Санкт-Петербургский период – это лучшие годы жизни Успенского. Он начался в 1909 году и продолжался до 1917 года. В это время Успенский занимался журналистской работой, читал лекции о мистике и оккультизме, публиковал результаты своих исследований и дневник путешествий. Он продолжал свои путешествия по Востоку, в частности по Индии и Цейлону, а в 1912 году он добирается до восточного побережья Соединенных Штатов. В Нью-Йорке и на Лонг-Айленде Успенский находит героя своего рассказа “Изобретатель”, который, изменив своему дару, огрубляет свою природу до полной неузнаваемости, дав победить в себе “ординарной модели”.
Успенский становится членом Санкт-Петербургского теософского общества и знакомится с литературными и артистическими кругами Северной столицы, где встречает множество мистиков, художников и интеллектуалов. Он становится близким другом А. Л. Волынского, поэта декадентского толка, критика, издателя и переводчика М. Метерлинка. В Tertium Organum[56] Успенский упоминает о своих встречах и беседах с М. В. Лодыжинским, редактором и составителем антологии мистических текстов, озаглавленной “Сверхсознание”[57], которую Успенский щедро цитирует в своих книгах. После переселения в Санкт-Петербург Успенский знакомится и с исследователем В. А. Даниловым, чьи сомнительные теории о восприятии животных он включает в свой Tertium Organum[58].
Успенский продолжает много читать в области философской, богословской, мистической и оккультной литературы. Он приобретает обширное знание теософских идей, изучает работы французских мистиков ХIХ века Элифаса Леви, Сент-Ив д’Альвейзера и Папюса, английских викторианских спиритуалистов и прежде всего Е. А. Аббота, автора “Евангелия трех измерений[59]”, а также американских трансценденталистов Р. В. Эмерсона и Р. М. Бёкка, автора известной книги “Космическое сознание”. В то же время его увлекают работы Вивекананды, ученика Рамакришны, который проповедовал один из видов адвайты-веданты, и Уильяма Джеймса, автора книги “Многообразие религиозного опыта”[60], фиксировавшего свое внимание на внутреннем, личностном опыте человека, лежащем за различными формами религиозного сознания.
Уделяя особое внимание опыту экстатических состояний в различных традициях, Успенский изучает раннеевропейских мистиков, таких как Яков Бёме, Мейстер Экхарт, Джон Таулер и Гихтель. Он увлекается неоплатоническими мистериями и александрийским христианством. Наконец, он открывает для себя мистическую традицию русского православия, особенно труды раннехристианских отцов церкви, как они представлены в “Добротолюбии” (“Филокалии”)[61].
Успенский был чрезвычайно восприимчив к идеям русской философии конца ХIХ – начала ХХ веков, представленной христианским философом-мистиком Владимиром Соловьевым, апологетом “нового религиозного сознания” Д. Мережковским, христианским парадоксалистом В. Розановым, духовным универсалистом внутри христианства П. Флоренским и другими.
В дополнение к своим теоретическим изысканиям Успенский проводит с 1911 по 1912 год ряд экспериментов в области измененных состояний сознания, используя йогу, оккультные упражнения и даже некоторые наркотики и веселящий газ. Он пишет об этих экспериментах: “Устрашающее и захватывающее чувство! Все становится живым! Нет ничего мертвого, ничего неодушевленного. Я улавливаю удары пульса жизни. Я “вижу” Бесконечность”[62]. Он классифицирует предметы своего исследования по трем следующим рубрикам: “объективная магия”, “субъективная магия” и “мистицизм”. Под “объективной магией” он понимает разряд непосредственно магических феноменов, которые наука тех лет полностью отрицала, например, способность воздействия на людей и предметы на расстоянии, через время или через порог вечности, а также психические явления, такие как ясновидение, телепатия и целая область теософского ясновидения, включающая видение ауры и мыслеформ. “Субъективная магия”, по Успенскому, – это самогипноз, галлюцинации, сны и другие виды магического опыта, но уже имеющие место внутри самого субъекта. “Мистицизм”, согласно его классификации, всегда носил субъективный характер и был связан с измененными состояниями сознания, которые достигались через молитву, медитацию, пост и другие религиозные упражнения. Успенский ставит перед собой задачу выяснить, существует ли “объективная магия” отдельно от явлений “субъективной магии” или “мистицизма”. Но он так и не смог проследить действия “объективной магии”. Другим результатом его экспериментов было то, что он также не смог обнаружить “астральный мир” теософов, что сделало его еще более скептично настроенным по отношению к теософии. Духовным авторитетам и философствованию Успенский всегда предпочитал путь практического и опытного знания, и на этом пути ему пришлось испытать немало разочарований.
В 1911 году Успенский опубликовал одну из важнейших своих работ этого периода – Tertium Organum, название это означало “третий канон мысли”. Успенский отвечал на обвинения в том, что он ставит свою работу выше “Органона” Аристотеля и “Нового Органона” Фрэнсиса Бэкона: “Я просто хотел сказать этим названием, что более глубокое и обширное понимание возможностей универсальной логики существовало еще задолго до тех узких систем, которые даны нам Аристотелем и Бэконом”.[63]
Книга затрагивает огромный ряд проблем, таких как кантовская теория пространства и времени, идея вечного возвращения Ницше, теория пространственно-временного континуума Эйнштейна и Минковского, идея Блаватской об эзотерической традиции, буддийская концепция “линги шариры”, или “длинного тела” человеческого существа, изменяющегося в течение жизни в личностном пространственно-временном континууме, а также концепции сверхчеловека и эзотерического христианства. На этой основе Успенский создает образ универсума как гигантского иероглифа. В Tertium Organum Успенский рассматривает свою идеальную модель как конкретную интеллектуальную и практическую цель. Он пишет: “Будущее принадлежит не человеку, но сверхчеловеку, который уже родился и живет среди нас. Высшая раса образуется среди человечества и выделяется своим совершенно особым пониманием мира и жизни. Люди, приближающиеся к переходу в новую расу, уже начинают узнавать друг друга; уже устанавливаются лозунги и пароли… И, может быть, социальные и политические вопросы, так остро выдвинутые временем, могут разрешиться совсем на другой плоскости и совершенно иным образом, а именно выступлением на сцену сознающей себя новой расы, которая явится судьею старых”[64].
В 1913 году Успенскому удалось убедить три газеты, в которых он работал в качестве внештатного корреспондента, финансировать его путешествие в Индию[65]. Путешествие на Восток становилось для него все более и более важным, так как результаты его мистических опытов были неполными и не окончательными. Теософская литература подсказала ему, что “знающие”, т. е. обладающие духовным знанием, утерянным человечеством, могут быть найдены среди индийских йогов или суфиев. Следующий отрывок из опубликованной посмертно книги Успенского “В поисках чудесного” выражает его восторженные ожидания в начале путешествия: “Я воображал, например, что получу возможность войти в контакт со школами далекого прошлого, школами Пифагора, школами Египта, школами тех, кто построил Нотр-Дам, и т. п. Мне казалось, что барьеры времени и пространства для таких контактов перестают существовать. Идея школ сама по себе была фантастична, но мне ничто не казалось слишком фантастичным в связи с этой идеей”[66].
Из России Успенский сначала едет в Лондон, где встречается с А. Р. Оражем, издателем влиятельного журнала “Новый век”[67]. Источники предполагают также, что он встречается со старым секретарем Блаватской Дж. Р. С. Мидом. Из Лондона он продолжает свое путешествие в Париж, где под впечатлением от Нотр-Дама предается размышлениям о масонской гильдии, построившей его. Затем едет в Геную, где встречает главу местного теософского общества, профессора Оттона Пензига. В Генуе он садится на пароход и едет в Каир, где останавливается на три недели для посещения пирамид. Затем отправляется на Цейлон. На Цейлоне он путешествует по всему острову, посещая буддийские храмы и устанавливая контакты с местными интеллектуалами. Он приходит к убеждению, что за внешней буддийской идеей освобождения от страдания скрыты методы и идеи эзотерического буддизма, ведущие человека к духовному просветлению.
Из Цейлона Успенский едет в Мадрас, где он останавливается на шесть недель в Адьяре, штаб-квартире теософского общества. В Индии он посещает многих гуру и среди них последователей Рамакришны, индийского святого и учителя Вивекананды, который соединил в своем учении элементы христианства, мусульманства с философией Адвайты. Успенский входит в контакт с различными школами, в том числе и со школами, практикующими молитву и ограничения, подобные христианской аскезе, а также со школами йогической практики. Там же он встретил “прекрасных людей”, связанных с различными ведическими школами, но не почувствовал, что они обладают “истинным знанием”. Он слышал о некоторых скрытых школах, которые, казалось, обладали этим знанием, но они предъявляли чрезвычайные требования к своим ученикам. Успенский же не чувствовал себя готовым к коренным изменениям в своей жизни. Он не собирался навсегда оставаться в Индии и порывать со своим европейским наследием.
В начале дождливого сезона летом 1914 года Успенский покинул Бомбей и направился в Агру и Дели. Он посетил Тадж Махал, место, которое казалось ему символом смерти; тем не менее, именно там он испытал “удивительную радость освобождения”, как будто бы он “вышел на свет из глубокого подземного коридора”[68]. К концу лета он возвратился на Цейлон пароходом из Мадраса. Здесь его встретила новость о внезапном начале Первой мировой войны. Война несла с собой крушение всех его планов. Он возвратился в Россию через Лондон.
Свои настоятельные попытки осуществления идеальной модели Успенский считал теперь безнадежными. Для него война была “Великой европейской войной”, сигнализирующей о погружении европейской цивилизации в “великую бездну”. Вопрос о рождении новой расы, которое он с такой уверенностью предсказывал, при существующих обстоятельствах становился нереальным.
После возвращения в Санкт-Петербург Успенский снова погружается в оживленную и стимулирующую интеллектуальную атмосферу русской столицы. Казалось, что война мало повлияла на содружество писателей, художников, музыкантов и актеров, которые собирались вечерами в модном кафе под названием “Бродячая собака”. В начале 1915 года Успенский читает циклы лекций, озаглавленные “В поисках чудесного” и “Проблема смерти”. Каждая лекция привлекала более тысячи слушателей. Его осаждали письмами и телефонными звонками, и одно время он думал, что на основе “поисков чудесного” можно объединить огромное количество людей, таких, которые больше “не в состоянии выносить привычные формы лжи и жизнь во лжи”[69].
Поздней весной 1915 года Успенский едет в Москву, чтобы повторить там свои циклы лекций. В Москве он встречает своего друга Меркурова, который рассказывает ему о таинственном греке с Кавказа Г. И. Гурджиеве и настаивает на встрече с ним Успенского.
Встреча произошла в сомнительном кафе на шумной московской улице, где собирались мелкие дельцы и комиссионные агенты. Потом последовала новая встреча с Гурджиевым и группой его учеников, на которой читался текст, раскрывавший гурджиевские идеи. После этой встречи Успенский писал: “Я чувствовал что-то странное – долгое чтение, из которого я мало что понял, люди, которые не отвечали на мои вопросы, сам Г. с его странными манерами и его влиянием на окружающих его людей, влияние, которое я все время на себе ощущал и которое вызывало во мне неожиданное желание смеяться, кричать, петь, как будто бы я сбежал из школы или из-под какого-то странного ареста”[70].
Встреча с Гурджиевым знакомит Успенского с новым, поразившим его учением и новой необычной методикой “пробуждения”. Она означала также начало второй главы его жизни.
Таким образом мы видим, что неразрешимый конфликт между идеальной и ординарной моделями определил характер личности Успенского и линию его жизни. И хотя первый период жизни Успенского во многом строился под знаком идеальной модели, ординарная модель также проявляла себя в его жизни, постоянно меняя обличие. Образ прилежного школьника, корпящего над уроками в течение его гимназических лет, а позже – удачливого журналиста, с одной стороны, и с другой – образы “бунтовщика” и социального отщепенца преследовали Успенского в первую половину его жизни.
Разделяя первый этап жизни Успенского на четыре следующих друг за другом периода: детство, отрочество, юность и зрелость – можно увидеть, что в детстве благотворное влияние в плане строительства фундамента его личности было оказано на него его непосредственным окружением – семьей. С подросткового возраста Успенский сам начинает строить модель своей жизни и личности, которые складываются как результат взаимодействия двух моделей: идеальной и ординарной, Петра и Демьяна. Характер идеальных моделей, реализованных как “блуждающий дух”, “чудак”, “странник” и “парадоксалист”, определялся его детскими склонностями и влияниями его детства и юности. Ординарные модели, которым он противостоял в отрочестве, – это модель “благоразумного ученика” и ее плоский антипод – модель бунтовщика против социальной и интеллектуальной рутины. В юности контрастирующими ординарными моделями были “успешливый журналист” и “социальный отщепенец”.
Идеальной моделью Успенского в юности стал сверхчеловек. Вполне уже воплощенные модели предшествующего периода, а именно “блуждающй дух”, “странник” и т. п., Успенского уже более не удовлетворяли, но с другой стороны, идеальная модель “сверхчеловека” казалось ему практически недостижимой. В результате в следующем периоде своей жизни (1907–15 гг.) Успенский осознает себя как “духовного искателя” – модель, заимствованная им из теософского арсенала. Эта модель несла в себе обещание конкретного руководства на путях духовного продвижения.
На этой стадии Успенский обнаружил, что модель “духовного искателя” таит в себе искушение и опасность трансформации в свою противоположность: ординарную модель “профессионального мистика” и что на этом пути он уже сделал значительные успехи. Осознание этого делает Успенского эмоционально уязвимым и духовно неустойчивым. С течением времени эта двойственность, заложенная в идеальной модели “духовного искателя”, приводит к возникновению глубокого внутреннего конфликта, вызывающего у Успенского мучения и страхи. Это неустойчивое равновесие между двумя сторонами Успенского, Петром и Демьяном, делает его на этом этапе особенно восприимчивым к влиянию сильной личности и парадоксальных теорий кавказского мистика Г. И. Гурджиева.
Успенский и европейский интеллектуализм
Основной чертой российского интеллектуального процесса было и остается противостояние двух типов мышления, воплощенных в двух культурных моделях, а именно прогрессистской и метафизической. Эти термины призваны очертить существенные свойства двух философских направлений: одного – делающего акцент на социальном, и другого – на метаисторическом, метасоциальном плане.
Основные элементы прогрессистской модели были сформированы в России еще в XVIII веке дворянскими “просветителями”. В середине XIX века прогрессистская модель вновь возрождается группой радикально настроенных писателей-разночинцев, таких как Белинский, Чернышевский, Добролюбов и Писарев. Начиная с этого времени она определяет расстановку сил в русском обществе. Под влиянием социалистов-утопистов Сен-Симона и Фурье, немецких “механических материалистов” Бюхнера и Молешотта, дарвиновского эволюционизма, контовского позитивизма и утилитаризма Дж. С. Милля российские “прогрессивные” писатели делали преимущественный акцент на радикальной перестройке общества, которая должна была, по их расчетам, привести ко всеобщему благоденствию. Их социальный радикализм в одних случаях принимал форму нигилизма и анархизма, в других – философского социализма. Противопоставляя “естественного человека” “метафизическому человеку” и законы природы божественному провидению, они воспринимали антропологическую проблему как проблему естественно-научную, а естественные науки как гарант и критерий истины. Религиозный и идеалистический взгляд на человека как на существо метафизическое был вытеснен концепциями человека-организма и человека-машины. Акцентируя конфликт поколений, они отвечали на метафизические устремления поколения “отцов” идеями “рационального эгоизма” и утилитаризма. Их атака на метафизическую модель проходила под эгидой материализма, позитивизма, биологизма, эмпиризма, рационализма и атеизма.
“Прогрессивная” критика 1840–1870-х гг. утилизовала две важные христианские концепции, а именно – идеи “нового человека” и “новой эры”, причем первая теперь воплощала их философскую и антропологическую доктрины, а последняя понималась как царство счастья и справедливости на земле. “Прогрессивная” концепция “нового человека” несла в себе альтруистические идеалы метафизической модели. Этический идеализм и религиозный имманентизм в своеобразном преломлении вошли в секуляризированную теорию “нового человека” и “нового времени”. Соединение в прогрессистской модели материалистических и позитивистских убеждений, с одной стороны, и этического идеализма и социального утопизма – с другой, определило направление ее дальнейшего развития. Указывая на эти противоречия внутри прогрессистской модели, некоторые историки и философы заметили, что “движущую силу” и “творческий смысл” этой модели следует искать в метафизической модели. Зеньковский объяснял “яростно-страстный атеизм” прогрессистской модели “потребностью удовлетворить религиозные поиски вне христианства или, по крайней мере, вне существующей церкви”[71].
Последняя четверть XIX столетия была отмечена дальнейшим развитием и трансформацией прогрессистской модели. 1870-е годы принесли с собой освобождение от анархистского и догматического радикализма, слепого поклонения науке (в частности, биологии), открытие “субъективной” этической сферы и осознание опасности нравственного упадка. Несмотря на эти положительные сдвиги, к концу XIX века прогрессистская модель перестала быть интеллектуальным стимулом и превратилась в общекультурный стереотип.
Последние десятилетия XIX столетия были отмечены активизацией метафизической модели в интеллектуальных и артистических кругах России. Было предпринято несколько атак против господствовавшей прогрессистской модели, массированно пропагандировавшейся различными группами радикалов и либералов. В 1902 году несколько влиятельных марксистов, включая П. Струве, С. Булгакова, Н. Бердяева, С. Франка и других, опубликовали сборник статей под названием “Проблемы идеализма”, где они заявили о новом направлении в развитии современной русской мысли: о коренном повороте от материализма к идеализму.
Этот период ряд авторов рассматривают как критический для культурного и духовного развития России. “Конец века знаменовал собой пограничную линию в русском развитии, новое начало, и трансформацию сознания, – писал Г. Флоровский в своей фундаментальной работе “Пути русского богословия”. – В эти годы многим стало ясно, что человеческое существо – создание метафизическое”[72]. Флоровский писал о религиозной жажде этого времени, сравнивая ее с подобным же чувством, господствовавшим во время царствования Александра I, когда возникла настоятельная потребность в “строительстве человеческой души”[73]. Флоровский описывал это время как период общего духовного возрождения и “повышенной экзальтации”, но также и как “смутное, разъединяющее и беспокойное время” поисков, искушений и великих противоречий[74].
В своей книге “Русская идея” один из ведущих философов того времени Николай Бердяев рисует картину “войны” между метафизической и прогрессистской моделями: “В начале века люди Ренессанса вели трудную, часто мучительную войну… во имя свободы творчества и свободы Духа. Нужно было по всем линиям победить материализм, позитивизм, утилитаризм”[75].
Таким образом, Бердяевым были названы три врага творческой и духовной свободы человека, против которых и была обращена новая метафизическая модель. Столкновение между метафизической и прогрессистской моделями отразилось на жизни и духовном развитии одного из крупнейших русских религиозных философов В. С. Соловьева (1854–1900), определившего во многом черты и характер метафизической оппозиции конца XIX – начала XX веков. Вл. Соловьев разработал новую метафизическую модель с тремя ярко очерченными параметрами: индивидуальным, социальным и метафизическим. Он начал свою философскую карьеру с критической работы против эмпирического материализма и позитивизма. В своей диссертации, озаглавленной “Кризис западной философии. Против позитивизма”, Вл. Соловьев писал: “Сразу после Гегеля мы увидели широкое распространение материализма, который основывался на эмпирических фактах естественных наук и который приписывал этим фактам трансцендентное, метафизическое значение”[76].
Вл. Соловьев рассматривал позитивизм как “материалистическое самоотрицание” и полагал, что он ведет к “полнейшему отрицанию метафизики”[77]. Метафизическая модель Соловьева приняла форму микро-макрокосмического персонализма. Он предлагал “универсальный синтез науки, философии и религии” в качестве средства достижения “совершенного внутреннего единства ума”. Согласно Соловьеву, общество – это “полная или увеличенная личность, а личность – это ограниченное и сконцентрированное общество”[78].
Здесь мы видим свойственные Соловьеву синкретизм и персонификацию мышления. Проблема взаимоотношения между индивидуумом и обществом интерпретировалась Соловьевым через соотношение с конечной целью бытия – “всеединством” и Царствием Божиим. Степень подчинения человека обществу, заявлял русский платонист, должна соответствовать степени подчинения общества идее добра. Его социальная концепция также была пронизана радикальным трансцендентализмом. Совершенное общество для Соловьева – это теократия. Позже Соловьев обратился к идее имперсонализма, подчеркивая зависимость индивидуума от надиндивидуальной истины, от “всеединства”, интерпретируемого в христианских категориях как Царствие Божие. Только теряя себя в этом “всеединстве”, человек может обрести свой истинный смысл и назначение. Метафизическая модель Соловьева строилась на принципах теологизма и нравственного детерминизма.
Христианство и его переоценка в свете нового видения и нового опыта оказались в центре русской метафизической мысли. Соловьев считал, что христианство заключает в себе безусловную истину, но вопрос об истинности путей исторического христианства вызывал у него сомнение. Он беспокоился о том, чтобы “улучшить”, или “исправить”, историческое христианство, “подтвердить” и укрепить его современным знанием и философией, показать, “что весь великий прогресс западной философии и науки, как бы ни казался он равнодушен и часто враждебен к христианству, в действительности разрабатывал новую и достойную для него форму”[79].
Теологический рационализм Соловьева вдохновлял русскую философскую мысль в лице Николая Бердяева, о. Сергия Булгакова, о. Павла Флоренского и других религиозных мыслителей этого времени, равно как и поэта и философа Дмитрия Мережковского, инициировавшего интеллектуальное движение, известное под названием “новое религиозное сознание”, которое в своей критике исторического христианства шло значительно дальше Вл. Соловьева. Развивая соловьевскую критику исторического христианства, Н. Бердяев писал, что в истории западной культуры “творческий процесс раскрывает себя, так сказать, вне христианства, и уж в любом случае, вне видимой Церкви”. Мережковский провозгласил идею “религиозного противодействия историческому христианству”[80]. Он считал, что историческое христианство (т. е. Церковь) было только односторонним проявлением евангельского христианства, так как в нем не содержалось “правды о земле” и “правды о теле”. Истинное христианство, утверждал Д. Мережковский, было прежде всего аскетической религией, но “аскетическое христианство и современная культура обоюдно непроницаемы”. “С настоящего времени, – писал он, – всемирная история должна открыть истину не только о духе, но и о плоти, не только о небе, но и о земле”, и пробовал “снять” сформулированную Ницше антитезу: олимпийская “святость плоти” и галилейская “святость духа” новым религиозным синтезом. В духе Вл. Соловьева Д. Мережковский заключал: “Христианство – это только надежда и пророчество о Богочеловечестве”[81].
Идея сверхчеловека Ницше в христианской интерпретации, определившая существенные черты русской религиозно-философской и художественной мысли начала века, вернула понятиям человека и общества их метапсихологическую и метасоциологическую значимость. Ведь недаром Н. Бердяев считал Ницше “предтечей новой религиозной антропологии”.
Особенно повлияли на русскую религиозную мысль идеи русского философа-космиста Николая Федорова, развивавшего тему морального долга человечества перед своими предками. Создатель биокосмической системы, основанной на вере в силу сыновней любви, способной растопить первобытный холод космоса и воскресить предков, Н. Федоров, по словам Вл. Соловьева, сделал “первый истинный шаг в христианстве со времени Христа”.
В свете “нового религиозного сознания” переосмыслялись также проблемы и судьбы общества. Вл. Соловьев ясно сформулировал идею духовно-исторической бесперспективности секуляризованного социума, построенного на принципах прагматизма и утилитаризма. Н. Бердяев также отмечал роковое предпочтение пользы, а не истины в современном обществе. В новом контексте прозвучала в начале века и идея красоты – важный аспект античной триады добро – красота – истина. Платоническая мысль Достоевского о том, что “красота спасет мир”, созвучная с идеей Ницше об “освобождении через красоту”, была сформулирована Д. Мережковским как “великое освобождение от жизни, которое дается красотой”. Художественная деятельность рассматривалась им как одна из основных форм духовного стяжания. Индивидуальный мистический опыт воспринимался им как основной элемент новой метафизической модели, где истина представала в духовно-практическом плане, а не как абстрактная идея.
Таким образом, в рамках “нового религиозного сознания” произошел поворот к новому религиозному опыту, в области же социально-политических представлений был сделан переход от рационалистических социальных утопий к духовно-актуальной концепции преобразования и духовного возрождения общества.
Д. Мережковский писал о настоятельной необходимости “христианского возрождения” в противовес языческому Ренессансу. Вслед за Вл. Соловьевым он провозглашал новое откровение, которое примирит веру и разум, откровение Духа Святого, религию Третьего Завета, которая “шире и в то же время богаче, чем все исключительно религии”[82], религию Святой Софии, Премудрости Божией, или “идеальной личности в мире”[83]. Он писал об “утверждении новой религиозной общественности”[84]: “исторический путь пройден, дальше обрыв и бездна, падение или полет – путь сверхисторический”.
Одновременно Н. Бердяев развивал свою концепцию “нового религиозного сознания”: “Те, кто стоит за “новое религиозное сознание», отвергают позитивное строительство жизни, так как это связано с забвением таинства жизни… Они хотят связать свою историю со смыслом всемирной истории, и они хотят религиозно освятить всемирную культуру”[85]. В. Зеньковский в своей книге “История русской философии” следующим образом определял “новое религиозное сознание”: “его программа основывается на сознательном противопоставлении себя историческому христианству. Оно ожидает нового откровения, оно создает (под влиянием Вл. Соловьева) утопическую ‘религиозную общественность’, и оно наполнено эсхатологическими ожиданиями”[86].
Существенным элементом новой метафизической модели Георгий Флоровский считал “особый тип философского исповедания и делания”[87], то есть ее причастность к новой интеллектуальной парадигме. Флоровский находил в ней черты практического идеализма, т. е. проявляющуюся за всеми формами духовных поисков и интересов “потребность в интимном духовном правиле или ритме жизни, в аскезе и опыте”[88]. Поиск “новой философской истины”, нового русского умозрения становится центром систем таких русских философов, как С. Н. Трубецкой, С. Н. Булгаков, П. А. Флоренский. “В поле сердечного и умного внимания, – писал Флоровский, – с неудержимой силой выдвигались “предельные вопросы бытия и действия”[89].
Чертой времени было соединение психологических разработок с философской проблематикой. Важные разработки в этом направлении были сделаны русским лейбницианцем, философом-персоналистом А. А. Козловым, который назвал свою систему “панпсихизмом”, утверждая, что “панпсихизм рассматривает все как психическое и сознательное”[90], возвращая концепцию одушевленности в обездушенный и опустошенный мир рационалистического позитивизма. Он строго различал понятия сознания и познания, фокусируя свое внимание в области онтологического доказательства. В своей работе “Сознание Бога и знание о Боге” Козлов утверждал непосредственное осознание Бога, которое столь же присуще человеку, как осознание своего “я”.
Другой русский лейбницианец, князь С. Н. Трубецкой, интересовался вопросами о природе человеческого сознания. Он признавал сверхличность человеческого сознания в смысле единства мировой души. В области эпистемологии он работал над тем, что называл “оценкой положительных открытий теоретического идеализма в области метафизики”, анализируя различные эпистемологические системы и “природу сущего”. Он был озабочен “систематической критикой отвлеченных понятий сущего”, описывая последнее как “конкретное единство, которое сообразно нашим логическим понятиям, но в то же время и отлично от нашей мысли”[91]. Метафизическая модель здесь проецировалась в область чистого умозрения, противодействуя философскому рационализму и ставя под сомнение его способность ответить на вопрос о природе сущего.
Другие философы также сосредоточивали свое внимание на вопросах эпистемологии, сопоставляя рациональное знание с различными типами интуитивного знания и даже веры. С. Л. Франк писал о “целостности интуиции” как о живом знании, диаметрально противоположном рациональному или дискурсивному знанию, в то время как о. Павел Флоренский был озабочен “границей знания и веры”, равно как и “таинством всеобщего единства”, утверждая, что “интуиция ума” неотделима от веры.
Параллельно с умозрительными разработками новой метафизической модели шло возрождение мистики и оккультизма, также повлиявшее на ее формирование. Еще в 1875 году по инициативе Д. И. Менделеева члены физико-химического общества Санкт-Петербургского университета создали Медиумическую комиссию по изучению спиритических явлений. Эта комиссия должна была проанализировать результаты сорока спиритических сеансов, но прекратила свою работу после изучения только восьми из них. Тем не менее работа комиссии продолжала вдохновлять убежденных спиритуалистов. Одним из них был Н. Аксаков, отпрыск благородного русского рода, давшего литературе много ярких фигур. В 1874 году он начал публиковать в Лейпциге журнал Psychische Studien. Более четырех лет он работал над своей главной книгой “Анимизм и спиритизм” (ее второе издание вышло в 1901 г.), в которой рассматривал явления персонализма, анимизма и спиритизма. Он писал: “Душа не есть ‘Я’ индивидуума, но оболочка, флюидное или астральное тело этого ‘Я’”. Аксаков определял спиритизм как выражение персонализма и анимизма, полагая причины психических явлений не только вне самого медиума, но и вне сферы нашего существования. Аксаков предпринимал попытки популяризации спиритизма в России, приглашая за свой счет медиумов из Европы. Он поддерживал также издание журнала “Ребус”, публиковавшего материалы о психических феноменах, протоколы спиритических сеансов и информацию о деятельности европейских и американских психологических и спиритуалистических обществ.
Теософия явилась важным фактором, повлиявшим на оживление духовной и интеллектуальной атмосферы и укрепившим метафизический энтузиазм и идеалистический подъем начала века. Параллельно с русской религиозной философией теософия разрабатывает новую метафизическую модель и провозглашает новую эру коренных перемен как в социальной, так и в духовной сфере. Теософское общество было основано в Нью-Йорке в 1875 году русским мистиком и духовным учителем Еленой Петровной Блаватской (1831–1891) и американским полковником Х. К. Олькоттом. Жизнь Блаватской была полна загадочных исчезновений, появлений, путешествий, побудительными импульсами которых были духовные поиски. Блаватская писала, что эти путешествия привели ее к встрече с духовными учителями, жившими в горах Гималаев. Она называла их в теософской терминологии “учителями человечества” и руководителями “Белого братства”. По ее утверждению, эти учителя дали ей глубокое знание оккультизма и символизма мировых религий. Она, в свою очередь, запечатлела это знание в своих книгах и передала своим последователям в непосредственном обучении.
В 1876 году штаб-квартира теософского общества переезжает в Адьяр, в Индию, где Блаватская участвует в различных религиозных мероприятиях, изучает древние религии, пишет множество статей и книг. Ведущими фигурами теософского движения в России становятся две женщины: А. А. Каменская и А. М. Писарева. В своей работе “Миссия Блаватской” (1911 г.) А. Каменская дает теософский взгляд на эпоху: “Мы живем в совершенно уникальное время, когда терпят крах авторитеты прошлых столетий, когда происходит переоценка всех ценностей и идеалов. И когда ветер новой могущественной жизни сметает кажущийся хаос и разрушение… Человечество переживает кризис, находясь на пороге крайне важных откровений. Рациональная культура, достигшая на Западе предела своего развития, не может уже больше удовлетворить человека и должна уступить место новой и более высокой культуре. Этот кризис, нашедший свое отражение в социологии, психологии и литературе, не что иное как ясное выражение перехода от индивидуализма к всечеловеческому бытию… Кризис отображает великое космическое событие…”[92]
Главная теософская доктрина, а именно доктрина эзотерической традиции, или скрытого знания, сохраняемого институтами посвященных и передаваемого от учителя к ученику, была чрезвычайно популярна в художественных и интеллектуальных кругах, и оказала влияние как на художественное, так и на философское мышление времени.
Подобно многим своим современникам, П. Д. Успенский описывал это время как “мучительный период висения в воздухе между временным и вечным”. “Этот поворот к вечному, – писал Успенский, – совершается в русском обществе с большой болью. Отрываясь от временного, люди долго не могут найти вечного”, – и он определял эту ситуацию как пребывание “у последней черты”[93]. Персональный поворот Успенского “к вечному” (метапсихологическому и метасоциологическому) не только определил его собственную версию метафизической модели, но и привел его к радикальной интерпретации ее через сознательный “отрыв от временного”: “Нас мало занимает, как люди живут, как и что они чувствуют, сталкиваясь с жизнью и друг другом. Но нас очень интересует, что они чувствуют и думают, сталкиваясь с целым рядом проблем. И все литературные произведения, в которых не чувствуется этот подход, нам скучны и неинтересны, как что-то знакомое, прочитанное и надоевшее. Наше время – это время внутренних исканий. Внешняя жизнь… интересна только тем, что она в действительности не существует… В русском обществе и в русской литературе замечается поворот от временного к вечному”[94].
В своей разработке новой метафизической модели Успенский использовал опыт метафизического противостояния своих предшественников – как теософов, так и философов, причастных к “новому религиозному сознанию” – прогрессистской модели. Одновременно он уделял серьезное внимание критике прогрессистской модели, воплощавшей главные инерционные тенденции времени.
“Что такое материя?”
В борьбе против прогрессистской модели Успенский сначала предпринимает атаку на ее философское обоснование, материализм. “Что такое материя?” – спрашивает он в книге Tertium Organum и дает следующий ответ: “С одной точки зрения, это логическое понятие, иначе говоря, форма мышления. Никто никогда не видел материю и никогда не увидит – можно только думать о ней. С другой точки зрения, это иллюзия, принимаемая за реальность. Вернее даже, это неправильно воспринимаемая форма того, что существует в реальности. Материя – это срез чего-то; несуществующий, воображаемый срез. Но то, чего материя является срезом, существует”[95].
Обвиняя материализм в том, что он имеет дело с иллюзорной реальностью, Успенский винил его сторонников в умственной лени. Здесь мы узнаем соловьевское недоверие к эмпирическому опыту, не являющему основанием для познания истинной действительности. Для Успенского, как и для Вл. Соловьева, материализм был “неполноценным мышлением о предметах, основывающимся только на их внешних признаках”. Он называл материализм “предрассудком позитивизма” и осуждал его за “интеллектуальное бессилие и боязнь трудных задач”. Свое отречение от материализма он связывал с защитой человеческого достоинства. Он заявлял: “Человек не может быть животным, и поэтому он не может быть стойким и строгим материалистом”[96].
Критика Успенским материализма строилась на представлении о широкой реальности, включавшей в свой опыт мир видимого и невидимого, познанного и непознанного, области, доступные человеческому знанию и закрытые для эмпирического опыта. Он утверждал, что наука находится на пороге “широкого познания мира” и что математика “стоит перед лицом вечности и абсолюта”[97]. Он ставил перед собой двойную задачу: нахождения новых законов познания и создания “новой модели вселенной”. Как он объяснял, эта цель может быть достигнута только путем преодоления материалистической веры в объективную реальности мира. Вполне в контексте развития русской религиозно-философской мысли начала XX века Успенский ставит перед наукой задачу познать вселенную как “сверхсознание”.
Успенский формулирует для науки биокосмическую задачу, видя вселенную как разумное существо, обладающее сознанием, превышающим человеческое сознание. В этом прослеживается как безусловное влияние теософской традиции с ее детально разработанной концепцией ментальной сферы, или “сферы сознания, работающей как мысль”, так и концепции ноосферы, или ментального пояса, русского биокосмиста Вернадского. В волевой и энтузиастически целенаправленной концепции Успенского можно увидеть и точки соприкосновения с идеями другого русского биокосмиста, Николая Федорова, автора “религиозно-магического проекта” возвращения человеку потерянной им власти над материей вообще, над телом и над космосом в частности и – поисков “биотехники” воскрешения предков. Успенскому была близка и федоровская “психократия”, и его интерпретация чуда как сочетания “знания и общего труда”. “Земля станет первой звездой на небе, движимой не слепою силою падения, а разумом, восстанавливающим и предупреждающим падение и смерть”, – писал Федоров в “Философии общего дела”.
Опровержение позитивизма
Следующим шагом Успенского была его атака на “позитивистский метод”, выступление против “научного позитивизма” и “позитивизма” в целом, воспринимавшегося его адептами как последнее слово человеческого познания. Вспомним концепцию Сен-Симона о трех последовательных фазах эволюционного развития человеческого познания: теологической, метафизической и позитивной. Отвечая на эти претензии господствующего модуса мышления, Успенский выступил с критикой позитивистского мировоззрения. Он писал в Tertium Organum: “Мы чересчур привыкли к “положительным” методам и не замечаем, что часто они приходят к абсурдам и совершенно не ведут к цели. Трудность состоит в том, что для объяснения смысла явлений позитивизм не годится. Природа для него закрытая книга, которую он изучает по внешности”[98].
Позитивизм для Успенского – это философия, которая признает только существование “очевидной” стороны жизни и отрицает “скрытую” ее сторону. Поэтому позитивизм – это “изучение только феноменальной стороны жизни”. Критика Успенским позитивизма состоит не в отрицании его, а в ограничении области его применения: “он имеет свою определенную сферу действия”. Согласно Успенскому, позитивизм хорош в смысле изучения “действия природы”, где “положительные методы идут очень далеко, как это демонстрируют все бесчисленные успехи современной техники”. Однако, когда позитивизм делает попытки выйти за пределы определенных условий (пространства, времени, причинности), он “заходит не в свою сферу”[99].
Успенский отмечал, что “более серьезные позитивные мыслители” отрицают всякую возможность ставить в “положительном исследовании” вопросы “почему» и “для чего”. Он утверждал, что позитивистская точка зрения не единственно возможная. И хотя ошибка позитивизма в том, что он не видит ничего кроме себя, “человечество никогда не перестанет искать ответы на вопросы «почему» и «для чего»[100].
Успенский иллюстрировал позитивистский подход примером воображаемого двумерного, или плоского, существа, не знакомого с трехмерными характеристиками нашего “обычного” пространства. Он приводит в качестве примера дикаря, изучающего часы или смотрящего на редкие и ценные книги в библиотеке, или же ученого-натуралиста, изучающего “Вертера” Гете по методу точной позитивной науки – взвешивающего книгу, измеряющего ее самыми точными приборами, записывающего число страниц и т. п.
И так же, как для дикаря часы будут очень интересной, но совершенно бесполезной игрушкой, так и для ученого-материалиста[101] человеческое существо будет представляться таким же, “еще бесконечно более сложным, но так же неизвестно для чего существующим и неизвестно каким образом возникшим механизмом”. Трехмерный мир, писал Успенский, будет “недоступным ноуменом для воображаемого плоскостного или двумерного существа, ибо для такого существа двумерное знание единственно существующее”[102].
Успенский видел материализм, и особенно экономический материализм Маркса, как несостоятельную философскую базу научного позитивизма и критиковал попытки применять это ограниченное знание к изучению реальных проблем: “Одно из таких применений это “экономический человек” – совершенно ясно двумерное и плоское существо, двигающееся по двум направлениям: производства и потребления. Как можно представлять себе человека вообще в виде такого явно искусственного существа? И как можно надеяться понять законы жизни человека с его сложными запросами духа и с главным импульсом жизни, заключающимся в стремлении к постижению, пониманию всего кругом себя и в себе, изучая воображаемые законы жизни воображаемого существа?”[103].
Успенский отмечал, что, несмотря на очевидную непоследовательность, экономические теории увлекают нас, как увлекают все элементарные схемы, дающие короткие ответы на ряд длинных вопросов, потому что “мы сами слишком погрязли в материалистических теориях и не видим ничего кроме них”[104].
Определения Успенским “позитивизма” менялись в зависимости от конкретного аспекта того явления, с которым он имел дело, но именно позитивизм воспринимался им как основное препятствие на пути интеллектуального и духовного прогресса и как основной враг метафизики. Позитивизм – это теоретическое основание ординарной модели, и преодолеть его значило для Успенского очистить почву для создания метафизической модели. Успенский интерпретировал позитивизм как саентизм, материализм, функционализм и, иногда, энергетизм. Позитивистская наука, писал Успенский, утверждает, что, изучая феномены, мы подходим к ноуменам. Ноуменами явлений наука[105] считает движение атомов и эфира или вибрации электронов, рассматривая таким образом вселенную как “вихрь механического движения или область проявления электромагнитной энергии…” Согласно Успенскому, позитивизм утверждает, что явления жизни и сознания – только функции физических явлений, что все эти три рода явлений, в сущности, одно и то же – и “высшие, т. е. явления жизни и сознания, суть только различные проявления низшего, т. е. явлений той же самой физико-механической и электромагнитной энергии”[106].
Успенский видел в позднем позитивизме тенденцию, противоположную той, которая выражена в метафизической модели. Позитивизм был для него способом подмены более широкого подхода к жизни более узким, как это показано в образе восприятия двумерным существом трехмерной реальности. Он видит в этом сведение того, что он называет “высшими явлениями”, т. е. жизни и сознания, к “низшим явлениям”, которые он описывал как “различные выражения физико-механической и электромагнитной энергии”. Иными словами, позитивизм сводил метафизическую модель к прогрессистской модели, утверждая принцип количественного способа познания и опуская метафизическое измерение как из процесса познания, так и из реальности. Целью Успенского, напротив, были восстановление метафизического измерения и борьба за утверждение метафизической модели.
Границы знания
В книге Tertium Organum и в очерке “Эзотеризм и современная мысль”, написанным в период между 1911 и 1916 годами, Успенский размышлял над проблемой границ познания и возможности расширения этих границ. Он отмечал, что в то время как люди так часто и громко кричат о неограниченных возможностях познания и об “огромных горизонтах, раскрывающихся перед наукой, в действительности наше знание ограничено пятью органами чувств плюс способность умозаключения и сравнения, далее которых человек может никогда и не пойти”[107].
Успенский утверждал, что существует три типа знания: “обычное знание”, “возможное знание” и “скрытое знание”. Проводя различие между видимым миром, или миром явлений, доступных органам чувств, и между невидимым миром, или же “миром скрытого”[108], Успенский полагал, что “позитивистская теория допускает возможность объяснения высшего через посредство низшего, объяснение невидимого через посредство видимого”[109], ставя под сомнение тот незыблемый принцип параллелизма между фактами физического и психического мира, бытия и мышления, на котором строил свою познавательную модель поздний позитивизм.
Успенский ссылался на то, что он называет “огромной силой внушения ходячих мыслей”, объясняя, почему мы видим только физические явления, убеждая самих себя, что это единственная реальность. Это объясняет также, почему для искреннего позитивиста любое метафизическое доказательство иллюзорности материи кажется софистикой. “Обычное знание”, по Успенскому, основывается на этой “огромной силе внушения ходячих мыслей”. Но как скоро этот “искренний позитивист” начинает осознавать, что “видимое производится невидимым… его позитивизм начинает разрушаться… стены, которые он сам построил кругом себя, начинают распадаться одна за другой”[110], и он приходит к возможному знанию.
Этот вид знания основан на осознании, что видимые физические проявления могут часто скрываться, подобно ручью, который уходит под землю, но продолжает существовать в невидимой форме и, в конечном счете, может выйти из скрытого состояния и вновь появиться. Эти цепи явлений, то скрытые от наших глаз, то видимые, переплетаются и входят одна в другую. Так, согласно Успенскому, возможное знание – это знание скрытой активности явлений, так же как и их видимой активности. Возможное знание “рассматривает видимый феноменальный мир как часть какого-то иного, бесконечно более сложного мира”[111]. Он цитирует Гегеля: “Каждая идея, распространенная в бесконечность, перерастает в свою противоположность”. Успенский утверждал, что “все имеет бесконечное разнообразие значений, и знать их все невозможно” и что “конечное определение возможно только для конечного ряда явлений”.
Понятие возможного знания, включающего феномены “скрытой активности явлений”, предлагало более емкую концепцию знания, нежели эмпирическое опытное знание позитивистской науки.
И, наконец, понятие “скрытого знания, превосходящего все обычные виды человеческого знания, (которое) пронизывает всю историю человеческой мысли с самых отдаленных эпох”[112], стало фундаментальным понятием всех работ Успенского. Он находит эту идею как в древних, так и в современных духовных источниках, и особенно – в работах теософов, которое поместили ее в центр своего учения. Скрытое знание альтернативно “обычным видам человеческого знания”. Последние основываются на “пяти органах чувств” и на “нашей способности к умозаключению и сравнению”. Первое же основано на “чувствах, превосходящих наши пять чувств, и на способности мышления, превышающей наше обычное мышление”.
Обычное, или общепринятое, знание – это знание, которое, расширяясь, все же остается в той же плоскости. Скрытое знание – это “чудесное”[113] знание, или магия. Первое основано на “обычном состоянии сознания”, а второе – на “необычных, редких и исключительных состояниях человека”[114], о которых он пишет, что они “редки и очень мало изучены” и которые он называет “мистическими состояниями сознания”, определяя мистику как форму проникновения в наше сознание форм скрытого знания. Успенский называет обычное состояние сознания только “частным случаем миропонимания”[115]. Вопрос о нераскрытых возможностях человека и о подлинной человеческой эволюции, ведущих его к скрытому знанию, является ключевым в концепции Успенского.
Эволюция
Прекрасно осознавая центральное положение понятия эволюции в западной мысли и его роль в развитии так называемой прогрессивной мысли второй половины XIX столетия, Успенский писал в своей книге “Новая модель вселенной”: “Эволюция превратилась в универсальный ключ, отпирающий все двери”[116].
Концепция этой “очень гипотетической идеи… независимого и механического процесса”[117] развития стала мишенью его острой критики. Он подверг критическому рассмотрению это понятие как в свете современного ему научного знания, так и с точки зрения концепции скрытого знания. Различая области приложения этой идеи, он видит ее частичную пригодность для теории “естественного отбора” у Чарльза Дарвина. Успенский был хорошо знаком и с тем, что писал Герберт Спенсер о других – космических, психологических, нравственных и социальных – аспектах этого общего принципа. Но употребление понятия “эволюция” в позитивистской науке Успенский считал неаккуратным, покрывающим самые разнонаправленные процессы. Этот термин, писал он иронически, “применяется теперь буквально ко всему на свете, начиная с общественных форм и кончая знаками препинания”[118].
Успенский считал, что понятие механической, или автоматической, эволюции исключает идею интеллигибельного “плана” развития. Оно исключает также фактор случайности, объясняя последний как “введение в механические процессы новых фактов, изменяющих их направление”. И третья его претензия к этому понятию заключалась в том, что слово “эволюция” в научном контексте “не имело антитезиса”. Успенский приходит к выводу, что “не существует более искусственной и нелепой идеи, чем идея всеобщей эволюции, эволюции всего существующего”[119]. С помощью идеи механического развития, утверждает Успенский, нельзя объяснить возникновение новых видов жизни, а также переход от низших форм к высшим, поэтому позитивистская концепция эволюции может считаться “только гипотезой”[120], построенной на подогнанных фактах. Успенский отмечает значительную разницу между популярным значением слова «эволюция» и “его строго философским пониманием”. Он пишет о необходимости найти другое слово вместо слова “эволюция”, более адекватно характеризующее процесс развития, которое фиксировало бы также и ситуацию “распада”, которая сопровождает или на каких-то этапах вообще заменяет процесс развития.
Термин «эволюция», согласно Успенскому, должен строится не на однолинейном представлении о жизни, а на включении множества разных факторов и процессов, “перемежающихся, внедряющихся и привносящих друг в друга новые факты”[121]. Успенский различает процессы творческие и разрушительные. Разрушительные, деструктивные процессы начинаются при ослаблении процессов созидательных, творческих. При неразличении разнонаправленности процессов, происходящих в жизни: с одной стороны, созидательных, с другой, разрушительных – за эволюцию принимают “результаты дегенерации или разложения”[122], – пишет Успенский, имея, в частности, в виду спектр общественно-политических идей прогрессистской модели его времени. И далее он продолжает: “Не существует такой эволюции, которая возникает случайно и продолжается механически. Механически могут протекать только вырождение и распад”[123].
Успенский отмечал, что западная мысль, создавая рационалистическую теорию эволюции, каким-то образом упустила деструктивные процессы, происходящие в жизни и обществе, и объяснял этот факт “искусственным сужением поля зрения, характерным для последних столетий европейской культуры”[124]. В результате “люди нашего времени не могут постичь противоположный процесс на большой шкале”[125], а деструктивные процессы современный человек представляет также в виде прогресса и эволюции. Фиксируя внимание на разрушительных факторах в процессе развития, Успенский тем самым акцентировал вопрос о необходимости сознательного противостояния им и преодоления их в целях подлинной эволюции, для обозначения которой он употребляет веское и духовно насыщенное слово “трансформация”.
Заключая свое критическое рассмотрение понятия эволюции, Успенский проводит различие между ее пониманием на уровне обыденного мышления, которое включает как популярную, так и научную интерпретацию, и “эзотерического мышления”, основанного на понятии “скрытого знания”. Механическому фатализму позитивистской модели он противопоставляет глубину метафизического ви`дения. Эзотерическая мысль, пишет он, “признает возможность трансформации, или эволюции, там, где научная мысль такой возможности не видит или не признает”[126]. Образом такой подлинной эволюции, или трансформации, для Успенского является возможность перехода от человека к сверхчеловеку, что для него “является высшим значением слова “эволюция”[127].
В дальнейшем идея сверхчеловека станет для Успенского существенной задачей как в его теоретических разработках, так и в его практической работе.
Религия и псевдорелигия
Трем основаниям, на которых строилась прогрессистская модель – материализму, позитивизму и эволюционизму – Успенский противопоставил концепцию “высшего знания”. Его борьба с атеизмом шла по линии различения между подлинной религией и псевдорелигией. Религия, по Успенскому, – это один из четырех путей духовной жизни (три других – это искусство, философия и наука). Успенский делил эти пути на две группы: философия и наука – интеллектуальные, искусство и религия – интуитивные пути. “Истина находится в центре, где сливаются все четыре пути”[128], – писал Успенский.
Религия, для Успенского как православного человека, выросшего в традиционно религиозной семье, “основана на Откровении”[129]. Успенский пробовал пробиться к пониманию природы этого Откровения в контексте нового ви`дения, открывшегося ему, видя связь этого Откровения с самыми высокими формами сознания. Свою идеальную модель Успенский строил на включении этого опыта, таящего в себе грани, недоступные и непонятные ординарному мышлению. Успенский писал: “Откровение… или то, что дано в Откровении, должно превосходить любое иное знание”[130]. Поэтому религия не может быть создана интеллектуальным путем: получится “не религия, но только плохая философия”[131].
Успенский проводил различие между “подлинной религией”, “подлинным искусством”, “подлинной наукой” и их эрзацами, подменами и заменами, которые также зовутся религией, искусством и наукой, но должны называться псевдорелигией, псевдоискусством и псевдонаукой. Различие между религией и псевдорелигией лежит, согласно Успенскому, не в сфере идей, но в людях, которые получают и воспроизводят эти идеи. Религиозные идеи могут восприниматься на различных уровнях человеческого развития, начиная с очень низких чисто ритуалистических или ханжеских интерпретаций и кончая самыми высокими уровнями творческого восприятия. “Это значит, – писал Успенский, – что, если допустить, что существует некая истина в изначальной инстанции (Успенский ссылается здесь на истину, содержащуюся в религиозном Откровении. –
Интерпретация исторической религии и исторической церкви как неизбежных форм искажения первоначального духовного импульса была характерной для Успенского как горячего приверженца “нового религиозного сознания”. Он проводил это различие между “истинной религией” и “псевдорелигией” во всех своих работах, никогда их не смешивая, рассматривая современные религии как “псевдорелигии” и утверждая, что “ни религиозное учение, ни религиозная система (в смысле “псевдорелигии”. –
Подход Успенского к этой проблеме выявляет его позицию в споре двух противоборствующих культурных моделей. Его критика основных компонентов прогрессистской модели никогда не принимала форму простого воскрешения “старой” метафизической модели, отрицаемой прогрессистской критикой 1850–1870-х гг. Метод Успенского был методом двойного отрицания, как это видно в случае его отрицания псевдорелигии. Эту проблему он рассматривал с иной, новой точки зрения, опираясь на когнитивную систему, которую он обозначил как tertium organum (третий органон). Его разработка концепции “высших уровней сознания”, равно как и его попытка выйти за пределы существующей дихотомии “материализма” и “идеализма”, осуществлялась через обращение к новому канону познания, “третьему органону”.
Концепция истории
Исторические взгляды Успенского, являясь неотъемлемой частью его мировоззрения, стали точкой приложения его психологических, эпистемологических и теологических воззрений. Они строятся на сопоставлении “известной”, “обычной” и “неизвестной”, “скрытой” истории. Успенский пишет, что первая – “это история преступлений, и материал для этой истории непрерывно пополняется”[134]. Он замечает, что “все поворотные события в истории… отмечены преступлениями: убийствами, актами насилия, грабежами, войнами, бунтами, резней, пытками, казнями… отцы убивали детей, жены убивали мужей… цари истребляли своих подданных, а подданные предательски убивали своих государей”. Но существует и “иная история в истории, – отмечает Успенский, – которая известна очень немногим”[135] – история творческого процесса. Это скрытая история. И видимая история, история преступлений, приписывает себе то, что создается историей скрытой.
Сообразно этому человечество, по Успенскому, состоит из двух концентрических кругов: все человечество, которое мы знаем и к которому принадлежим, образует внешний круг, и история, которую мы знаем, – это “история внешнего круга”[136]. Но внутри этого круга, пишет Успенский, находится иной круг, о котором людям внешнего круга не известно почти ничего, но жизнь внешнего круга в своих важнейших проявлениях и в своем развитии определяется этим внутренним кругом.
Этот внутренний круг Успенский называл “мозгом, или даже бессмертной душой человечества, где сохраняются все достижения, все результаты, успехи всех культур и цивилизаций”[137]. Успенский сравнивал отношение между внутренним и внешним кругами человечества с отношением между “нервными и мозговыми клетками”, с одной стороны, и с другой, – “всеми другими тканями тела, такими как мускульная и соединительная ткани, клетки кожи и так далее”[138].
Концепция двух кругов человечества: внутреннего и внешнего – одна из наиболее древних концепций, лежащих в истоке как восточной, так и западной мысли. Различные версии этой концепции можно найти в Священных книгах, таких как Упанишады, Библия, Коран, у представителей идеалистической философии различного толка, где проводится различие между людьми праведными и греховными, между просветленными и погруженными в материальное, между искренними и лживыми, между мудрецами и невеждами, жителями града Божьего и града земного и т. п. Для Успенского непосредственным источником этой концепции были труды Е. П. Блаватской и ее последователей, а также, без сомнения, Ницше с его идеей сверхчеловека. Однако Успенский привел эту идею к ее логическому завершению, декларировав существование двух человечеств и двух историй.
В своих рассуждениях Успенский исходил из важной для него предпосылки о неравенстве всех людей, о том, что человеческие существа отличаются друг от друга “по самой своей природе, происхождению и целям своего существования”. Успенский ставил задачу дать исчерпывающую характеристику человека, “всего в человеке”[139], включая его временные проекции и его отношение к жизни и смерти, тем самым делая подходы к идее пятого измерения реальности, или “совершенно нового континуума: “пространство-время-вечность”[140], а также развивая идею сознательного воспоминания как “спирали шестого измерения”[141], которая, по Успенскому, только и является фактором эволюции человека[142]. Он выделял типы людей с восходящей или нисходящей внутренней линией, классифицировал различные нарастающие тенденции в жизни людей, включая нарастание амплитуды угасания, выделял людей “абсолютного повторения” и людей, “выходящих из круга вечного повторения”[143], при этом человек “быта” “с глубоко укоренившейся, окаменелой рутинной жизнью”[144] и исторические персонажи, чьи жизни “связаны с великими жизненными циклами”[145], могли, согласно Успенскому, подчиняться тем же законам повторений и принадлежать к одной и той же разновидности. Нисходящий неудачливый тип в этом смысле ничем не отличается от людей, добившихся с обычной точки зрения успеха, таковы “люди, которые быстро сколачивают огромные богатства, миллионеры и миллиардеры; преуспевающие государственные деятели, известные оппортунистической, а то и преступной деятельностью; лжеученые, создающие ложные теории, рассчитанные на моду и задерживающие развитие истинного знания, романисты, поэты, художники и актеры, добившиеся коммерческого успеха, творчество которых лишено какой-либо ценности, кроме денежной… и тому подобные личности… Главная опасность для людей преуспевающего типа – их успех”,[146] – делает беспощадный вывод Успенский. Людям успеха он противопоставляет людей “подлинной науки, подлинного искусства, подлинной мысли и деятельности”. В многомерную характеристику человека Успенский включает своеобразно истолкованные темы кармы и реинкарнации, понимая их как цепь причин и следствий, несущих идею воздаяния.
Понятие “среднего человека” неприемлемо для Успенского, так как оно трактует человечество как “что-то плоское и однообразное”. Успенский писал: “Человечество, равно как и индивидуум, это горная цепь с высокими вершинами и глубокими ущельями. И ‘средний человек’ существует в реальности не больше, чем ‘средней величины гора’”. Эта сложная многоуровневая концепция человека определяла философию Успенского и была главным инструментом в его борьбе против уравнительных социальных идей прогрессистской модели.
Концепции различных состояний сознания, различных аспектов жизни человека в истории и вечности, идея концентрических кругов человечества – таков многомерный спектр идей Успенского, связанных с идеей человека, его местом в истории и вечности.
Искусство и антропология
Согласно Успенскому, искусство – это “путь познания”, и оно связано с другими путями познания – наукой и философией. В отличие от Вл. Соловьева, подчеркивавшего теургический аспект искусства и видевшего в поэте главный инструмент для достижения теократического синтеза и “введения всего сущего в красоту”, Успенский акцентировал особые познавательные возможности искусства. “Искусство основано на эмоциональном восприятии, на чувстве неведомого, которое лежит по ту сторону видимого и ощутимого, и на переживании творческой силы, а также на чувстве “души” предметов и явлений”[147]. Успенский утверждал, что искусство, не содержащее тайны и не ведущее “в сферы неведомого и не приводящее к новому знанию – это лишь пародия на искусство, а часто даже не пародия, а просто коммерция или производство”[148].