Из портфеля, стоявшего у него под стулом, он вытащил жареную курицу с выломанным бедром. На отломе видно было, что она в полном соответствии с куриной анатомией собрана из обмазанных глиной, скрепленных проволочками и обтянутых промасленной бумагой обглоданных костей. Усилия, вложенные в этот муляж, никак не могли окупиться той суммой, которую заплатил за него Гиршович. Видно было, что безымянный китайский мастер трудился не за деньги, а из любви к искусству.
Пока Гиршович под столом демонстрировал эту куру Санаевым и принимал их соболезнования, Дамдин с лекторского тона перешел на пророческий. Придет час, вещал он от лица верящих в существование Шамбалы простых монголов, исполнятся сроки, начертанные на чешуе безглазой рыбы, которую выловят не раньше, чем мир окажется во власти зла, тогда Ригден-Джапо у себя во дворце повернет на пальце перстень с восьмигранным магическим камнем Шинтамани, и явится с севера девятихвостое белое знамя Чингисхана, вместилище его гневной души-сульдэ. Под этой орифламмой начнется последняя священная война с неверными.
Невысокий, но стройный и крепкий, Дамдин лишен был мужской грации. Его поза казалась принужденной, движения – скованными, но, видимо, отлучение от супружеского ложа расковало в нем воображение. В свои листки он больше не смотрел – и с избыточной, как у провинциального трагика, жестикуляцией наизусть читал о том, как армия Шамбалы выйдет из окруженной кольцом неприступных гор райской долины в Гималаях, и ее авангардом станут монголы. Все властители преклонятся перед Ригден-Джапо, все народы примут буддизм, тогда сойдет на землю Будда Майтрейя, по-монгольски – Майдари, ныне пребывающий в чине бодхисатвы на вершине горы Сумеру, и на руинах старого миропорядка установит нерушимое вечное царство справедливости. В нем монголы займут подобающее им место. Презираемые оседлыми соседями, склонные к алкоголю, пораженные бытовым сифилисом и трахомой, они сберегли утраченные другими народами чистоту души, умение жить в согласии с природой, и будут за это вознаграждены – вот в чем смысл легенды о Шамбале. Она помогла им сохранить себя как нацию и возродить государственность.
Дамдин собрал свои листки, подровнял их, с мнимой сосредоточенностью постукав ими по столу, и обвел слушателей скучающим взглядом профессионала, безразличного к профанным суждениям о его работе. Это выражение не сошло у него с лица, даже когда Лина рассыпалась в комплиментах его докладу.
– Есть вопросы к докладчику? – спросила она.
– По мнению буддийских авторитетов, Шамбала находится не в Гималаях, а в нас самих, – услышал я собственный, довольно-таки сварливый голос. – Война с неверными символизирует борьбу нашего духовного «я» со страстями и дурными помыслами.
– Да, – легко согласился Дамдин, – но неужели на пути к благоприятному перерождению леность и чревоугодие – более опасные преграды, чем слабость национального чувства? Чем равнодушие к несчастьям родины?
– Опасно всё, что привязывает человека к его земному существованию и мешает сбросить оковы сансары. Любовь к родине – в том числе, – вступила Лина в нашу дискуссию.
– Стремление помочь своему народу есть не что иное, как забота о благе других живых существ, – парировал Дамдин.
Она не стала это оспаривать и поднялась, грустной улыбкой давая понять, что, как бы ей ни хотелось побыть с нами еще, прием окончен. Гости расхватали оставшиеся бутерброды и потянулись к выходу. Я вышел со всеми, но в передней незаметно столкнул за вешалку свою фуражку, долго ее искал, наконец остался вдвоем с Линой, но и тут не решился ее поцеловать. Стоял как пень, дожидаясь от нее какого-то знака. Она засмеялась и подала мне руку.
Чтобы кожа на ладони дольше помнила влажный холод ее пальцев, я надел фуражку левой рукой, и ею же брался потом за все дверные ручки. Правой старался ни к чему не притрагиваться. Так и вышел во двор, держа ее на весу, как раненую.
Здание «Монголора» рисовалось на фоне меркнущего неба. Кое-где в окнах горело электричество. Зная расположение комнат в квартире Серовых, я легко вычислил окно их супружеской спальни, но мысль, что хозяин этого замка и его пленница скоро окажутся в одной постели, меня не мучила. Я считал себя выше примитивной половой ревности и усматривал в этом доказательство подлинности моего чувства к Лине.
У ворот меня поймал Дамдин.
– Хутухта идет на поправку, слышали? – спросил он.
– Отличная новость, – сказал я.
– Для кого как. Пока этот человек сидит на троне, реформы невозможны, а без реформ Монголия не сможет существовать как независимое государство.
После встречи с Линой хотелось побыть одному, но Дамдин вызвался проводить меня до дому и по дороге продолжал говорить о Богдо-гэгене, обвиняя его в том, что как тибетец он игнорирует очевидную необходимость перевести буддизм на национальные рельсы, выдвинуть на авансцену религиозной жизни те фигуры, которые изначально были степными божествами, а уж потом вошли в буддийский пантеон. Таков, например, Чжамсаран, древний монгольский бог войны, ставший защитником желтой веры.
– По-тибетски он Бег-Цзе, но тут как с Шамбалой: не мы заимствовали его у тибетцев, а тибетцы у нас, – говорил Дамдин. – Мы считаем Чжамсарана еще и покровителем лошадей, этим доказывается его монгольское происхождение. Мы – народ-всадник, для нас война и лошади – нераздельны.
От ближайших к дороге юрт к нам бросилась стайка маленьких оборвышей. В степи монгольские дети не попрошайничают, но в Урге быстро этому обучаются. На Дамдина они не обращали внимания, а меня дергали за штаны, тянули ко мне сложенные лодочкой грязные ладошки. Я достал кошелек и дал им несколько монет.
– В их глазах любой европеец – богач, – с горечью сказал Дамдин. – Будь на вашем месте самый захудалый ямщик с Кяхтинского тракта – они всё равно пристали бы к нему, а не ко мне. На мне дорогой дэли, но это дела не меняет. Для них я всего лишь монгол.
По мосткам перешли через овраг и за русским некрополем вступили на безотрадное каменистое полугорье, отделяющее Консульский поселок от района, где я снимал квартиру. То ли собаки облюбовали этот пустырь, потому что сюда свозили покойников, то ли наоборот. Благодаря этим четвероногим могильщикам и мусорщикам, а не только из-за постоянных ветров и обычной при такой высоте над уровнем моря сухости атмосферы, в Урге с ее чудовищной антисанитарией инфекционные болезни были сравнительно редки; приходилось мириться с тем, что одинокому путнику небезопасно повстречаться с ними в темноте – иногда они нападали и на живых. Дамдин подобрал большой камень и нес его в руке.
– Есть одна история о моем предке, Абатай-хане, – вернулся он к прежней теме. – Она объяснит вам разницу между монгольским буддизмом и тибетским. Во время паломничества в Тибет Абатай-хан приобрел бронзовое изваяние Будды Шакьямуни и хотел увезти его в Монголию, в построенный им монастырь Эрдени-Дзу. Статую начали вьючить на лошадей, но она была так велика и так тяжела, что закрепить ее никак не удавалось: нижняя часть сползала на землю. Наблюдавшие за этим тибетские ламы стали говорить, что Будда не желает отправляться в Монголию, надо оставить его в Лхасе; тогда Абатай-хан выхватил меч и со словами «Нежелающий зад пусть останется, а желающее тулово пусть пойдет» разрубил Будду надвое.
Трудно было допустить, что бронзу можно рассечь мечом, но я промолчал. Экскурсоводы-любители возле юрты Абатай-хана и не такое рассказывают о нем паломникам.
– Верхнюю часть изваяния привезли в Эрдени-Дзу, – закончил Дамдин, – и безногий Будда стал одной из величайших наших святынь. Тибетцы и китайцы не в силах понять, почему мы поклоняемся этому инвалиду и прославляем того, кто его изувечил, а для нас как раз это и важно. Чжамсаран истребляет врагов веры, зная, что пролитием крови лишает себя нирваны. Абатай-хан поднимает меч на Будду и жертвует личным спасением ради спасения всех монголов…
Я помалкивал. Омерзительные звуки собачьей трапезы напомнили мне, что основанное мудрыми мужами счастливое государство не имеет ни кладбищ, ни отхожих мест, что пигментные пятна на лице одряхлевшей красавицы, тлен и гной, распад и гниение – излюбленная тема буддийских песнопевцев, черпающих вдохновение в бренности человеческой плоти, как наши лирики – в луне, розе и трелях соловья.
Через дом от меня в собственном доме жил скотопромышленник Бурштейн. У него был телефон, при экстренной надобности кто-то из его прислуги звал меня к аппарату или передавал записанные под диктовку сообщения. Утром после приема у Лины, едва я успел позавтракать, Бурштейн прислал ко мне своего китайского боя с телефонограммой от Серова: тот просил в ближайшие дни зайти в консульство, как по старой памяти все мы называли нашу миссию, но по какому делу, не сообщил. Чтобы не мучиться неизвестностью, я отправился к нему в тот же день.
Серов не был карьерным дипломатом. Он окончил Казанский университет по восточному отделению, служил в Харбине, в управлении КВЖД, там удачно попался на глаза нашему послу в Пекине, князю Кудашеву, оценившему его знание китайского языка, и по рекомендации Кудашева стал консулом в Урге. Отпадение Внешней Монголии от Китая повысило его ранг до дипломатического агента, но дорасти до посла, чего ему очень хотелось, он мог не раньше, чем Монголия из автономии превратится в полноценное государство.
Квартира Серовых находилась на втором этаже, а его служебный кабинет и приемная – на первом. Хозяин кабинета поднялся из-за стола мне навстречу. Невысокий, плотный, остриженный под бобрик, он и был похож на трудолюбивого бобра с рисунка из детской книжки. Будучи старше Лины на двенадцать лет, меня – на восемь, Серов выглядел моим ровесником: так бывает, когда муж питается витальной энергией молодой жены. Никаких пороков, не считая простительного при его профессии двуличия, за ним не водилось; это был целеустремленный напористый работник, хорошо усвоивший главную свою задачу – усилить в Халхе позиции русского капитала, ослабить могущество китайских торговых фирм и не допустить, чтобы их место заняли японцы.
По дороге я решил, что, если бы он хотел обсудить мои отношения с Линой, ему хватило бы юмора не приглашать меня к себе телефонограммой, и ошибся – с этого Серов и начал: сам он якобы ничего не имеет против наших занятий верховой ездой, но ургинская публика проявляет к ним нездоровый интерес, а при его должности ему приходится принимать в расчет общественное мнение, каким бы вздорным оно ни было.
Вопрос был исчерпан, больше к нему не возвращались. Обсудили здоровье Богдо-гэгена, Серов с юмором описал скорое возвращение хутухты к привычному образу жизни: еще неделя, и снова станет бутылками дуть шампанское, которым у него в Ногон-Сумэ уставлен весь подвал, и по пяти раз на дню пересматривать привезенную ему из России киноленту о животных, сравнивая их незавидную участь в петербургском зоологическом саду и счастливую – в его дворцовом зверинце.
– Был у Намнансурэна, – рассказал Серов о недавнем визите к премьер-министру, – готовим правительственный контракт на поставку литейных изделий для ургинских храмов. Поставщик – фабрика Мельхиора в Варшаве. А вот проект железной дороги Бийск-Калган, через Ургу, до сих пор не утвержден, хотя все документы представлены зимой… Учиться у нас делопроизводству и бухгалтерии эти дети степей не желают, а тянуть резину и наводить тень на плетень научились в два счета.
– Железная дорога – это переселенцы, распаханные пастбища, разрушение векового уклада кочевой жизни, – вступился я за монголов. – Железнодорожное строительство привлечет в страну массу русских рабочих, они приучат мужчин к водке, а женщин к проституции.
– Ваше мнение о Наран-Баторе? – внезапно спросил Серов.
Я понял, что мы подошли к тому, ради чего он меня пригласил, и постарался объективно охарактеризовать этого кондотьера, вовремя сменившего идеологию одинокого волка на умеренно националистическую: с шайкой из разорившихся аратов[13] он грабил в Барге китайских купцов, а когда это стало считаться борьбой за свободу, получил княжеский титул и генеральский чин. Человек неглупый, но в качестве командира бригады оставляет желать лучшего.
– Тем больше будет зависеть от вас, – апеллировал Серов к моему чувству ответственности. – Наран-Батор назначен губернатором новой провинции, но как гражданский администратор он вряд ли окажется на высоте. А от него зависит судьба расположенных вблизи Бар-Хото медных рудников. Медь из них идет в Шара-Сумэ, мы перенаправим ее в Кобдо, оттуда – в Россию. Очень прошу вас проследить, чтобы при осаде не пострадали рудничные рабочие и служащие… И вот еще что: решение о походе принято, но монголы, как вы знаете, спешить не любят. Месяц, а то и два уйдет у них на раскачку. К июню будут готовы, но идти туда в разгар лета – безумие. Выступление отложат до конца августа или начала сентября, когда жара начнет спадать, а на август планируется русско-китайская конференция в Кяхте. Если до того времени Бар-Хото останется за китайцами, они согласятся признать автономную Монголию только в ее нынешних границах. Монголов такой вариант не устроит, а без их согласия переговоры зайдут в тупик. Это не в интересах России.
– А от меня вы чего хотите? – не понял я, какова тут моя роль.
– Как военный советник вы отлично себя зарекомендовали, – польстил мне Серов, – монголы к вам прислушиваются. Ваш долг – использовать свое влияние на них, чтобы поход начался как можно скорее.
Лицо человека, обремененного заботой о благе отечества, ясно свидетельствовало, что передо мной не дипломат, а ревнивый муж. Он не доверял жене – и хотел побыстрее спровадить меня из Урги.
– Сделаю всё, что в моих силах, – пообещал я, зная, что палец о палец для этого не ударю.
Первый мой помощник, подхорунжий Шишляев, числился не по Забайкальскому казачьему войску, как большинство наших военных инструкторов в Монголии, а по Амурскому. Человек простой, он не отличал монголов от сибирских инородцев – и полагал, что раньше они платили ясак царю, но англичане склонили их к измене. Во хмелю он вспоминал, что наши офицеры как «ясашные» ему не ровня, дрался с ними, обижал лам, гонялся с шашкой за бродячими собаками. Наконец, после двух моих рапортов его от меня забрали и дали взамен имеющего тот же чин и свободно говорившего по-монгольски бурята Цаганжапова. Он стал моим другом, а не просто помощником.
От него я узнал, что возле фактории Дзун-Модо в семи верстах от Урги есть старый китайский форт – на нем цырики могли бы поучиться штурмовать такие укрепления. Осмотрев его, я нашел идею разумной. Наран-Батор разрешил мне провести там маневры, но сам от участия в них уклонился. Старшие офицеры взяли с него пример, и нам с Цаганжаповым пришлось опираться на младших, да и те были не в комплекте.
Полуразрушенная крепость около Дзун-Модо занимала вершину пологого холма. Три ее стены представляли собой затравяневшие руины, но четвертая, с квадратными башнями по краям и типичными для китайских крепостей широкими зубцами, почему-то уцелела. Она стояла в пустоте, ничто ни от чего не защищая, бессмысленная, как причуда азиатского деспота, но восхищала безукоризненной геометрией рельефа и аккуратностью кладки. Между рядами кирпичей торчали пучки прошлогодней травы.
Накануне маневров Цаганжапов привез сюда осадные лестницы, по моему заказу сколоченные русскими плотниками. Я хотел использовать их на учениях, а потом взять с собой к Бар-Хото. Соорудить такие же на месте будет некому и не из чего.
Пулеметы ударили дружно, едва сигнальщик в лисьем треухе затрубил в свою раковину. Приказано было целить по гребню стены, по зубцам. Пулеметчики пристрелялись, Цаганжапов махнул рукой второму трубачу, и еще одна раковина, с более высоким и пронзительным звуком, присоединилась к первой. Их дуэт был сигналом к началу приступа.
Спешенные цырики полезли по склону холма, достигли стены, приставили к ней лестницы, – но этим и ограничились, с опаской вслушиваясь в пение летящих над головами пуль. Наконец, самые отважные поползли по перекладинам. В этот момент стрельба должна была прекратиться, но она не стихала. Стрелки вошли в раж. Видно было, как вспархивает над зубцами кирпичная крошка.
Я распорядился начинать всё сначала. Вновь загудели раковины. Монголы никогда не видели моря, не умеют плавать и даже не едят рыбу, потому что не то ламы запрещают употреблять в пищу существа с глазами без век, не то Будда в одном из перерождений был рыбой, – но гнусавый рев этих духовых инструментов, в какие на петергофских фонтанах дуют тритоны из свиты Нептуна, действовал на них гипнотически. В их роговых извивах звук скручивался и винтообразно входил в ухо. Ушная раковина откликалась морской, как если бы между ними существовало родство, позволившее злым духам из книги Брюссона превратить одно в другое. Цырики опять полезли по склону, но теперь стрельба стихла раньше, чем они добрались до подножия стены.
Не успели начать в третий раз, как от Дзун-Модо показалась запряженная парой бричка. На ней Наран-Батор разъезжал по китайским лавкам и курильням опиума, но сейчас в единственном ее пассажире я узнал Зундуй-гелуна, главного из наших астрологов, прорицателей и гадателей по бараньим лопаткам. В бригаде его побаивались даже старшие офицеры. Верили, будто он владеет приемами тантрийской магии, умеет перемещаться по воздуху, находиться одновременно в разных местах и ловить хадаком[14] пущенные в него пули.
Он вылез из брички прямо передо мной, хотя правила степной вежливости требуют сойти на землю по меньшей мере шага за три-четыре. Под монашеской курмой угадывалось тело борца с покатыми мощными плечами и жирной грудью. Взгляд скользнул ниже, и я даже не с удивлением, а со сложным и отчасти ревнивым чувством, возникающим у нас при столкновении с теми проявлениями человеческой сущности, на которые сами мы не способны, увидел его босые ступни с грязно-желтыми ногтями. А ведь было только начало апреля, холодно, земля еще не прогрелась.
Зундуй-гелун без церемоний и даже без элементарного поклона подал мне бумажную трубочку с печатью Наран-Батора. Я сломал сургуч, развернул лист плотной серой бумаги. На две трети он был чист – и только в верхней части покрыт вертикальными столбиками извилистых значков с петельками и выпирающими в обе стороны острыми углами. Письмо напоминало изнанку изъеденной жучком-древоточцем сосновой коры. Каллиграфический почерк выдавал руку старшего из бригадных писарей-бичакчи. Наран-Батор был неграмотен, депеши и приказы писались под его диктовку.
Азбуку тодо бичиг, «ясное письмо», я освоил годы спустя, в Ленинграде, а тогда знал всего пяток букв. Оценив ситуацию, Зундуй-гелун взял у меня письмо и прочел вслух, а Цаганжапов для верности изложил содержание по-русски, хотя в этом не было нужды – я всё понял и без него. Наран-Батор извещал меня, что святейший Чойджин-лама, главный государственный оракул и родной брат Богдо-гэгена, путем длительных гаданий установил, что наиболее благоприятным днем для начала похода на Бар-Хото является 11-й день III Луны 3-го года Эры Многими Возведенного.
«Восемнадцатое апреля», – перевел я лунный календарь в юлианский. Мне понадобилось на это какое-то время, в течение которого Зундуй-гелун наблюдал за мной, пытаясь, видимо, определить мое отношение к привезенной им новости. Из-за оставленных трахомой рубцов веки у него почти лишились ресниц, глаза были голыми, как у птицы.
Вряд ли мне удалось скрыть от него мои чувства, а ему – правильно их истолковать. До обозначенной в письме даты оставалось чуть больше недели. Рухнула надежда, что бригада выступит из Урги не раньше августа и мы с Линой найдем способ встречаться хотя бы изредка. Теперь у меня был единственный шанс с ней увидеться – завтра вечером, на благотворительном чаепитии у ее подруги, жены директора Русско-Монгольского банка. Лина заранее позаботилась, чтобы меня туда пригласили.
Перебравшись в Канаду, Брюссон работал там бухгалтером, но это был его собственный выбор. Мы с ним коллеги, только меня никто не спросил, где я хочу жить и чем зарабатывать себе на хлеб. Два года назад я преподавал монгольский язык в Ленинградском университете, но после убийства Кирова как нежелательный социальный элемент был выслан из города трех революций и в результате ряда перемещений оказался в Забайкалье. С помощью ГПУ, не имевшего намерений уморить меня голодом, мне удалось устроиться счетоводом на железнодорожной станции Березовка в 17 километрах к западу от столицы Бурят-Монгольской АССР, города Улан-Удэ, в прошлом – Верхнеудинска. Бухгалтерские счеты с потемневшими от кожного жира костяшками – штатное оружие таких, как я, в борьбе за нашу никчемную жизнь.
Примыкающий к станции поселок Березовка расположен в котловине между сопками и Селенгой. Осенью утренний туман от реки поднимается к заборам и огородам. Когда по утрам я иду на службу, он скрывает их убожество, и возникает чувство, будто я вижу всё это не глазами, а вспоминаю спустя много лет. Память всё окрашивает в пастельные тона. Первые месяцы по приезде сюда Березовка казалась мне местом, где нельзя жить, – а сейчас я думаю, что в следующей моей жизни, которая наверняка окажется хуже этой, буду вспоминать проведенные здесь годы как благословенное время свободы и покоя.
Я хожу на работу без конвоя, снимаю крошечную, но отдельную комнату с окном и печкой, сплю не на нарах, а на кровати, и на подоконнике у меня стоит отлитая из бронзы Белая Тара, богиня милосердия с третьим глазом во лбу и еще двумя их парами на ладонях и на ступнях. Она видит страдания живых существ во всех трех мирах и спешит им на помощь, но спасать ее саму пришлось мне. Я выкрал ее из товарного вагона, в котором везли на Урал, на переплавку, груды бронзовых будд и бодхисатв из разоренных революционной властью монгольских монастырей. Садясь за свои записки, я переставляю Белую Тару с подоконника на стол – и пишу об Урге, о Лине, о походе на Бар-Хото под взглядом семи ее всевидящих миндалевидных очей.
Моя вторая жена осталась в Ленинграде, преподает химию в той же школе и регулярно мне пишет. Раньше в ее письмах я выискивал следы капнувших на бумагу и размывших чернила слёз, но теперь в этом нет смысла. Зимой жена написала мне, что у нее появился «хороший друг», как ханжески именует она своего нового мужчину, и, хотя ей понятно, как тяжело мне будет об этом узнать, решила быть со мной честной, потому что честность всегда лежала в основе наших отношений. Само собой, выражалась надежда, что мы останемся друзьями и продолжим переписку.
Раз в месяц, с точностью автомата, она присылает мне очередной отчет с исчерпывающими сведениями о погоде, о прочитанных книгах, о моей приемной дочери, работающей регистратором в районной поликлинике, где ее высоко ценят за привитые ей родителями отзывчивость и аккуратность. Удачно купленный на барахолке пуховый платок, дивные георгины от бывших учеников, роскошь белой ночи над Невой, божественный Собинов в филармонии – всё это должно поднять мне настроение и научить радоваться чужой радостью, чего я, по мнению жены, никогда не умел.
Я отвечаю ей в том же духе. Худшее, о чем она может узнать из моих писем, – простуда или нуждающийся в штопке носок. Белую ночь я побиваю шумящими на ветру кедрами, георгины – жарками, но я не так кристально честен – и утаил от нее, что у меня появилась женщина по имени Ия.
Ия тоже из ссыльных, в Ленинграде работала в библиотеке, здесь – судомойкой в железнодорожной столовой. Мы с ней обнюхались, установили, что принадлежим к одной породе, и с тех пор радостно виляем хвостами при встрече. Помимо того, что способны дать друг другу два одиноких разнополых существа, Ия еще и чисто практически полезна мне, а я – ей. Оба мы беззастенчиво пользуемся своим служебным положением: она носит мне еду из столовой, я задешево выписываю для себя и отдаю ей уголь, чтобы не мучилась с дровами.
С Линой и обеими женами я строил планы на дальнейшую жизнь, а с Ией у нас общего будущего не предвидится. Мы – как птицы небесные – живем одним днем. Не то чтобы я настолько счастлив, что хотел бы остановить это мгновение, но, во всяком случае, не буду возражать, если оно продлится.
Ия – маленькая худая брюнетка со стрижкой как у рабфаковки. Она не похожа ни на мою первую жену, ни на вторую, как они не похожи друг на друга и на Лину. Я не из тех мужчин, кто на протяжении всей жизни подбирает себе женщин одного определенного типа. Эти мужчины точно знают, чего хотят, и от каждой следующей подруги ждут того, что, как им кажется, лишь по досадной случайности не сумели получить от предыдущих. Я такой уверенностью не обладаю. Что мне предлагает судьба, то и беру, еще и с благодарностью.
Моя взрослая жизнь делится на четыре этапа, и каждый прошел под знаком одной женщины: Петербург – первая жена, Ленинград – вторая, Монголия – Лина, Березовка – Ия. От одной я ушел сам, две оставили меня, а с четвертой будет так, как будет.
Благотворительное чаепитие устраивалось в пользу городской больницы для бедных. Я приготовил деньги, чтобы щедро оплатить чай с печеньем, и за пять минут до назначенного часа вошел в расположенное на береговой террасе над Толой здание Русско-Монгольского банка. Из окон открывался вид на ее покрытую унылым серым галечником пойму.
Серов отсутствовал, но в преимущественно женском обществе нам с Линой следовало быть еще осторожнее, чем при нем. За нами зорко следила не одна пара подведенных тушью глаз. У первой леди русской колонии имелось немало завистниц.
Монастыри, ламы, перерожденцы, творимые ими чудеса – популярная у здешних дам тема разговоров. Чтобы прикрыть наши отношения флером общего интереса к этой тематике, я при гостях вручил Лине выписанную из Москвы книгу Позднеева «Очерки быта буддийских монастырей и буддийского духовенства в Монголии», которую ей давно хотелось прочесть. К форзацу была приклеена записка. Открыв книгу, Лина не могла ее не заметить.
В записке излагался план нашего свидания у меня на квартире в любой удобный для нее день до 24 апреля. О результатах гаданий Чойджин-ламы знала уже вся Урга, причина моей внезапной решимости в пояснениях не нуждалась.
За столом Лина поймала мой взгляд и беззвучно назвала выбранный день. «Пятница», – прочел я по ее губам. Она пошевелила ими как вытащенная из воды рыбина. В глазах у нее было страдание, а не азарт заговорщицы, как мне бы хотелось.
Вечернее свидание исключалось; я назначил встречу на те часы, когда раз или два в неделю Лина выезжала в город за покупками. В этом случае она была бы избавлена от необходимости выдумывать предлог для отлучки и отчитываться потом перед мужем.
Я снимал квартиру не в Консульском поселке, где обычно селились русские колонисты, а в районе между торговыми кварталами и здешним Сити с конторами крупных китайских банков и фирм. Немолодая чешка, вдова, унаследовавшая от мужа шерстомойку на Толе, предоставила мне три комнаты с отдельным входом и удобствами, какие не водятся у большинства моих компатриотов с их языческим культом бани и презрением к отхожему месту. Возможность принять теплый душ и получить на завтрак не чай, а настоящий кофе определила мой выбор.
Лина пробыла у меня с полудня до половины второго, и всё это время в окна било безжалостное к ее стыдливости апрельское солнце. Занавески от него не спасали. Я этого не предусмотрел – и уже при ней попробовал завесить окно еще и своей шинелью, нагрузив ею гардину, но гвозди не выдержали, и гардина обрушилась вместе со шторами. Я в панике бросился водружать ее на место, но Лина удержала меня и хладнокровно взяла дело в свои руки: по ее предложению мы перетащили кровать из спальни в мой крошечный кабинетик на другой стороне дома. Она там еле втиснулась между письменным столом и дверью.
В такой обстановке ни о каких райских наслаждениях не могло быть и речи. Первая наша близость оставила у меня чувство неловкости, но эта же – поделенная на двоих – неловкость нас и сроднила. Когда всё завершилось, я с облегчением увидел, что Лина улыбается.
– Твой план был хорош, не отрицаю, – сказала она, – но если бы ты поручил дело мне, я бы придумала что-нибудь получше. Надеюсь, военные операции ты планируешь более тщательно.
Ее взгляд упал на висевшую над моим рабочим столом карту Монголии, пестревшую белыми пятнами и удручающе неточную.
– Сорокаверстка? – деловито спросила она.
Я поразился:
– Как ты это знаешь?
– В школе я вела все предметы, включая географию. Ты не подозреваешь, сколько я всего знаю, – похвалилась Лина и шлепнула меня по руке, когда я хотел взять папиросу. – Между прочим, военные никогда мне не нравились; в гимназии я дала клятву, что ни за что не влюблюсь в офицера. Правда, по тебе не скажешь, что ты военный. В Урге много наших офицеров, ты на них не похож. Наверное, ты плохой офицер. Думаю, тебе надо подать в отставку.
– Вернусь из похода – подам, – пообещал я, хотя минуту назад и мысли такой не было. – Хочешь?
– Хочу, – легко решила она мою судьбу.
Прозвучало так, будто я предложил ей руку и сердце, и она ответила согласием.
– Если не знаешь, чем заняться, – сказала Лина, – могу взять тебя учителем математики в школу для монгольских девочек. Ты можешь вести математику?
– Могу, – подтвердил я. – Математику, физику, историю. Географию тоже, если сама не захочешь ее преподавать. Когда ты думаешь открыть эту школу?
– Когда какой-нибудь богатый человек даст мне на нее денег.
– А Серов не может тебе их дать?
– У моего мужа нет денег, – отрезала Лина таким тоном, словно я хотел их у него занять.
Я не стал напоминать ей про автомобильную компанию, чьим фактическим владельцем был ее муж, но она прочла мои мысли.
– Всем известно, кому принадлежит эта компания, – зазвенел ее голос, – но никто не желает знать, что она не приносит нам дохода. Из семи автомобилей три сломались, остальные кое-как ползают, а толку от них ноль. За последние годы торговля с Китаем сократилась, спрос на грузовые перевозки упал. Мы кругом в долгах.
Она велела мне отвернуться и потянулась к переброшенному через спинку стула платью. Ее белье пряталось под ним так ловко, что ни одной лямочкой не выдавало свое присутствие. Мы начали одеваться, повернувшись спинами друг к другу.
Женский костюм сложнее мужского, но Лина оделась первой. Она углядела стоящую в углу гитару и сунула ее мне в руки с приказом что-нибудь спеть. Я не стал ломаться, подтянул струны и вполголоса напел ей старинную песню об офицере, который уходит на войну, прощается с молодой женой и перечисляет грозящие ему в походе опасности, а она, стерва, знай твердит одно: «Привези мне из похода шелковые чулки!». Эта ее просьба повторялась, как припев, в конце каждого куплета.
– Хорошие чулки мне бы тоже не помешали, – вздохнула Лина. – В Урге их днем с огнем не сыщешь. Будь добр, привези мне из Бар-Хото хорошие шелковые чулки.
Я состроил сконфуженную гримасу – мол, не в моих силах добыть для нее этот аленький цветочек, и мы стали хохотать как дети, умиленно глядя друг на друга. Это был апофеоз нашего свидания.
Из конспиративных соображений провожать ее я не пошел, лишь вывел на задний двор и довел до калитки. Дальше ей предстояло идти одной. Этим путем она пришла – и сейчас, тоже в одиночестве, должна была проделать обратный маршрут.
Калитка выходила в стиснутый заплотами глухой проулок, а он через пару сотен шагов вливался в главную торговую артерию Урги. Русские называют эту улицу Широкой. На ней теснятся китайские лавочки, харчевни, цирюльни, шорные, слесарные и портняжные мастерские, будки сапожников и меняльные конторы. В первой половине дня здесь всегда людно, и делающая покупки жена русского консула не привлечет к себе особого внимания. Мы условились, что она купит что-нибудь в универсальном магазине Второва, единственного серьезного конкурента китайских коммерсантов, а оттуда по телефону вызовет извозчика.
Открывая калитку, я увидел за ней присевшего по нужде старика-монгола. В Урге монголы отправляют естественные надобности там, где приспичило, но этот, видимо, отличался особой стеснительностью. Привыкшая к подобным картинам Лина равнодушно скользнула по нему взглядом, а я расстроился. Чертов старик испортил нам последние минуты перед расставанием – на его фоне прощальный поцелуй был невозможен.
Я вернулся в кабинет, лег на кровать, не перетаскивая ее назад в спальню, и с полчаса неподвижно пролежал лицом в потолок, как в летний день лежат на траве, глядя в небо с плывущими по нему облаками. Телесная опустошенность блаженно и при этом болезненно сочеталась во мне с наполненностью души. Помню, я тогда подумал, что единство двух этих противоположных состояний и есть счастье.