Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пророк в своем Отечестве - Алексей Алексеевич Солоницын на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Я как-то думал… Да неужто не один?

Служил один – Николай Клеточников. Он беспредельно верил Александру Михайлову и по его прямому указанию внедрился в жандармскую службу. Это был первый контрразведчик в русском революционном движении.

Вид у Никольского был столь дурацкий, что Александр не выдержал и рассмеялся.

Полковник этого не вынес и вскочил.

– Мальчишка, – проскрежетал он, – глупый, заносчивый мальчишка! Ты считаешь себя героем? Думаешь, здесь так же, как на поле брани, с шашкой наголо можно вылететь на врага? Да ты знаешь ли, что такое одиночество? Изо дня в день, из года в год? И не какой-то там тебе будет замок Иф, и Монте-Кристо ты никогда себя не почувствуешь, потому что никого с тобой не будет, никого! Ты начинаешь тупеть, дуреть, а холод и эта вонь постепенно будут делать свое дело, как капельки воды; слыхал про такую китайскую пытку, мальчишка? И никакой надежды, совершенно никакой, потому что товарищи от тебя отвернутся: мы им скажем, что именно ты предатель. Думаешь, у нас нет агентов? Думаешь, мы не располагаем сведениями обо всех вас? И по поводу этой книжицы мы тоже получим ответ, потому что человек слаб, слаб, понимаешь ли ты это? Перед лицом смерти слаб, перед болью слаб, перед страхом вечной тоски слаб! А поманим мы деньгами да Парижем, вот и вся ваша стойкость вмиг полетит! Да что ты так на меня смотришь? Думаешь, я тебе поверю, что ты тверд? Теперь и не поверю, теперь и не поманю Парижем. Другого выберу, понятно? Тем более что он уже есть и очень многое нам сказал… Кто? Да скажу, чтобы валялся ты в ужасе, как я уйду: Иван Окладский[39]!

Полковник подошел к двери и окликнул унтера. Тот быстро привел начальника тюрьмы.

– Книг не давать никаких, керосин в вечерние часы по строгой норме. Свидания запрещены, переписка тоже. Особо опасный политический преступник!

И Никольский вышел из камеры.

Закрывая засовы, унтер печально посмотрел на Александра.

Баранников остался один. Сел на железную кровать, закутался в одеяло. Мысль опять заработала…

Значит, пал Иван Окладский. Да, в нем угадывалась нерешительность, даже страх… Или это только теперь так кажется? А если это игра Никольского? Ловушка? Он же сказал, что я буду оклеветан. Теперь мне могут не верить товарищи, даже Михайлов… О Господи, сколько грязи, мерзости можно набросать в душу! Нет, Михайлов не поверит. Но ведь я поверил, что Окладский предатель. Не спешить, не метаться. Идет следствие, и мы обязаны будем увидеться друг с другом – хотя бы на суде.

Во время процесса всё встанет на свои места… На процессе им надо же будет ссылаться на чьи-то показания, и тогда станет ясно, кто предатель… А я показаний никаких не дам. Никаких! Не дам – и всё…

Окладский… Знает ли он о подкопе на Малой Садовой?

Не знает!

А уж о Николае Клеточникове – тем более…

Александр еще раз перебрал в уме всех членов организации, кто участвовал в работе на Малой Садовой.

Нет, Окладский не знает!

Уже хорошо. Уже можно бороться… А смерть? Ее можно одолеть?

Он представил себя в тот момент, когда палач накинул ему петлю на шею. Чуть отошел в сторону, ударил ногой по лавке…

Если петля накинута неверно, смерть наступает очень медленно. Многое зависит от силы падения тела. Он как-то прочел, что самый надежный способ повешения – ирландский: там приговоренного бросают с высоты трех-четырех саженей, и смерть наступает почти моментально от разрыва позвоночника.

Еще он читал об одном немецком профессоре, который изобрел форму повешения. На каждый фунт веса тела надо около дюйма веревки определенной толщины. Но здесь же профессор сделал оговорку: бывают аномалии в крепости связок позвоночника, так что и здесь, при строгом подсчете, возможны отклонения.

До чего педантичен рыцарь застенка…

Александр почувствовал, что покрылся потом. Он встал, растер тело и снова принялся ходить по камере из угла в угол.

Да, наши палачи – это не немецкие профессора. Декабристов повесили только со второго раза – в первый раз оборвались веревки… Не думать, не думать об этом!

Господи, ведь это только первый день в каземате! А сколько их будет всего? И если назначат не смертную казнь, а заключение на пятнадцать, двадцать лет?

Побег, конечно, побег!

И тут он вспомнил рассказы старших товарищей о том, что в тюрьме побеги снятся почти каждую ночь – и год, и два, и три. Сон превращается в постоянную пытку… Перед ним всё более и более открывалась черная, страшная пропасть, и он стоял на краю и собирал все силы, чтобы не полететь вниз.

Опять ему вспомнился Достоевский и давешние свои мысли о нем. Боже мой, да ведь он, кажется, собирался при встрече учить Федора Михайловича… Человека, который прошел каторгу! Нет, не учить, не надо казниться… Просто поделиться мыслями… «А есть чем делиться-то?» – тут же подумал он. Да, наверное, Никольский прав – он еще мальчишка, и не дано ему познать душу человечью, как Достоевскому, например. Да и кому дано, кроме людей особенных, отмеченных печатью таланта? А у Достоевского даже не талант, а что-то большее, высшее…

«Ну, ничего, – успокоил он себя, – вот если пройду и каземат, и каторгу, повзрослею, и тогда можно будет поговорить с Федором Михайловичем… Если доведется встретиться…»

Глава седьмая

Двадцать восьмое января. Федор Достоевский

Проснулся он рано, словно по чьему-то властному приказанию. В кабинете было сумрачно, но сквозь неплотно прикрытые шторы всё же пробивался утренний свет, и он различил этажерку, стол, потом Анну, которая спала на тюфяке, около его дивана.

Зачем это?

И тут он вспомнил всё, что произошло с ним за последние двое суток: недоразумение с Орестом Миллером, арест соседа и ночные шаги жандарма, вставочку, закатившуюся под этажерку, спор с сестрой Верой, кровь, приход докторов.

Значит, Анна всю ночь провела у его постели. А теперь утро.

Он неотрывно смотрел на нее, различая знакомые до мельчайших подробностей черты ее лица. Лицо и во сне сосредоточено на какой-то тяжелой, так и не решенной мысли… Ну конечно, она думала о том, остановится ли кровотечение, справится ли он на этот раз со вспышкой болезни, выдержит ли… О, Анна слишком даже стойкий и сильный человек. Но как же тяжело ей придется, когда она останется с детьми… Никуда не денешь роковую разницу в возрасте – ему умирать, ей жить. Да и не только возраст – болезни. И вот ведь что странно: всегда ждал смерти от болезни мучительной и страшной, а ударила болезнь другая, которая подкралась как-то незаметно, исподтишка. Ну, дышалось трудно. Ну, грудь давило – так что? Ан вот тебе – как раз отсюда и смерть.

Смерть?

Почему он решил, что непременно смерть?

Неизвестно. Но только чувство, что именно сегодня он расстанется с этим миром, прочно утвердилось в его сознании.

Он смотрел на жену долго, может быть, несколько часов, пока она не открыла глаза.

– Ну, как ты себя чувствуешь, дорогой мой? – спросила Анна, поднялась, села к нему на диван и погладила его лицо.

– Знаешь, Аня, я уже давно не сплю и всё думаю, – сказал он хрипло и тихо, но слова его были отчетливо слышны. – Теперь я осознал ясно, что сегодня умру.

У нее так и занялось сердце.

– Голубчик мой, зачем ты про это думаешь? Теперь тебе лучше, кровь больше не идет. Образовалась пробка, как говорил Кошлаков. Ради Бога, не мучай себя сомнениями, ты будешь жить, уверяю тебя!

– Нет, я знаю, я должен сегодня умереть. Зажги свечу, Аня, и дай мне Евангелие.

Евангелие было в темно-коричневом переплете, сильно потертом, с трещинами. Страницы кое-где волнами – следы того, что на них попала вода. Чернота по краям – от частого перелистывания. Шрифт старинный, с титлами.

Он точно помнил день и час, когда ему была подарена эта книга. Девятого января 1850 года в Тобольске, на пересыльном дворе. К ним, новым политкаторжанам, тогда пришли Наталья Дмитриевна Фонвизина, Жозефина Адамовна Муравьева, Прасковья Егоровна Анненкова и ее дочь Ольга. Мог ли он предположить, что именно жены декабристов укрепят его волю, дадут силы жить, бороться?

Он смотрел на их лица, и неправдоподобной, фантастической казалась сама мысль о том, что эти женщины уже двадцать с лишним лет прожили здесь, «во глубине сибирских руд». И тем не менее лица были светлыми, чистыми, хотя время без жалости состарило их. Но не морщины, не старческие складки остановили его внимание, нет! Он видел их глаза, наполненные таким светом, какого он больше не видел во всю свою жизнь. В особенности у Натальи Дмитриевны Фонвизиной…

Она протянула ему книгу, и он взял ее; потом припал руке женщины. Она погладила его по голове и произнесла:

– Крепитесь, только вера спасет вас.

– Я знаю, знаю, – горячо ответил он и хотел еще что-то сказать, но не знал что.

Они ушли, но потом, через несколько дней, уже за Тобольском, на большом тракте, он вдруг увидел сани, а в санях ее, Наталью Дмитриевну.

Дул ужасный ветер, от которого совершенно некуда было деться, мороз в тридцать градусов леденил щеки, но она ждала его, чтобы сказать ему хоть еще одно слово ободрения, чтобы укрепить.

– Я никогда, никогда, до самой смерти не забуду этого, – крикнул он, схватив ее руки. – Клянусь вам, никогда! – И слезы потекли из его глаз.

Потом, уже в Омском остроге, он обнаружил, что переплет надрезан и туда вложены десять рублей.

Он не забыл и эти деньги, и этих святых женщин, и Евангелие это, с которым не расставался всю жизнь.

У него была привычка: в трудную минуту открыть наугад эту книгу и читать, что написано на странице. Вот и сейчас он сделал так же и передал книгу Анне Григорьевне.

– Читай, Аня.

Открылось Евангелие от Матфея, глава 3. Книга была издана в 20-х годах XIX века, и перевод ее не походил на тот, что был сделан позже. Текст читался так:

Иоанн же удерживал Его и говорил: мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ:

оставь теперь (не удерживай), ибо так надлежит нам исполнить всякую (великую) правду.

– Ты слышишь: «не удерживай». Значит, я умру, – спокойно сказал Федор Михайлович.

Голова ее опустилась на подушку рядом с его головой. Она старалась унять стоны и слезы, но они не проходили, а усиливались.

– Аня, Анечка, голубчик мой… Ну что же… Каждому определен свой час… – Он гладил ее, заботясь, чтобы она поскорее успокоилась.

Когда она подняла мокрое от слез лицо, он сказал:

– Помни, Аня, я тебя всегда горячо любил и не изменял тебе никогда, даже мысленно!

Она прижимала его ладонь к своей щеке, и плакала, плакала, и умоляла не думать о смерти и не волноваться.

– Хорошо, голубчик, не буду, – шептал он. – Но и ты не плачь, прошу тебя.

Наконец ей удалось остановить слезы. Она виновато улыбнулась. Пока они говорили, несколько раз звонил звонок, и он попросил пойти привязать этот звонок и никого к нему не пускать.

Анна ушла, и он стал засыпать: разговор взял много сил. В это время за стеной опять раздались тяжелые, громкие шаги.

«Господи, опять засада! – мелькнуло у него в голове. – Ну почему даже сейчас – засада? Я же просил, чтобы перестали шататься хотя бы… Как же, будут они думать о каком-то писателе, когда тут птицы попадаются в силки…»

Он был прав: в комнате Баранникова оставалась засада. Ночью Анна Григорьевна пошла к соседям и попросила жандарма перестать вышагивать по квартире. Жандарм, услышав просьбу жены Достоевского, сделал крайне недовольный вид, но пообещал не шуметь.

Утром в комнате, занимаемой некой Григорьевой, женой подпоручика морской артиллерии (комната по соседству с Баранниковым), был проведен обыск. Хозяйку оставили под домашним арестом как подозреваемую в связи с революционерами.

«Какая жалость, что не успел написать о них, – подумал Федор Михайлович. – Теперь можно твердо сказать – не успел. А как хотелось написать о русских мальчиках! Ведь как раз от них зависит всё будущее России…»

Вспомнилось, что нашлись люди, которые считали, что он облил грязью всё новое и передовое. Даже сравнили его идейность с Маркевичем[40]. Ну что может быть пошлее и обиднее? Этот Болеслав Михайлович Маркевич – светский шаркун, бездарь, способный только на велеречивые сравнения и пошлейшие метафоры. Один его роман «Марина из Алого Рога» чего стоит. А ведь называет себя писателем… Или фельетоны его. Да прямые доносы на Щедрина, на Тургенева. Так и войдет в историю нашей словесности как литературный доносчик.

О, не было бы этих сравнений с Маркевичем, если бы не служил у князя Мещерского в «Гражданине», если бы печатал романы не у Каткова, а в более приличном журнале. Каюсь, Господи, каюсь, но укажи, где журнал поприличней-то и где к его труду относились пусть не с любовью, так хотя бы с уважением… Почему наша литература столь засорена, замусорена, почему придворные шаркуны и торгаши ходят в ее управителях, отмечены высшими наградами и милостями? За что такое тяжкое наказание? За грехи, за грехи…

О, ходит, ходит проклятый жандарм!

Он приподнялся, почувствовал, как опять что-то оборвалось в груди и кровь обдала горло и рот. Он запрокинул голову, не в силах позвать Анну. Слышно было, как она с кем-то говорит в гостиной, удерживает, не пуская к нему. Пусть бы разрешила, лишь бы подошла сама…

Она подошла, опустилась на колени и стала вытирать его рот салфетками, давать кусочки льда, микстуру Кошлакова. Никакой пробки, конечно, не образовалось. Кровь перестала течь сама по себе.

Сквозь приоткрытую дверь он увидел лицо пасынка Паши.

– Не пускай его, Аня, – прошептал он, наверняка зная, что Паша пришел с какой-нибудь просьбой о наследственных деньгах. А какое тут наследство, если Анна с детьми остается ни с чем? – И там… опять… ходят… – Он глазами показал на потолок.

Она кивнула и вышла, плотно притворив за собой дверь.

Паша… До чего же пустой и никчемный вырос человек. Одна забота – жажда развлечений и удовольствий…

Всё, что связано с Машей, почему-то соединялось с горем, мучением, страданием. Как она терзала его, то давая согласие выйти замуж, то отказываясь и уверяя, что чувства ее отданы другому. Этот «другой» был препустой школьный учитель Вергунов. Сколько же горя пришлось хлебнуть – сначала с чахоточным и нищим мужем Маши, потом с Вергуновым, потом с нею самой, до самой ее кончины, а потом с Пашей…

Просить кого-то зайти к соседям Анна Григорьевна постеснялась. Да и чутье подсказывало ей: не надо, чтобы кто-то знал, что рядом находятся жандармы. Это может бросить тень на мужа. В гостиной, в столовой, в прихожей, на лестнице – всюду были люди, знакомые и незнакомые, но ни к кому она не стала обращаться с просьбой. Всё уладила сама – опять объяснила, что известный писатель Достоевский очень серьезно болен и что ему нужен покой…

Когда она возвращалась в квартиру, увидела Аполлона Николаевича Майкова и бросилась к нему:

– Идите, идите, он будет очень рад. А я за детьми.

Майков кивнул и осторожно, чуть не на цыпочках, пошел к кабинету Федора Михайловича. Следом за ним двинулся и Паша, но Анна Григорьевна остановила его:

– Тебе не надо.

– Отчего? Я хочу сказать отцу, что сейчас приведу нотариуса. Надо оформить завещание.

Она даже отпрянула от него. Опять у нее хотят отнять несчастные пять тысяч, которые еще и не получены. Что касается литературных прав, то Паше давно известно, что они переданы Федором Михайловичем ей…

– Никаких нотариусов, – выручил Анну Григорьевну Кошлаков. – Больному нужен покой, покой и только покой. Разговор же о завещании может усугубить положение больного, понимаете?

– Разумеется, но…

– Вот уж без всяких «но» будемте поступать, молодой человек.

И Кошлаков направился к Федору Михайловичу.

Только Анна Григорьевна отошла от Паши, как на глаза ей попался элегантно одетый господин, стоящий у окна. Он учтиво поклонился.

– Меня прислала Софья Андреевна, – мягко сказал он. – Просила разузнать о здоровье, помочь, если понадобится…

Это был Болеслав Маркевич.

– Благодарю. Сейчас ничего не надо. Извините, я к детям. Она пошла дальше, мимоходом отмечая, какие же всё-таки эти светские люди, хоть и самые лучшие, им надо обязательно послать человека своего круга, хоть и ничтожного, которого Федор Михайлович терпеть не мог. Но тут же ее мысли снова вернулись к мужу, к его болезни, и она заторопилась, чтобы поскорее вернуться к нему.

Когда она привела детей к Федору Михайловичу, он тихо улыбнулся и слабо поманил к себе сначала Любу, потом Федю. Он зашептал им, чтобы они во всём слушались мать и любили ее.

– Более не надобно говорить, – сказал Дмитрий Иванович и посмотрел на часы. – Буду к семи.



Поделиться книгой:

На главную
Назад