Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русский диссонанс. От Топорова и Уэльбека до Робины Куртин: беседы и прочтения, эссе, статьи, рецензии, интервью-рокировки, фишки - Наталья Рубанова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В. Н.: Толстой, Достоевский. Удивлены?

Н. Р.: Вроде того. Там же ничего «вашего» нет.

В. Н.: И не надо! А еще, конечно, Стерн и Поль Валери. Обожаю. Как и Уайльда с твеновским «Томом Сойером». Как и Сеттона Томпсона. «Гамлет» – конечно, в переводе Лозинского. Кстати: Толстого-то я в детстве очень не любила, боялась даже. А когда прочитала «Анну Каренину», мне… в общем, понравилось. Из «Анны…» этой я много чего узнала. О конях, например… (смеется). Н-да. Ну а поэты… Первого зовут Михаил Алексеевич Кузмин. Второго – Ходасевич. Ну и Пушкин еще. Третьим будет.

Н. Р.: Сейчас опять стало модно ругать пост– да и модернизм, противопоставляя его описанию «жысти как она есть». Ваши литературно-художественные акции – что это: вызов, образ жизни, просто игра?

В. Н.: Игра, конечно. Вон, видите? Шляпка на стенке… От перформанса – одного из – осталась. Я уже говорила когда-то, что «все новые течения начинаются от балды». Так и мои «акции». Абсолютное обалдевание.

Н. Р.: Имена ваших героев еще те: Ирра, Ездандукта, Свя, Гульгуль, etc. Иных же – Тоестьлстого, Додостоевского, Отматфеяна – и разгадывать не нужно: какой мотив доминировал при игре в классики? Да, а Чящяжышын из «Равновесия света дневных и ночных звезд» – вызов или все то же «от-балдевание»?

В. Н.: Ну, Свя – Святослав, святой; Гульгуль – так меня в детстве называли; с Тоестьлстым и Додостоевским все ясно (или нет?), как и с Иррой; а Ездандукта… Есть у меня друг. Так вот, он как-то сказал: «Ездандукта – это женщина, у которой никогда не будет детей и вообще никого не будет» – так и подсказал мне это имя. А у БГ было тоже: «Одну звать Ездандукта…». Ну а Чящяжышын – потому что через «Я» и «Ы»… А как иначе!

Н. Р.: Иначе никак. А кстати, много у вас неопубликованного в закромах? И что вообще для вас проза – блажь, цирк, отдушина, «что-то четвертое»?

В. Н.: «Что-то четвертое». Пишу новый текст сейчас… И в нем происходит разговор между двумя актерами-бисексуалами – во время разыгрывания «Канасты». Не играете в карты, нет? Обожаю азартные игры! В общем, в «Канасту» надо играть четыре часа – пока играешь, столько интересных мыслей приходит! Одна из линий романа. Опять я вам не ответила…

Н. Р.: Ответили-ответили… Вы пишете картины, вы окончили сценарный факультет ВГИКа: какие новые вливания дает все это вашей прозе – прозе с так называемой отсутствующей традицией?

В. Н.: Просто «вливается». Иногда нужно посмотреть на тексты как бы со стороны. Картины и сценарии – хорошие наблюдатели.

Н. Р.: На посошок. Любовь, о которой вы – так много – и так по-разному: кормушка для пресловутого вдохновения? А если она полностью совершила круг, что явится очередным стимулом к покрыванию бумаги буковками?

В. Н.: Любовь. Любовь.

2006

Илья Кормильцев[38]

«Культура – это мёртвое искусство»[39]

– Почему поэты в России так плохо кончают?

– Люди вообще все плохо кончают, не только поэты. Поэты просто успевают об этом спеть.

Из интервью И. К.

Трехтомник автора текстов, писавшего для рок-легенд ушедшего века Вячеслава Бутусова, Насти Полевой и «Урфин Джюса», своеобразного поэта, трудоголика-переводчика, издателя, то и дело раздающего пощечины общественному вкусу, бескомпромиссного критика и истинного нонконформиста, не успевшего получить при жизни премию «Нонконформизм» Ильи Кормильцева (1959–2007), выпущенный издательством «Кабинетный ученый» в 2017-м, попал в руки мои волею случая лишь год спустя после выхода в свет. Большинство отзывов уже написаны теми, кто имел право публиковать их не только с точки зрения принадлежности к цеху критиков, сколько исходя из оптики пресловутой «точки сборки» знавших его друзей-литераторов. Мы не были знакомы с Человеком-Эпохой, мы попросту находились в разных весовых и, так скажем, арт-категориях. Я не фанатела от его ультра.культурных экспериментов, а книжку той же Лидии Ланч, которую Кормильцев издал (помнится, в чудовищной обложке), осилить из-за стилька так и не смогла – как, впрочем, и того же Берроуза, и не только: о вкусах спорят, ну да. То ли дело томик Уэльбека «Оставаться живым», выпущенный в «Иностранке», где Кормильцев кое-что перевел! В те годы перевод этот был своего рода прорывом – во всяком случае, мне так казалось. С возрастом литвосторгов, как известно, все меньше: что-что (а может, кто-кто, одушевленные же!), а уж чужие-то буковки удивляют меньше всего – сознавая треклятый времени бег, колдовать хочется лишь над своими. Тем не менее вместо этого который день с маниакальным упорством листаются кормильцевские бумажные кирпичи: это ПОЭЗИЯ (толстенный том без разделения, правда, на песенные тексты и собственно стихотворения), ПРОЗА (куда помимо рассказов вошли эссе, пьесы, литкритика) и NON-FICTION (интервью, так скажем, на злобу дня – добрых ведь было не так много). Каждая нетленка по 600 с лишним страниц, читать – не перечитать: пусть, впрочем, они не заканчиваются, пусть не дочитываются, пусть не обрываются так стремительно, как его жизнь – быть может, именно потому и переходишь от текстов «Наутилуса» – к рассказам, от прозы – к стихотворениям, от статей – к интервью, а от интервью – снова к стихотворениям… Переходишь, создавая с помощью разножанрового хоровода иллюзию Настоящего Продолженного, если уместно говорить о таком времени применительно к Автору: впрочем, продолжить, продлить время не удается – и вот уж снова «беру чью-то руку, а чувствую локоть», как по нотам: ОК, Илья Валерьевич, поехали.

ПОЭЗИЯ: в послесловии к первому тому собрания сочинений лингвист Юрий Казарин, пытаясь разобраться в химии весьма неоднородного текстоделания Кормильцева уже сказал, быть может, самое главное, и потому любопытствующим лучше обратиться к первоисточнику. Поэзия и рок-поэзия, песенные тексты, микротексты-«филосопоэмы»… Впрочем, что может быть нелепей попыток понять, что же поэт имел в виду, неверно переведя его инсайт с космического на чел-овечий (перевести в том числе для особо одаренных, крепко стоящих на ногах соц-, постсоц-, кап– и, сорри, «нового» реализма ангажированных литераторов), когда писал: «сытые удавы мохеровых шарфов / душат гладко гильотинированные шеи», «неумение петь делает грубой нашу улыбку: подобие дынного ломтика в блюде лица…», «я весь соткан из указательных пальцев / на спусковых крючках», «кандалы избитых аккордов / влачатся по дороге, / вымощенной благими намерениями»?..

Первый том состоит из пяти поэтических книг: это «Лето огнедышащее» (1974–1980), «Физиология звукозаписи» (1980–1991), «Атлантида» (1992–1996), «Фармакология» (1996–2000) и «Полиция реальности» (2001–2007). Пятнадцать лет посвятивший созданию текстов для «Наутилуса Помпилиуса», Илья Кормильцев тем не менее не сузил поэтическую технику до ремесла «текстовика» – впрочем, тексты песен «Наутилуса» во многом и есть сама поэзия – поэзия именно в момент слияния с музыкой, имеющий ухо да услышит: «Но я сидел с тобой не касаясь руки / Слушал твой голос как радио небес / Заполняющее музыкой город тоски / Зовущее оленей в безвыходный лес…», «Синоптики белых стыдливых ночей / сумевшие выжить на лютом морозе / вы сделали нас чуть теплей чуть светлей / мы стали подвижней в оттаявших позах…», «если ты хочешь / прогуляться по моей голове / я провожу / и я твердо знаю, чего я хочу / я только прошу я только прошу / будь осторожней…». Так будем же и мы осторожны с музыкой его слова: да не нарушим союз их, не потревожим банальностью Стрекозье небо Города вертолетов: «City of copters cruising in dragonfly skies…/ summits of pyramids topped with cyclopic eyes / square miles of masonic lies / place of René Magritte lookalikes…»[40].

ПРОЗА. Да, разумеется, здесь, в искалеченной войнами, террором, коррупцией, заразой масскульта и ничем не подкрепленной иллюзией «особого» пути империи, он был недооценен: такова нелепая традиция Страны Чудес, о которой Кормильцев написал слишком поэтично, ибо не мог иначе: «Мир – это больница для ангелов, которые разучились летать…». Паззл. Шаманский бубен из букв. Ангелы «позабыли дорогу на небо, свалившись с лестницы», однако их легко распознать по тому, что «с каждым днем они все меньше и меньше верят в свое исцеление / все реже и реже пытаются взглянуть вверх…». В его рассказах персонажи тоже не слишком часто смотрят в небо; прозу едва ли можно назвать психоделической, хотя клише прибито к текстам и не вчера. Это просто очень четкая, литая и одновременно совершенно прозрачная (с точки зрения техники исполнения) конструкция – порой хрупкая, порой – чеканная, но неизменно – природная, незаемная, его, и только: «Серебристая лента сабли, отразившая солнце, заставила меня зажмуриться, и тотчас же сильный удар рассек мои шейные позвонки. Глаза открылись от нестерпимой боли, и, уже падая, я увидел, как попеременно сменяли друг друга небо, земля в застывших под ветром плюмажах ковыля и далекий горизонт, ощетинившийся фигурами конников. Все это таяло, гасло, теряло отчетливость с каждым оборотом летевшей вниз головы…»[41]. Не нужно анализировать тексты Кормильцева (любезноядых дипломированных зоилов – отставить): нужно просто читать, читать, вслушиваясь в завораживающий темпоритм – и, быть может, иногда перечитывать, если захочется «дотянуться» до формы, близкой к идеальной.

NON-FICTION, том третий (на самом деле, пьесы, эссе и рецензии): вот тут некая аналитика будет уместна. Противоречивая фигура поэта, переводчика и издателя в одном лице сама собой напрашивается на «разбор полетов». Его полярные вкусы воодушевляют и раздражают одномоментно: с одной стороны, он печатает в «Ультра. Культуре» книгу блистательного Тимоти Лири «Искушение будущим» (в серии «Жизнь Запрещенных Людей») – но издает также и «Пароход „Иосиф Бродский“» советско-имперского Проханова (о котором Виктор Топоров, кстати, отзовется неожиданно: «Так описывать современную действительность нельзя. Но по-другому – нельзя тем более»). Публикует роман прозаика Андрея Бычкова «Дипендра» с предисловием Юрия Мамлеева. Печатает книгу стихов и прозы Алины Витухновской «Чёрная Икона Русской Литературы». На его полке писатель Брет Истон Эллис и музыкант-литератор Ник Кейв уживаются с команданте Кубинской революции Че Геварой и камбоджийским диктатором Пол Потом, а знаменитый британский предприниматель, торговец марихуаной и гашишем Денис Ховард – с экс-председателем партии нацболов Эдуардом Лимоновым… гремучая смесь, которая не могла не привлечь внимания как «органов», так и не оттолкнуть продавцов. На первых порах у издательства были проблемы с дистрибьюторами – книжные магазины и оптовики не хотели брать на реализацию книги, казавшиеся им опасными. В интервью 2004 года жизнерадостный пессимист Кормильцев (первое определение – в силу его привычки радоваться жизни, второе – по причине того, что человек, как он заметил, все-таки смертен) заявил: «Я – издатель, что хуже всего. Это сплошное самопожертвование и никаких удовольствий. Уже два года я являюсь главным редактором издательства „Ультра. Культура“. Если бы я заранее знал, что будет такой кошмар, десять раз бы подумал, приниматься за это дело или нет». Лукавил ли он? Едва ли будет лукавить человек, говорящий правду в глаза – например, такую: «Интеллигентов с детства ненавижу, а русских интеллигентов – особенно. Хотя интеллигенты по существу только в России и существуют… Ненавижу за трусость. За отсутствие корпоративного мышления. За отсутствие желания защищать свои интересы…». Он имел право на эти слова, ибо всю жизнь чувствовал себя участником некоей борьбы, борьбы «некультурной», ведь в его терминологии культура (мертвое) противопоставлена искусству (живому). Он справедливо считал свободу конечной целью борьбы и преодоления человеческого в человеке (речь исключительно о новом этапе развития нашего вида). Он говорил, что печатать тексты других людей – значит высказывать свое отношение к происходящему через них: он создавал некую Мета Книгу, раскрывающую свой собственный противоречивый внутренний мир. Его интересовали тексты, строящиеся на неприятии, отрицании окружающей действительности – и тексты эти призывали менять ее и, разумеется, себя: «Мы ищем тех авторов, которые отображают конфликт с данной нам в ощущение действительностью и тем самым пытаются заглянуть под поверхность вещей».

Заглянуть под поверхность вещей!.. Он, экс-биохимик, ощущал связь между поэзией, химией и магией – он имел право так сказать, он чувствовал эти слова изнутри. Ну а «им, сидящим на другой стороне холма», напоминал: «Проблема нашего времени не в том, что люди стали делать больше гадостей, чем когда-либо, а в том, что многие разучились отличать гадость от негадости». Упс, в зрелом возрасте он решает креститься и принимает православие, по недомыслию считая буддизм «главным объектом внутренней философской критики»[42], а перед уходом из этого тела, по разным источникам, принимает ислам, словно не желая понимать, что ни один Христос VS Аллах не спасет его, ну а буддийские тезисы – не более чем наука о об управлении умом, если подходить к ним «утилитарно».

Он написал несколько текстов, взорвавших мозг нескольких поколений. Да, он просто написал когда-то: «В комнате с белым потолком с правом на надежду…». Человек-Эпоха, «сделавший» эту эпоху – канувший в нее же с обратной стороны Леты.

Август 2018

Андрей Бычков[43]

«Увы, от человечества может и не остаться ничего!»

«Не спать!! Стоять на одной ноге!! Стоять на большом пальце!!»

Из мейла А. Б. – Н. Р.

Он не столь даже писатель, сколь колдующий над текстом алхимик, чьи сочинения могут обольстить, втереться в доверие: потом окажется, что они впитались в сознание и изменили его с помощью секретных препаратов… О нем писали: «Он не повторяет ни сюжетов, ни приемов. Он как идеальный преступник – всегда изобретает что-нибудь новое, будь то орудие убийства или художественный образ»[44]. Книги Андрея Бычкова ценили Юрий Мамлеев и Виктор Топоров: «Его проза обаятельна, – замечал петербургский критик, – это, пожалуй, главное ее, хотя и трудно определимое достоинство. К тому же, это „проза двойного назначения“: ее можно читать и „для постмодернизма“, и „для души“»… Аз-Бычков, Буки-Бычков, Веди-Бычков, Глаголь-Бычков, Добро-Бычков: об алхимической практике не в поте пишущего/пашущего ремесленничка, коим можно остаться, даже получив все местечковые литпремии, ремесленничка, строчащего пулеметные очереди из книжек-убийц в серийных обложках, но писателя, не понаслышке знакомого с иным рвением, «дуновением вдохновения», – диптих одного камертона.

Плазменные времена[45]

Наталья Рубанова: Как физик – точнее, кандидат физико-математических наук, чья диссертация называлась «Поверхностные гипер'ядерные состояния», – стал так называемым лириком? Когда пришло понимание, что необходим транзишен и как жилось после смены профгендера? «Так называемый лирик» – ну потому что ты не лирик, конечно, а вот кто – с этого места поподробнее: в послесловии к «Ловцу» Виктор Топоров назвал тебя аж «новым русским Нарциссом».

Андрей Бычков: Чем точнее мы определяем себя, тем меньше о себе знаем. Человек сегодня, как учат философы, – некая множественность. И надо легче к этому относиться. Не бояться быть разным. Рискнуть отдаться новым соблазнам. В какой-то момент я почувствовал себя словно бы запертым в своей судьбе, и нашел силы бросить самому себе вызов… Не уверен, что стоит называть меня «новым русским Нарциссом». Хотя с Нарциссом связан один важный аспект: Топоров заинтересовался образом. А в образах всегда свободы больше. Знание о себе закрепощает.

Н. Р.: Юрий Мамлеев в предисловии к изданному Ильей Кормильцевым в «Ультра. Культуре» роману «Дипендра» обозначил суть твоей писательской практики виньеткой «живое и мистическое»: что-то вроде двух тропинок, по которым можно идти одновременно… это как чакры, вращающиеся сразу во всех направлениях, да? Одномерность одноклеточной «прозы», пригретой на увядшей груди определенных издательств, вынесена за скобки. О магическом реализме речь, и к дедке не ходи, – и все же, куда бы пошел именно ты, если представить тебя в роли Алеши Поповича: разбогатеть (стать правым), жениться (стать левым) или совершить осознанный переход, исчезнуть для всего трехмерного (стать Прямоходящим: пойти прямо…). Это не стеб: это русская, как бы помягче, литература… Твоя фигура в ней – какова?

А. Б.: Достоевский был «правым», а Льва Толстого можно назвать и «левым». Но социальная, политическая ориентация вторична. Суть в том, что мы делаем по отношению к самим себе. Писательство – это прежде всего антропологическая практика. Что происходит с тобой как с человеком? Как ты живешь? Ведь пишешь же из себя. И сегодня, в этом «экстазе коммуникации» (по выражению Бодрийяра), без отрешенности, отшельничества, без установок на маргинальность и асоциальность, по-моему, не написать стоящего текста. Я часто думаю о корреляциях писательской практики с духовными. Вот, например, исихазм в его отношении к институту РПЦ, – та же маргинальность и асоциальность. И тем не менее это ядро православной традиции. Так и наш авангард, наш нонконформизм. Писатель должен жить и писать на обочине. Тогда его слова будут чего-то стоить.

Н. Р.: Спорно: обочина обочине рознь. А как твой роман «Дипендра» попал к Кормильцеву, кстати?

А. Б.: Мне помог Алексей Цветков, за что ему большое спасибо.

Н. Р.: Твой роман «Олимп иллюзий», вышедший в петербургской «Алетейе», настолько запутан, что без психоанализа не продраться. Возможно, сюжет и не нужно «ловить» в том смысле, который вкладывал в него автор… и вообще, зачем сюжет. У каждого при чтении книги он может быть собственный, настолько текст многомерен. Я читала из-за кайфа. Кайфа ощущения: слово– и слогосложения. А на сюжет, честно, плевать. Знаю, ты студентам про Джойса да Беккета, но с такими высокими планками – парадокс! – сыт не будешь. Вариант: с письмом, соприродным письму Вирджинии Вульф, известным не станешь, и не на что будет купить цветов миссис Дэллоуэй… печаль. Или есть у тебя рецепт совмещения прекрасного слога с роскошными тиражами?

А. Б.: Да какие тиражи, я не Дина Рубина. Что же касается пресловутой сложности сюжета… «Вам кажутся темными мои слова. Тьма в наших душах, этого вам не кажется?» Так сказано в «Улиссе». В нашем разговоре намечается, кстати, довольно интересный дискурс тьмы, и я бы не побоялся сказать – дискурс принципиально люциферический: в культурном, разумеется, плане. Темные особенности моего романа связаны в каком-то смысле и с темностью наших чересчур светлых времен. Но и, конечно, с фундаментальной неопределенностью, противоречивостью, двойственностью извечной человеческой ситуации. Надо не бояться впустить в роман хаос, об этом еще Беккет говорил: это не значит разрушить форму, просто новые времена требуют новых форм. Скачки, разрывы, двойственность действительности – все это должно отражаться и на уровне сюжета. Надо рисковать и в речи, иначе мы не поймем, что такое человек. Сюжет, как и жизнь, сегодня давно не рационализируется, автор должен рискнуть, чтобы настичь сюжет. Нет жестких, твердых правил. Мы живем в плазменные времена.

Н. Р.: Что тебе представляется интересным, а что – бездарным в институциональном междусобойчике критиков, ибо ангажированные их материалы считываются легко, а от заразы фейсбучных «лайков» под фото с книжных салонов, на которых «критик N с другом-писателем NN и подругой-издателем NNN» знай уворачивайся?

А. Б.: Критика сегодня, наряду с издателями, олицетворяет собой литературную официозную власть, которая нас, ярких и талантливых, собственно, и призвана замалчивать и вытеснять. Но парадокс, что критики-то сегодня, вообще говоря, и нет. Осталась пиар-служба. Качество откровенно превратилось в количество. И вторичный процесс навязывает себя как первичный. Теперь уже они и сами взялись писать романы, рассказы, стихи. Взять того же Архангельского – ужас! А мы, типа, и не нужны.

Н. Р.: Что касается либеральной прессы, то вход и туда по пропускам. Если автор лично не представлен «кем надо» – «кому надо», то с литлиберализмом сплошной конфуз. И качество текста, и тема материала в данном случае особой роли не играют. ОК, не всем по зубам твоя проза, учитывая тенденцию литфункционеров – убивать все лучшее, что можно убить в литературе, и не суть, какими способами: оправданием ли «реалий книжного рынка», требующего масслита, или забронзовевших имен романистов, клиширующих самих себя. Из-за передоза их присутствия на сцене современная русскоязычная литература почти не знает новых имен: видимо, нужно, чтобы «поколение мамонтов» вымерло или изрядно подмерзло – тогда новые тексты «выйдут из шкафа», тогда, наконец, произойдет живительное обновление…

А. Б.: Я такой, какой я есть. И я знаю, что у меня есть свой читатель. В каком-то смысле, такой же, как и я.

Н. Р.: В «Культурной индустрии» Марка Хоркхаймера и Теодора Адорно все как по нотам: произведение искусства равно товар. Потребитель, мимикрирующий под «продукт», сущность которого очевидна. От себя добавлю очевидное: процентов семьдесят рекламируемых книг – псевдоценностный симулякр, включающий рептильный мозг человека: он отвечает только за ключевые потуги организма, не более. Конечно, пусть лучше читают простецкие «стори», чем пьют до цирроза, чем убивают-молятся-убивают… А свинью подложили книгопечатники. Не примитивные читатели, нет. Свинью такого плана обычно подкладывает тот, кто умнее – издатель, потакающий за бабло, которое, увы, в данном случае не побеждает зло, вкусу «быдло-электората»: я вела немало циничных бесед с так называемыми сильными мира сего и знаю, о чем говорю. Ситуация разрешима, если перестать в промышленных масштабах продавать «книжную водку, проклятую водку». Или дозировать ее наподобие того, как дозируют продажу бутылок в винно-водочных – только по времени ровно наоборот: продавать чтиво ночью. Несмешная шутка?..

А. Б.: Мы живем в симулятивном мире. Сегодня подделывается почти все, в том числе и алкоголь. А в литературе проще всего подделать: это же слова, знаки в чистом виде… Но что делает, а не декларирует, тот или иной автор? Какова его реальная антропологическая практика? Как он живет? Вот что питает и вдохновляет текст!

Н. Р.: Сьюзан Зонтаг, поддерживая Натали Саррот, писала: «„Ярмарка тщеславия“ и „Будденброки“, какими бы великолепными они мне и теперь ни показались, заставили меня поморщиться». Романная форма, форма из 19 века, до сих пор выдаваемая литконсерваторами за нечто идеальное, безнадежно устарела. Ан книгоалкопродавцы тут как тут: традиционные псевдоценности настойчиво вдалбливаются в покупательский лимбический, за эмоционирование отвечающий, мозг: «роман – вершина…» и т. д. Но вершина-то – как раз малая форма, короткий метр. Что думаешь о путях развития современного романа и соседстве его с рассказом и новеллой?

А. Б.: Необъятная тема. Но в новые времена проступают и новые возможности. Новый язык – это язык энергий. Сегодня интересны турбулентности, вихри. Метафизика сколов, сдвигов, скачков. Непонятно, что такое человек. Как жить дальше, что делать? И речь должна идти из самой гущи этой непонятности.

Н. Р.: Книгоалкопрода́вцы настаивают на том, что развесистая романная клюква, особенно клюква типа семейной саги, придется аккурат к столу «нормчела», который не прочь иногда блеснуть знанием новинок книжного склепа второй свежести: ты знаешь, магазин-то по-польски – sklep…

А. Б.: Агенты нормы всегда были озабочены тем или иным замыканием человека. Но мы голосуем за хайдеггеровский концепт «размыкания».

Н. Р.: Дискриминация малых форм, думаю, дело времени. Пройдет каких-нибудь 20-2000 лет, и…

А. Б.: …увы, от человечества может и не остаться ничего!

Н. Р.: Ты же читал книжку Роберто Калассо «Искусство издателя»? Там литератор и директор миланского издательства Adelphi размышляет о книгоиздании как об уникальном жанре, достигшем расцвета в прошлом веке и сейчас находящегося под угрозой исчезновения. Великолепная, с любовью написанная, изящная книга. А ты хотел бы стать издателем?

А. Б.: Упаси бог!

Н. Р.: Тогда черненький неполиткорректный вопрос: что думаешь о современном литпроцессе, думаешь ли, или это он тобой «думает» – или думает, будто думает?

А. Б.: Приходится выбирать. Или думать о литпроцессе, или работать над собой.

Н. Р.: Ок, как подытожил когда-то Виктор Топоров в нашем интервью, «Небесное жюри смеётся последним!»

А. Б.: «Бог не скинут», как Малевич написал.

28.08.2018

«Содержит нецензурную брань»[46]

Прозу такого плана – план еще тот – принято называть маргинальной. Этакое кино не для всех, маркировка «18+», перед прочтением сжечь. Впервые прочла текст Бычкова, когда довелось жюрить по приглашению Виктора Топорова «Нацбест»: было это в далеком 2010-м, и жюрился бычковский роман «Нано и порно», и писан был отзыв[47]. «Нацбеста» автор не получил, однако-с «главное – участие», ну а потом… потом буквы, очень много букв, опять и снова. Тьма тьмущая альфабеток, продраться чрез которые «тварям дрожащим» подчас немыслимо: жить-дрожать да умирать-дрожать – совсем другая история! И потому-то, видно, что «тварей дрожащих» в ну очень средней сей полосе куда больше, нежели «прав имеющих», напечатан сборник рассказов Андрея Бычкова тысяча-одна-ночным тиражом – напечатан в ЭКСМО, в серии «Мастера современной российской прозы». Содержит нецензурную брань, – уточняет логотип 18+ два раза, – содержит нецензурную брань, ну да, ну да: «На*уй рыб!». И еще раз: «На*уй рыб», цитата, ладно… Все эти тексты можно объединить, по сути, одним обобщением – все они о/для тех, кто уже перешел, переизбы́л, если угодно, некий порог чувствительности, за которым та самая (пресловутая) душевная боль перестает быть собственно болью, а воспринимается как фоновое – средняя температура по эрэф-больничке – состояние: некомфортное нерадостное скорбное бесчувствие. Персонажи совершают некие действия в надежде изменить если не мир и окружающих, то самих себя (как учили-с), дабы пресловутые мир и окружающие, срезонировав с их «улучшенностью», таки стали другими, ан тщетно: герои эти в мирке трехмерном никому, в сущности, не нужны – не поняты «Абсолютом» (водка) большинства ни их занебесные дары-одаренности, ни перверзивные – опять же, с точки зрения быдлоэлектората (в одно слово, корректора-замполита фтопку), – увлечения; страсти простому раблюду покажутся киношными и небывалыми, страдания – «мудовыми» или высосанными из лапки. Однако за ширмами т. н. перверзий, áнимки-надлома да сольного хаоса героев предстает пред читающим вполне самодостаточный образ Homo – бедный, о бедный Sapiens! – зашу́зенный, что в испанский сапожок, в трёхмерку средней полосы-с-раши заточенный: срок отбывающего и на «свободе». Внешние ограничения и внутренний яд: слишком много «нельзя» и «надо» – суть бунта восемнадцатиплюснутых персонажей, которые, что Сельма Жескова из триеровского якобы мюзикла «Танцующая в темноте», повешены – однако повешены, в отличие от героини Бьорк, сами собой, своими же мыслями. Крепче канатов сила их, жестче удавки-лжи – ледяная постель Каа: и не можешь еще, бедняга, окончательно свыкнуться с мыслью, будто ты – один, как не можешь и свыкнуться с дваждыдвашным: быть с кем-то смешно.

А на посошок: это очень европейская проза – и, если убрать немного обсценщины (автор более чем умеет связывать вордки́ в предложения, мат в устах персонажей не всегда идеально уместен: через раз можно и обойтись без оного), то, глядишь, и переводы б… впрочем, эдемски толерантная Европа это вот сакраментальное «на*уй рыб!» легко стерпит: о другом я, о другом. Тексты сии вневрéменны, надсоциальны, и – чудо как хороши, что удивляет. Все эти события со всеми этими ГГ могут произойти в любом местечке трагикомичного шарика, что и требовалось – требовалось ли, впрочем, рыбам, которых, увы и ах, «на*уй»? – доказать, бурные продолжительные аплодисменты, ВОТ МЫ И ВСТРЕТИЛИСЬ, amen.

30.09.2017

* * *«Я хочу к волкам!»[из неопубликованного предисловия к ненаписанной книге]

Карта легла: треклятый пазл сложен. Он сложился сам по себе, сам собой выкристаллизовался, самим собой оказался написан. Авторы к этому почти не причастны: авторы – метафизический грифель, чьими менталками пишет Менталка Абсолюта, ибо всему время свое и место свое под солнцем. Этот пазл – плод приватных бесед: как реальных, так и виртуальных, переизбыток энергии живых слов и живых действий. Этот пазл предназначен для тех, кто продолжает дышать и мыслить в мало совместимых с жизнью условиях бытийно-литературного и прочего беспредела. Впервые с текстами Андрея Бычкова мне довелось столкнуться в 2010-м, когда его роман «Нано и порно» номинировали на «Национальный бестселлер»: да, это был иной «Нацбест», «Нацбест» времен Виктора Топорова, пригласившего в т. ч. мою скромную персону в Большое жюри не самой заурядной на тот момент литпремии. Я согласилась – было интересно, да и Топоров издал когда-то в «Лимбусе» мою книжку «Коллекция нефункциональных мужчин»: отказываться от жюрения было б по меньшей мере странно, хотя и хлопотное это дело – «жюрить». Помню ощущение от рукописи Бычкова: «Ага, – сказала себе. – Эту фамилию запомнить». И запомнила. Премию он тогда не получил, ее дали другому очень достойному автору, ну а мы познакомились. И литературное это знакомство переросло годы спустя в некое приятельство – с прохладного «вы» (всегда разделительная линия, круг Хомы Брута) мы перешли на теплое «ты». Проза и эссеистика Бычкова – явление в отечественной словесности уникальное. Его книги, а их на данный момент около двадцати, – своеобразное «собранье пестрых глав», срисованных с анимы нашего разноликого современника. Не того, разумеется, который пишет тривиальное «*уй» на заборе, хотя и знает, что легко может сделать и это тоже. Проза Бычкова – о тончайшей Джоконде на песке. О красоте, которая, как, кстати, и деньги, спасет мир: вместе с ними, одновременно. О смертушке и бессмертии. О смелости, самости, победе над собой. О воле. Об аскезе. О сердечных стремлениях. О том, что заставляет нас ежедневно вставать, хотя знаем: всё уже было, и нечего, нечего на рожу-то пенять.

«На кону ты сама, не деньги и даже не литуспехи. А ты сама, твоя жизнь, бесценная и только один раз данная. Я хочу к волкам, у-ууууууу… ВОЛК» – пишет мне электрическое письмо А. Б., но о том – воздушному пазлу, так и не ставшему книжкой, которую мы задумали, да потом раздумали, писать в четыре руки. Ибо не**й.

май 2019

Алина Витухновская[48]

«Либо писать, либо жить»

Литдеятельность как способ радикального преобразования реальности антилогосом Витухновской – поле, где ее каждое новое издание становится актуальным манифестом. Мы записали это интервью[49] в 2018-м, а в 2021-м книга А. В. «Цивилизация хаоса» вышла в моем импринте[50], вызвав критический резонанс: особенно ценен отзыв Игоря Дудинского[51], посещавшего в свое время знаменитый мамлеевский «салон» в Южинском. Книга «Цивилизация хаоса» была номинирована в 2022-м на премии «Национальный бестселлер», «Просветитель» и «Либеральная миссия», но время оказалось не премиальным, – и потому вернемся в недалекое прошлое, кажущееся ныне полуирреальным… Итак, мы в кафе на Большой Дмитровке. Буквы, буквы, буквы: «Черные на белом или белые на черном?» – вопрос исключительно к своему доппельгангеру, который всё-всё знает про русский диссонанс, давным-давно проиллюстрированный Босхом.

* * *

Наталья Рубанова: Ваша книга «Человек с синдромом дна» вышла в импринте Романа Сенчина в серии «Новая публицистика». Почему – именно там, на сервисе «Издательские Решения», и что вы можете сказать о проекте «Выбор Сенчина», о его импринте?

Алина Витухновская: Всегда интересно, когда писатель запускает какие-то проекты, занимается чем-то помимо собственно своей писательской деятельности. Я сразу обратила внимание на то, что у Романа Сенчина появилось издательство. Роман как автор мне кажется на редкость адекватным человеком, что в литературной среде, собственно, редкость. И я подумала, что дело с ним будет иметь просто, и предложила свои тексты. Так оно и вышло. Помимо этого, у Романа выпускаются близкие, интересные мне авторы – Василина Орлова и Алиса Ганиева.

Н. Р.: Выпущенная «Стеклографом» в том же году книга ваших стихотворений носит название «Меланхолический Конструктор»: что наиболее значимо для вас в ней и по какому принципу происходил отбор текстов?

А. В.: Я очень рада, что Дана Курская предложила мне издать книгу у нее, потому что она, как и Роман Сенчин, и пишет, и занимается издательской деятельностью. Она своего рода подвижник, потому что тянуть на себе такое без всяких спонсоров – это очень сложное и благородное дело. Стихи отбирались по принципу лучших, как они мне кажутся на данный момент времени. Я редко обращаюсь к своим старым текстам, но когда обращаюсь – вижу: то, что нравилось раньше – не нравится сейчас. То, что писалось давно – не воспринимается… или вдруг, наоборот, то, что писалось давно, кажется сверхгениальным. Я не считаю, что в поэтической книге, в отличие от прозаической или книги эссе, должна быть какая-то особая структура. Я выбирала лучшие стихи, лучшие – как старые, так и новые.

Н. Р.: Кто, кроме Набокова в прозе и Бродского в поэзии, вам соприроден? Возможно, кто-то из европейских или американских поэтов… Пен Уоррен, Карл Сэндберг – нет?

А. В.: Из прозаиков, кроме Набокова, это, например, Леонид Андреев, Платонов, Мамлеев, Сорокин. Это не литератор, но профессиональный юрист и автор многих ключевых политических работ – Карл Шмитт. Помимо Бродского в поэзии, я назвала бы имя ныне покойного Алексея Парщикова – очень известного, качественного поэта, о котором в России, к сожалению, я мало слышу.

Н. Р.: Что является для вас поэтическим эталоном и как вы работаете над текстом собственного изготовления?

А. В.: Про поэтический эталон мне сказать нечего. Я не стремлюсь кого-то копировать или кому-то соответствовать, подражать. Эталоном для меня является собственная идея. Для работы мне необходимо абсолютное уединение, чтобы не было никаких посторонних вмешательств, звонков, дел, людей. Это именно работа, в которой слова подгоняются под необходимую идейную концепцию… либо в случае поэзии должны вызывать определенные эмоции у читателя. Неким изначальным онтологическим чутьем я понимаю, каким образом надо располагать слова, чтобы они произвели определенное воздействие на публику. Однако из этого вовсе не следует, что я сама испытываю те эмоции, которые описываю. Также мне неведомо понятие «божественного вдохновения», вообще каких-либо озарений извне. Я не являюсь проводником каких-либо «высших» сил. Все, что я пишу, делается с определенным умыслом и целью абсолютно сознательно.

Н. Р.: Ваши афоризмы – «Умные дети рождаются мертвыми», «Начинать ценить маленькие радости жизни – так я понимаю окончательное падение» и пр. – вызывают закономерное раздражение массовки и столь же очевидный, соприродный интерес тех, для кого рабфаковская психология принятия любого насилия – ни божественного, ни чел-овечьего – неприемлема ни эстетически, ни физически. В одном из эссе вы упоминаете о «тексте через пытку»: каково это, все время на дыбе? Это даже не вопрос…

А. В.: Я не чувствую какого-либо раздражения массовки, которая бы в свою очередь не устраивала меня. Меня одинаково устраивает как то, что меня любят, так и то, что меня ненавидят и не приемлют. И порой агрессивная реакция на меня и мое творчество имеют куда больший резонанс, чем позитивные рецензии и высказывания. Здесь же важна сама реакция – она есть, в этом смысле меня все устраивает. У меня нет ни малейшего желания быть всеми любимой и всеми принятой, всеми понятой. У меня есть желание – я его никогда не скрывала – быть известной, у меня есть желание иметь возможность распространять свои идеи, распространять, но не навязывать. Да, распространять идеи, но при этом совершенно необязательно, чтобы меня все принимали. Что касается «текста через пытку», и как вы сформулировали, «все время быть на дыбе», то если бы я писала постоянно, я, наверное, была бы мертва лет уже в 25. В «тексте через пытку» нет никакого мазохистского кокетства – либо писать, либо жить. Именно так! И писать для меня (было и есть) действительно пытка, но более «было», чем «есть», потому как я использую этот метод дозированней и рациональней, нежели раньше. Собственно, у меня нет желания самовыражаться просто ради самовыражения. Все-таки у меня есть цель быть услышанной публикой и чтобы на меня отреагировали. Я пишу не так часто, я пишу вперед, чтобы моих текстов хватало на какое-то время, потому что, действительно, литература убивает.

Н. Р.: Вы готовите к печати «Русскую политику» и «Записки материалиста»: названия говорят сами за себя. Что для вас эти книги и какой посыл в этом «здесь и сейчас» вы вкладываете в них?

А. В.: Книга «Русская политика» касается истории 2017-го и 2018-го годов, когда я заявила свою кандидатуру в качестве президента России и мы (моя команда) участвовали в президентских выборах, насколько это можно назвать участием при цензуре в наших медиа. Тем не менее мы участвовали, и у нас скопилось большое количество информации не только по этому поводу, но и вокруг, и около выборов. Как они делались в этот раз, как все происходило, как у нас воровались идеи той же Ксенией Собчак… и так далее. Плюс эта книга включает не только сюжет о выборах, но и ряд значимых политических статей, которые вы и прочие читатели могли видеть, например, в фейсбуке и на различных политических сайтах.

Н. Р.: Зощенко писал, что «самое главное в жизни – слова: ради них люди шли на костры». Бродский называл поэзию видовой целью человечества. Что для вас это занятие, эта игра в буквы?

А. В.: Я не соглашусь с Зощенко и не соглашусь с Бродским. В детстве, в 5, 6, 10, возможно, я бы с ними и согласилась. Тогда я переоценила значимость слова, я считала его сакральным. Я очень хорошо чувствовала слово и полагала, что определенные смыслы можно донести только посредством него. Но с тех пор менялась я, менялась реальность вокруг. Я поняла, что Россия – страна победившей логократии, где верят в слово, за которым теряется всё – за словом теряется действие, за словом теряется сама жизнь в некотором роде, теряется смысл этого слова. Можно сказать, что «страна победившей духовности», которой являлась Россия в советские времена и которой она стремится стать в текущей политико-экономической ситуации, – это ситуация запрета на жизнь в современном мире, где цивилизация постепенно, мягко вытесняет культуру. Когда избыток культуры вдруг – парадоксально, – напротив, начинает ассоциироваться с тоталитаризмом. Особенно опасно, когда это происходит в закрытых пространствах, как то – в современной России, которая, к сожалению, становится ментальным гетто на карте мира.

Н. Р.: Ваши новые книги: что самое важное в них?

А. В.: О «Русской политике» я уже сказала, а «Записки материалиста» – это набор эссе, который стилистически, наверное, соответствует моей книге, ранее изданной Романом Сенчиным, – «Человек с синдромом дна». Но она имеет более четкую концепцию, которую я могу назвать апологетикой материализма. Для красоты, конечно, это можно назвать и метафизическим материализмом, но в принципе, в перспективе от термина «метафизика», наверное, я намерена отходить к каким-то более соответствующим мне терминам. Все же термин «метафизика» размывает многие другие понятия, которые должны быть четкими. В последнее время я все более стремлюсь к четкости понятий. Раньше, возможно, к красоте языка, а сейчас все-таки к четкости.

Н. Р.: Книга «Человек с синдромом дна» вошла в список «5 лучших книг в жанре концепции», а также заняла одно из премиум-мест в номинации «50 лучших книг года» по версии «НГ-Экслибрис» – много ли у нее читателей? И кто они – ваши читатели?

А. В.: Я не проводила такого мониторинга. Я могу только ориентироваться на свое собственное представление о моем читателе. Наверное, это люди, мировоззренчески близкие мне, немного пессимистично настроенные. Наверное, это любители Ницше, Шопенгауэра, Сорокина и Джордана Питерсона – вот такой эклектичный набор – с одной стороны. С другой стороны, это люди депрессивные мировоззренчески, но это политические оптимисты, потому что у меня все же оптимистичная политическая позиция и она вряд ли изменится. Она оптимистична в сравнении с позицией большинства граждан России. Ибо я все-таки верю в либеральный реванш, во многие вещи, в которые большинство уже давно не верит. Поэтому я надеюсь, что среди моих читателей есть люди, которые наполнены зарядом энергии, и которые изменят будущее России в лучшую сторону.

25.09.2018

Либертарианка за левым плечом,или «Человек с синдромом дна»[52][Этюд-жест в форме Ничто: «4'33''» от Алины Витухновской]

Вместо «лида» (прилавок экзистенциального бутика). Тексты Витухновской – финальный кластер экзистенциальных гвоздей, вбитых в трехмерный гробок т. н. простого русчела со всеми его меркантильными и ничтожными «житейскими попечениями», о коих молит он седовласого старца исключительно из страха. Стальные. Живые. Упругие. Беспощадные ко всему обывательско-репродуктивному, смирненькому, серому. Иногда парадоксальные. Иногда и вовсе странные… афоризмы Витухновской – этого, не сказать бы опрометчиво, Чорана в юбке-брюках, – вызовут закономерное раздражение массовки и столь же очевидный, соприродный интерес тех, для кого рабфаковская психология принятия любого насилия – ни демиургического, ни человеческого – неприемлема ни эстетически, ни физически.

А дальше так (витрина): «Улитка-улитка, вези нас на пытку!» – авторский тэг «русское садо-мазо» из цикла «Детское». Общелит-прости-БГ-принятые клише распадаются. Буковки кривляются, строят друг другу рожи, норовят укусить, ранить – хоть через страницу, хоть через экран… Не добрые буковки – но и не злые: сами от себя защищающиеся. Не смирившиеся ни со снулым строем, ни со зловонной его песнюшкой. Нападающие – из полифоничной собственной многомерности – на обсценное под'азбучное пространство постылой, не знающей гигиенического (даже) парфюма, трёхмерки, она же социум. Социум, в который приходится «выходить» заранее – «выходить» до того, как все они «выйдут»: заблаговременно – чтобы ему, мирку подло-подлунному, не повадно безнаказанно бить дальше было.

«Из того, что всем кажется, что это так, не следует, что это так и есть»[53]. «Буквы подставляют подножку еще до того, как к ним приблизится не только чужой, но и свой (своих, впрочем, нет: отчужденность возведена в эталон) – обжегшись „дьяволом“, на тень „абсолюта“ дуют: инстинкт самосохранения работает, и вот уж industrial-metal чикагской Ministry растворяется в первом Кончерто-гроссо Шнитке, а там – две скрипки, клавесин, ф-но да струнный оркестр: увы и ах, Умри, лиса, умри!..[54] Но если ты умрешь, рыжая, вопрошает за скобками Некто, где же поселится Нечто/Ничто, которое ты проповедуешь? Нужно ли ему где-то „селиться“? Живи, лиса, живи!..» – заговаривает-зашептывает не совместимую с жизнью травму голос андерсеновской феи, ан истончается чересчур быстро. Прежде того, как уставший доппельгангер автора сего сыграет с мирозданием в дурака: Усни, лиса, усни! – но никто его не слышит.

Литературный БДСМ. И Доппельгангер, никем не услышанный, никем не узнанный, никем не добитый, Доппельгангер, переставший – ну или почти – удивляться уже чему-то, почти удивился, увидев Лису с «беспощадными» ее азбучными следами Ничто-в-Нигде: тут-то и показалось, будто видит он девочку из кортасаровского «Местечка под названием Киндберг»[55] – девочку из той самой истории, в финале которой на самом деле слышно ошеломительное «…как медвежата грызут сахар». В буквах-следах, которые, чтоб не забили камнями, заметает вырванным из капкана рыжим сердцем-хвостом Умершая-Живая-Спящая Лиса, – тот же самый ошеломляющий звук, тот же хруст, та же ломка. Тот самый «кадансирующий» еще секунду назад живого персонажа – обертон, с которым он, персонаж, не ведающий боле «банальной» любви и «банальных» привязанностей, на скорости сто шестьдесят врезается в ствол дерева. А девочка остается – Лиса смотрит. Смотрит на крошево, опустив голову так, «как опускают ее медвежата, когда грызут сахар» (спойлер для не читавших).

О чем всё это, собственно. Витухновская-вещь-в-себе наблюдает за распадом, разложением, смертью с отстраненным (от жесточайшего отчаяния изменить главное) профлюбопытством: что ж, извечный, хорошо знакомый по ежедневному зеркальному отражению взгляд хирурга, вивисектора, патологоанатома душ людских. («Не верю в душу. Есть мозг. Есть Сверх-Идея. У меня нет желаний, нет того, что подразумевают, говоря о личном… Мне это не интересно. Я должна реализовать свою программу, ничего больше», – Витухновская упорно отстаивает свою систему координат, сама же в нее не вмещаясь, выламываясь из нее, всем своим естеством и протестом доказывая обратное: душа есть, душа-дура-болит).

Последний раз о Кортасаре. С каким любопытством звереныши, упоминаемые в финале гениального текста, поглощают сладкое лакомство, с таким же и плутовка Лиса эстетски смакует изощренную пытку двуногих – двуногими. Пытку, выходящую на широкие экраны человекопроката (живое кино из живой плоти) под кодовым названием тайное существование бездны: «Мало того, что нужно жить – ежемесячно надо еще и платить за это!»[56] – здесь, как по нотам, по Бродскому: если угодно, астральная Лиса Витухновской утягивает себя экзистенциальными корсетами «черных дыр» не потому, что не видит солнца (эдем) – астральная Лиса, будучи скорее агностиком, нежели одномерным атеистом, может допускать, будто где-то «и оно, солнце, есть», однако коли ближайший к нам слой являет собой пресловутый адок (назовем его так), один из слоев Шаданакара, описанный в «Розе Мира», то о нем-то и надо вести речь, о земном аде: да вот же он, как на ладонях… как уместился-то в линиях – и что, г-н хиромант, с ним делать теперь?.. Как не схлопнуться раньше замершего от стыда времени, не задохнуться в простецкой – каменный мешок! смрад! пошлость! – материи?.. «Правдивейшая из трагедий – самый обычный день»[57] – кивает Эмили Дикинсон, зная кое-что про дыбу судьбы, ну а Лиса пишет – пишет окровавленной лапой по черному от горя весеннему снегу.

Пытка текстом, пытка чтением. Солнечные лучи не достигают пропастей, разверзшихся перед Лисой, ежесекундно наблюдающей не только за метафизической гибелью всего и вся, но и за превратившейся едва ли не в рутину – обыденщины жуть![58] – персональную кремацию. Мозг Лисы работает, как часы, работает бесперебойно – ему, печальному Люциферу, ему, врубелевскому Демону (Сидящему, не Поверженному!), ожившей красавице-Панночке, не смиренному «Наваждению»[59], беспощадной «Фортуне»[60] не нужен утешитель в виде чьей-то автономной анимы, которой будто б и нет, не проверишь: все утешители лгут – и есть ли своя правда в надчеловечьем измерении, мозг Лисы предпочтет узнать опытным путем… когда-нибудь, без проводников и проповедников: время в любом случае улизнет из шкурки по спирали, тик-так, на том свете и проверим, а был ли мальчик.

«Ведь я этого достойна!..» Мерцающая гендерами Лиса, то и дело меняющая маски, поигрывающая в рифмы с геями и «леопадшими женщинами», не хочет верить ни во что «светлое», ни во что «доброе», ибо не видит его среди агитпроповских лозунгов-комиксов и рпцшных политнаставлений. Не видит, даже если «оно» гипотетически и существует – там, где нас нет: свет небесный намертво заколочен досками, гвоздодёра не видно – ну или дорог. Так дорог, что уж не хочется ничего. И если нечто еще и требуется, так это живительная эстетика: политика как искусство, как ядерный инструмент для изменения ситуации на всех уровнях бытия и, иже с ним, недобытия – вот одна из сверхцелей Лисы, сидящей на троне из собственной кожи, и потому забывшей от боли о терновой Его «короне». Ласкающее слух «либертарианство» для иных – что смерть за левым плечом, ну а ей не страшно, она ее не боится. И потому, быть может, живая, а не холодная девочка Лида[61] (или ее производные, вместо куколки-вуду) неуместна. Впрочем, Вариации-на-Тему Лисе не нужны – так же как, собственно, и сама Тема: всё уже было, старче. «Why? Because I’m worth it!»[62] – смеется Илон Шпехт из года тысяча девятьсот семьдесят третьего, и нелепо машет Лисе рукой: она никогда не читала «Смерть похожа на леденцы…», она написала слоган своей жизни, тушите свет, amen.

Оппаньки! И вот мы приходим к тому, к чему приходим: к спирали, поднимающейся в пресловутую Вечность (не путать с вечностью Кая). Той самой, которой из бездны не увидать. Лиса и виноград! Как дотянуться?.. «Умные дети рождаются мертвыми»: афоризм вызывает бурю негодования у благообразных граждан, благообразные граждане недовольны, они ворчат, они петушатся, ведь им показали не то, что они ожидали! Их обманули. Опять и снова! Развенчали мифы! Лишили «великой истории»!.. Отобрали «ваучер»!.. Отказали – с точки зрения смысла – даже в пустопорожней животной репродукции (привет, Уэльбек). Нелегитимно «ренновацировали» пресловутую репродукцию – вот вам и скорбненькие пятиэтажки, – однако-с не жаль, ничего не жаль уж теперь.

Атлантида forever. Аура босховских откровений просачивается сквозь буквы Лисы: они шипят и изворачиваются, они готовы кусаться, прыгать со страниц на любое несоприродное существо, они не желают мириться с самим фактом собственного явления неидеальному мирку. Хотя в том, что вторые «Цветы зла» все же проросли в нем, есть и горе-злосчастный дьявольский парадокс, и тщательно срежиссированный божественный перформанс. Очередной вираж богемно-уродливых «русских горок» дарит новый расстрельный список смыслов философу, облаченному не иначе как по щучьему веленью в мало приспособленную для-просто-жизни-на-суше dolce-русалочью форму. Очередная война миров залепляет песком Атлантиды сцепленные Дыбой Текста вампирские ранки около уголков губ: «И сказала „спите“ ласковая, как снег, медсестра. / У слов моих тиф и горячее мокрое горло. / Я разговариваю с тобой про дру-Гойю…». Человек с синдромом дна, welcome, ну, welcome.



Поделиться книгой:

На главную
Назад