Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Крестоносцы. Полная история - Дэн Джонс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Папа Урбан заявил, что его крестоносцы должны выступить в поход 15 августа 1096 года, в день Успения Пресвятой Богородицы — главного церковного праздника лета. Но за пять месяцев до даты официального старта, на Пасху, пестрая толпа последователей Петра Пустынника — позже их назовут Крестьянским крестовым походом или Походом бедноты — уже пришла в движение. Этот поход не составлял единого целого: его участники двигались неравномерными волнами и отдельными группами — от отрядов бывалых вояк (таких, как, например, выступивший в поход одним из первых французский дворянин Вальтер «Голяк» Сен-Авуар, который вел с собой восемь конных рыцарей и дюжину пеших солдат) до многотысячной толпы крестьян, устремившихся на Восток за чудотворным гусем и козой, на которых якобы снизошел Святой дух[91]. Сам Петр выступал, размахивая посланием от Господа Бога, которое, по его словам, в буквальном смысле упало с небес. Это была беспорядочная, шальная орава, и все-таки к началу лета 1096 года первые волны этого стихийного движения докатились до Византии.

К тому моменту, как они добрались до Константинополя, у многих уже была кровь на руках.

При всем энтузиазме, с каким Западная Европа в 1090-х годах встретила идею священной войны и который изо всех сил подогревали как официальные проповедники по наущению папы Урбана, так и Петр Пустынник и прочие демагоги, за ним стоял неудобный парадокс. Как могут верующие в Иисуса Христа планировать военный поход во имя человека, призывавшего ко всепрощению? В Нагорной проповеди Христос сказал: «Блаженны миротворцы, ибо наречены они будут сынами Божьими»[92]. Но вот перед нами потенциальные сыны Божьи, сколачивающие войско беспрецедентного в истории церкви масштаба. Сам факт того, что они это сделали и совесть их при этом ничуть не беспокоила, может немало поведать нам об удивительной гибкости мышления, свойственной христианам первого тысячелетия нашей эры.

Иисус из Назарета был человеком мирным. Вполне земной, когда ему это было нужно, и даже склонный ко вспышкам гнева, Христос, о котором написано в Евангелиях, постоянно повторял, что предпочитает кротость агрессии и страдание мести. Но Урбан прекрасно понимал, что личные предпочтения Христа, готового подставить обидчику другую щеку, не способны перевесить тысячелетнюю и обширнейшую иудео-христианскую литературную традицию, ратовавшую за обратное.

Как бы кроток ни был Христос, Ветхий Завет, крайне важный для средневековых христиан текст, описывал ревнивого бога, разящего врагов и требующего страшных казней для преступивших закон: глаз за глаз, зуб за зуб, а также забивание камнями до смерти за чревоугодие, пьянство, несоблюдение субботы и содомию[93]. Популярные тексты вроде «Книги Маккавейской», повествующей о подвигах династии борцов за свободу народа Израиля, рисуют мир, в котором расхожими методами ведения войны во славу Господа служили партизанские действия, насильственное обрезание и массовые убийства{23}. Такого рода истории давали понять, что слуга Божий может походить не только на Христа, но и на Иуду Маккавея, который «облекался бронею, как исполин, опоясывался воинскими доспехами своими и вел войну, защищая ополчение мечом; он уподоблялся льву в делах своих и был как скимен, рыкающий на добычу»[94].

Но воинственный настрой свойственен не только Ветхому Завету. Святой Павел, преобразившийся грешник, апостол и выдающийся автор, очень любил военные метафоры. В «Послании к Ефесянам» он призывает своих адресатов быть подобными Христу во всех деяниях: «…и шлем спасения возьмите, и меч духовный, который есть Слово Божие»[95]. Каким бы пацифистом Павел ни был, он употребляет в своем послании воинственные аналогии, которые легко понять превратно. И не он один. У Иоанна Богослова, автора «Откровения», кровопролитие, которым якобы будут сопровождаться последние времена (а в начале второго тысячелетия до них, казалось, рукой подать), вызывает искреннее ликование. В особенно живописном отрывке, рассказывая о судьбе двух пророков, Иоанн пишет:

…зверь, выходящий из бездны, сразится с ними и победит их, и убьет их… И многие из народов и колен, и языков и племен будут смотреть на трупы их три дня с половиною, и не позволят положить трупы их во гробы. И живущие на земле будут радоваться сему и веселиться и пошлют дары друг другу, потому что два пророка сии мучили живущих на земле[96].

В конце два пророка восстанут из мертвых. Но тон был в очередной раз задан. Христос, может, и ненавидел насилие, но война, убийство, кровопролитие и даже геноцид никуда из христианской экзегетики не делись.

Несмотря на то что со смерти Павла и Иоанна минуло много столетий, проблема примирения христианской веры с земным насилием не исчезла. Более того, она окончательно оформилась благодаря тому факту, что в 380 году христианство стало официальной религией Римской империи. В этой ситуации возникла необходимость состыковать незлобивое учение Христа с реальностью политики государства, существовавшего за счет войны, захвата территорий и порабощения народов. За эту задачу брались самые глубокие умы, составившие историю политической мысли, которую можно проследить как минимум до Аристотеля (ум. в 322 г. до н. э.) и в рамках которой была сформулирована концепция «справедливой войны»: насилия, достойного сожаления, но легитимного и даже высокоморального, если оно применяется для защиты государства и в конечном итоге служит установлению или восстановлению мира[97].

В IV веке сперва Амвросий Медиоланский, епископ Милана, а вслед за ним — и в большей степени — святой Августин Иппонийский придали этой теме специфически христианский оттенок. Августин был теологом и философом, человеком ни в коей мере не воинственным, и его интересы простирались от природы первородного греха и божественной благодати до аморальности воровства фруктов и ночных поллюций[98]. Но он понимал, что, раз уж из культа, исповедуемого горсткой отщепенцев, христианство превратилось в вероучение целой империи, необходимо как-то приспособить религиозные ограничения к нуждам государства, созданного для завоеваний. В сочинении «О граде Божьем» Августин нашел христианству место в римском государстве, заявив, что «мудрый будет вести войны справедливые… несправедливость противной стороны вынуждает мудрого вести справедливые войны»{24}[99]. В другом месте он сформулировал четыре конкретных условия, при которых войну можно считать справедливой: она ведется за правое дело; ее цель — защитить или вернуть свое; ее одобрила законная власть; люди, ведущие войну, руководствуются благими намерениями.

Августин был прагматиком, и этот прагматизм остался в порядке вещей и после его смерти. Когда Западная Римская империя рухнула, а бывшие ее владения поделили между собой племена германского севера, латинское христианство быстро трансформировалось в угоду культуре, в которой на смену завоевательным и оборонительным войнам на границах империи пришли распри мелких князей и вождей. И снова христианские мыслители сумели приспособить вероучение к сложившимся обстоятельствам, пытаясь попеременно то ограничивать, то освящать насилие. Один церковный деятель Х века придумал дуалистическую концепцию Божьего мира и Божьего перемирия: и то, и другое активно пропагандировалось на церковных соборах — таких, как соборы Урбана II в Пьяченце и Клермоне. Божьим миром называли клятвенное обещание во все дни воздерживаться от нападений на нищих, слабых, беззащитных и праведников, которое давали рыцари и прочие ратные люди. Перемирие Божье не сильно от него отличалось: в этом случае рыцари давали клятву соблюдать периоды всеобщего мира, во время которых они не будут сражаться и друг с другом тоже. Одновременно церковь принялась активно благословлять королей-завоевателей и даже канонизировать их как мучеников. Так, к лику святых были причислены Освальд, король Нортумбрии (ум. в 641/2 г.), завоевательные войны которого на Британских островах, по мнению авторов вроде Беды Достопочтенного, компенсировались энтузиазмом, с которым он крестил народы, а также тем, что перед битвой он неизменно уделял время молитве, и Гильом Желонский (ум. в 812/14 г.), герцог Тулузы, который, прежде чем на склоне дней удалиться в монастырь, убивал испанских мавров тысячами.

Папа Лев III, в Рождество 800 года возложивший корону Священной Римской империи на голову прославленного завоевателя Карла Великого, тем самым скрепил договор между воинствующими королями и Латинской церковью, и к XI веку христианство — как минимум западное — превратилось в религию, с радостью принимавшую в свои объятия тех, кто убивал и увечил, если при этом они соблюдали церковные ритуалы и не покушались на собственность церкви. Поэтому начиная с 1060-х годов папы римские вручали свои штандарты людям вроде буйных братцев-нормандцев Роберта Гвискара и Рожера, графа Сицилии; поэтому папы десятилетиями методично поощряли войны против мусульман и других иноверцев Испании; поэтому в 1074 году Григорию VII не показалась немыслимой идея послать армию верующих поквитаться за поражение византийцев в битве с турками Алп-Арслана при Манцикерте. И по той же причине Урбан и Петр Пустынник, а также все те высокопоставленные и рядовые священнослужители, что колесили по Франции, истово проповедуя доктрину священной войны, основанную на понятиях личного раскаяния и коллективной ответственности, представляли собой картину хоть и определенно необычную, но не так чтобы поражающую новизной[100].

Неудивительно, что первые крестоносцы, которые поздней весной 1096 года покинули Рейнские земли, вдохновленные речами Петра Пустынника и доведенные проповедниками до пика христианского шовинизма, готовы были накинуться на любого, кого можно было бы счесть врагом Христа. Для этого им даже не пришлось уходить далеко от дома. Первой целью и жертвой авангарда крестоносцев стали не страшные безбожники у ворот Константинополя, а еврейские общины городов Западной и Центральной Европы — Кельна, Вормса, Шпайера и Майнца.

Одним из предводителей похода, ненадолго выдвинувшимся на первый план в начале 1096 года, был Эмико из Флонхейма: богатый дворянин, на которого серьезно повлиял Петр с его популистским подходом к проповедованию движения крестоносцев. К тому же один хронист писал об Эмико как о человеке «весьма известном прежде своим тираническим образом жизни»{25}[101]. В 1096 году отряд Эмико входил в число двенадцати тысяч рейнских крестоносцев, съехавшихся в Майнц. Там они безжалостно разгромили еврейскую общину города. «Когда их вели по городам Рейна, а также Майна и Дуная, они, предаваясь христианскому рвению так же и в этом, стремились или совершенно уничтожить проклятый народ иудеев, где бы они его ни находили, или загнать его в лоно церкви», — пишет все тот же хронист, демонстрируя ксенофобию и антисемитизм, которые он разделял с Эмико, притом что характера графа не одобрял[102].

Еврейское население Майнца узнало об опасности, которая на них надвигалась, еще до того, как крестоносцы прибыли в город: в окрестностях уже запылали синагоги и дома евреев, начались избиения, массовые убийства и грабежи иудеев, занятых ростовщичеством, которым, согласно каноническому праву, христиане заниматься не могли. Когда начались погромы, евреи Майнца кинулись искать защиты у архиепископа Ротгарда, который укрыл около семисот человек у себя дома, чтобы «спасти от Эмико и его спутников; свое жилище он считал самым безопасным местом в то время»{26}. Однако укрытие это оказалось недостаточно надежным и не выдержало натиска крестоносцев, которые на восходе осадили резиденцию архиепископа, сломали ворота и устроили массовую резню, в которой, согласно хронисту Альберту Аахенскому:

…женщины были одинаково перерезаны, и младенцы обоего пола избиты. Иудеи, видя, что христиане вооружились против них и против детей, не щадя пола, обратили свои силы друг на друга: на своих единоверцев, детей, жен, матерей и сестер, и убивали себя. Матери — страшно выговорить — перерезывали ножом горло грудным младенцам, других прокалывали, предпочитая губить их собственными руками, нежели отдать на жертву мечу необрезанных[103].

Не сказать, чтобы такие ужасы творились только в Майнце. В Вормсе некоего Даниила, сына Исаака, протащили по утопающим в грязи улицам на веревке, затянутой на шее: палачи предложили ему на выбор крещение или смерть. В конце концов, когда язык его уже вываливался изо рта, бедолага провел пальцем себе по шее. Крестоносцам и собравшимся вокруг жителям Вормса другого приглашения и не требовалось: они отрубили ему голову[104]. В Вевелингховене, к северу от Кельна, евреи массово кончали с собой: юноши и девушки бросались в Рейн, а отцы убивали своих детей, чтобы те не попали в руки врагов[105]. Были ли эти оргии антисемитского насилия спровоцированы широко распространенной в среде крестоносцев идеей мести за распятие Христа, или же в нем воплотилась жажда крови, овладевшая разъяренной толпой, не желавшей ждать другого случая реализовать свой праведный гнев, — вопрос, на который, скорее всего, невозможно дать ответа[106]. Но евреям Майнца от этого было не легче. «Весьма немногие из иудеев спаслись от смерти», — пишет Альберт Аахенский и добавляет, что кое-кого из этих немногих насильно обратили в христианство. А потом «граф Эмико… и все это отвратительное сборище мужчин и женщин вместе с огромною добычею отправились в Иерусалим, чрез королевство венгров»[107].

Первые крестоносцы шли проторенным путем, которым поколения купцов и паломников путешествовали на Восток и обратно как минимум с IV века. Дорога эта, начинаясь на юге Германии, шла сначала вдоль Дуная, а затем, минуя Альпы, вела пилигримов лесами, полями и болотами, забирая к Белграду. Отсюда начиналась старая римская дорога, которую называли Диагональной (Via Diagonalis) или Военной (Via Militaris) и которая тянулась через весь Балканский полуостров до самого Константинополя. Путь составлял почти 2000 километров: расстояние для пешего путешественника огромное. Ключ к успеху такого странствия — дружеские отношения с местными государями и регулярное пополнение продовольственных запасов. Как выяснили нестройные толпы Крестьянского крестового похода, внявшие призыву Петра Пустынника, ни то ни другое им не было гарантировано.

С первыми трудностями они столкнулись еще в Венгрии. Хотя формально это была дружественная территория, правил которой христианский король Коломан I, всякий, знакомый с историей этого королевства, знал, что венгерская знать обратилась ко Христу лишь в начале XI столетия, а кровавые языческие бунты были еще свежи здесь в памяти[108]. Венгерское государство сильно отличалось от западных феодальных автократий, это было скорее полуплеменное королевство, потенциально крайне опасное для жителей Запада, незнакомых с этим чуждым миром, неизведанная земля, и мудрые люди посоветовали бы вести себя здесь осмотрительнее. Однако, удалившись от дома, крестоносцы совершенно распоясались и творили что хотели, а местные платили им той же монетой.

Первым на землю Венгрии ступил небольшой отряд под командованием сподвижника Петра, состоятельного французского дворянина Вальтера Сен-Авуара. Так как отряд был слишком мал, чтобы доставить серьезные неприятности местным, и явно не представлял опасности, Вальтеру и его людям разрешили пройти по стране, приобретая еду и другие припасы на местных рынках. Отряд благополучно пересек королевство, а в Белграде его уже ждали византийские проводники, которые помогли ему добраться до Константинополя.

Следом, с отставанием в две недели, сжимая в руке письмо с небес, шел Петр Пустынник в сопровождении толпы от пятнадцати до двадцати тысяч человек — какая-то часть их была вооружена и даже обучена военному делу, но и обычных паломников без гроша за душой затесалось в это войско не меньше. Выместив часть своей злобы на евреях Рейна, эти отряды в июне тоже прошли по Венгрии, не нарвавшись на крупные неприятности. Но догонявшая их следующая волна крестоносцев повела себя иначе. Два отряда немецких вояк, явившиеся в июле, вовсю грабили и насильничали, чем страшно разозлили короля Коломана. А после того как шайка крестоносцев «на рыночной улице проткнула одного молодого венгра колом через интимные места», произошло серьезное столкновение[109]. Не желая терпеть такое надругательство над своим народом и пренебрежение гостеприимством, Коломан послал войска — сначала разоружить, а затем и перебить возмутителей спокойствия. И когда в начале августа подошел крупный и воинственно настроенный отряд жестокого графа Эмико Флонхеймского, Коломан просто закрыл границы. Тогда Эмико осадил приграничную крепость Визельбург. Осада продлилась три недели, после чего венгры разбили войско Эмико в пух и прах[110]. Теперь этот путь — как минимум временно — был для стихийного движения крестоносцев закрыт.

А впереди, за Белградом, в византийских землях их ждали новые трудности. О первых небольших отрядах крестоносцев власти империи позаботились: они даже организовали рынки, где те могли закупаться под присмотром имперских чиновников, владевших западноевропейскими языками. Но когда численность франков, прибывавших в Византию, возросла с сотен до десятков тысяч человек, стычки и потасовки стали обычным делом, а в Нише и вдоль дороги, ведущей в Софию, крестоносцы регулярно ввязывались в бои с местными греческими дружинами. К тому времени присутствие франков уже вызывало у византийцев серьезную озабоченность. Принцесса Анна Комнина вспоминает, какая тревога охватила жителей Константинополя, когда они узнали, что эта неуправляемая орда и есть первая из долгожданных «франкских армий». Кроме того, Анна сообщает, что о приближении войска Петра Пустынника возвещало нашествие саранчи, опустошавшей виноградники. В этой армии, как пишет она, лишь единицы были воинами — зато окружала их «безоружная толпа женщин и детей… их было больше, чем песка на морском берегу и звезд в небе, и на плечах у них были красные кресты»{27}[111].

Как можно догадаться, их появление 1 августа в столице вызвало еще больше недовольства, поскольку «эти люди, которым не хватало мудрого руководства», «разрушали церкви и дворцы в городе, выносили их содержимое, а также снимали свинец с крыш и продавали его грекам»[112]. Алексей не собирался спокойно смотреть, как его город разносят в щепки, и предложил объединенным силам Петра Пустынника и Вальтера Сен-Авуара пересечь Босфор, встать лагерем в Киботе и дожидаться подкрепления. Но и там они сумели переполнить чашу терпения местных жителей. Анна записала, что, попав в Малую Азию, крестоносцы «обращались со всеми с крайней жестокостью. Даже грудных детей они резали на куски или нанизывали на вертела и жарили на огне, а людей пожилых подвергали всем видам мучений».

К этому времени стало очевидно, что какой бы впечатляющей ни была вербовочная кампания Петра Пустынника и каких бы успехов он ни добился, сколотив и возглавив огромную армию добровольцев, прошедшую 2000 километров по чужим землям, войска Крестьянского крестового похода оказались ни на что не способны. Они полностью зависели от милости Алексея, снабжавшего их с противоположного берега Босфора, и все, что им оставалось, это грабить греков и турок, живших поблизости. К тому же теперь они подвергались серьезной опасности нападения, поскольку на власть на территориях к востоку от Константинополя претендовала не только Византия, но и Румский султанат. Когда группа немецких и итальянских рыцарей заняла заброшенный замок Ксеригордо под Никеей, их осадили турки под командованием правителя Никеи Кылыч-Арслана I, который властвовал в турецкой Малой Азии над территорией достаточного размера, чтобы называть себя султаном.

Запертые в замке посреди знойного анатолийского лета, крестоносцы в Ксеригордо страдали от жажды; чтобы выжить, им приходилось пить лошадиную кровь и собственную мочу. В конце концов, их, обессилевших, уничтожила армия, состоявшая из «искусных воинов, вооруженных роговыми и костяными луками, и отличных стрелков»{28}. Резвые турецкие всадники ворвались в замок, увели в плен самых молодых и красивых крестоносцев, изощренными способами прикончили остальных (некоторых привязывали к столбам и расстреливали из луков) и сложили курган из мертвых тел, оставив их гнить в качестве предостережения новым армиям латинян, что приближались к Никее с запада[113]. Главные силы войска, расквартированного в Киботе, жаждали мести и требовали, чтобы командующие приказали наступать на Никею. Но это лишь спровоцировало новые атаки турок. К приходу осени паломники и солдаты Крестового похода бедноты обгорели на солнце, изголодались и измучились до предела. 21 октября Кылыч-Арслан напал на сам Кибот. В состоявшемся сражении сложил голову Вальтер Сен-Авуар, а жалкие остатки армии крестоносцев были наголову разбиты.

Петр Пустынник избежал их печальной участи и поспешил обратно через Босфор в Константинополь. Он опять начнет проповедовать и будет играть неизменную — хоть теперь уже и второстепенную — роль в событиях Первого крестового похода. Но многие из его последователей погибли, а те рыцари, которым удалось убраться из Кибота живыми, остались без командиров. Было очевидно, что им — да и всем остальным — позарез нужны опытные и авторитетные полководцы. Алексей Комнин просил Запад прислать на подмогу христианские армии. Но весной 1096 года казалось, что он скорее открыл заднюю дверь империи своре дьяволов во плоти.

Глава 6. Поход князей

Будьте всячески единодушны в вере Христовой и победе Святого Креста, поскольку, если Богу угодно, сегодня же станете богатыми…

Перст провидения указывал на то, что Боэмунд, сын Роберта Гвискара, когда-нибудь станет князем. Даже когда он был совсем маленьким, его родители не сомневались, что этого ребенка ждет великое будущее. При крещении мальчик получил имя Марк, но отец, раз взглянув на крупного младенца, тут же наградил его диковинным прозвищем Боэмунд Великан (Buamundus Gigas) — в честь мифического гиганта, о чьих увлекательных приключениях Роберт не раз слыхивал на праздничных обедах[114]. Имя как нельзя лучше подходило Боэмунду. Повзрослев, он изъездил весь мир, ввязался в уйму чудовищных авантюр и неизменно производил впечатление — хоть и не всегда приводил в восторг — на каждого, с кем встречался. Он «выделялся даже среди самых великих», — писал один восторженный хронист[115]. Другой видел в нем «героя превысокого роста»[116]. Третий называл «непобедимым воином» и «славнейшим из мужей»[117]. Автор «Песни об Антиохии», эпической поэмы о крестоносцах, превозносил Боэмунда как «благородного и храброго»[118]. А вот Анна Комнина считала его злобным, недоброжелательным, коварным, вероломным, непостоянным, алчным и жестоким, отъявленным лжецом и «негодяем по природе», который «подлостью и несусветной наглостью» превосходил всех прочих латинян, что являлись в Византию[119]. Но даже ей пришлось признать, что он был магнетически притягателен: высокий, широкоплечий красавец с сильными руками, пленительными голубыми глазами и молочно-белой кожей. Волосы над ушами были у него коротко острижены, а подбородок гладко выбрит: и то и другое словно бросало вызов миру, где длинные локоны и бороды считались традиционными символами мужественности[120].

Рис. 4. Путь Первого крестового похода из Константинополя (1097–1099 гг.)


Несмотря на нежелание следовать моде, Боэмунд был честолюбив и сметлив. Прирожденный воин и непревзойденный мастер по части осад, он, как и отец его Роберт и дядя Рожер, граф Сицилии, обнаружил, что пробиваться в этом мире удобнее всего с мечом в руке. И тут ему повезло: от рождения он был наделен как физической силой, так и семейным окружением, как нельзя лучше соответствовавшим его жизненным устремлениям. Неприязнь Анны Комнины Боэмунд вполне заслужил: он участвовал в отцовских войнах с Византией еще в начале 1080-х годов, когда нормандцы южной Италии пытались расширить свои владения за счет Балкан. В 1088 году Боэмунд заявил права на пышный титул князя Тарентского — это призвано было скрыть то обстоятельство, что после смерти отца в 1085 году земель в наследство Боэмунду не досталось. (Престижное герцогство Апулия получил его ничем не выдающийся единокровный брат Рожер Борса.) То, чего он лишился в части отцовского наследства, Боэмунд компенсировал многолетним военным опытом — в его послужном списке значилось, в том числе, и командование отрядом нормандской армии в легендарной битве при Диррахии. В 1095 году, когда латинский мир в едином порыве ответил на призыв папы Урбана, Боэмунд находился во цвете ратных лет. Он смекнул, что новый крестовый поход поможет ему пробиться наверх — и не прогадал.

Бóльшая часть того, что известно о крестовом походе Боэмунда, содержится в хронике, написанной одним из его спутников — беззастенчивым льстецом, имя которого история не сохранила. Эта хроника, известная сегодня как «Деяния франков» (Gesta Francorum), повествует об участии князя Тарентского в Крестовых походах, начиная с 1096 года. Рассказывая о решении Боэмунда присоединиться к движению крестоносцев, автор пытается создать впечатление, будто на его господина внезапно снизошел святой дух:

…Боэмунд, который был занят осадой Амальфи [между июлем и августом 1096 г.], услышав, что пришел бесчисленный народ христианский, состоящий из франков, и что идет он ко Гробу Господню, и подготовлен к сражению с языческим народом, начал усердно допытываться, что за оружие у этого (христианского) народа, что за символ Христа они несут с собой в пути и каков их клич в бою. О том ему через строй говорили: «Несут они оружие, для войны подходящее, и на правом плече или между плечами несут на себе крест Христа. Единодушен их клич: „Бог хочет, Бог хочет, Бог хочет!“» После этого, движимый Святым Духом, Боэмунд приказал изрезать драгоценное покрывало, которое имел при себе, так, что все оно тотчас пошло на кресты. Вокруг него сразу собралась большая часть воинов, которые вели осаду…{29}[121]

История превосходная, но при всем желании трудно поверить, что такой искушенный человек, как Боэмунд, который обладал широчайшими связями и принадлежал к нормандскому клану, посылавшему войска на подмогу папам римским Григорию VII и Урбану, дабы защитить их от врагов, угнездившихся на Святом престоле, мог узнать о грандиозном проекте Урбана, только увидев, как армии крестоносцев маршируют мимо его шатра. Успех крестового похода был бы немыслим без активного участия сильных мира сего — это было ясно с самого начала и со всей убедительностью доказано от обратного Крестьянским крестовым походом[122]. Боэмунд, который говорил по-гречески, а может, даже немного и по-арабски, прекрасно знал Комнинов и воевал на подступах к Анатолии, почти наверняка с самого начала был в курсе дела. А внезапное его обращение в крестоносца летом 1096 года у стен осажденного Амальфи — хорошо разыгранное представление. Удивительно лишь, что он так долго скрывал свои намерения.

Полководцы Первого крестового похода были преимущественно нормандцами. Правда, знатный дворянин Раймунд Тулузский и епископ Адемар Ле-Пюи, одними из первых принявшие крест в Клермоне, происходили из южной Франции, а Гуго, графа Вермандуа, брата Филиппа I Французского — еще одного высокопоставленного рекрута — завербовали, дабы приобщить к делу королевскую династию Капетингов{30}. Но подавляющее большинство прочих славных «князей» (как их обобщенно — пусть и не всегда точно — называли) либо сами были нормандцами, либо имели с ними тесные связи. Одну из самых больших армий собрали Роберт Куртгёз, герцог Нормандии, и Стефан, граф Блуа: сын и зять почившего английского короля Вильгельма Завоевателя{31}. Другой командовали братья Готфрид Бульонский, герцог Нижней Лотарингии, и Балдуин Бульонский: их отец воевал бок о бок с Завоевателем в битве при Гастингсе. С собой они привели Роберта II, графа Фландрии, тетка которого Матильда была женой Завоевателя. Ну и конечно, сам Боэмунд, представитель южной ветви нормандской диаспоры. Его сопровождали двадцатилетний племянник Танкред де Готвиль, кузен из Салерно Ричард Принципат и такое количество прочих рыцарей семьи, что дядя Боэмунда Рожер, граф Сицилии, который, как мы помним, выразил свое отвращение к идее крестового похода, громко выпустив газы, «остался чуть ли не в одиночестве»[123].

Что за бес вселился в этих мужчин, самых могущественных, богатых и грозных людей западного мира, что заставило их покинуть свои дома и отправиться в крестовый поход — вопрос, по которому у современников имелись самые разные мнения[124]. Безусловно, князья приняли близко к сердцу беды Восточной церкви[125]. Многих привлекала также перспектива отпущения грехов — особенно тех, кто грешил, так сказать, по долгу службы: рыцарей и прочих ратных людей того сорта, что подвизались при нормандских дворах. (В «Деяниях франков» особо подчеркивается мотив отпущения грехов: видимо, перспектива очищения души действительно немало значила для Боэмунда и людей его круга[126].) Прельщал их и шанс возродить былую славу полузабытого золотого века санкционированных церковью войн: один хронист намекает, что папа подзадоривал князей словами: «Не унизьте себя и вспомните о доблести своих отцов»{32}[127]. И наконец, поход сулил богатую добычу. Гоффредо Малатерра, неплохо знавший нормандцев юга, утверждал, что Боэмунд отправился в поход прежде всего ради завоеваний, а спасение души интересовало его, в лучшем случае, во вторую очередь. Это не совсем справедливо: религиозные мотивы трудно отделить от стремления к славе и богатству (один из воинов Боэмунда вернется с Востока в восторге от того, что раздобыл нечто гораздо ценнее золота и титулов: прядь волос Девы Марии)[128]. По правде говоря, какая бы из миллиона причин ни побудила знать и рыцарей Западной Европы отправиться в Крестовый поход 1095–1096 годов, для нас имеет значение лишь то, что они туда все-таки отправились.

Пытаясь уложиться в отведенный папой срок до 15 августа и пускаясь в путь разными маршрутами с целью облегчить логистическое бремя, ложившееся на земли, по которым они шли, Боэмунд и другие князья поэтапно отбывали в Византию в конце лета и осенью 1096 года — в то время, когда Крестьянский крестовый поход уже почти выдохся. С ними следовали не менее восьмидесяти тысяч человек: рыцарей, оруженосцев, слуг, клириков, поваров, мореходов, конюхов, инженеров, переводчиков, невооруженных паломников, женщин, детей и так далее. Хронисты живописуют сцены, разыгрывавшиеся в городах и домовладениях по всей Европе, когда мужья, охваченные богоугодной тягой к перемене мест, прощались с женами или же собирали всю семью в путешествие, шанс совершить которое выпадает раз жизни, а рыцари сдавали свои дома внаем, чтобы разжиться деньгами, необходимыми в экспедиции, которая по всем расчетам должна была растянуться на год или больше. Одни из них, подобно Ральфу Рыжему из Пон-Эшанфрея и Гуго Берсерку из Монтескальозо в южной Италии, были опытными воинами, не раз сражавшимися на стороне нормандцев (прежде чем принять крест, Ральф служил и Боэмунду, и его отцу). Другие покидали дом впервые. Присоединившийся к Боэмунду Рауль Канский, автор истории деяний крестоносца Танкреда де Готвиля, так описывал настрой последнего в преддверии похода:

…мужество Танкреда встрепенулось от своего усыпления; он собрал все свои силы, открыл глаза, и отвага его удвоилась… дух его, колеблясь между двумя путями, не знал, по которому следовать: по пути ли Евангелия, или по мирскому пути; но когда его призвали теперь к оружию во имя Христа, такой случай сразиться рыцарем и христианином воспалил в нем ревность, которую было бы трудно выразить{33}[129].

Эта «ревность» еще не раз сослужит князьям добрую службу.

В октябре 1096 года Боэмунд и Танкред переправились через Адриатику, высадились на Балканах и двинулись на Восток по паломническому пути, который вел через Македонию и Фракию, с римских времен сохранив за собой название Эгнатиевой дороги (Via Egnatia). Другие же, в том числе Готфрид Бульонский, пошли по суше — через Венгрию, по стопам Крестового похода бедноты. Войско Боэмунда насчитывало примерно три-четыре тысячи человек и было, вероятно, самой маленькой из княжеских армий. Поначалу он никуда, по всей видимости, не торопился: его люди плелись нога за ногу, покрывая в среднем какие-то жалкие пять километров в день. Рождество они встретили в Кастории, а до Константинополя добрались лишь к Пасхе. Не нужно, однако, думать, что такой вялый темп говорил о недостатке рвения. Боэмунд понимал, что встречи с ним Алексей Комнин жаждет менее всего. Он замедлил скорость продвижения до такой степени, что войско его еле тащилось, чтобы не казалось, будто он спешит ввести войска в византийскую столицу. Кроме того, он строго-настрого запретил своим людям грабить и обижать византийских подданных. В благодарность Алексей проследил, чтобы войско Боэмунда с почтением сопровождали два высокопоставленных придворных советника-куропалата, присутствие которых сводило к минимуму разногласия с недоверчивыми местными[130].

1 апреля 1097 года Боэмунд остановил свою армию в Руссе (Кешане), примерно в 190 километрах от Константинополя, и отправился в столицу в сопровождении одной только личной свиты. Император принял его в великолепном Влахернском дворце, недавно заново отстроенном за баснословные деньги. Даже на человека, давно знакомого с Византией, Константинополь производил невероятное впечатление: восхищенный Роберт Реймсский писал, что этот город «равен Риму по высоте стен и благородным пропорциям зданий». За устремленными ввысь стенами скрывалось множество великолепных церквей, где хранилось крупнейшее собрание главных христианских реликвий мира, в том числе сосуд со Святой кровью, обломки Креста Господня, терновый венец, мощи всех апостолов и головы семи святых, включая две, принадлежавшие Иоанну Крестителю{34}.

А вот восхитился ли Константинополь явлением Боэмунда — другой вопрос. Сообщения сторон о первом его визите в Византию пронизаны взаимными подозрениями в недобрых намерениях. По мнению Анны Комнины, Боэмунд олицетворял собой вероломного латинянина: этот «лжец по природе» якобы надеялся «захватить трон Ромейской державы»[131]. В свою очередь авторы, симпатизировавшие нормандцам, называли Алексея негоднейшим из императоров и тираном, изворотливым и сладкоречивым, безудержным и изобретательным обманщиком[132]. Тем не менее по приезде Боэмунда в Константинополь прошлое моментально было забыто[133]. Несмотря на то что нормандцы враждовали с Византией вот уже лет двадцать, теперь, когда Боэмунд явился не как враг, но как друг, взаимная враждебность уступила место осмотрительной приязни. Боэмунд знал, как нужно обращаться с императором, и не жалел безудержной лести, какой бы неискренней она ни была. Другие князья додумались до этого не сразу. Когда Гуго Вермандуа писал в Константинополь, оповещая о предстоящей поездке к императорскому двору — где на троне в пурпурном блеске под охраной гигантских механических львов восседали наследники императоров Августа и Константина, а прислуживали им десятки евнухов, — он отрекомендовался «царем царей и самым великим из живущих под небом» и потребовал: «Когда я прибуду, ты должен встретить меня с подобающей торжественностью и оказать прием, достойный моего происхождения»[134]. «Безумные слова», — саркастически прокомментировала Анна Комнина.

Боэмунд вел себя умнее. Не теряя бдительности (в хрониках упоминается мелкий дипломатический инцидент, когда князь обвинил императора в намерении отравить его еду), он пустился обхаживать и очаровывать Алексея, благосклонно принимая его удушающее гостеприимство, щедрые подарки, побрякушки и драгоценности. Заодно, что не менее важно, он проследил, чтобы его люди не причиняли Византии излишнего ущерба.

Сильнее всего на ход дальнейших событий повлияла клятва верности, очень похожая на феодальный оммаж, которую Боэмунд принес императору во время своего нахождения в Константинополе. Затем уговорами и угрозами он заставил и других князей, что начиная с декабря прибывали к городским воротам, сделать то же самое. Иногда при этом он сталкивался с серьезным сопротивлением. Однако в конце концов Готфрид Бульонский, Гуго Вермандуа, Роберт Фландрский, Стефан Блуаский, Танкред де Готвиль и многие из дворян помельче поклялись на святых реликвиях, в том числе на Кресте Господнем и Его терновом венце, что передадут империи все удерживаемые турками города и крепости, которые смогут взять по пути в Иерусалим[135]. Даже Раймунд Тулузский, который императора терпеть не мог, скрепя сердце согласился не опустошать его земли. В ответ Алексей поклялся, что «не позволит и не пожелает смутить или опечалить никого из наших на их пути к Святому Гробу»{35}. Он наделил знатных крестоносцев баснословно богатыми подарками и дорогими религиозными облачениями и обещал им земли далеко на востоке Малой Азии — при условии, что князья туда доберутся[136].

Внезапная готовность Боэмунда склониться перед императором смутила автора «Деяний франков»: «Почему такие сильные и могущественные воины это делают? А потому, что были принуждены жестокой необходимостью»{36}[137]. Другой хронист удивлялся, почему могущественные латиняне не отказались преклонить колена перед «ничтожными греками, нерадивейшим из народов»[138]. На самом же деле обе стороны руководствовались насущными личными интересами. Алексей пригласил войска в свои земли не просто так: ему не терпелось увидеть, как они, прежде чем удалиться в сторону Иерусалима, очистят Малую Азию от турок. Крестоносцы, со своей стороны, могли двигаться дальше, лишь полагаясь на добрую волю императора и его финансовую поддержку. Ни по размеру войска, ни по статусу Боэмунд не мог соперничать с остальными князьями; зато он понимал, что статус его и влиятельность значительно повысятся, если именно он станет тем человеком, благодаря которому укрепится сотрудничество лидеров Запада и Востока. С этой целью Боэмунд даже просил императора назначить его доместикатом — этот титул наделил бы его верховной властью в Малой Азии, — но Алексей отклонил его просьбу: у Боэмунда не было шансов «перекритянить критянина», как сказала Анна{37}. Обмен клятвами, устроенный Боэмундом, надежно скрепил отношения, которые — на некоторое время — помогут обеим сторонам достичь потрясающих результатов.

Когда Пасха была отпразднована, клятвы принесены, а десятки тысяч солдат — в том числе семь с половиной тысяч тяжеловооруженных всадников и примерно в шесть раз больше пехотинцев — уже ждали по ту сторону Босфора, на западной оконечности Малой Азии, тянуть время смысла не оставалось. В начале мая Боэмунд и другие князья повели свои армии на юго-восток в направлении первой согласованной с императором цели: города Никеи, столицы Румского сельджукского султаната, где правил Кылыч-Арслан. 6 мая крестоносцы встали лагерем у стен города, а неделей позже они его осадили.

Боэмунд за свою жизнь штурмовал немало городов, но мало какой из них встречал его столь мощной обороной. С трех сторон Никею окружали колоссальные стены, увенчанные башнями, откуда вели огонь баллисты[139]. С четвертой стороны к городу прилегало большое озеро Аскания (Изник), делая его недосягаемым для осаждающих. По озеру горожанам поступало продовольствие, дрова, оружие и все остальное, в чем они нуждались. Роберт Реймсский называл Никею «важнейшим местом, равного которому нет во всей Анатолии»[140]. Княжеские армии выстроились вокруг городских стен (люди Боэмунда заняли позицию напротив главных ворот Никеи), установив сухопутную блокаду; инженеры приступили к строительству осадных орудий. Один очевидец заметил у стен Никеи тараны, передвижные укрытия для защиты саперов, называвшиеся «свиньями», а также деревянные башни и петрарии — камнеметательные катапульты[141]. Когда боевые машины были готовы, начался обмен снарядами, взлетавшими с двух сторон над зубчатыми стенами, а также периодические стычки между осаждающими и осажденными. «Последователи Христа окружили город и храбро атаковали, — писал Роберт Реймсский. — Турки, сражавшиеся за свою жизнь, оказывали упорное сопротивление. Они пускали отравленные стрелы, так что даже легкораненые умирали мучительной смертью»[142].

Вскоре визг пил и стук топоров у наполовину построенных боевых машин, удары камня о камень и улюлюканье с крепостных валов перекрыл куда более пугающий звук. 16 мая лес за спинами крестоносцев внезапно ожил: подоспело войско Кылыч-Арслана, «радуясь в предвкушении верной победы. С собой они везли веревки, чтобы связать ими нас и повести в Хорасан [то есть увести в рабство в Персию]»[143]. Оно атаковало осаждающих, и у городских стен закипела битва.

Посланные на подмогу войска, может, и предполагали, что все армии крестоносцев одинаковы и что князей они рассеют с той же легкостью, что и сподвижников Петра Пустынника год тому назад, но конная атака под командованием Раймунда Тулузского и епископа Адемара избавила их от этой иллюзии. Немало воинов с обеих сторон полегло в этой битве, и жажда мести приняла уродливые формы. Крестоносцы обезглавливали трупы и бомбардировали Никею отрезанными головами. Горожане же крюками втаскивали латинских солдат на стены и вывешивали их тела на поругание на башнях.

1 июня саперы прорыли тоннель под одной из башен Никеи. Той же ночью они подожгли деревянные балки, удерживавшие его потолок; балки обрушились, как и часть стены над ними. В образовавшуюся брешь направили все силы, чтобы взять город. День за днем и раз за разом войска крестоносцев пытались прорваться в пролом, а защитники города пытались закрыть его. Атаки крестоносцев были яростными. «Никто, как я полагаю, не видел прежде и не увидит впоследствии такого множества доблестных рыцарей!» — восклицал очевидец из числа латинян[144]. Однако несколько дней усилий не увенчались успехом. Ситуация зашла в тупик. Пока город снабжался водным путем, он мог выдержать любую осаду. Переломил ситуацию отнюдь не Боэмунд или кто-то из его союзников-латинян, но император, которого они так старательно обхаживали. В боевые действия под Никеей Алексей не вмешивался, не имея желания вступать в схватку: в конце концов, император для того и нанял чужестранцев, чтобы они сражались вместо него. Но через Босфор он все-таки переправился и разбил лагерь в одном дне пути от места событий, наблюдая за происходящим с безопасного расстояния — из походного шатра удивительной работы, сделанного в виде города с воротами и башенками. Двадцать верблюдов едва могли сдвинуть этот шатер с места[145]. В лагере князей императора представлял один из самых доверенных его военных советников, седой евнух арабо-греческого происхождения по имени Татикий, который еще в 1080-х годах сражался против Роберта, отца Боэмунда. Татикий был известен как образцовым послужным списком, так и отсутствием носа, на месте которого красовался золотой протез. Кроме Татикия, Алексей послал франкам на подмогу небольшую флотилию кораблей, которые от самого Босфора, 40 километров, пришлось тащить по суше. Их спустили на озеро подальше от лишних глаз: к штурму теперь все было готово.

На рассвете 18 июня корабли подняли паруса и направились к Никее. Набитые вооруженными до зубов туркополами (императорскими наемниками, принадлежавшими к той же этнической группе, что и защитники города), они медленно показались в поле зрения горожан. Со стороны суши в это время уже шло мощное наступление с применением осадных башен и катапульт. Роберт Реймсский писал:

[Когда] те, кто в городе, увидали корабли, они испугались до умопомрачения и, утратив волю к сопротивлению, попадали на землю, словно уже были мертвы. Все они стенали: дочери и матери, юноши и девушки, старики и молодые. Горе и страдание распространились повсюду, потому что надежды на спасение не было[146].

Никея продержалась семь с лишним недель, но теперь дух ее был сломлен. Горожане запросили мира, гарнизон сдался и отправился в константинопольскую тюрьму — вместе с женой и детьми Кылыч-Арслана. В захваченном городе было чем поживиться: кое-кто из франков даже обзавелся кривыми турецкими ятаганами, вырванными из рук мертвых врагов. Никеей удалось овладеть благодаря сотрудничеству латинян и византийцев. «Галлия добилась, Греция помогла, а Господь устроил», — с удовлетворением отметил Рауль Канский[147].

Во исполнение клятвы Никею передали Алексею, который осыпал князей, в том числе и Боэмунда, щедрыми подарками и приказал раздать вознаграждение рядовым крестоносцам. Через десять дней, освежившись, восстановив силы и спросив у императора совета, как лучше бить турок на поле боя (а также получив его милостивое разрешение идти дальше){38}, князья свернули лагерь и двинулись на восток вглубь Анатолии. Они разделились на два отряда, которые должны были параллельными маршрутами идти к старому римскому военному лагерю у Дорилея, расположенному примерно в четырех днях пути. Первым отрядом командовали Раймунд Тулузский, епископ Адемар, Готфрид Бульонский и Гуго Вермандуа. Второй возглавляли Боэмунд, Танкред и Роберт Куртгёз, герцог Нормандии. Им предстоял долгий и трудный переход по раскаленной Малой Азии, а Кылыч-Арслан наверняка собирался с силами, готовясь нанести ответный удар.

Он не заставил себя ждать. Ранним утром 1 июля, когда войско Боэмунда приближалось к Дорилею, лежавшему в месте смыкания двух долин, «бесчисленная, устрашающая и почти неодолимая масса турок внезапно набросилась [на них]»[148]. Автор «Деяний франков» вспоминает, что слышал, как турки выкрикивали «неизвестное… дьявольское слово на своем языке» — наверняка боевой клич мусульман «Аллах Акбар» («Господь велик»)[149]. Хронисты предполагают (явно позволив себе поэтическое преувеличение), что Боэмунда атаковало турецкое войско численностью в четверть миллиона человек, усиленное арабскими воинами. Франки отчаянно защищались: рыцари отражали атаку за атакой, пока пехота разбивала оборонительный лагерь, где могли укрыться невоенные участники похода. Какое-то время латиняне успешно держали оборону, но было ясно, что без армии Раймунда, Готфрида и Адемара они значительно уступают врагу числом. Когда турки стали прорываться к лагерю, дело нашлось каждому: женщины подносили воду, чтобы воины могли освежиться, и горячо ободряли тех, кто держал оборону. Несмотря на то что франки оказались в меньшинстве и периодически поддавались панике, причем даже командующие, в том числе Боэмунд, подумывали об отступлении, крестоносцы не дрогнули. Согласно «Деяниям франков», по рядам из уст в уста передавали духоподъемное воззвание: «Будьте всячески единодушны в вере Христовой и победе Святого Креста, поскольку, если Богу угодно, сегодня же станете богатыми»[150].

Позже битва при Дорилее войдет в легенды как тот самый момент, когда Первый крестовый поход развернулся в полную силу. Раймунд Ажильский, путешествовавший в свите графа Раймунда Тулузского, рассказывал, что видел в рядах латинян дивных призрачных защитников: «Два конных воина с сияющим оружием, прекрасноликие, предшествовали воинству нашему, и… когда турки пытались оттолкнуть их своими копьями, они оказались неуязвимы»{39}[151]. То обстоятельство, что эти чудесные рыцари подозрительно похожи на небесных воинов, в давние времена пришедших на выручку Иуде Маккавею, скорее всего, не совпадение[152]. Одно можно сказать с уверенностью: в битве при Дорилее франки впервые встретились в бою с турецкими конными лучниками, чья тактика молниеносных налетов и притворных отступлений, в процессе которых они осыпали неприятеля градом стрел, была призвана сеять хаос в рядах врага и подстрекать конницу кидаться вдогонку, сломав строй. Алексей оставил князьям Татикия, своего евнуха с золотым носом, как раз для того, чтобы тот увещевал франков не поддаваться на эту уловку (к слову, девиз «Будьте единодушны» предполагает, что слова его были услышаны). Тем не менее все, что могли сделать Боэмунд и Роберт Куртгёз, чтобы не дать солдатам бросить лагерь и бежать врассыпную, так это послать отчаянную мольбу другим князьям, чтобы те поспешили им на выручку.

Ожесточенное противостояние, в котором враги то обрушивали друг на друга град стрел, то схватывались в яростной рукопашной, продолжалось с девяти утра до полудня. В какой-то момент турки вломились в центр лагеря латинян, и казалось, что франки дрогнут и побегут, но тут в долину ворвался Раймунд Тулузский вместе со свежим подкреплением из нескольких тысяч своих верных рыцарей. Турки обратились в бегство, надеясь поквитаться с франками в другой раз. Франки, раздувающиеся от гордости и преисполненные облегчения, что уцелели, отпраздновали победу, декламируя воинственные строчки из Ветхого Завета («Десница Твоя, Господи, прославилась силою; десница Твоя, Господи, сразила врага»), похоронили как мучеников тех павших, кто носил крест, ограбили и осквернили тела, на которых креста не было, и приготовились продолжать свой путь на Восток.

В общем, когда во главе Первого крестового похода встал Боэмунд в компании других князей, фиаско Крестьянского похода постепенно позабылось. Роберт Реймсский позже пытался представить себе, как разъяренный Кылыч-Арслан бранил турецких воинов, которых встретил, когда они бежали из-под Дорилея. «Безумцы! Вы никогда не сталкивались с доблестью франков и не испытывали их мужества. Их сила не человеческая: она исходит с небес — или от дьявола»[153]. Может, это и выдумка, но Кылыч-Арслан действительно не пытался больше сойтись с крестоносцами на поле брани. В каком-то смысле ему это и не нужно было. Вдохновленные победой, князья решили отправиться в Антиохию, большой город на границе Анатолии и Сирии. Впереди их ждал путь через крайне враждебные земли, который растянется на три летних месяца. И проблем у них будет хоть отбавляй.

Глава 7. Долгая зима

Земля обагрилась кровью…

Все те, кто сопровождал князей в походе из Константинополя в Святую землю, и мужчины, и женщины, выступая в путь, знали, что впереди их ждут неимоверные трудности, а может, и смерть. Им, прошедшим испытание силой оружия под Дорилеем, в следующие три месяца, когда колонны вооруженных и безоружных пилигримов числом в десятки тысяч направились на юго-восток к Икониуму (Конье) и далее, в Антиохию, предстояло сносить тяготы, нужду и опасности. Там, куда лежал их путь, турки Кылыч-Арслана применяли тактику выжженной земли, опустошая города и уводя гарнизоны, угоняя скот и увозя с собой продовольствие, золото, серебро, церковную утварь и все, что могло бы пригодиться франкским армиям.

Эта тактика, пусть ее и не назовешь особо изощренной, как нельзя лучше подходила для того, чтобы измотать противника на марше. Князья, следуя совету Алексея и его посланца, евнуха-полководца Татикия, намеренно двигались по Малой Азии не по прямой: они сделали крюк длиной почти в 300 километров, углубившись в Таврские горы. Перед ними стояла задача отвоевать утраченные Алексеем территории — и они ее выполнили. Не встречая серьезного сопротивления, они освободили от власти турок ряд важных для Византии городов: Антиохию Писидийскую, Икониум, Гераклею, Кесарию Каппадокийскую, Коксон и Мараш. Может, освобождение Иерусалима и было конечной целью крестоносцев, но князья не забыли свой долг перед Византией и клятвы, данные императору.

Рис. 5. Осада Антиохии (1097–1098 гг.)


Алексей, вернувшийся в Константинополь, ничего другого и не желал: вот оно, достойное воздаяние за роскошные пиры и подарки, которыми император осыпал предводителей франков, пока те гостили в столице. Тем временем крестоносцам приходилось совершать длительный переход по местности, представлявшей не меньшую опасность, чем турецкие конные лучники, атакам которых они периодически подвергались. Преодоление пустынного, засушливого и скалистого Анатолийского плоскогорья стало для крестоносцев той самой искупительной мукой, которой столь многие из них искали, принимая крест[154]. Петр Тудебод, священник из местечка Сивре, что в графстве Пуату, писал: «Голод и жажда повсюду стесняли нас, и не было для нас здесь никакой пищи, разве что, срывая, мы растирали в руках колючки… Там погибла большая часть наших лошадей, и потому многие из наших воинов остались пешими»{40}[155]. Приходилось ехать на волах, а как вьючный скот использовали козлов, баранов и даже собак. Крестоносцы погибали от жажды. Один автор писал о страданиях беременных женщин: «с запекшимися губами и пылавшими внутренностями, с нервами, истомленными от невыносимого жара солнечных лучей и раскаленной почвы»{41}, они по причине крайнего обезвоживания прямо на обочине разрешались от бремени мертворожденными младенцами[156].

Порой путь пролегал через плодородные, напоенные водою земли, такие как Писидия с ее благодатными «дивными лугами», где простые крестоносцы смогли пополнить водой бурдюки, добыть или выторговать съестное, а их предводители «нашли превосходную охоту, любимую потеху и упражнение рыцарства»[157]. Но опасности подстерегали и здесь. Когда войско встало лагерем в лесистой местности, на Готфрида Бульонского напал громадный медведь, который стащил его с лошади и попытался разодрать ему глотку когтями. «Рев зверя потрясал лес и горы». В панике Готфрид выхватил запутавшийся между ног меч, но лишь ранил себя же в ляжку, перерезав мышцы и сухожилия. Только скорость реакции и храбрость одного простолюдина по имени Гузекин спасла Готфриду жизнь: мужчина прыгнул на медведя и заколол его ударом в печень. Граф выжил — о его исцелении позаботились лекари. Медведя пустили на шкуру и мясо. Но «все войско было встревожено этим печальным происшествием»[158].

Еще одну причину для беспокойства подкинул брат Готфрида, Балдуин Бульонский. Когда армия крестоносцев прошла Гераклею и приготовилась забирать в сторону от Таврских гор, своенравный Балдуин решил отделиться от основных сил и повести своих людей в Киликию, в Тарс (Тарсус). Это был город, овеянный многочисленными легендами: здесь Марк Антоний встретил египетскую царицу Клеопатру, здесь родился святой апостол Павел. К тому же Тарс стоял почти на берегу Средиземного моря: идеальное место, чтобы организовать логистическую цепь, связавшую бы Византию с побережьем Сирии и Палестины — в том случае, конечно, если бы крестоносцам удалось забраться настолько далеко.

Рауль Канский называл Тарс великолепным за «высоту его башен, длину стен, горделивую стать зданий»[159]. Город был так богат, что привлек не только Балдуина Бульонского, но и других князей, в том числе Танкреда де Готвиля, юного племянника Боэмунда. Взять Тарс не составило труда: город, населенный в основном христианами, среди которых было немало армян, распахнул ворота, не оказав особого сопротивления. Но и здесь не обошлось без насилия: не сумев договориться, чей стяг должен развеваться над взятой цитаделью, князья пошли друг на друга. Гнев вскипел, терпение лопнуло, мечи и копья были взяты на изготовку, и верные своим сеньорам рыцари сошлись в жестокой схватке. «Кажется безумием, что те, кто бок о бок разил врага, повернулись друг против друга», — неодобрительно вздыхает Рауль Канский. Друг против друга они, увы, повернулись и враждовали без передышки все время, пока продвигались по Киликии. К тому времени как в середине октября они присоединились к основным силам крестоносцев в армянском городе Мараш, им удалось взять Адану, Мамистру и другие города. Но первые признаки разногласий среди предводителей похода обнаружили себя.

В середине октября 1097 года крестоносцы, спустившись с гор, подошли к Антиохии. Город являл собой зрелище, достойное внимания. Основанная Селевкидами у переправы в долине реки Оронт в начале IV века до н. э., надежно укрепленная императором Восточной Римской империи Юстинианом Великим в VI веке, Антиохия с течением времени превратилась в блистательный аванпост на границе Западной и Восточной империй. Перевалы в Аманских горах, что тянулись к северу от города, связывали Сирию с Малой Азией. На северо-востоке долина Оронта превращалась в непролазную трясину, за которой простирались обширные низменности плато Алеппо, а за ними начиналась Месопотамия. К западу от Антиохии на побережье Средиземного моря располагался новый порт, через который шло снабжение города, — гавань Святого Симеона{42}. Порт был невелик, но потребности Антиохии обеспечивал; своего расцвета он достигнет в XII столетии. Естественная защищенность города впечатляла. «Реки и горы окружали его со всех сторон. Одной стороной своей город даже примыкал к горе [Силипиос/Хабиб-и-Неккар], стены его взбирались до самой вершины; там стояла цитадель», — писал потрясенный Рауль Канский[160]. Стефан Блуаский сообщал в письме своей возлюбленной жене Адели, что Антиохия оказалась «больше, чем можно себе представить, чрезвычайно укрепленная и неприступная», и прикидывал, что за городскими стенами должно было скрываться не менее «пяти тысяч отчаянных турок… а также бесчисленное множество сарацин… арабов, туркополов, сирийцев, армян и других народов»[161].

Однако при всей защищенности положение Антиохии было крайне ненадежным. Город стоял на стыке трех тектонических плит, и катастрофические землетрясения случались там довольно часто. В 115 году сильное землетрясение обрушило крыши домов и чуть было не прикончило римских императоров Траяна и Адриана. Землетрясение 526 года унесло жизни почти четверти миллиона человек и сопровождалось пожарами, спалившими город почти дотла. Вторя природе, политическая жизнь Антиохии была бурной и кровавой: многовековая история города полнилась бунтами, восстаниями и вторжениями.

Антиохия служила римским, арабским и византийским владыкам, но во времена, когда к ее стенам явились крестоносцы, городом правил сельджукский эмир Яги-Сиян. Наместником Антиохии он был с тех пор, как в 1084 году великий сельджукский султан Мелик-шах вырвал этот гордый город из рук Византии. По описанию одного хрониста, Яги-Сиян был пожилым человеком с огромной головой, «большими и волосатыми» ушами, длинными седыми волосами и свисавшей до пупа бородой[162]. На посту правителя Антиохии у него находилось немало поводов в тревоге почесывать эту свою роскошную бороду. При Мелик-шахе Сельджукский султанат какое-то время был един, устойчив и обширен. Власть султана — как минимум номинально — распространялась на территории от Мерва и Трансоксианы на северо-востоке до Персидского залива на юго-востоке, а на западе достигала побережий Эгейского, Черного и Средиземного морей{43}. Враги не смели глаз поднять: в Анатолии турки Кылыч-Арслана и сельджуки Румского султаната держали на почтительном расстоянии византийцев, а в южной Сирии и Палестине Сельджукиды зажали в тиски слабеющую династию Фатимидов — египетских халифов-шиитов.

Но когда в 1092 году Мелик-шах скончался, Яги-Сиян и другие сельджукские эмиры, в том числе правители Алеппо, Дамаска, Мосула и Хомса, собственными руками немедленно погрузили страну в состояние кризиса и междоусобной войны. Брат и сыновья Мелик-шаха вступили в жестокую борьбу за власть, последствия чего немедленно сказались на всей империи. Каждого из эмиров заботили лишь он сам, его город и его личные амбиции, а вовсе не благополучие большой страны. Тут и там вспыхивали мелкие стычки, заключались и рушились непрочные союзы. В 1095 году стул под Яги-Сияном, принявшим сторону брата Мелик-шаха Тутуша, зашатался: Тутуш погиб, сражаясь с войсками, верными пятнадцатилетнему сыну Мелик-шаха Баркияруку.

Теперь Яги-Сиян, хоть он и сохранил за собой пост наместника Антиохии, уже не мог полагаться на поддержку или доверие юного султана Баркиярука, правившего в столицах сельджукской империи Исфахане, Багдаде и Рэе. Кроме того, приходилось учитывать, что ближайшие его соседи, сирийские эмиры, за это время разделились на враждующие группировки, и он больше не мог надеяться, что они все как один ринутся ему на помощь, если Антиохии будет грозить опасность. Поэтому в 1098 году, когда князья-крестоносцы спустились в долину Оронта, Яги-Сиян едва ли был готов защищать свой город или же честь Сельджукидов.

Как минимум с декабря 1096 года по Сирии шла молва, что «неисчислимые армии франков приближаются со стороны моря от Константинополя»{44}. Ибн аль-Каланиси, хронист из Дамаска, вспоминает: «Сообщения шли одно за другим, передавались из уст в уста, и народ охватило беспокойство»[163]. Весть о победе латинян под Дорилеем бежала впереди них. «Позорное поражение дела ислама», — осуждающе заметил Ибн аль-Каланиси. Неясно было лишь одно: когда этих крестоносцев ждать, — вот почему в октябре 1097 года Яги-Сиян не готовил Антиохию к скорому штурму, а воевал в центральной Сирии в составе непрочной коалиции других эмиров[164].

Когда пришло известие, что Боэмунд и другие князья перешли Оронт по укрепленной переправе, которая называлась Железным мостом, эмиры не смогли договориться, что им следует по этому поводу предпринять. Яги-Сиян поторопился обратно в Антиохию, но другие эмиры не спешили к нему присоединиться. Вернувшись, наместник первым делом изгнал из города всех христиан мужского пола. Яги-Сиян опасался восстания, и это говорит о его сомнениях относительно судьбы вверенного ему города. Затем в Дамаск, Мосул и другие города Сельджукской империи полетели гонцы с мольбой к местным правителям прислать на подмогу воинов, чтобы помешать франкам ниспровергнуть власть Яги-Сияна и создать в Сирии плацдарм, откуда они смогут начать наступление на юг, в направлении Иерусалима. Задержка с организацией сопротивления князьям была только на руку. «Наши враги, турки, что находились внутри города, повсюду настолько боялись нас, что никто из них не осмеливался тревожить кого-либо из наших чуть ли не на протяжении пятнадцати дней, — вспоминал автор „Деяний франков“. — Расположившись в окрестностях Антиохии, мы нашли там полное изобилие, а именно богатые виноградники, тайники, полные зерна, деревья, изобилующие плодами, а также много других благ»[165]. Мусульманские хронисты рисуют гораздо менее буколическую картину: франки разоряли окрестности, убивали без разбору и всячески подстрекали население крепостей округи восстать и перебить свои гарнизоны[166]. В Артахе, городе, который называли «щитом Антиохии», поскольку он охранял подходы к ней с востока, к худу — или к добру — так и случилось[167]. В середине лета на небе двадцать дней провисела странная комета — теперь ее все чаще считали знамением[168].

Первые крестоносцы во главе с «доблестным Боэмундом» появились у ворот Антиохии вечером во вторник 20 октября. Они перекрыли основную дорогу, ведущую в город, «чтобы быть начеку на тот случай, если кто захочет ночью тайком выйти или войти»[169]. На следующий день к берегам Оронта подтянулось остальное войско. Крестоносцы постарались взять город в блокаду, сосредоточив усилия на ключевых точках его периметра. Они позволили изгнанным из города христианам разбить лагерь по соседству, хоть и подозревали, что таким образом потворствуют шпионажу, ведь жены и дети этих людей оставались внутри крепостных стен, под защитой — а значит, во власти — Яги-Сияна. Чтобы оградить войско от вылазок конницы из города, князья приказали вырыть перед основным лагерем большой ров. Крестоносцы патрулировали местность, пытаясь помешать снабжению города товарами первой необходимости — Ибн аль-Каланиси сообщает, что цены на оливковое масло и соль в Антиохии скакали то вверх, то вниз в зависимости от успехов и неудач контрабандистов, рискнувших бросить вызов франкским караульным[170]. Основной проблемой крестоносцев были огромные размеры города, расползшегося по долине: полная блокада была практически невозможна, а массивные стены крепости сводили на нет шанс сделать пролом с помощью тарана или катапульты и так ворваться внутрь. Но и Яги-Сиян отнюдь не был уверен, что сможет дать отпор достаточной силы, чтобы оттеснить франков. Обе стороны приготовились к долгой и безрадостной зиме.

Пока крестоносцы стояли у стен Антиохии, а эмиры северной Сирии решали, как помочь Яги-Сияну, засевшему в своей горной цитадели, один из франкских князей блистал своим отсутствием. Балдуин Бульонский, который дважды отделялся от основных сил крестоносцев на марше по Малой Азии, и в третий раз сделал то же самое и, вместо того чтобы повернуть к Антиохии, отправился своей дорогой за Оронт и дальше за Евфрат к городу Эдесса. Наместник Эдессы, армянин-христианин по имени Торос, правивший от имени сельджукских султанов, отправил Балдуину весточку с просьбой освободить его от этой зависимости. Балдуин добрался до Эдессы в середине февраля 1098 года, ввел в город войска, убедил Тороса при всем народе прижать его к своей обнаженной груди и таким образом официально усыновить, а затем во главе объединенных сил крестоносцев и гарнизона Эдессы прошелся по близлежащим городам, предлагая туркам покориться или умереть. Но вскоре по возвращении Балдуин подстроил — ну или не стал предотвращать — бунт черни, в результате которого его новообретенный отец был убит. 10 марта Балдуина официально провозгласили дукой (византийское наименование правителя) Эдессы. Балдуин тут же сменил титул на знакомый западный и сделался «графом» Эдессы, но при этом не преминул изменить внешность на армянский манер: отрастил свои темные волосы и бороду и стал одеваться в тогу. А еще Балдуин женился на дочери армянского аристократа Тороса, которую, по некоторым сведениям, звали Ардой — хотя вообще-то на протяжении всей жизни предпочитал общество мужчин[171]. Впрочем, это к делу не относится. Балдуин основал первое в Великой Сирии государство крестоносцев. Первое, но отнюдь не последнее.

Пока Балдуин был занят Эдессой, Яги-Сиян, наместник Антиохии, из-за стен своей горной цитадели наблюдал за остальными армиями крестоносцев, что выстроились у городских ворот и в долине. Зрелище не радовало. В начале зимы и потом еще раз, уже весной, латинянам удалось пополнить запасы: в ноябре, сделав остановку на Кипре, в гавань Святого Симеона пожаловали генуэзские корабли, а в марте 1098 года прибыли двадцать два английских и итальянских судна, что позволило латинянам закрепить за собою и порт, и расположенную по соседству Латакию[172]. К северу от городских стен, на холме, который крестоносцы назвали Марегартом, инженеры, прибывшие на одном из кораблей, построили небольшую крепость. К тому же князья неплохо поживились в окрестностях города: Боэмунд, Танкред, Готфрид Бульонский, Роберт Фландрский и Роберт Нормандский рыскали по окрестностям и грабили города, зависимые от Антиохии и соседнего Алеппо. Кроме того (и на это стоит обратить внимание), из Каира прибыли послы шиитов-исмаилитов Фатимидов, с которыми крестоносцы заключили пакт о ненападении.

Но все эти успехи не могли замаскировать тот факт, что крестоносцам приходилось несладко. Больше полугода они терпели

голод, холод и болезни, сопровождавшие зимнюю осаду. И кроме того им приходилось отбиваться от нападений на отряды фуражиров, совершаемые правителями Алеппо и Дамаска, которые с запозданием решили-таки прийти на помощь Яги-Сияну. Стефан Блуаский в письмах жене жаловался сперва на палящую анатолийскую жару, а потом на зиму «крайне низких температур и бесконечных дождей», мало отличающуюся от зим на северо-западе Европы[173]. Рауль Канский досадовал на ветра, такие сильные, что «ни шатер, ни хижина не может устоять». Лошади гибли, а люди голодали. «Ржа завладела всем нашим железным и стальным оружием. Щиты остались без гвоздей и кожаной обтяжки… Луки утратили силу, а стрелы лишились древков». Рауль пишет, что князья терпели те же ужасающие условия, что и беднота, — хоть и замечает, что «благородным приходилось гораздо труднее, поскольку простолюдин крепче знатного»[174]. Моральный дух войска слабел. В феврале 1098 года Татикий отбыл в Константинополь, якобы с намерением просить у императора помощи. Петр Пустынник, который участвовал и в этом крестовом походе, не играя, впрочем, той заметной роли, что в собственной своей авантюре 1095–1096 годов, тоже попытался было смыться, но его поймали, притащили назад, и Боэмунд отчитал его за вероломство.

К весне погода наладилась, но патовая ситуация тянулась до июня, когда дело сдвинулось с мертвой точки — что неудивительно — усилиями Боэмунда. Он был самым опытным и ушлым из князей, и в зимние месяцы, когда сохранялась постоянная опасность того, что к осажденному городу придет подкрепление из Алеппо и Дамаска, товарищи избрали его главнокомандующим. Это была важная перемена в организации похода — до того момента крестоносцы номинально подчинялись Алексею Комнину и следовали духовному руководству епископа Адемара Ле-Пюи. В конце мая Боэмунд доказал, что товарищи не зря возложили на него свои надежды. Как пишет хронист из Мосула Ибн аль-Асир, «когда пребывание франков в Антиохии затянулось, они стали отправлять тайные послания к одному из хранителей башен. Это был оружейник [говоривший по-гречески]».{45}[175] Он-то и станет ключом, которым Боэмунд отопрет Антиохию. Ибн аль-Асир пишет, что звали его Рузбих, но, если верить Ибн аль-Каланиси, это был армянин по имени Найруз или Фируз. Христианский хронист Фульхерий Шартрский записал увлекательную, но, скорее всего, выдуманную историю о том, как Христос трижды являлся оружейнику во сне и наконец убедил его сдать город[176]. Как бы его ни звали и что бы ни стояло за его решением, этот человек изменил ход осады — и судьбу Боэмунда. Обмениваясь с Рузбахом/Фирузом тайными посланиями, Боэмунд обещал ему щедрое вознаграждение за предательство.

2 июня 1098 года Боэмунд сделал свой ход. После полудня большая часть войска крестоносцев помаршировала прочь от города, стараясь убедить защитников Антиохии в том, что осада ослаблена или даже снята. Той же ночью они вернулись: их уже ждала лестница из бычьих шкур, спущенная с одной из трех башен, вверенных охране Рузбаха/Фируза. По сигналу предателя группа отборных воинов взлетела по лестнице вверх. Перебив стражей башни, они принялись кричать «Deus vult!» своим товарищам, ожидавшим внизу. Вскоре ворота города распахнулись, и внутрь, размахивая кроваво-красным стягом Боэмунда, хлынули вооруженные люди. «Подошли все и через ворота вступили в город. Они убили турок и сарацин, где кого нашли», — пишет автор «Деяний франков», лично принимавший участие в штурме[177]. Над Антиохией занималась заря.

Триумфальные вопли, возвестившие о присутствии солдат Боэмунда на крепостной стене, подняли Яги-Сияна с постели. Своих людей он нашел в панике. Паника оказалась заразительной. Эмир подумал, что франки ворвались в цитадель и «исполнился страхом. Приказав открыть городские ворота, он обратился в бегство с тридцатью своими гулямами, — пишет Ибн аль-Асир. — Это было к выгоде франков — если бы он продержался хотя бы еще час, они бы пропали»{46}[178]. Яги-Сиян со своим маленьким отрядом сломя голову поскакал в направлении Алеппо, надеясь спасти если уж не город, то хотя бы свою шкуру.

Он не спас ни того ни другого. Через несколько часов в седле Яги-Сиян «стал горевать и сожалеть, что оставил свою семью, и детей, и всех мусульман». Затем, то ли от сердечного приступа, то ли от теплового удара, он без чувств упал с коня. «Мимо проходил армянин-дровосек. Увидав, что Яги-Сиян при последнем издыхании, он убил его, взял его голову и отнес ее франкам в Антиохию», — сообщает Ибн аль-Асир[179]. Огромную голову с большими ушами и длинной бородой преподнесли франкским князьям в мешке. Это была далеко не единственная голова, отрубленная в ходе резни, начатой крестоносцами и поддержанной взбунтовавшимися христианами из местных. Ибн аль-Каланиси пишет: «Несчетное количество мужчин, женщин и детей было схвачено и обращено в рабство»{47}[180]. Крестоносцы, ворвавшись в город в полутьме раннего утра, убивали всех, кто попадался под руку. Немецкий хронист Альберт Аахенский сообщал: «Земля обагрилась кровью, повсюду лежали трупы убитых… тела христиан, галлов, а также греков, сирийцев и армян — все без разбора». Несколько сотен человек укрылись в цитадели над городом: в единственном месте, до которого не добрались воины Боэмунда. Но в попытках взобраться по крутой тропинке, ведущей к цитадели, многие сорвались в пропасть и «скончались, переломав себе шею, ноги и руки при этом невообразимом и страшном падении»[181].



Поделиться книгой:

На главную
Назад