII.
Неожиданная встреча с мужем для Свирской являлась своего рода днем итога. Она много пережила за эти семь лет, увлекалась, раскаивалась и опять повторяла прежния бабьи ошибки. Одним словом, она жила "как другие" и в последнее время даже не подсчитывала себя, пассивно отдаваясь течению. Появление спившагося мужа заставило ее оглянуться и проверить себя. На ней тяготела вина целой испорченной жизни... Тот муж, котораго она оставила, и тот муж, который существовал сейчас -- были два полюса. Она не могла спать всю ночь. Где он проводит свои ночи -- она забыла даже спросить ею об этом. Потом, какой у него ужасный костюм... Вероятно, он постоянно голодает, проводит все время где нибудь в кабаке, среди таких же оборванцев... Ужасно, ужасно!.. И все это только потому, что он имел несчастие встретиться с ней. Не будь этой встречи, он тихо и мирно кончил бы свою жизнь старым холостяком. Клавдии Григорьевне делалось жутко, и мороз пробегал у нея по спине, когда она припоминала его воспаленные глаза, смотревшие на нее так пристально. Ведь он и сейчас ее любит, несчастный, жалкий, погибший. -- О, я его спасу!-- решила она.-- Я должна его спасти... Ведь есть же средства от этой ужасной болезни? К чему тогда наука, если она безсильна? Нет, я его спасу... Это моя прямая обязанность. Утром горничная Шура получила приказание разыскать "этого господина" непременно. По разсеянности Клавдия Григорьевна забыла записать его адрес. -- Какой тут адрес, барыня,-- смеялась горничная.-- Все
IX.
Самым трудным моментом для Клавдии Григорьевны было знакомство доктора с ея поклонниками. Для него это был совершенно неизвестный мир, к которому он относился с брезгливой подозрительностью. Как они себя держали, что говорили -- каждаго такого субекта было мало выгнать или проще -- выбросить в окно. -- Это печальное неудобство нашей профессии,-- обясняла Клавдия Григорьевна, отвечая на немые вопросы мужа.-- Приходится терпеть... Эти негодяи составляют нам репутацию. Между прочим, она заметила, что доктор особенно подозрительно относится к ея московскому лысенькому другу. Очевидно, что он что-то слышал об ея отношениях к нему, и это заставляло ее краснеть. О, как она хорошо понимала эти молчаливыя муки ревности... Но откровенное обяснение по этому щекотливому вопросу она отложила до первой поездки в горы. Они поехали вдвоем. Много лет доктор не пользовался удобствами путешествия в хорошем экипаже и насаждался молча. Боже, как хорошо было кругом... С каждым шагом вперед открывались все новыя картины. И какия картины... Море уходило все в глубь, отливая тяжелыми фиолетовыми тонами. Ялта превратилась в игрушечный городок. Морския суда казались тоже игрушками. Это игрушечное впечатление все усиливалось, по мере поднятия в горы. -- Хорошо... да, хорошо...-- повторял доктор шопотом, точно боялся кого-то разбудить. Они выбрали глухой тенистый уголок, где и расположились. Бойкий проводник татарин разостлал на траве ковер, а сам в сторонке занялся приготовлением шашлыка. Клавдия Григорьевна сидела на траве с усталым видом и смотрела куда-то в пространство. -- Вам скучно, Клавдия?-- разбудил ее доктор. -- Мне? О, нет... Я думаю... Здесь так хорошо думается. Вся жизнь точно остается назади и точно сам уже не существуешь... Вы испытываете такое состояние? -- О, да... Вы думали о чем-то серьезном. -- Да... Мне давно хочется поговорить с вами откровенно, чтобы разяснить один больной пункт. Как мне кажется, вы особенно подозрительно относитесь к одному из моих поклонников. Вы, конечно, знаете, о ком я говорю... -- Да... -- Мне разсказывали, что я с ним живу... Она засмеялась нехорошим смехом. -- Ведь и вы, вероятно, слышали об этом? Все это говорят... да... Так я хотела сказать вам, что это неправда. -- Послушайте, какое я имею право вмешиваться в ваши личныя дела? -- Это так говорится обыкновенно... Но я не желаю недоразумений. У меня никого нет... я слишком устала и слишком разуверилась в нашем бабьем счастье. Нет его и не может быть... Мы гонимся за призраком собственнаго воображения, и только. Я повторяла других женщин, не сознавая этого, а раздумье пришло, может быть, немного поздно. -- Довольно, довольно...-- умолял доктор.-- Я не желаю ничего знать и не имею на это никакого права. Будемте просто друзьями... Проводник устроил походную закуску, причем каждую рюмку водки Клавдия Григорьевна наливала сама. Это смущало доктора, пока он не почувствовал блаженной теплоты перваго опьянения. Он оживился и разсказывал шаг за шагом историю своего падения, ничего не скрывая. Да, все это случилось как-то само собой, и, конечно, он никогда не думал, что дойдет до такой степени этого падения. -- Самое страшное в моем положении,-- обяснял, он:-- это то, что я, как врач, отлично понимал все, что делалось со мной... Да, понимал, и не имел силы удержаться. Собственно говоря, страшнее смотреть на спившихся людей со стороны, а сами они уже утратили известную дозу чуткости. Притом, заразительно действует обстановка... Встречаешь таких же людей, как и ты сам... И, право, все люди недурные, сами по себе, за вычетом всепожирающей страсти. Это совершенно особый мир, где свои законы, правила приличия и даже своя собственная нравственность... Мне вот и сейчас, скажу откровенно, жаль своих товарищей, с которыми я сделал путь от Петербурга до Ялты. Право, они недурные люди. Доктор увлекся своими воспоминаниями, и Клавдия Григорьевна слушала его с большим вниманием. У нея явилась счастливая мысль, именно то самое, о чем мечтал доктор -- ведь все это были материалы для научной медицинской работы. Еслибы доктор мог выдержать характер... -- Разсказывайте, я слушаю,-- повторяла она, когда разсказчик останавливался, чтобы перевести дух.-- Ведь это все так интересно и ново... Если бы систематизировать эти материалы, получилась бы научная работа. -- Я уже думал об этом... -- Думали? Вот и отлично... Не нужно только медлить и останавливаться в начале дела. Если бы я могла быть полезна вам чем-нибудь... Кстати, хотите, я куплю у вас эту работу вперед? -- Нет, это неудобно продавать шкуру медведя, который еще ходит в лесу... -- А если я этого хочу? Представьте себе, что я капризная женщина, которая желает поставить на своем. Да, пусть это будет мой каприз. -- Мы поговорим об этом как-нибудь в другой раз... -- Все дела делаются сразу, Иван Степаныч... Я, наконец, требую на правах вашего стараго друга. Даже не буду спрашивать вашего согласия... Я знаю, вы боитесь замаскированной милостыни и благодеяния, как это принято понимать, но даю вам честное слово, что ничего подобнаго нет. Единственное мое желание видеть вас за работой. В этом все ваше спасение... А кругом было так хорошо... Фиолетовыя горы, облака зелени, вдали -- синее море, вверху -- легкия облачки, точно белый пух. А как дышалось легко, и как хорошо билось "пивное сердце" доктора. Он переживал настоящую блаженную минуту, какия не повторяются. Да, он поправится... Это также верно, как то, что светит солнце, темнеет лес, ласково дышет теплое южное море. От нахлынувшаго счастья ему хотелось плакать, хотелось сказать Клавдии Григорьевне, какая она хорошая, чистая, красивая. Доктор чувствовал то же, что чувствует замерзающий человек, попавший в теплую комнату. Боже, как хорошо! Какое счастье разлито кругом... А он, несчастный, погибал самым жалким образом, поддаваясь гнусному пороку. Нет, довольно, он собственным примером докажет, что запой, как болезнь, не существует. Когда проводник подал шашлык, и Клавдия Григорьевна налила рюмку водки, доктор выплеснул водку в траву, а рюмку разбил о ближайший камень. -- Не делайте этого,-- строго заметила Клавдия Григорьевна.-- Дурныя привычки не бросаются разом. Как доктор, вы это понимаете лучше меня... Будем исправляться постепенно, шаг за шагом, пока организм войдет в норму. Ни зароков, ни обещаний, ни раскания -- ничего не нужно. Волю можно лечить также, как и все другия болезни. Все дело в последовательности и в системе... Первое время вам придется очень и очень слушаться меня. -- Можно мне, по крайней мере, дать слово, что я буду исполнять все, что вы хотите? -- И этого не нужно... Будет просвещенный деспотизм. Она весело разсмеялась. Да, довольно нравоучений и всяческих выдержек. Будет то, что будет... Она молча пожала ему руку в знак заключеннаго союза и заговорила о другом. Ведь они столько времени не видались, было о чем поговорить. Она разсказывала о своей театральной службе, о маленьких успехах на сцене и больших неприятностях тоже на сцене. Люди и здесь люди, с той разницей, что конкурренция сильнее, а параллельно -- выше и ожесточение борьбы за существование. В Ялту они вернулись только вечером, когда начало уже темняться. По мере спуска с гор доктор делался все молчаливее. Его охватывало все сильнее и сильнее неясное для него сомнение. Вон там, далеко внизу мелькают призывно огоньки, и этот город -- красавец отнимет опять ее, как тысячеглазное чудовище. -- Вам, может быть, холодно?-- спрашивала она. -- Да...
X.
Увлекшись желанием, во чтобы-то ни стало, спасти мужа, Клавдия Григорьевна выработала целый план, как систематически достигнуть цели. Ей казалось, что постепенно можно добиться самаго невозможнаго, как было и в данном случае. Главное условие заключалось в том, чтобы ничего не скрывать от пациента, и она обяснялась с ним вполне откровенно. -- Сколько водки вы пили самое большее?-- спрашивала она. -- Когда был здоров, то около четырех бутылок в день. Конечно, не каждый день... -- А теперь? -- Сейчас вполне довольно двух бутылок... Алкоголь накопляется в организме, истощает его, и опьянение наступает быстрее. -- Хорошо... Я вам буду давать эти две бутылки, но с условием, что вы будете сбавлять по полрюмки в день... т. е. не каждый день, а через известный промежуток времени. Ведь полрюмки совершенно ничтожная величина, которой можно и пожертвовать. -- Я производил точно такие же опыты над запойными и не могу похвалиться успехом. -- А я ручаюсь за успех. -- Мне эта система напоминает софизм какого-то греческаго мудреца, который вопрос ставил так: "если я вырву один волос с головы, будет ли лысина?" -- "А если два? три? и т. д.". Одним словом, где тот роковой волос, с котораго начинается лысина, определить невозможно. Точно то же самое и относительно роковой пьяной рюмки, с которой начинается форменный запой!.. -- И все-таки попробуем... Софизм еще не доказательство. Доктор противоречил только из формализма, а в глубине души сам верил в полную возможность собственнаго спасения. Да, он сильно опустился, потерял волю, но это еще не значит, что нужно погибать. А тут еще протягивается такая дружеская рука, что не может быть и речи о невозмодшости спасения... Но на первых же шагах по пути спасения встретились непредвиденныя препятствия. Раз доктор пришел в
XI.
Время летело быстро, и доктор со страхом думал о моменте разлуки. Ей нужно было уезжать. Театральный сезон наступил, стягивая силы к театральным центрам. Ни он, ни она ни слова не говорили о роковом моменте. Только за неделю до отезда она сказала, с трудом подбирая слова: -- Мне нужно уезжать, Иван Степаныч... Ничего не поделаете: служба. Я и то запоздала... Он молчал. Ей вдруг сделалось невыразимо его жаль. Как он останется здесь один? С тоски человек способен на все, и начавшееся исправление может закончиться крахом. Она подошла к нему, взяла за руку и проговорила: -- Скажу одно: мне очень тяжело уезжать отсюда... Но я вполне надеюсь, что вы и без меня будете поправляться так же, как и при мне. У вас еще достаточно силы воли... Каждую неделю я буду вам писать... Только одно условие: вы должны отвечать на каждое мое письмо. Да? -- О, да... -- Я буду высылать вам все книги, какия необходимы будут для вашей работы. Надеюсь, что вы не будете стесняться со мной... Я понимаю, что вас стесняет моя дружеская помощь, но пока придется примириться с этим, а потом сочтемся. В сущности, я только плачу вам маленький процент с моего долга. -- Ради Бога, не говорите так! Не нужно, не нужно... В последние дни, оставшиеся до отезда, доктор заметил, что Клавдия Григорьевна относится к нему как будто иначе, чем было раньше, и что даже его присутствие ее стесняет. Она была чем-то озабочена и не высказывалась. Он несколько раз ловил ея пытливый взгляд, остановленный на нем, и однажды, неожиданно даже для самого себя, ответил на этот прямой вопрос: -- Провожать я вас не буду, Клавдия... Она густо покраснела и спросила глухим голосом: -- Почему? -- Это вас стеснило бы... -- Нисколько. Вы ошибаетесь. -- Позвольте мне в этом случае настоять на своем. Они неловко замолчали, и он ушел с стесненным сердцем. Для чего он угадывал печальную истину? Конечно, его присутствие на проводах могло ее стеснить пред "друзьями"... Всякий имеет право жить по своему -- это основное правило. День отезда наступил. Она простилась еще накануне. Она имела какой-то растерянный вид, что его кольнуло. -- Дайте мне слово...-- начинала она фразу и не докончила.-- Нет, не нужно никаких слов! Понимаете: я вам верю безусловно. Когда он уходил, она воротила его с порога и проговорила с какой-то неестественной порывистостью: -- На последней неделе поста я приеду сюда... Буду говеть, а Пасху встретим вместе. Это была одна из тех маленьких милостыней, которыя всего тяжелее принимаются. Когда доктор вышел из "России", у него кружилась голова. Он чувствовал, что она смотрит в окно, но не оглянулся. Зачем было продолжать агонию? Всю ночь доктор не спал. Он ушел на морской берег и просидел там до разсвета, прислушиваясь к немолчному морскому говору. Небо было чистое, звездное, глубокое, с переливавшимся внутренним светом, точно громадный синий экран. Но в картине ночного неба есть что-то подавляющее, потому что оно молчит, а за то море вечно живет, вечно движется и вечно шумит тысячью голосов. Стоит закрыть глаза, и получается иллюзия смутнаго говора далекой громадной толпы. Можно различить отдельныя слова этого непонятнаго морского языка -- то ласковыя, то гневныя, то успокаивающия. Особенно хороши эти последния, как любовный шопот, где дело не в смысле слов, а в интонациях. -- Хорошо, хорошо, хорошо...-- шептал доктор, поддаваясь гипнозу морского шума. Красиво мелькали красные огоньки стоявших на рейде судов. Они отражались в воде дрожавшими полосками, точно желая заглянуть в таинственную морскую глубину. У мола стоял темной глыбой и тот пароход, который завтра должен был увезти Клавдию Григорьевну из Ялты, и доктор смотрел на спрятавшееся под защитой мола железное чудовище почти со злобой, как смотрят на тайнаго врага. Человеческий ум так устроен, что цепляется за ближайшую механическую причину ожидаемаго зла и на ней сосредоточивает свое негодование. Нам кажутся страшными совершенно невинные предметы, при посредстве которых совершено какое нибудь преступление: револьвер, нож, самая обыкновенная палка. Так и сейчас доктор почти ненавидел стоявший у пристани пароход, который завтра на крыльях унесет его счастье. Пароход отходил рано утром, но на пристани набралось очень много народа. Доктор долго не решался идти туда, но не мог удержаться и пошел. Он хотел еще раз посмотреть на нее хотя издали. Ведь это было в последний раз... Доктор почему-то был убежден, что больше они не встретятся. Публика все прибывала. Много было разодетых дам и сезонных кавалеров с подвернутыми панталонами. Он узнал некоторых поклонников, явившихся проводить диву. Она приехала-уже к самому отходу парохода, в сопровождении лысенькаго миллионера, одетая в изящный дорожный костюм, такая красивая, светлая, приветливая. Доктор любовался ею, прячась в толпе, и старался уверить себя, что эта женщина была когда-то его женой, с ней он ездил в горы, она так трогательно заботилась о нем. -- Милая, милая, милая...-- шептал он. Какой-то пшют поднес диве роскошный букет, а когда пароход тронулся -- другие пшюты засыпали ее цветами и маленькими букетиками. Она стояла у барьера и раскланивалась. Пшюты махали шляпами и аплодировали, как в театральной зале. Она отрывала цветы из своего букета и бросала в толпу. Один цветок упал к ногам доктора, и он его схватил. -- До свиданья! До свиданья... Из трубы парахода повалил густой черный дым, раздался третий звонок, где-то забурлила тяжело вода, и железная масса грузно отделилась от пристани. Медленный поворот, и чудовище, дышавшее дымом, врезалось железной грудью в переливавшуюся перламутровыми утренними тонами морскую гладь, оставляя за собой двоившийся пенистый хвост. Еще поворот, и он прошел мимо мола боком. С палубы махали белыми платками, точно на пароход спускалась стая белых голубей. -- Прощай, прощай...-- Шептал доктор, едва сдерживая душившия его слезы.-- О, милая моя!... Он, пошатываясь, поднялся с пристани на каменную стенку мола и, заслонив глаза от солнца рукой, долго наблюдал, как пароход делается все меньше и меньше, как пропадают отдельныя люди, сливаюсь в неопределенныя массы, как расходится и замирает в море пенистый след от парохода. Вот уж он совсем маленький, как рыбачья лодка, и только далеко стелется в тихом утреннем воздухе черный дым, точно траурный султан. Пароход уже превратился в маленькую черную точку, а доктор все стоял и смотрел, точно зачарованный. Из этого забытья его вывел чей-то хриплый смех. Это был солдат Орехов, удивший со стенки мола какую-то морскую рыбу. -- Вашескородие, да вы только поглядите на меня... Доктор посмотрел на него и ничего особеннаго не заметил, кроме какой-то мелкой рыбешки, завязанной в рваный и грязный платок. -- Много рыбы наловил? -- Ну, это пустяки... на закуску, то-есть. А вот, вашескородие... Солдат поднял одну ногу и хлопнул по новому сапогу. -- Вот оно куда пошло, вашескородие: новые сапоги купил, то-есть. Хе-хе... Лет с десять босой ходил да в опорках, а тут совсем новый товар, то-есть. Оглядевшись, солдат шопотом прибавил: -- Краденым табаком торгую, то-есть... х-ха!... -- Ну, это не хорошо вообще, да еще можешь попасться. -- Я-то? Х-ха... Не хорошо? А ежели тут кругом воры, т. е., не то, чтобы вполне воры, а так, по неволе... Вашескородие, надо бы вспрыснуть эти самые сапоги, чтобы крепче были. -- Нет, нет...-- торопливо отказался доктор и сейчас же пошел домой, точно боялся соблазна. Собака Кондитер, вертевшаяся около хозяина, проводила доктора недоумевавшими глазами.
XII.
Первые дни после отезда Клавдии Григорьевны доктор почти не выходил из дому. Его охватила молчаливая тоска. Сезон был в самом разгаре, в Ялте жизнь била ключом, на каждом шагу встречались разряженныя женщины, веселыя кавалькады, мчавшияся в горы коляски, гарцовавшие на дорогих иноходцах красавцы-проводники. Доктору было больно видеть это чужое веселье, и он выходил из дому только ранним утром, когда курсовые еще спали. Он уходил на мол, с котораго солдат Орехов удил кефаль. При каждой встрече солдат показывал свои новые сапоги и удушливо хохотал, закрывая рот своей мозолистой пятерней. -- Вашескородие, вот до чего, то-есть, я дошел... Х-ха!.. Одним словом: масленица здесь, а не житье. И наших все прибывает... Так и прут. Господа-то в колясках да на пароходах, а наши горами перебираются пешечком. Зимовать идут, потому как здесь зимы настоящей и званья нет.. Снег, слышь, выпадет утром, а к вечеру его и нет. Вот какое угодное место, помирать не надо... Босяки собирались на рынке, это были отбросы со всей России. Тут были опытные люди, которые приходили в Крым зимовать в третий и четвертый раз. Было много новичков, которые в первый раз слышали разсказы о зимней работе в виноградниках, как солдат Орехов. -- Какая это работа: игра, а не работа,-- вперед решал солдат. Первое письмо доктор получил из Москвы, ровно через две недели. Клавдия Григорьевна писала о том, как устроилась, и в конце письма напоминала о своем обещании приехать в Ялту на Пасху. Это письмо точно оживило доктора, и он перечитывал его каждый день. Да, он был не один, а до Пасхи можно многое сделать, начиная с режима для собственнаго исправления. Это лечение шло по составленному Клавдией Григорьевной плану, и доктор начинал чувствовать себя значительно лучше. Больше всего мучившее его удушье сделалось значительно легче, и доктор мог делать горныя прогулки. А главное, что его радовало -- он мог работать все больше и больше. Вечно затуманенный винными парами мозг начинал проясняться. Являлись полосы давно не испытанной свежести, причем доктор с ужасом оглядывался на свое недавнее прошлое. Неужели у него не хватит силы стряхнуть себя это прошлое? Последняя мысль мучила его все сильнее, по мере прояснения сознания и по мере движения задуманной большой работы. Ведь он писал о самом себе и чем больше писал, тем страшнее ему делалось, как человеку, который только спасся от смертельной опасности итолько теперь припоминает все подробности грозившей гибели. -- Боже мой, сколько убито сил, здоровья, времени...-- повторял доктор в ужасе.-- Ах, если бы можно было возстановить здоровье, конечно, не совсем, а по возможности. Свое настроение доктор подробно описывал Клавдии Григорьевне, не скрывая решительно ничего. "Моя мечта,-- писал он:-- когда оставят Ялту сезонные гости... Мне они точно мешают, и я испытываю при встречах с ними безпричинное чувство раздражения, точно они мешают мне работать. Все мои разсчеты на южную теплую зиму, которая должна меня вылечить окончательно". К каждому письму доктор прикладывал обстоятельно составленную таблицу постепенно уменьшавшейся порции водки. Это уменьшение шло слишком быстро вперед, и Клавдия Григорьевна не советовала торопиться, чтобы не случилось какого нибудь кризиса. Доктор и сам этого боялся, а поэтому когда его охватывала темная органическая тоска, он отыскивал солдата Орехова и уходил с ним куда нибудь в глухую татарскую деревушку пока скверное настроение не исчезало. Солдат Орехов в таких экскурсиях был необходим и ухаживал за доктором, как самая лучшая нянька. Что больше всего нравилось доктору -- это необыкновенно бодрое и всегда веселое настроение солдата. Он даже сердился как-то весело, как сердятся очень здоровыя дети. Вглядываясь внимательно в солдатскую психологию, доктор понял, что солдат неисправимый мечтатель, с перевесом фантазии, над разсудочными процессами; В этом заключалась вся его беда. Он теперь, например, находил возможным поэтизировать свою пьяную жизнь на Сенной и даже периодическия высылки, этапным порядком из столицы. -- И куда-куда меня не: высылали, вашескородие! Можно сказать, что вполне насмотрелся на всякие города... И в Царском Селе был, и в Гатчине, и в Новой Ладоге, и в Луге, и в Валдае, и в Боровичах... Сподобился, можно сказать, то-есть. И везде-то наши... Неочерпаемое множество этих самых пьяненьких народов. Уж начальство и так и этак с нами, а куда денешь -- одни ушли, а на их место, глядишь, другие обявились. Как это вспомнишь про свое житье по разным городам, так даже противно смотреть на здешних-то азиятцев... "Азиятцы" в психологии солдата являлись больным пунктиком, а особенно он ненавидел непьющих турок. -- Помилуйте, вашескородие, какой же это порядок: ему, напримерно, азиятцу, то-есть, двугривенный, и мне двугривенный... Кажется, глядеть, так двугривенный-то один, а выходит совсем, разница, потому как азиятец на счет водки, то-есть, ни-ни... Я-то его, двугривенный, сейчас пропью, а он, азиятец, кофею выпьет две чашечки, заплотит четыре копейки, и шабаш. Шестнадцать копеек у азиятца, глядишь, в кармане... Да ежели бы меня, напримерно, лишить этой самой водки, так я бы их всех истребил. Доктор смеялся, слушая эти разсуждения, а солдат еще больше сердился. -- Работу у нас турки отбивают, вашескородие. Да... Бить их надо. -- Лучше работают, чем вы. В своих письмах к жене доктор не раз описывал солдата, и она послала ему в подарок английскую трубку и вязаную шерстяную фуфайку, какия носят московские дворники. Солдат был очень смущен, потому что в течение всей своей жизни не получал никаких подарков. -- Ну, и штука...-- повторял он, почесывая затылок.-- Воровать, грешным делом, случалось -- штобы даром... Самому доктору Клавдия Григорьевна высылала медицинския книги и подписалась для него на несколько специально медицинских журналов. Он сильно отстал по части науки и вынужден был учиться по некоторым отделам с аза. Да и наука шла вперед слишком быстро... Только по разработываемому им вопросу он не находил ничего новаго или особенно интереснаго. Пробовали применять гипнотизм, делали предохраняющия прививки, и все безуспешно. Алкоголики не поддавались последним словам науки. Разработывая свою тему, доктор послал несколько заметок в медицинские журналы, не особенно разсчитывая, что на них обратят внимание и напечатают. Когда в одном журнале были помещена его заметка, он не поверил собственным глазам, как просыпающийся после тяжелаго обморока человек не узнает своей комнаты. Ведь это было его воскресение... Он даже заплакал. Значит, он еще может спастись и войти в среду нормальных людей и работать, как нормальный человек. Думая о будущем, доктор мечтал о самом маленьком благополучии, именно быть фельдшером где нибудь при земской больнице. Он почти видел маленькую комнатку в два окна, чувствовал запах лекарств, слышал храпенье в передней солдата Орехова, котораго определил больничным сторожем. Это был настоящий рай после той скитальческой жизни, когда он перебивался на Сенной. Хорошо было бы устроиться где нибудь в Малороссии, чтобы был маленький садик под окнами, крошечный огородик, обсаженный подсолнухами. Да, хорошо... -- Работать, работать -- в этом все спасенье!-- повторял доктор самому себе, припоминая студенческую страду.
XIII.
Клавдия Григорьевна сдержала свое слово и приехала в Ялту в начале седьмой недели великаго поста. Ей самой хотелось отдохнуть недели две, а потом отговеть в ялтинской церкви. По временам на нее нападало религиозное настроение, и она любила стоять где-нибудь в уголке маленькой старинной церкви, где ее никто не видел. Ее охватывало такое хорошее, чистое настроение, какое переживается только в детстве. Видеть мужа составляло, конечно, главную задачу. Из его писем она знала почти всю его жизнь в Ялте и радовалась, что он выдержал свой курс и почти совершенно здоров. Теперь оставалось борьба только с последствиями запоя, потому что весь организм был расшатан. Главным образом, пострадало сердце. Конечно, все лечение заключалось только в самом строгом режиме. Из писем же Клавдия Григорьевна познакомилась с солдатом Ореховым,-- Замерзавцем и собакой Кондитером,-- ей очень хотелось всех их видеть, и она вперед чувствовала, что полюбить этих отверженцев. Это был совершенно неизвестный ей мир, представителей котораго она видела только из окна и каждый раз испытывала чувство отвращения. Из работы мужа и из его писем она видела, что этот мир уж совсем не так страшен, и что здесь есть даже хорошие люди, конечно, по своему, как солдат Орехов, так безкорыстно ухаживавший все время за ея мужем. В Ялту Клавдия Григорьевна приехала в сопровождении своей горничной Шуры и не остановилась в "России", а наняла домик-особнячек, чтобы не стеснять себя ничем. Погода стояла довольно свежая, и с моря тянуло холодным воздухом. У горничной Шуры разболелись зубы, и она ворчала: -- Еще Крым называется... Сквозняк, точно в форточке. Доктор явился, конечно, по первому приглашению. Клавдию Григорьевну поразила его худоба и землистый цвет лица. Это был уже другой человек и держал он себя по другому, как прежде. Из прежняго оставалось только смущение виноватаго человека. Когда к чаю подана была закуска и водка, доктор отодвинул свою рюмку. -- Вы не подумайте, Клавдия, что я с перваго раза желаю показать себя с самой лучшей стороны,-- заметил он с больной улыбкой.-- Я просто не могу пить... -- А я выпью рюмочку...-- ответила Клавдия Григорьевна, наливая себе водки.-- Знаете, при нашей собачьей службе приходится прибегать к искусственному возбуждению. Когда я играю, то каждый раз выпиваю полбутылки мадеры. -- Смотрите, это очень опасно... Женщины скорее поддаются запою. Она загадочно улыбнулась и ничего не ответила, а заговорила о дороге в Крым и каком-то интересном знакомстве в вагоне. Доктор не слушал ее, а только наблюдал, как она говорит. Боже мой, как она была хороша, вся хороша... Он видел ее говеющей в маленькой ялтинской церкви и думал о том, как должно быть приятно прощать такую кающуюся женщину, если бы это право принадлежало не Богу, а простому смертному. Ведь в прощении есть какая-то скрытая, таинственная поэзия... -- Он -- разорившийся помещик...-- разсказывала она, отпивая чай маленькими глотками.-- То есть, я наверно не знаю, а делаю предположение. По манерам видно, что он когда-то служил в военной службе и непременно в одном, из дорогих полков. -- Да?-- спрашивал доктор, нисколько не интересуясь этой дорожной встречей. -- То есть, я опять делаю только предположение... И потом, совершенная случайность, оказалось, что он тоже едет в Ялту. У него что-то такое с сердцем и, кажется, "начинает немножко шалить его правая ножка". Вообще, человек пожил в свою долю... Доктор молчал, а Клавдия Григорьевна, точно желая в чем-то оправдаться, скороговоркой прибавила: -- Он почти старик... за сорок... Фамилия старая дворянская: Бантыш-Козельский. -- Да? Она засмеялась и прибавила: -- К чему я вам разсказываю эти глупости? Это всегда так бывает, когда встретишь человека после долгой разлуки... Вы замечали, конечно? Она начинала чувствовать себя немного жутко под его пристальным взглядом и принужденно улыбалась. Что-то такое было, что мешало попасть в прежний непринужденный тон. Доктор тоже не знал, о чем ему говорить, и скоро начал прощаться. -- Вы куда?-- удивилась она. -- Вам необходимо отдохнуть с дороги... -- Да, это правда... А потом я непременно желаю познакомиться с вашим Пудом Ореховым. Мне он очень нравится... Вот только я отговею... да... Вы ничего не будете иметь, если мы все вместе разговеемся? Ведь это день прощений, общаго мира и братства... Может быть вас это стеснит? -- Нет, отчего же... Если это кого может стеснить, так именно моих бывших друзей по Сенной. Они будут чувствовать себя не в своей тарелке... -- А если я этого хочу? Доктор не спорил. Конечно, это был каприз избалованной хорошенькой женщины, но ее могли и серьезно интересовать неизвестные ей люди. Он мысленно точно старался оправдать ее перед кем-то. На другой день он встретил Клавдию Григорьевну уже в церкви, куда зашел как-то машинально. Она стояла у левой стены, одетая вся в черное и с кружевной косынкой на голове, вместо шляпы. В церкви было много чахоточных, которых доктора отправляют каждую весну умирать в Ялту, как делал когда-то и он. Церковное пение прерывалось изнемогающим кашлем. Клавдия Григорьевна стояла, как статуя, и усердно молилась. Она ни разу не посмотрела в сторону, и доктору сделалось совестно за свое мирское неуместное любопытство. Потом он возмутился, когда рядом с ним стал подержанный джентльмен с закрученными колечком усами и начал торопливо креститься, помахивая рукой между двух пуговиц моднаго смокинга. Это уж было противно, и доктор ушел. Он не был религиозным человеком в том смысле, как принято понимать эти слова, но не выносил профанации ни в каком деле. Вечером Клавдия Григорьевна прислала за ним свою горничную.-- Барыня пришли от вечерни и пьют чай,-- обяснила Шура, делая постное лицо. Сегодня чай был сделан на небольшой террасе, с которой можно было видеть кусочек моря. Клавдия Григорьевна имела усталый вид и посмотрела на доктора какими-то покорными глазами, как смотрят монахини. Сказывалась театральная привычка входить в свою роль. Она и говорила каким-то притихшим голосом. -- Я совершенно счастлива, Иван Степаныч... Время от времени не лишнее остаться с глазу на глаз с собственной совестью. Только меня мучит одно: мне все кажется, что я недостаточно искрення... Вы верите в прощение? А я глубоко верю, иначе нельзя было бы жить... Когда я молюсь, мне кажется, что я дышу каким-то чудным свежим воздухом, и мне делается так легко... Мне кажется, что есть такая же атмосфера нравственная, как и физическая, только мы ее не желаем видеть. Понимаете: без нея нельзя жить, как нельзя дышать без воздуха. Ведь любовь тоже прощение... Это может быть немного смелый парадокс, или я не умею выразиться более ясно и определенно, но для себя лично я его отлично понимаю. Доктор слушал ее и мысленно повторял: "Милая, милая, милая... о, милая"!
XIV.
Клавдия Григорьевна начала замечать в докторе какую-то странную перемену, точно он сердился на нее. Придет и молчит или отвечает не впопад. Она приписывала это его общему болезненному состоянию и несколько раз спрашивала: -- Что с вами, Иван Степаныч? Вы больны? -- Да... очень...-- уклончиво отвечал доктор. Он чего-то не договаривал, что огорчало Клавдию Григорьевну. Она и не подозревала, что творится в душе доктора... Это было ужасное чувство, которое испугало его, как, смертельная и неизлечимая болезнь. Он старался не думать, об этом и скрывался от самого себя, не решаясь произнести роковое слово. Это было что-то вроде удара грома зимой. Ему было и жутко, и хорошо, и страшно... Он по целым часам просиживал на морском берегу, повторяя одно заветное имя. Его тайну знало только это чудное южное море, и больше никто, и никто никогда ничего не узнает. Иногда, у доктора являлось сомнение в собственной нормальности, и он даже ощупывал свою голову. -- Боже мой, за что?-- говорил он иногда, охваченный каким-то тяжелым предчувствием. По ночам он, как тень, бродил около домика, где жила Клавдия Григорьевна, пока смертельная усталость не охватывала его. А какия ужасныя ночи он переживал... Какия галлюцинации проходили в его мозгу, когда дневной шум стихал, и он оставался наедине с самим собой. Он видел ужасныя картины, разлагая самого себя. Да, он видел эти дряблые мускулы, прослоенные пьяным жиром, видел переродившуюся печень, испорченныя легкия, мозг, нервы, сосуды -- полную анатомическую картину пропитаннаго алкоголем организма. Иногда ему казалось, что он вмещает в себе всю пьяную Россию и что каждая капля крови несет смертельную заразу. Его охватывала предсмертная тоска, и холодный пот заставлял его дрожать. Зло было слишком велико, и он. чувствовал на самом себе всю его тяжесть. А "пивное сердце" продолжало работать с какой-то лихорадочной торопливостью, точно оно обгоняло все эти мысли. Доктор часто прислушивался к этой работе опытным ухом и сознавал, что сердце безнадежно и бьется неправильно. Она тоже было пропитано алкоголем и точно обманывало самого себя виноватой торопливостью, напоминавшей колеблющуюся походку пьянаго человека. И в то же время это пивное сердце замирало или било тревогу, когда пропитанный алкоголем мозг вызывал один образ, в котором сосредоточивалось все. Иногда доктор начинал хохотать, как сумасшедший, вырывая из неведомых душевных глубин роковое признание: -- Любовь алкоголика... ха-ха-ха.!. Как это хорошо... А главное: логично. Ведь любовь творит чудеса... Вот истинное чудо безумия! Наступила Пасха. После христовской заутрени Клавдия Григорьевна пригласила к себе разговляться "всех", т. е. доктора с его друзьями по Сенной. Доктор дал Замерзавцу свой костюм, а солдат Орехов вырядился в новые сапоги и дареную фуфайку. Одним словом, наряд был полный. Клавдия Григорьевна находилась в самом христианском настроении и по русски похристосовалась со всеми, хотя предварительно и намазала губы помадой "Лишенные столицы" держали себя джентльмэнами, хотя и смущались поведением фыркавшей горничной Шуры. -- Что с тобой, Шура?-- спрашивала ее Клавдия Григорьевна. -- Вы бы, барыня, всю золотую роту пригласили разговляться,-- ворчала горничная.-- Одним словом, рвань коричневая... Клавдия Григорьевна в другое время разсердилась бы, но сейчас не желала портить своего праздничнаго умиленнаго настроения и мысленно по христиански простила глупую девушку. -- Они такие же люди, Шура,-- заметила она.-- Нужно и им где-нибудь разговеться... -- Дали бы рупь, вот им и разговенье... Не стало в Ялте кабаков-то. -- Довольно, довольно... Доктор отказался от водки и за него выпил солдат Орехов, быстро "размалевший". Хозяйка угощала гостей со смирением строгой монастырской послушницы и сама любовалась своим настроением кроткой христианки. Кондитер, конечно, был тут же и чувствовал себя прекрасно, особенно когда получил великолепную телячью кость. Разговлялись на терассе. Ночь была совсем теплая, хотя и темная. -- В Питере-то что теперь делается... х-ха!-- заливался Орехов, закрывая рот рукой.-- Настоящая, то-есть, слякоть... Даже подумаешь, так холодно делается. А здесь... И все это, подумаешь, азиятцам принадлежит. Да ежели бы перевести сюда нашу Рязанскую губернию, так и не знаю, что бы было... Первое дело, наша рязанская баба вот как бы отелась, как попова лошадь. А ежели баба сытая, и все будут сытые... Уж она произведет всю свою бабью музыку. Заговорив об "азиятцах", солдат Орехов предался воспоминаниям о своей солдатской службе и, между прочим, разсказал, что в его время служба уж была легкая, не то что прежде, когда "Севастополь брали" и "замиряли азиятца Шамиля"... Доктор шагал по терассе, покручивая бороду. Наступила неловкая пауза. -- ИванСтепаныч, неужели зло нужно? Ведь оно существовало, существует и будет всегда существовать... -- Без зла не было бы и добра,-- как-то сухо ответил доктор. -- Это софизм, которым можно оправдать все... -- Есть и другие софизмы, Клавдия Григорьевна... -- Именно? -- Очень просто... Еще вопрос, что сильнее: физическия страдания или нравственныя. Мы не знаем, чтобы первыя побеждали последния, а обратныя явления известны. Мученики за веру шли с радостью на величайшия муки... И, знаете, женщины в этом случае проявляли гораздо больше героизма, чем мужчины. Для физических страданий есть известная граница, а для нравственных ея нет. Возьмите любое самоубийство... Как врач могу сказать, что люди безнадежно больные представляют ничтожный процент в этом отношении. -- Перевес психической жизни, конечно, факт,-- соглашалась Клавдия Григорьевна:-- но, ведь, я говорю о зле вообще... Грызший телячью кость Кондитер вдруг насторожил уши и заворчал. -- Кондитер, тубо!-- крикнул на него Орехов.-- Вот я тебя... Но собака уже не признавала власти хозяина и продолжала ворчать, глядя злыми глазами на дверь терассы, выходившей в маленький садик.
XV.
-- Кто там?-- спрашивала Клавдия Григорьевна, направляясь к двери террасы. -- А это мы, Клавдия...-- ответил хриплый голос из темноты. Клавдия Григорьевна отступила в ужасе, когда в дверях показались двое незнакомцев. В одном из них доктор узнал того господина с усами колечком, котораго встретил в церкви, а другой, высокий, с испитым лицом и водяночными мешками под глазами, являлся неизвестным. -- Ну, здравствуй, сестра...-- проговорил последний.-- Вот и мы с Сережей пришли похристосоваться. Клавдия Григорьевна стояла, как окаменелая и, кажется, потеряла всякое чувство действительности. -- Мы, кажется, попали не во время...-- заметил господин с усами колечком.-- В церковь ходят по звону, а в гости похвалу... -- А мы пришли на огонек, как первые христиане,-- обяснил испитой субект и, вглядевшись в гостей, прибавил с хриплым смехом:-- Ба, знакомыя все лица... Солдат Орехов и Замерзавец поднялись, чтобы уйти, но Клавдия Григорьевна их удержала. -- Нет, нет, оставайтесь...-- быстро проговорила она, набирая воздуха.-- Сегодня вы -- мои дорогие гости... Затем, обернувшись к господину с усами колечком, она сказала с порывистой быстротой: -- А это мой муж, Иван Степаныч Жемчугов, доктор. Рекомендую: мой брат Андрей... Сергей Петрович Бантыш-Козельский,-- прибавила она, обращаясь к доктору.-- Я вам разсказывала о нашей встрече на железной дороге. Теперь, господа, садитесь... -- Очень, очень приятно...-- говорил железнодорожный знакомый, пожимая доктору руку. -- И я тоже рад... очень...-- присоединился брат Андрей.-- Давно слышал, а встречаться не приходилось. Эта сцена всех более удивила солдата Орехова. Он несколько раз зажимал рот рукой, чтобы не расхохотаться. Помилуйте, вот так штука... Значит, барыня-то докторова жена, а этот шалыган ейный братец. Нечего сказать, хорошая музыка получилась... А братец-то очень даже знаком: вместе в кабаке водку пили сколько разов. Даже весьма достаточно пили... Ну, и музыка, хоть и настоящие господа. Доктор молчал и хмурился. Брат Андрей без приглашения пристроился к водке и быстро захмелел. Он изредка взглядывал на доктора и ухмылялся загадочно. За всех говорил Бантыш-Козельский, державший себя с тактом настоящаго светскаго человека. Он разсказывал о своей случайной поездке на юг, о случайном знакомстве с Клавдией Григорьевной, потом просто о разных удивительных случаях, какими переполнена была его жизнь. -- Ты, пожалуйста, не разсказывай всего...-- предупредил брат Андрей.-- Сестра Клавдия не любит, когда говорят слишком откровенно. Доктор видел, как Клавдия Григорьевна вдруг страшно побледнела, а новые гости переглянулись между собой, улыбаясь одними глазами. Было что то, что их всех соединяло и чего он, признанный муж, не знал. Кстати, для чего она это сделала? В этом признании чувствовался какой-то вызов, брошенный прямо в лицо вот этим подозрительным субектам. Доктор припоминал, как Клавдия Григорьевна разсказывала ему о своем случайном знакомстве вот с этим подержанным джентльменом, что, вероятно, делала тоже неспроста. Вероятно она предвидела вот именно такую встречу и... Дальше мысли доктора начали совсем путаться, перебивая друг друга, и он почему-то припомнил предупреждение умиравшей матери Клавдии Григорьевны: "Помните, что она Коврова-Свирская..." Да, это предупреждение пришло ему на память именно сейчас, как далекий отзвук того чужого для него мира, к которому Клавдия Григорьевна принадлежала по рождению и к которому принадлежали вот эти два сомнительных господина. А тут еще захмелевший Замерзавец принялся разсказывать о бароне фон-Клейнгауз, который сделал его несчастным "через всю жизнь". -- А я его отлично знаю,-- поощрял Бантышь-Дозельский...-- Отличный барон... да. Мы с ним в сельско-хозяйственном клубе в карты постоянно играем. Совсем отличный барон, если бы не хромал... Впрочем, я знаю четырех баронов фон-Клейнгауз и все они отличные бароны -- О, мой барон есть хромой...-- обрадовался Замерзавец.-- Мой барон весьма любил лошадей, а лошади давили ему на обе нога. Солдат Орехов проявил замечательный такт, каким обладают все русские умные мужики. Он посидел ровно столько, сколько нужно было, чтобы "не ломать компании" и не афишировать своего желания убраться во свояси. Он отлично понимал, что господа высмеивают Замерзавца и внутренно обозлился. Вон барыня-то какая великатная, а эти щелкоперы пришли незваные да еще зубы скалят. -- Ну, Замерзавец, айда домой,-- решительно заявил солдат, поднимаясь.-- Не обезсудьте, Клавдия Григорьевна, на нашей простоте... -- Что-же вы уходите?-- уговаривала хозяйка. -- Да уж так, барышня... то-есть, пора. -- Заходите как нибудь. -- Спасибо... Когда солдат и Замерзавец ушли, доктор почувствовал себя очень неловко. Ему тоже хотелось уйти домой, но приходилось выдерживать характер, тем более, что Клавдия Григорьевна несколько раз посмотрела на него с умоляющей выразительностью, точно просила защиты. Скрепя сердце, он остался, стараясь не слушать болтовни этих странных господ. Говорил собственно один Бантыш-Козельский, чувствовавший себя по мере выпитой водки все свободнее. Он кончил тем, что сел рядом с Клавдией Григорьевной, обнял ее и хотел поцеловать прямо в губы. Все это случилось так быстро, что она едва успела вырваться и, задыхаясь, вся бледная, проговорила: -- Послушайте... это... это... В какой конюшне вы воспитывались?!.. -- Ах, перестаньте, пожалуйста...-- добродушно смеялся Бантыш-Козельский, ни мало не смущаясь.-- Кажется, здесь собрались все свои люди. Вообще, что ея церемония между своими? Эта возмутительная сцена заставила доктора подняться. У него пошли красные круги пред глазами и губы судорожно свело в кривую улыбку. -- Милостивый государь, не угодно ли вам убираться отсюда вон...-- как-то прохрипел он, подступая к нахально улыбавшемуся джентльмэну.-- Понимаете, вон!.. Последния слова доктор прокричал с такой силой, что не узнал собственнаго голоса. -- Позвольте, милостивый государь, в свою очередь спросить вас, по какому праву вы позволяете себе... да... э, позволяете вообще... -- Вон, негодяй!!.. -- Ах, да, виноват... Ваше амплуа: благородный муж. Раздалась пощечина. Джентльмэн схватился за стул, но к нему бросилась Клавдия Григорьевна и заслонила собой доктора. Разыгралась, вообще, дикая и отвратительная сцена. Совсем пьяный брат Андрей хрипло хохотал, счастливый скандалом. -- Вы знаете, кто я?!..-- орал Бантыш-Козельский, ударяя себя в грудь кулаком.-- Я вам поккажу... дда!.. Я вас в двадцать четыре часа вышлю из Крыма... дда... Я... я... -- Если вы не уйдете сейчас... сию минуту, я вас убью, как собаку,-- заявил доктор уже спокойно.-- Я вас отправлю прямо на тот свет... Джентльмэн посмотрел на страшно бледное лицо доктора с остановившимися глазами, пожал плечами и, не простившись с хозяйкой, пошел к двери. -- Сережа, а я-то как же? бросился за ним брат.-- Я ведь не знал, что здесь бьют... Они исчезли в темноте южной весенней ночи, как два привидения. Доктор безсильно опустился к столу, чувствуя, как его сердце совсем перестает биться. Клавдия Григорьевна быстро подошла к нему, обняла одной рукой и поцеловала в лоб. -- Ах, не нужно... не то... шептал доктор в изнеможении, чувствуя, как слезы подступают к горлу и начинают его душить.
XVI.
После этого случая доктор пролежал в постели ровно два дня. Клавдия Григорьевна заходила его навестить, но ея присутствие как-то смущало его. Они ни слова не говорили о случившемся. -- Что у вас собственно болит?-- спрашивала Клавдия Григорьевна. -- Право, не умею вам ответить... Весь немогу, как говорят мужики. -- А как ваше сердце? -- О нем не стоит говорить... Клавдия Григорьевна тоже чувствовала себя неловко и уходила, не договорив самаго главнаго. Ей хотелось высказаться, обяснить все, но доктор предупреждал ее и с больной улыбкой просил: -- Ради Бога, не будемте говорить об... Ей казалось, что он сердится на нее и подозревает в чем-то. Эта неизвестность мучила ее больше всего. Что о ней думает муж сейчас? Завернул вечерком раза два солдат Орехов и тоже держал себя как-то странно. Доктор чувствовал, что теперь в глазах солдата он, как муж Клавдии Григорьевны, совершенно другой человек и что говорить им по-прежнему не о чем. Солдат по случаю праздников приходил на-веселе, кого-то по обыкновению бранил, показывая кулаки, и заканчивал безпричинным хохотом, раздражавшим доктора. -- Ну, как вы живете?-- спрашивал доктор. -- А все так же, вашескородие: день да ночь -- сутки прочь. Зиму, слава Богу, перезимовали, а теперь уж наше время... Ветер с моря уж очень донимает, точно из погреба дует. А ежели разобрать, так совсем пустая сторона, ничего настоящаго, то-есть, сурьезнаго. Одним словом: азиятцы. Ни пашни, ни настоящаго хозяйства, а одна фрукта... Куды же супротив нашей Рязанской губернии!.. Только однажды солдат проговорился про "ейнаго братца", причем даже зажал рот рукой. -- Он, значит, тоже из наших... Вот как, то-есть, подвержен. Только натурой очень уж слаб -- дворянская кость опадкая. Я-то и раньше его знавал... Так, мусорный человек. На третий день доктор мог в первый раз выйти из дому и сейчас же направился к морю, которое полюбил всей душой. На морском берегу так легко дышалось... В самом шуме морских волн чувствовалось что-то родное. Боже, сколько он передумал и перечувствовал, сидя на морском берегу по целым дням... Сейчас море еще было холодное и с него тянуло холодным сквозняком. Но оно все-таки было прекрасно, и доктор с наслаждением дышал полной грудью. В воздухе чувствовался тонкий солоноватый вкус, какой дает откупоренная бутылка зельтерской воды. У доктора были свои облюбованныя места на берегу, где каждый камень казался добрым старым знакомым. Давно цвел миндаль, начали распускаться настоящие южные цветы -- вообще, наступала пышная южная весна, благоухающая, разцвеченная миллионами красок и позолоченная живым золотом горячаго южнаго солнца. После своей болезни доктор как-то особенно живо чувствовал разлитую кругом него красоту и точно дышал ею. Когда так он сидел на берегу, к нему, шатаясь, подошел какой-то рваный субект и хрипло проговорил: -- Бонжур и мерси, доктор... Это был брат Андрей, опухший, с трясшимися руками и в лохмотьях. -- Ен пе д`аржан...-- прибавил он, усаживаясь рядом,-- А, впрочем, не давайте. Все равно пропью... да... Он разсмеялся и, оглядывая себя, проговорил: -- Что, хорош мальчик? ха-ха... Вот что значит получить хорошее образование... Сейчас заметно образованнаго человека. Не правда-ли? Был у милой сестрицы: прогнали... А все вы виноваты... Ха-ха!.. Ловко вы тогда смазали этого нахала Бантыша... Так и следовало, потому что он негодяй и трус. Не понимаю, что милая сестрица нашла в нем такого... Вместе из Москвы приехали... -- Послушайте, мне это совсем не интересно знать,-- остановил его доктор, поднимаясь. -- Да? Очень жаль... да... Напрасно. Вот вы муж Клавдии, т. е. были мужем, а не знаете, что такое Клавдия... -- Я попрошу вас не продолжать... -- Нет, уж позвольте,-- с пьяной настойчивостью заговорил несчастный пьяница.-- Нет, вы должны все знать... Ведь я не желаю никого оскорблять. Да, вы не знаете Клавдии. Она только одного меня и боится, потому что я все знаю... Доктору было противно слушать эту пьяную болтовню, но в то же время его что-то так и тянуло к ней, как тянет заглянуть на дно пропасти. -- Ковровы-Свирские... Что сие значит? как мы учили в катихизисе Филарета,-- продолжал брат Андрей.-- А это целыя истуар сконапель... да... Вырождающаяся семья... Вы это понимаете? О, это ужасно -- сумасшедшие, пьяницы, развратники... У нас большой род, т. е. был большой и, представьте себе, все вымерли, т. е. все мужчины. Я остаюсь последним представителем этого угасшаго рода и со мной вместе умрет последняя родовая надежда. Ведь это ужасно... С детства у меня на глазах происходили ужасныя картины... Погибали прежде всего мужчины... водка, сифилис, наследственныя болезни... Ах, как это ужасно!.. Молодые цветущие люди едва достигали двадцати лет и быстро погибали... Отца я не помню -- он утонул пьяный! Потом дядя Никита, красавец, настоящий богатырь... И тоже погиб. Я помню, как он пришел несчастным пропойцом... Как плакала моя мать... Женщины живучее, хотя у них вырождение сказалась в другой сфере. Сколько разыгрывалось тут романов, была одна чуть не Мессалина... Доктор слушал, затаив дыхание. Ему теперь хотелось узнать все, все... Это было унижающее, преступное желание, но он чувствовал, что должен выслушать до конца. -- Знаете, чем я живу?-- неожиданно обратился к нему брат Андрей.-- Ха-ха... Шантажом. Да... Моя жертва -- Клавдия. О, как она меня ненавидит и боится... Ну, что стоит пьянице разболтать всю подноготную. А разболтать есть что... Она странная женщина и что всего удивительнее -- порядочная, т. е. порядочная условно. Она сумела создать такое положение, которое обезпечивает вперед от клеветы. Кто будет обвинять артистку за одно лишнее увлечение? Талант, темперамент, профессия... Другим женщинам
-----
Когда утром на другой день горничная Шура вышла убирать террасу, она увидела сидевшаго на ступеньке доктора. Он был мертвецки пьян и, покачиваясь из стороны в сторону, бормотал: -- Да... конец... Довольно!.. Не нужно... Я -- лицо собирательное... имя мне легион.
Д. Мамин Сибиряк.