В. Н.: Толстой, Достоевский. Удивлены?
Н. Р.:
В. Н.: И не надо! А еще, конечно, Стерн и Поль Валери. Обожаю. Как и Уайльда с твеновским «Томом Сойером». Как и Сеттона Томпсона. «Гамлет» – конечно, в переводе Лозинского. Кстати: Толстого-то я в детстве очень не любила, боялась даже. А когда прочитала «Анну Каренину», мне… в общем, понравилось. Из «Анны…» этой я много чего узнала. О конях, например… (
Н. Р.:
В. Н.: Игра, конечно. Вон, видите? Шляпка на стенке… От перформанса – одного из – осталась. Я уже говорила когда-то, что «все новые течения начинаются от балды». Так и мои «акции». Абсолютное обалдевание.
Н. Р.:
В. Н.: Ну, Свя – Святослав, святой; Гульгуль – так меня в детстве называли; с Тоестьлстым и Додостоевским все ясно (или нет?), как и с Иррой; а Ездандукта… Есть у меня друг. Так вот, он как-то сказал: «Ездандукта – это женщина, у которой никогда не будет детей и вообще никого не будет» – так и подсказал мне это имя. А у БГ было тоже: «Одну звать Ездандукта…». Ну а Чящяжышын – потому что через «Я» и «Ы»… А как иначе!
Н. Р.:
В. Н.: «Что-то четвертое». Пишу новый текст сейчас… И в нем происходит разговор между двумя актерами-бисексуалами – во время разыгрывания «Канасты». Не играете в карты, нет? Обожаю азартные игры! В общем, в «Канасту» надо играть четыре часа – пока играешь, столько интересных мыслей приходит! Одна из линий романа. Опять я вам не ответила…
Н. Р.:
В. Н.: Просто «вливается». Иногда нужно посмотреть на тексты как бы со стороны. Картины и сценарии – хорошие наблюдатели.
Н. Р.:
В. Н.: Любовь. Любовь.
Илья Кормильцев[38]
«Культура – это мёртвое искусство»[39]
– Почему поэты в России так плохо кончают?
– Люди вообще все плохо кончают, не только поэты. Поэты просто успевают об этом спеть.
Трехтомник автора текстов, писавшего для рок-легенд ушедшего века Вячеслава Бутусова, Насти Полевой и «Урфин Джюса», своеобразного поэта, трудоголика-переводчика, издателя, то и дело раздающего пощечины общественному вкусу, бескомпромиссного критика и истинного нонконформиста, не успевшего получить при жизни премию «Нонконформизм» Ильи Кормильцева (1959–2007), выпущенный издательством «Кабинетный ученый» в 2017-м, попал в руки мои волею случая лишь год спустя после выхода в свет. Большинство отзывов уже написаны теми, кто имел право публиковать их не только с точки зрения принадлежности к цеху критиков, сколько исходя из оптики пресловутой «точки сборки» знавших его друзей-литераторов. Мы не были знакомы с Человеком-Эпохой, мы попросту находились в разных весовых и, так скажем, арт-категориях. Я не фанатела от его ультра.культурных экспериментов, а книжку той же Лидии Ланч, которую Кормильцев издал (помнится, в чудовищной обложке), осилить из-за стилька так и не смогла – как, впрочем, и того же Берроуза, и не только: о вкусах спорят, ну да. То ли дело томик Уэльбека «Оставаться живым», выпущенный в «Иностранке», где Кормильцев кое-что перевел! В те годы перевод этот был своего рода прорывом – во всяком случае, мне так казалось. С возрастом литвосторгов, как известно, все меньше: что-что (а может,
ПОЭЗИЯ: в послесловии к первому тому собрания сочинений лингвист Юрий Казарин, пытаясь разобраться в химии весьма неоднородного текстоделания Кормильцева уже сказал, быть может, самое главное, и потому любопытствующим лучше обратиться к первоисточнику. Поэзия и рок-поэзия, песенные тексты, микротексты-«филосопоэмы»… Впрочем, что может быть нелепей попыток понять, что же поэт
Первый том состоит из пяти поэтических книг: это «Лето огнедышащее» (1974–1980), «Физиология звукозаписи» (1980–1991), «Атлантида» (1992–1996), «Фармакология» (1996–2000) и «Полиция реальности» (2001–2007). Пятнадцать лет посвятивший созданию текстов для «Наутилуса Помпилиуса», Илья Кормильцев тем не менее не сузил поэтическую технику до ремесла «текстовика» – впрочем, тексты песен «Наутилуса» во многом и есть сама поэзия – поэзия именно в момент слияния с музыкой, имеющий ухо да услышит: «Но я сидел с тобой не касаясь руки / Слушал твой голос как радио небес / Заполняющее музыкой город тоски / Зовущее оленей в безвыходный лес…», «Синоптики белых стыдливых ночей / сумевшие выжить на лютом морозе / вы сделали нас чуть теплей чуть светлей / мы стали подвижней в оттаявших позах…», «если ты хочешь / прогуляться по моей голове / я провожу / и я твердо знаю, чего я хочу / я только прошу я только прошу / будь осторожней…». Так будем же и мы осторожны с музыкой его слова: да не нарушим союз их, не потревожим банальностью Стрекозье небо Города вертолетов: «City of copters cruising in dragonfly skies…/ summits of pyramids topped with cyclopic eyes / square miles of masonic lies / place of René Magritte lookalikes…»[40].
ПРОЗА. Да, разумеется, здесь, в искалеченной войнами, террором, коррупцией, заразой масскульта и ничем не подкрепленной иллюзией «особого» пути империи, он был недооценен: такова нелепая традиция Страны Чудес, о которой Кормильцев написал слишком поэтично, ибо не мог иначе: «Мир – это больница для ангелов, которые разучились летать…». Паззл. Шаманский бубен из букв. Ангелы «позабыли дорогу на небо, свалившись с лестницы», однако их легко распознать по тому, что «с каждым днем они все меньше и меньше верят в свое исцеление / все реже и реже пытаются взглянуть вверх…». В его рассказах персонажи тоже не слишком часто смотрят в небо; прозу едва ли можно назвать психоделической, хотя клише прибито к текстам и не вчера. Это просто очень четкая, литая и одновременно совершенно прозрачная (с точки зрения техники исполнения) конструкция – порой хрупкая, порой – чеканная, но неизменно – природная, незаемная, его, и только: «Серебристая лента сабли, отразившая солнце, заставила меня зажмуриться, и тотчас же сильный удар рассек мои шейные позвонки. Глаза открылись от нестерпимой боли, и, уже падая, я увидел, как попеременно сменяли друг друга небо, земля в застывших под ветром плюмажах ковыля и далекий горизонт, ощетинившийся фигурами конников. Все это таяло, гасло, теряло отчетливость с каждым оборотом летевшей вниз головы…»[41]. Не нужно анализировать тексты Кормильцева (любезноядых дипломированных зоилов – отставить): нужно просто читать, читать, вслушиваясь в завораживающий темпоритм – и, быть может, иногда перечитывать, если захочется «дотянуться» до формы, близкой к идеальной.
NON-FICTION, том третий (на самом деле, пьесы, эссе и рецензии): вот тут некая аналитика будет уместна. Противоречивая фигура поэта, переводчика и издателя в одном лице сама собой напрашивается на «разбор полетов». Его полярные вкусы воодушевляют и раздражают одномоментно: с одной стороны, он печатает в «Ультра. Культуре» книгу блистательного Тимоти Лири «Искушение будущим» (в серии «Жизнь Запрещенных Людей») – но издает также и «Пароход „Иосиф Бродский“» советско-имперского Проханова (о котором Виктор Топоров, кстати, отзовется неожиданно: «Так описывать современную действительность нельзя. Но по-другому – нельзя тем более»). Публикует роман прозаика Андрея Бычкова «Дипендра» с предисловием Юрия Мамлеева. Печатает книгу стихов и прозы Алины Витухновской «Чёрная Икона Русской Литературы». На его полке писатель Брет Истон Эллис и музыкант-литератор Ник Кейв уживаются с команданте Кубинской революции Че Геварой и камбоджийским диктатором Пол Потом, а знаменитый британский предприниматель, торговец марихуаной и гашишем Денис Ховард – с экс-председателем партии нацболов Эдуардом Лимоновым… гремучая смесь, которая не могла не привлечь внимания как «органов», так и не оттолкнуть продавцов. На первых порах у издательства были проблемы с дистрибьюторами – книжные магазины и оптовики не хотели брать на реализацию книги, казавшиеся им опасными. В интервью 2004 года жизнерадостный пессимист Кормильцев (первое определение – в силу его привычки радоваться жизни, второе – по причине того, что человек, как он заметил, все-таки смертен) заявил: «Я – издатель, что хуже всего. Это сплошное самопожертвование и никаких удовольствий. Уже два года я являюсь главным редактором издательства „Ультра. Культура“. Если бы я заранее знал, что будет такой кошмар, десять раз бы подумал, приниматься за это дело или нет». Лукавил ли он? Едва ли будет лукавить человек, говорящий правду в глаза – например, такую: «Интеллигентов с детства ненавижу, а русских интеллигентов – особенно. Хотя интеллигенты по существу только в России и существуют… Ненавижу за трусость. За отсутствие корпоративного мышления. За отсутствие желания защищать свои интересы…». Он имел право на эти слова, ибо всю жизнь чувствовал себя участником некоей борьбы, борьбы «некультурной», ведь в его терминологии культура (мертвое) противопоставлена искусству (живому). Он справедливо считал свободу конечной целью борьбы и преодоления человеческого в человеке (речь исключительно о новом этапе развития нашего вида). Он говорил, что печатать тексты других людей – значит высказывать свое отношение к происходящему через них: он создавал некую Мета Книгу, раскрывающую свой собственный противоречивый внутренний мир. Его интересовали тексты, строящиеся на неприятии, отрицании окружающей действительности – и тексты эти призывали менять ее и, разумеется, себя: «Мы ищем тех авторов, которые отображают конфликт с данной нам в ощущение действительностью и тем самым пытаются заглянуть под поверхность вещей».
Он написал несколько текстов, взорвавших мозг нескольких поколений. Да, он просто написал когда-то: «В комнате с белым потолком с правом на надежду…». Человек-Эпоха, «сделавший» эту эпоху – канувший в нее же с обратной стороны Леты.
Андрей Бычков[43]
«Увы, от человечества может и не остаться ничего!»
«Не спать!! Стоять на одной ноге!! Стоять на большом пальце!!»
Он не столь даже писатель, сколь колдующий над текстом алхимик, чьи сочинения могут обольстить, втереться в доверие: потом окажется, что они впитались в сознание и изменили его с помощью секретных препаратов… О нем писали: «Он не повторяет ни сюжетов, ни приемов. Он как идеальный преступник – всегда изобретает что-нибудь новое, будь то орудие убийства или художественный образ»[44]. Книги Андрея Бычкова ценили Юрий Мамлеев и Виктор Топоров: «Его проза обаятельна, – замечал петербургский критик, – это, пожалуй, главное ее, хотя и трудно определимое достоинство. К тому же, это „проза двойного назначения“: ее можно читать и „для постмодернизма“, и „для души“»… Аз-Бычков, Буки-Бычков, Веди-Бычков, Глаголь-Бычков, Добро-Бычков: об алхимической практике не в поте пишущего/пашущего ремесленничка, коим можно остаться, даже получив все местечковые литпремии, ремесленничка, строчащего пулеметные очереди из книжек-убийц в серийных обложках, но писателя, не понаслышке знакомого с иным рвением, «дуновением вдохновения», – диптих одного камертона.
Наталья Рубанова:
Андрей Бычков: Чем точнее мы определяем себя, тем меньше о себе знаем. Человек сегодня, как учат философы, – некая множественность. И надо легче к этому относиться. Не бояться быть разным. Рискнуть отдаться новым соблазнам. В какой-то момент я почувствовал себя словно бы запертым в своей судьбе, и нашел силы бросить самому себе вызов… Не уверен, что стоит называть меня «новым русским Нарциссом». Хотя с Нарциссом связан один важный аспект: Топоров заинтересовался образом. А в образах всегда свободы больше. Знание о себе закрепощает.
Н. Р.:
А. Б.: Достоевский был «правым», а Льва Толстого можно назвать и «левым». Но социальная, политическая ориентация вторична. Суть в том, что мы делаем по отношению к самим себе. Писательство – это прежде всего антропологическая практика. Что происходит с тобой как с человеком? Как ты живешь? Ведь пишешь же из себя. И сегодня, в этом «экстазе коммуникации» (по выражению Бодрийяра), без отрешенности, отшельничества, без установок на маргинальность и асоциальность, по-моему, не написать стоящего текста. Я часто думаю о корреляциях писательской практики с духовными. Вот, например, исихазм в его отношении к институту РПЦ, – та же маргинальность и асоциальность. И тем не менее это ядро православной традиции. Так и наш авангард, наш нонконформизм. Писатель должен жить и писать на обочине. Тогда его слова будут чего-то стоить.
Н. Р.:
А. Б.: Мне помог Алексей Цветков, за что ему большое спасибо.
Н. Р.:
А. Б.: Да какие тиражи, я не Дина Рубина. Что же касается пресловутой сложности сюжета… «Вам кажутся темными мои слова. Тьма в наших душах, этого вам не кажется?» Так сказано в «Улиссе». В нашем разговоре намечается, кстати, довольно интересный дискурс тьмы, и я бы не побоялся сказать – дискурс принципиально люциферический: в культурном, разумеется, плане. Темные особенности моего романа связаны в каком-то смысле и с темностью наших чересчур светлых времен. Но и, конечно, с фундаментальной неопределенностью, противоречивостью, двойственностью извечной человеческой ситуации. Надо не бояться впустить в роман хаос, об этом еще Беккет говорил: это не значит разрушить форму, просто новые времена требуют новых форм. Скачки, разрывы, двойственность действительности – все это должно отражаться и на уровне сюжета. Надо рисковать и в речи, иначе мы не поймем, что такое человек. Сюжет, как и жизнь, сегодня давно не рационализируется, автор должен рискнуть, чтобы настичь сюжет. Нет жестких, твердых правил. Мы живем в плазменные времена.
Н. Р.:
А. Б.: Критика сегодня, наряду с издателями, олицетворяет собой литературную официозную власть, которая нас, ярких и талантливых, собственно, и призвана замалчивать и вытеснять. Но парадокс, что критики-то сегодня, вообще говоря, и нет. Осталась пиар-служба. Качество откровенно превратилось в количество. И вторичный процесс навязывает себя как первичный. Теперь уже они и сами взялись писать романы, рассказы, стихи. Взять того же Архангельского – ужас! А мы, типа, и не нужны.
Н. Р.:
А. Б.: Я такой, какой я есть. И я знаю, что у меня есть свой читатель. В каком-то смысле, такой же, как и я.
Н. Р.:
А. Б.: Мы живем в симулятивном мире. Сегодня подделывается почти все, в том числе и алкоголь. А в литературе проще всего подделать: это же слова, знаки в чистом виде… Но что делает, а не декларирует, тот или иной автор? Какова его реальная антропологическая практика? Как он живет? Вот что питает и вдохновляет текст!
Н. Р.:
А. Б.: Необъятная тема. Но в новые времена проступают и новые возможности. Новый язык – это язык энергий. Сегодня интересны турбулентности, вихри. Метафизика сколов, сдвигов, скачков. Непонятно, что такое человек. Как жить дальше, что делать? И речь должна идти из самой гущи этой непонятности.
Н. Р.:
А. Б.: Агенты нормы всегда были озабочены тем или иным замыканием человека. Но мы голосуем за хайдеггеровский концепт «размыкания».
Н. Р.:
А. Б.: …увы, от человечества может и не остаться ничего!
Н. Р.:
А. Б.: Упаси бог!
Н. Р.:
А. Б.: Приходится выбирать. Или думать о литпроцессе, или работать над собой.
Н. Р.:
А. Б.: «Бог не скинут», как Малевич написал.
Прозу такого плана –
А на посошок: это очень европейская проза – и, если убрать немного обсценщины (автор более чем умеет связывать вордки́ в предложения, мат в устах персонажей не всегда идеально уместен: через раз можно и обойтись без оного), то, глядишь, и переводы б… впрочем, эдемски толерантная Европа это вот сакраментальное «на*уй рыб!» легко стерпит: о другом я, о другом. Тексты сии вневрéменны, надсоциальны, и – чудо как хороши, что удивляет. Все эти события со всеми этими ГГ могут произойти в любом местечке трагикомичного шарика, что и требовалось – требовалось ли, впрочем, рыбам, которых, увы и ах, «на*уй»? – доказать,
Карта легла: треклятый пазл сложен. Он сложился сам по себе, сам собой выкристаллизовался, самим собой оказался написан. Авторы к этому почти не причастны: авторы – метафизический грифель, чьими менталками пишет Менталка Абсолюта, ибо всему время свое и место свое под солнцем. Этот пазл – плод приватных бесед: как реальных, так и виртуальных, переизбыток энергии живых слов и живых действий. Этот пазл предназначен для тех, кто продолжает дышать и мыслить в мало совместимых с жизнью условиях бытийно-литературного и прочего беспредела. Впервые с текстами Андрея Бычкова мне довелось столкнуться в 2010-м, когда его роман «Нано и порно» номинировали на «Национальный бестселлер»: да, это был иной «Нацбест», «Нацбест» времен Виктора Топорова, пригласившего в т. ч. мою скромную персону в Большое жюри не самой заурядной на тот момент литпремии. Я согласилась – было интересно, да и Топоров издал когда-то в «Лимбусе» мою книжку «Коллекция нефункциональных мужчин»: отказываться от жюрения было б по меньшей мере странно, хотя и хлопотное это дело – «жюрить». Помню ощущение от рукописи Бычкова: «Ага, – сказала себе. – Эту фамилию запомнить». И запомнила. Премию он тогда не получил, ее дали другому очень достойному автору, ну а мы познакомились. И литературное это знакомство переросло годы спустя в некое приятельство – с прохладного «вы» (всегда разделительная линия, круг Хомы Брута) мы перешли на теплое «ты». Проза и эссеистика Бычкова – явление в отечественной словесности уникальное. Его книги, а их на данный момент около двадцати, – своеобразное «собранье пестрых глав», срисованных с анимы нашего разноликого современника. Не того, разумеется, который пишет тривиальное «*уй» на заборе, хотя и знает, что легко может сделать и это тоже. Проза Бычкова – о тончайшей Джоконде на песке. О красоте, которая, как, кстати, и деньги, спасет мир: вместе с ними, одновременно. О смертушке и бессмертии. О смелости, самости, победе над собой. О воле. Об аскезе. О сердечных стремлениях. О том, что заставляет нас ежедневно вставать, хотя знаем: всё уже было, и нечего, нечего на рожу-то пенять.
Алина Витухновская[48]
«Либо писать, либо жить»
Литдеятельность как способ радикального преобразования реальности антилогосом Витухновской – поле, где ее каждое новое издание становится актуальным манифестом. Мы записали это интервью[49] в 2018-м, а в 2021-м книга А. В. «Цивилизация хаоса» вышла в моем импринте[50], вызвав критический резонанс: особенно ценен отзыв Игоря Дудинского[51], посещавшего в свое время знаменитый мамлеевский «салон» в Южинском. Книга «Цивилизация хаоса» была номинирована в 2022-м на премии «Национальный бестселлер», «Просветитель» и «Либеральная миссия», но время оказалось не премиальным, – и потому вернемся в недалекое прошлое, кажущееся ныне полуирреальным… Итак, мы в кафе на Большой Дмитровке. Буквы, буквы, буквы: «Черные на белом или белые на черном?» – вопрос исключительно к своему доппельгангеру, который всё-всё знает про русский диссонанс, давным-давно проиллюстрированный Босхом.
Наталья Рубанова:
Алина Витухновская: Всегда интересно, когда писатель запускает какие-то проекты, занимается чем-то помимо собственно своей писательской деятельности. Я сразу обратила внимание на то, что у Романа Сенчина появилось издательство. Роман как автор мне кажется на редкость адекватным человеком, что в литературной среде, собственно, редкость. И я подумала, что дело с ним будет иметь просто, и предложила свои тексты. Так оно и вышло. Помимо этого, у Романа выпускаются близкие, интересные мне авторы – Василина Орлова и Алиса Ганиева.
Н. Р.:
А. В.: Я очень рада, что Дана Курская предложила мне издать книгу у нее, потому что она, как и Роман Сенчин, и пишет, и занимается издательской деятельностью. Она своего рода подвижник, потому что тянуть на себе такое без всяких спонсоров – это очень сложное и благородное дело. Стихи отбирались по принципу лучших, как они мне кажутся на данный момент времени. Я редко обращаюсь к своим старым текстам, но когда обращаюсь – вижу: то, что нравилось раньше – не нравится сейчас. То, что писалось давно – не воспринимается… или вдруг, наоборот, то, что писалось давно, кажется сверхгениальным. Я не считаю, что в поэтической книге, в отличие от прозаической или книги эссе, должна быть какая-то особая структура. Я выбирала лучшие стихи, лучшие – как старые, так и новые.
Н. Р.:
А. В.: Из прозаиков, кроме Набокова, это, например, Леонид Андреев, Платонов, Мамлеев, Сорокин. Это не литератор, но профессиональный юрист и автор многих ключевых политических работ – Карл Шмитт. Помимо Бродского в поэзии, я назвала бы имя ныне покойного Алексея Парщикова – очень известного, качественного поэта, о котором в России, к сожалению, я мало слышу.
Н. Р.:
А. В.: Про поэтический эталон мне сказать нечего. Я не стремлюсь кого-то копировать или кому-то соответствовать, подражать. Эталоном для меня является собственная идея. Для работы мне необходимо абсолютное уединение, чтобы не было никаких посторонних вмешательств, звонков, дел, людей. Это именно работа, в которой слова подгоняются под необходимую идейную концепцию… либо в случае поэзии должны вызывать определенные эмоции у читателя. Неким изначальным онтологическим чутьем я понимаю, каким образом надо располагать слова, чтобы они произвели определенное воздействие на публику. Однако из этого вовсе не следует, что я сама испытываю те эмоции, которые описываю. Также мне неведомо понятие «божественного вдохновения», вообще каких-либо озарений извне. Я не являюсь проводником каких-либо «высших» сил. Все, что я пишу, делается с определенным умыслом и целью абсолютно сознательно.
Н. Р.:
А. В.: Я не чувствую какого-либо раздражения массовки, которая бы в свою очередь не устраивала меня. Меня одинаково устраивает как то, что меня любят, так и то, что меня ненавидят и не приемлют. И порой агрессивная реакция на меня и мое творчество имеют куда больший резонанс, чем позитивные рецензии и высказывания. Здесь же важна сама реакция – она есть, в этом смысле меня все устраивает. У меня нет ни малейшего желания быть всеми любимой и всеми принятой, всеми понятой. У меня есть желание – я его никогда не скрывала – быть известной, у меня есть желание иметь возможность распространять свои идеи, распространять, но не навязывать. Да, распространять идеи, но при этом совершенно необязательно, чтобы меня все принимали. Что касается «текста через пытку», и как вы сформулировали, «все время быть на дыбе», то если бы я писала постоянно, я, наверное, была бы мертва лет уже в 25. В «тексте через пытку» нет никакого мазохистского кокетства – либо писать, либо жить. Именно так! И писать для меня (было и есть) действительно пытка, но более «было», чем «есть», потому как я использую этот метод дозированней и рациональней, нежели раньше. Собственно, у меня нет желания самовыражаться просто ради самовыражения. Все-таки у меня есть цель быть услышанной публикой и чтобы на меня отреагировали. Я пишу не так часто, я пишу вперед, чтобы моих текстов хватало на какое-то время, потому что, действительно, литература убивает.
Н. Р.:
А. В.: Книга «Русская политика» касается истории 2017-го и 2018-го годов, когда я заявила свою кандидатуру в качестве президента России и мы (моя команда) участвовали в президентских выборах, насколько это можно назвать участием при цензуре в наших медиа. Тем не менее мы участвовали, и у нас скопилось большое количество информации не только по этому поводу, но и вокруг, и около выборов. Как они делались в этот раз, как все происходило, как у нас воровались идеи той же Ксенией Собчак… и так далее. Плюс эта книга включает не только сюжет о выборах, но и ряд значимых политических статей, которые вы и прочие читатели могли видеть, например, в фейсбуке и на различных политических сайтах.
Н. Р.:
А. В.: Я не соглашусь с Зощенко и не соглашусь с Бродским. В детстве, в 5, 6, 10, возможно, я бы с ними и согласилась. Тогда я переоценила значимость слова, я считала его сакральным. Я очень хорошо чувствовала слово и полагала, что определенные смыслы можно донести только посредством него. Но с тех пор менялась я, менялась реальность вокруг. Я поняла, что Россия – страна победившей логократии, где верят в слово, за которым теряется всё – за словом теряется действие, за словом теряется сама жизнь в некотором роде, теряется смысл этого слова. Можно сказать, что «страна победившей духовности», которой являлась Россия в советские времена и которой она стремится стать в текущей политико-экономической ситуации, – это ситуация запрета на жизнь в современном мире, где цивилизация постепенно, мягко вытесняет культуру. Когда избыток культуры вдруг – парадоксально, – напротив, начинает ассоциироваться с тоталитаризмом. Особенно опасно, когда это происходит в закрытых пространствах, как то – в современной России, которая, к сожалению, становится ментальным гетто на карте мира.
Н. Р.:
А. В.: О «Русской политике» я уже сказала, а «Записки материалиста» – это набор эссе, который стилистически, наверное, соответствует моей книге, ранее изданной Романом Сенчиным, – «Человек с синдромом дна». Но она имеет более четкую концепцию, которую я могу назвать апологетикой материализма. Для красоты, конечно, это можно назвать и метафизическим материализмом, но в принципе, в перспективе от термина «метафизика», наверное, я намерена отходить к каким-то более соответствующим мне терминам. Все же термин «метафизика» размывает многие другие понятия, которые должны быть четкими. В последнее время я все более стремлюсь к четкости понятий. Раньше, возможно, к красоте языка, а сейчас все-таки к четкости.
Н. Р.:
А. В.: Я не проводила такого мониторинга. Я могу только ориентироваться на свое собственное представление о моем читателе. Наверное, это люди, мировоззренчески близкие мне, немного пессимистично настроенные. Наверное, это любители Ницше, Шопенгауэра, Сорокина и Джордана Питерсона – вот такой эклектичный набор – с одной стороны. С другой стороны, это люди депрессивные мировоззренчески, но это политические оптимисты, потому что у меня все же оптимистичная политическая позиция и она вряд ли изменится. Она оптимистична в сравнении с позицией большинства граждан России. Ибо я все-таки верю в либеральный реванш, во многие вещи, в которые большинство уже давно не верит. Поэтому я надеюсь, что среди моих читателей есть люди, которые наполнены зарядом энергии, и которые изменят будущее России в лучшую сторону.