Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пророк в своем Отечестве - Алексей Алексеевич Солоницын на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Писатели прошли по сцене и выстроились в ряды за бюстом Пушкина, причем Максимов, Юрьев, Потехин оказались рядом с Достоевским и будто бы выражали собой всю русскую литературу. Странны тут были не только эти господа литераторы, на которых пугливо косился Федор Михайлович, не знавший, для чего он вышел на сцену, да еще в такой компании; странной была и фигура распорядителя по устройству торжеств господина Поливанова. Он-то какое отношение имел к русской литературе? Вроде бы главнейшая фигура празднества, а что собой представлял?

Да всего-навсего директор гимназии, который только и написал, что учебник по грамматике для гимназистов. Зато выглядел крайне импозантно, почти как Тургенев…

Иван Сергеевич – седовласый, статный, европеец до кончиков ногтей – выступил вперед из рядов литераторов и особенно усердно кланялся, как бы показывая, кому адресованы аплодисменты залы… О Господи! Вот тебе и апотеоз! Да чей он? Или они, русские писатели, собрались сюда, чтобы потешить свое самолюбие и выяснить, кто первый среди них, а кто последний?

Федор Михайлович уехал бы домой, если бы не дал слово говорить завтра, 8 июня.

И вот этот день настал.

Едва он вышел на сцену, едва посмотрел на беломраморные колонны, на лица – знакомые и незнакомые, смутно угадывающиеся в прекрасной зале Дворянского собрания, – как тревожный шумок прокатился по рядам.

«Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа, сказал Гоголь. Прибавлю от себя: и пророческое».

Этих слов как будто ждали. Как будто у всех они вертелись в уме, да вот только никак не могли облечься в ясные и всем понятные фразы. И вот явился человек – невзрачный, старый уже, слабый телом и голосом, – и вот этот человек враз становится необходимым для всех и для каждого.

«Пушкин есть пророчество и указание», – продолжал Достоевский, и каждый как бы повторял за ним его слова и объяснял себе: «Ну да, именно так, я и сам об этом думал».

Уже радость и восторг закипали в сердцах, почти каждый, кто слушал Достоевского, благодарил Бога и случай, что в эти минуты он здесь, в белоколонной зале Дворянского собрания, где вершится историческое событие.

А когда Федор Михайлович закончил говорить, началось нечто невообразимое – каждый хотел пожать ему руку, обнять его, как брата, как отца, как самого дорогого человека, сказавшего заповедные, из самого сердца исторгнутые слова. И уже понималось, что такие слова мог сказать только великий человек.

Потом, конечно, опомнились. После празднеств стали разбирать речь по косточкам и нашли в ней множество изъянов. Некоторые даже удивлялись: зачем это целых полчаса длилась овация? Что такое? Уж не магнетизм ли какой? Некоторые негодовали: высказывались в том роде, что г-н Достоевский консерватор и ретроград. Ему пришлось защищаться…

Всё это разом припомнилось ему сейчас, он сказал:

– Вот что, Орест Федорович. Не буду я читать из «Евгения Онегина». Надо короче. Возьму «Из Корана», «Странников». Ну, еще «Из Данте». И всё.

Миллер почти с ужасом смотрел на Достоевского:

– Да ведь я только рассказал… про афишку!

– Заладили вы с этой афишкой. О человеке-то вы подумали?

– Федор Михайлович, ну побереги себя, не раздражайся, – примирительно начал было Майков, но Достоевский его недослушал:

– Вы, Аполлон Николаевич, прекрасно знаете, что такое для меня публичные выступления с моим-то здоровьем! Ну надо же и меня немного пожалеть! Почему нельзя прочесть маленькие стихи?

– Так ведь надо было раньше… И всё было в вашей воле исключительно! – У Миллера слезы чуть ли не брызнули из глаз. С годами и он стал раздражительным. А тут несправедливость была столь очевидна, что он даже дар речи потерял. Встал и хотел уйти, чтобы не наговорить грубостей и не разругаться навсегда с Достоевским.

Анна Григорьевна чуть ли не силой опять усадила его за стол.

– Грех вам на меня сердиться, – уже спокойнее сказал Федор Михайлович. – Да вы вспомните, сколько раз я в ваших-то вечерах участвовал. И кажется, ни разу дело не испортил.

– Вот вы как всё умеете повернуть, – опять с обидой сказал Орест Федорович, – а мне сызнова, как в гимназии к директору, опять бегать по начальству.

– Ну прошу, прошу извинить, этих вам слов надобно? Однако «Евгений Онегин» не к месту. Понимаете вы меня, голубчик?

Орест Федорович стал успокаиваться и сам принялся успокаивать Миллера, и тот, наконец, отмяк. Прощаясь, попросил включить еще и «Пророка».

– Ну ладно, пусть будет и «Пророк». Только вы не сердитесь, хорошо, голубчик?

Орест Федорович добродушно улыбнулся и крепко пожал руку писателю, которого обожал.

Вместе с Миллером ушли Майков и Страхов.

Глава третья

Двадцать пятое января. День. Александр Баранников

Полковник Никольский раскидывался то на диване, то в креслах, ходил по комнате – вообще, чувствовал себя как дома. Даже приказал чаю, сушек, похрустывал ими, предлагая тем же заняться и Александру. Полковнику очень нравилась беседа с «просвещенным коммерсантом», и он, оказывая расположение «новому приятному знакомству», стал рассказывать о некоторых обстоятельствах своей службы, чтобы «не скучно было, пока мы проведем выяснение».

Александр, однако, не слишком поддерживал беседу, понимая, что полковник просто тянет время: видимо, он располагал сведениями, на которые крепко рассчитывал. По крайности, выяснение личности Александра очень входило в его планы, иначе он не держал бы его здесь битых три часа.

Полковник Никольский уже знал, что Григорий Иванович Алафузов действительно живет по Ямской улице, в доме на углу Кузнечного переулка, и что он приехал из Ставрополя как будто бы по коммерческим делам; но уж больно не хотелось Никольскому останавливаться на поимке одного Фриденсона, когда клюет вовсю и рыба ловится, – опыт жандармской службы подсказывал ему это.

Очень занимателен молодой элегантный господин: как-то легко отвечает на все вопросы и способен поддержать любую тему в разговоре. Именно такой господин как раз и может играть очень серьезную роль в тайной организации. А если так, то тут без крупного выигрыша никак не обойтись. Ах, награды, награды! Ну почему они всегда так притягательны?

Но не в них одних дело: во всю свою службу полковник всегда чувствовал себя прежде всего патриотом, слугой царю и Отечеству. Да и нравственные принципы: ну как эти фурьеристы[19] смелее высунут головы? Эдак ведь покачнут основы самой добродетели и морали; для них даже царя убить – вроде как геройство совершить, тогда как это есть самая тяжелейшая преступность…

Как человек практический, полковник Никольский полагал, что с обыском у Алафузова тянуть нечего. Только всё надо сделать аккуратно и тихо, скрытно. Чтобы рыбку не спугнуть. Вот почему пришлось выжидать и маневрировать, развлекаясь с задержанным разговорами, чтобы квартирку его в это время очень внимательно посмотреть.

Посмотрели, ничего путного не нашли. Однако взяли фотографии. Теперь их предъявляют в Петропавловке – глядишь, кто-нибудь и скажет, что за фрукт этот Алафузов…

Да, однако всё надо делать быстрее. Этот молодой человек уже намекал, что у него есть знакомства значительные, могут взгреть за то, что задержал… Впрочем, всё скоро разъяснится – надо быть терпеливее…

– Вот вы, Георгий Иванович, живете рядом с известным писателем, – рассуждал Никольский. – Надеюсь, поддерживаете с ним отношения? Ну, разумеется, без всякого там амикошонства[20], а так, с почтением и для душевного комфорта… Нет, я понимаю, они народ чрезвычайно занятой, однако и не без фраппировки[21] общества. Представьте, буянят иногда, что называется, при всем честном народе… Один газетер в ресторации мамзель укусил. Но я не о том веду речь. У нас, знаете, сюжеты! Вот бы господам писателям к нам пожаловать и поглядеть. Впечатлений-то! Иначе, Георгий Иванович, создается мнение, что как бы из пальцев высасывают… Вы не согласны?

– Я не писатель, господин полковник. Что до сюжетов, то ведь есть же и газетные отчеты.

– Не то, не то, – замахал руками Никольский. – Отчеты к публикации просматриваются… и очень основательно. Хотя кое-что просачивается, разумеется. Но в самом общем виде. Вот, например, дело Григория Гольденберга… Не знакомы?

– Так, читал кое-что.

– «Кое-что» – это вы хорошо заметили. Именно так у нас и знают. А вот я сейчас подробностей вам подсыплю, и крайне занимательных. Потому что вы мне нравитесь, Георгий Иванович. Да и должен же я вас отблагодарить хоть как-то за то, что вы помогаете нам в деле государственном. Хотя для вас и утомительно сидеть здесь со мною…

– Беседа с вами – занятие приятное, однако есть и дела. Я вам уже говорил, что у меня необычайно важное свидание и отменить его никак нельзя.

– И не отмените, любезнейший Георгий Иванович. Вот вы послушайте мою поэму, и будете ее потом часто вспоминать. Благодарить даже, может, будете, – сказал полковник неожиданно серьезно и веско. – Хотя, разумеется, я никакой не поэт и даже не претендую, – опять продолжил он с оттенком шутовства. – Но суть, суть интересна, как я думаю, чрезвычайно. Итак: киевский купец второй гильдии – отец нашего героя. Семья немалая – шестеро детей у купца Гольденберга, а сверх того еще и приемная дочь Фишман. Факт показательный: то есть человек добр, коли берет еще и приемную дочь к шестерым своим деткам. Крещеный, со своей национальностью порвал. То есть порвал в смысле религиозном, и никак больше. Дело у него идет довольно хорошо, детки растут, надежда и опора стареющих родителей; представьте, с каким трудом этим-то родителям приходится держать дом в Киеве и выводить деток в свет Божий. Особые надежды они возлагают на сына Григория – он, кажется, удался: и собою хорош, и манерами, и осанок несколько приличных успел где-то схватить. Одним словом, надежда. И что же эта «надежда»? Да вдруг фраппирует наповал и отца, и мать. Втекает, как ручеек, в реку этого «нового поколения». Вы извините меня за слог, Георгий Иванович, но я обещал поэму – потому и стараюсь. Одним словом, становится революцьонэром!

Александр много знал о Гольденберге. Делая крайне заинтересованный вид, он вглядывался в глаза жандармского полковника, стремясь скорее понять существо «поэмы».

Глаза у полковника карие, довольно крупные, и, когда он закруглял фразу и поднимал бровь, в левом глазу вспыхивала искра – вроде как он сигнал подавал: вот, слушайте, это необыкновенно важно и имеет для вас последствия.

– Представьте, дорогой Георгий Иванович, действует Гольденберг с большим мужеством и хладнокровием. Убивает князя Кропоткина и скрывается с совершенством виртуоза. Ну, это вы знаете. Однако след его случайно обнаруживается на елисаветградском вокзале. По пустяковому подозрению он задерживается. Гольденберг сопротивляется отчаянно, отстреливается, но всё напрасно! И всё из-за чемодана. Потому что там знаете что было? Не знаете? Нет, не прокламации, а взрывчатое вещество!

Об этом Александр знал слишком хорошо…

Полиция, схватив Гольденберга, переправила его в Одессу.

После взрыва 19 ноября под Москвой внимание к Гольденбергу стало особенно повышенным – полиции казалось, что именно Григорий даст самые нужные показания о Льве Гартмане[22], которого полиция считала инициатором взрыва.

Начальнику Киевского жандармского управления Новицкому удалось установить личность задержанного на елисаветградском вокзале. В этом ему помог купец второй гильдии Гольденберг, отец Григория…

– Тут и есть самая интересная часть поэмы, Георгий Иванович. Отец пытается спасти сына, наставить его на путь истинный. Увы, не удается! Сын упорствует, чем отягчает страдания отца. А детки-то его остальные, детки! Представьте, все они до единого, включая приемную дочь Фишман, стали революцьонэрами! Каково? Ну не сюжет ли для вашего любимого писателя Достоевского? Я, когда читал у него про этих флибустьеров, как он их называет, прямо восторгался. Хотя, признаюсь, страшновато. Уж очень он их выставляет… с подробностями. Это лишнее, особенно про кровь. И главное, без противовесу. Вы согласны?

– Не совсем, – ответил Баранников.

Он прошелся по комнате и как бы случайно глянул в окно. Внизу, у подъезда, стояла коляска. Два жандарма о чем-то переговаривались, довольно оживленно, даже с жестами.

– Федор Михайлович большой психолог и легко может обвести нас, бедных читателей, вокруг пальца. Может, например, дать дурных качеств человеку с хорошими убеждениями. А у кого же дурных наклонностей нет? Можно их выставить как карикатуру… Понимаете? Например, взять хоть и вас, жандармского полковника, и изобразить в комическом виде, тогда как вы человек явно хороший. Вот и получится, что жандарм – эмблема ретроградности.

– Позвольте, да кто ж ему это разрешит?

Полковник встал и тоже подошел к окну.

– Вас что-то заинтересовало?

– Разумеется. Что это они там актерствуют? Ладно, пусть их. Так как же, полковник: может человек с хорошими убеждениями сам по себе быть плохим? И наоборот: у хорошего человека могут быть скверные убеждения?

– Ни в коем разе! Кесарю – кесарево, а Богу – Богово.

– Ну, значит, вы невнимательно читали Достоевского… Однако что же ваша поэма? Вы, кажется, остановились на полдороге?

– О да, многое еще впереди, – сказал Никольский, размышляя, «клюнуло» или «не клюнуло». В том, что у «Алафузова» богатые и родовитые родители, он ни капли не сомневался. Возможно, именно через них и придется действовать. Понял ли это сыночек? – Отец Гольденберга очень помог нам, но не во всём. Вот ваш Достоевский совсем не знает методу, особенно новейшую, сыскной работы…

– Позвольте, почему «мой Достоевский»? Мы просто соседствуем.

– Это я к слову. А надо бы ему знать: очень глубокие психологи случаются среди нас, то есть государственных людей. Ну что такое этот… как его… ну, в романе о преступлении, где студент старушку кокнул… Да, Порфирий Петрович, совершенно верно. Козявка какая-то с претензией. Хотя и не без способностей, но козявка, согласитесь. Другое дело Одесского военного суда господин Добржинский[23]… Не слыхали?

– Нет, не слыхал, – сухо ответил Александр, поняв, куда теперь клонит Никольский.

Добржинский сыграл свою роль артистически, ничего не скажешь, – об этом Баранников знал. И в самом деле надо быть незаурядным психологом, чтобы человек, попавший в твои сети, до самого смертного часа не видел этого, а верил тебе, как другу. Антон Францевич сумел изобразить из себя крайнего либерала, чуть ли не борца за идею, лишь по обстоятельствам, «пока» служащего царю. Он понимал, что Гольденбергу надо выговориться, хотя бы и здесь, в тюрьме, и показать, что он – герой. Была у террориста склонность к эффектной позе, и этим Добржинский воспользовался блестяще. Постепенно Гольденберг доверился ему полностью. В потоке речений он стал называть имена, факты. Добржинский всё туже затягивал сеть и всё ближе подтаскивал к себе жертву. Григорий привирал, фантазировал, но Добржинскому теперь нетрудно было отличить правду от вымысла. Гольденберг запутался окончательно. Его предательство оказалось беспримерным.

– Ну, а как закончил он, надеюсь, вы знаете? – спросил Никольский.

– Кажется, повесился?

– Именно повесился, как Иуда. В камере. Однако оставил тетрадь – называется «Исповедь». Знаете, Георгий Иванович, стилист он неважный. И психолог неважный. То есть с точки зрения его собственного рассуждения… А вот что касается описания поведения окружающих людей, фактов… Вы меня понимаете? – опять спросил полковник чрезвычайно серьезно.

– Вполне. – Баранников закурил и сел в кресло.

«Надеется, что я изложу все факты сразу, чтобы потом не мучиться и не вешаться в камере», – подумал он.

В комнате появился жандарм, и Никольский вышел с ним в коридор. Вернулся всё с тем же серьезным видом, теперь, правда, даже несколько торжественным.

– Пора нам ехать, Александр Иванович, – сказал он. – Не подскажете ли куда?

– Разумеется, в ваше жандармское управление, – спокойно ответил Баранников.

– Что же вы не спросите, откуда мне известно ваше имя-отчество? – Никольский с нескрываемой насмешкой смотрел на Баранникова.

– Да чего же тут ставить вопросы? Дело нехитрое; мою фотографию вы предъявили провокатору, вот и всё. А фотографию взяли в моей квартире, пока мы тут с вами поэму слушали. Как там самочувствие вашего подопечного?

– Хитро, господин Баранников. Хотите, чтобы я назвал фамилию и таким образом попался к вам на крючок? Вы же не знаете, кто с нами сотрудничает.

– Если и не знаю, то скоро узнаю.

– Любопытно.

Никольский пропустил Баранникова вперед и грозно сказал жандарму:

– Наблюдать скрытно и вдумчиво! Никаких лежек на диване, никаких отлучек!

– Мы люди опытные, ваше превосходительство, – вяло ответил немолодой уже жандарм с усталым и обрюзгшим лицом.

Другой жандармский пост Никольский оставил в квартире Баранникова.

Глава четвертая

Двадцать пятое января. Ночь. Федор Достоевский

Наконец-то наступила желанная тишина. Горят свечи, от их огня на просторный стол ложатся светлые круги, белеет стопка бумаги, темно-вишнево отливают корешки книг, чай хорошо заварен и горяч.

В такие часы пишется лучше всего: ничто не отвлекает, мысли как бы стекаются в одну точку, и перо начинает быстро бежать по листу. Тут надо только поспевать, отделать и обточить можно потом, а теперь, пока голова ясна, надо писать, писать, писать! А то болезнь налетит, молниевой вспышкой осветит всего тебя изнутри и бросит оземь и начнет выкручивать каждую твою клетку, каждый мускул. Измочалит, истреплет, отпустит…

Последнее время, правда, припадки случаются редко. Но вот когда боли другие, ничтожные, отвлекают и раздражают, когда чай кажется спитым, чернила жидкими, листы корявыми (с пятнами даже попадаются), тогда хоть караул кричи. Вроде бы мешают мелочи, глупости, а из них складывается настроение. Если же хорошо всё сошлось, глядишь, настроение такое, когда ты способен выразить всё, что пригрезилось. Из пустоты вдруг выйдет целый характер, а то заговорят, затараторят сразу множество людей, и получится большая, шумная и совершенно живая картина.

Чаще всего ему приходилось силой вгонять себя в такое настроение, чтобы работа шла. И хотя тысячу и один раз казалось, что ни за что не добраться до конца, ни за что не справиться с тем, о чем начал писать, он всё равно брал в руки перо, в каких бы ужасных, порой даже чудовищных положениях жизни ни оказывался.

Бывало, одна глава печаталась, другая шла по почте в журнал, третья только писалась, а чем всё должно было завершиться, он и сам знал только в самых общих чертах; но надо было торопиться, торопиться, потому что в деньгах нужда была каждый день. Где уж тут до отделки, шлифовки, когда деньги, полученные вперед, уже были истрачены и жить было совершенно не на что. Оставалось надеяться только на следующий аванс от издателя, и об этом авансе, часто ничтожном, приходилось молить чуть ли не на коленях.

Да! Просил же однажды в письме пятнадцать рублей у Краевского[24]. О, если бы он располагал достатком, как те литературные баре, которые бранят его за хаос, за неотделанность слога, такой ли еще силы достигли бы его книги, какая, несмотря ни на что, в них есть?

Да что такое эта обточенность, это ювелирство?

Глядишь, обточено, со всеми онёрами[25] сделано, а вышла лишь искусная вещица. А он сознательно и всегда боялся именно вещиц и хотел, чтобы сама природа, сама стихия бились бы, как острые камни, друг о друга, – вот тогда во всей шири и покажут себя характеры русские…

Теперь надо писать новый роман – наверное, последний. Героем будет самый любимый, самый дорогой сердцу человек – Алеша Карамазов.

Он считал его как бы действительно живым и именно родным человеком. Как раз Алеша жизнью своей должен доказать, что думает он, Достоевский, о новом поколении и судьбе России.

Так, и никак иначе. Ведь они, эти мальчики, давшие клятву на могиле Илюшечки[26], – Коля Красоткин, все его товарищи, Алеша Карамазов, – и есть новое поколение; куда пойдут они, такою и станет Россия.

Вот замысел: будущее России и назначение ее среди всех народов мира.

Пора бы приступить к роману, но есть еще «Дневник», его тоже не хочется оставлять – есть возможность сразу говорить по самым главным вопросам дня. Никто не верил, что «Дневник» у него пойдет. Как так: вместо целой редакции разговор ведет один писатель. Да будь он семи пядей во лбу, прискучит с первой же книжки!

Однако не прискучил, подписка на «Дневник» растет… Первая книжка «Дневника» на этот год закончена (с цензором только уладить!). Можно готовить план романа.

Федор Михайлович прошелся по комнате, присел в деревянное, без обивки, кресло, стоящее у стены. Кресло это нравилось ему своими узорами: спинка была сделана резными кругами, а над ними – обрамление в виде русского девичьего кокошника. Вот ведь: простое кресло, а не назовешь его вещицей; скажешь – кресло, потому что сработано оно уверенной, мастерской рукой.

Он прислушался: показалось, кто-то ходит рядом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад