Итак, описать формулировку в качестве высказывания означает не проанализировать отношения между автором и тем, что он сказал (или хотел сказать, или сказал, не желая того), но определить положение, которое может и должен занять индивидуум для того, чтобы быть субъектом.
с) Третья характерная особенность функции высказывания: она не может выполняться без существования области ассоциированного. Это превращает высказывание в нечто иное, нежели простое соединение знаков, нуждающееся для своего существования только в материальном отношении — в видимости, в записи, в звуковом материале, обрабатываемом материале, глубоком срезе следа. Но это отличает его также и от фразы или пропозиции.
Предположим некую совокупность слов и символов. Чтобы решить, образуют ли они грамматические общности типа фразы или логические общности типа пропозиции, необходимо и достаточно определить, по каким правилам они построены. «Пьер не ходил на карьер» образует фразу, а «Карьер не Пьер на ходил» не образует; «A+B=C+D» конституирует пропозицию, но «ADC+ = D» не конституирует. Только исследование элементов и их распределения по отношению к естественной или искусственной системе языка позволяет установить различие между тем, что является пропозицией, и тем, что ею не является, между тем, что является фразой, и беспорядочным нагромождением слов. Это исследование достаточно для того, чтобы определить, к какому типу грамматической структуры относится интересующая нас фраза (утвердительная фраза, фраза, построенная в прошедшем времени, фраза, содержащая или не содержащая именное подлежащее и т. д.) или какому типу пропозиций отвечает ряд рассматриваемых нами знаков (равнозначность между двумя суммами). В крайнем случае, можно анализировать фразу или пропозицию, которая определяется как «одна и только одна», без какой-либо другой, служащей ей контекстом, без единой совокупности фраз или связанных с ней пропозиций, — пусть даже в данных условиях они будут бесполезны и непригодны к использованию, это не помешает их признанию в своей единичности.
Несомненно, найдется несколько возражений. Например, такого рода: пропозиция может быть создана и индивидуализирована как таковая только при условии, что известна система аксиом, которым она подчинена; не образует она ли определение, правило, конвенцию письма ассоциированного поля, которое неотделимо от пропозиции (так же, как грамматические правила, скрыто находящиеся в произведении в компетенции субъекта, необходимы для того, чтобы можно было опознать фразу определенного типа)? Тем не менее, необходимо отметить, что эта совокупность — действительная и возможная — располагается на ином уровне, нежели пропозиция или фраза. Она основывается на своих элементах, их возможных последовательностях и распределениях. Она не связывает их друг с другом. Она предполагается посредством пропозиции. На это можно возразить, что большинство пропозиций (не тавтологических) не могут быть проверены исходя только из правил их построения и для того, чтобы решить, ложные они или истинные, необходимо применить референт; но, истинная или ложная, пропозиция всегда остается пропозицией, и вряд ли применение референта решает, пропозиция она или нет. Это верно и для фраз: в большинстве случаев они могут производить смысл только в контексте (хотя бы они и содержали деиктические элементы, отсылающие к конкретной ситуации или использовали местоимения первого и второго лица, обозначавшие говорящего субъекта и его собеседников, или применяли местоименные элементы и частицы, относящиеся к предыдущим фразам). Но то обстоятельство, что смысл не может быть завершен, не мешает фразе быть грамматически полной и автономной. Видимо, недостаточно хорошо известно, что «хочет сказать» совокупность слов типа «Это я вам скажу завтра»; во всяком случае, нельзя ни датировать этот завтрашний день, ни назвать собеседников, ни догадаться о том, что должно быть сказано. Это ничего более, кроме как обычная фраза, согласованная с правилами построения французского языка. Наконец, станут возражать, что без контекста сложно определить структуру фразы (фраза «Если он умер, я этого никогда не узнаю» может быть построена как «В том случае, если он умер, мне никогда не узнать об этом» или же «Мне никогда не сообщили бы о его смерти»). Но в данном случае речь идет о совершенно определенной двусмысленности, одновременные возможности которой можно перечислить и которая является частью собственно структуры фразы. В общем и целом, можно сказать, что фраза или пропозиция — даже изолированная, даже оторванная от естественного контекста, который ее проясняет, даже освобожденная и отделенная от всех элементов, с которыми скрыто или явственно она могла бы соотноситься, — всегда остается фразой или пропозицией, и всегда возможно опознать ее как таковую.
Однако функция высказывания не может выполняться во фразе или пропозиции в свободном состоянии демонстрируя тем самым, что она не является чистой и простой конструкцией предварительных элементов. Для того, чтобы появилось высказывание и речь коснулась высказывания недостаточно произнести или написать фразу в определенном отношении к полю объектов или к субъекту; необходимо еще включить ее в отношения со всем прилегающим полем. Или, скорее, — поскольку речь здесь идет не о дополнительных отношениях, которые сказываются в других отношениях, — нельзя произнести или написать фразу, нельзя привести ее к существованию высказывания, если не используется побочное пространство. Высказывание всегда имеет края, населенные другими высказываниями. Эти края отличаются от того, что обычно понимают под «контекстом» — действительным или словесным — то есть от совокупности элементов ситуации или речи, мотивирующих формулировку и тем самым определяющих смысл. Они отличаются от перечисленного постольку, поскольку делают его возможным: контекстуальное отношение между фразой и другими окружающими ее фразами различно в случае романа или, например, физического трактата; оно будет различаться между формулировкой и объективной средой, когда речь идет о разговоре или, например, о результатах опыта. Именно на основании более общего отношения между формулировками, на основании всей вербальной сети определяется действие контекста. Края не тождественны и различным текстам, различным фразам, которые субъект может представлять в уме, когда говорит; здесь они еще более беспорядочны, нежели данное психологическое окружение; до некоторой степени они определяют его, так как в соответствии с положением, статусом и ролью формулировки среди остальных, в соответствии с тем, что она вписывается в поле литературы или должна рассеяться как незначительный предмет, в соответствии с тем, что она является частью рассказа или руководит доказательством — способ присутствия других высказываний в сознании субъекта не будет одинаковым: используются разные уровни, разные формы лингвистического опыта, словесной памяти, упоминания уже сказанного. Психологический ореол формулировки управляется издали диспозициями поля высказываний.
Ассоциированное поде, которое производит из фразы и знакового ряда высказывания и позволяет им обладать определенным контекстом, частным репрезентативным содержанием, представляет собой сложную структуру.
Сначала оно образуется рядом других формулировок, внутри которых высказывание вписывается и формирует элемент (игра реплик, составляющих разговор, система доказательства, ограниченная предпосылка с одной стороны и требованиями — с другой, последовательность утверждений, конституирущих рассказ). Оно обращается также в совокупность формулировок, с которыми, скрыто иди явственно, соотносится высказывание либо для того, чтобы их повторить или изменить и приспособить, либо для того, чтобы противопоставить их друг Другу, либо для того, чтобы говорить о них в свою очередь. Не существует высказывания, которое бы так или иначе не вводило в ситуацию другие высказывания (ритуальные элементы в рассказе, уже утвержденные доказательством пропозиций, общепринятые фразы в разговоре). Более того, оно образуется совокупностью формулировок, последующей возможностью которых распоряжается высказывание и которые могут идти за ним в качестве следствия, естественного продолжения или возражения (порядок не открывает те же самые возможности высказывания, что пропозиции аксиоматики или начало рассказа). Наконец, оно образуется совокупностью формулировок, статус которых разделяет рассматриваемое высказывание, среди которых оно занимает место вне линейного порядка, с которых оно стирается или напротив будет оценено, сохранено, сакрализовано и представлено как возможный объект будущему дискурсу (высказывание неотделимо от статуса, который может получить в качестве «литературы» или как несущественное замечание, вполне достойное быть забытым, или как установленная навсегда научная истина, или как пророческие слова и т. д.). Во всяком случае, можно сказать, что последовательность лингвистических элементов является высказыванием лишь в том случае, если она помещена в поле высказываний, где и появляется в качестве единичного элемента.
Высказывание — не прямая проекция определенной ситуации на план речи или совокупности репрезентаций. Оно применяется не просто через субъект, который порождает некоторое число элементов и лингвистических правил. С самого начала, от своих истоков оно вырисовывается в поле высказывания, где у него есть место и статус, который предполагает для него возможные отношения с прошлым и открывает прогнозируемое будущее. Любое высказывание существует подобным частным образом: нет высказывания вообще, свободного, безразличного и независимого, но лишь высказывание, включенное в последовательность или совокупность, высказывание, играющее роль среди других, основывающееся на них и отличающееся от них; оно всегда включено в игру высказываний, в которой у него есть своя простая и незначительная, как ему и подобает, роль, тогда как грамматическое построение для своего осуществления нуждается в элементах и правилах и, в конечном счете, возможно представить себе язык (разумеется, искусственный), который использовал бы для своего построения и всех нужд только одну фразу. Впрочем, учитывая алфавит и правила построения формальной системы, можно полностью определить первую пропозицию этого языка, но она тоже не является высказыванием. Нет высказывания, которое не предполагало бы других высказываний, которое не имело бы вокруг себя поля сосуществований, эффектов и последовательностей, распределения функций и ролей.
Если и возможно говорить о высказывании, то постольку, поскольку фраза (или пропозиция) фигурируют в определенной точке, в определенном положении, в игре высказываний, которая его переполняет. На основании сосуществования высказываний, на автономном и описательном уровне выделяются грамматические отношения между фразами, логические отношения между пропозициями и металингвистические отношения между языком и речью-объектом, речью, определяющей свои правила, риторические отношения между группами (или элементами) фраз. Очевидно, мы вправе анализировать все эти отношения, не ставя во главу угла самое поде высказываний, то есть область сосуществования, где выполняется функция высказывания. Но они могут существовать и поддаются анализу постольку, поскольку эти фразы были «высказываниями»; другими словами, постольку, поскольку они проявляют себя в поле высказываний, которое позволяет им находиться в определенной последовательности или порядке, сосуществовать и играть роль по отношению друг к другу. Высказывание, едва ли будучи принципом индивидуализации означающих совокупностей (значащим «атомом», исходя из которого существует смысл) — это то, что располагает сигнификативные, или означающие, общности в пространстве, где они умножаются и накапливаются.
d) Наконец, для того, чтобы последовательность лингвистических элементов могла рассматриваться и анализироваться как высказывание, необходимо, чтобы она выполняла четвертое условие: она должна обладать материальным существованием. Возможно ли говорить о высказывании, если оно не произнесено вслух, если его нельзя увидеть, если оно не воплощено в ощущаемом элементе и не оставило следа — всего за несколько мгновений — в памяти или пространстве? Возможно ли говорить о высказывании как о фигуре идеальной и безмолвной? Высказывание всегда дано «через» материальную толщу, — даже если оно рассеяно, даже если оно приговорено (с явным трудом) исчезнуть. Да и не только высказывание нуждается в материальности, — она, в свою очередь, тоже не дана ему в дополнение, но в каком-то смысле его образует. Составленная из одних и тех же слов, наделенная одним и тем же смыслом, пребывающая в семантической и синтаксической тождественности, фраза не конституирует одно и то же высказывание, если она произнесена кем-либо в разговоре или напечатана в романе, если она была написана некогда, несколько веков тому назад, и если она вновь появляется теперь в устной формулировке. Координаты и материальный статус высказывания являются некоторыми из присущих характерных особенностей. Это более, чем очевидно. Наверное. Так как, едва вещам уделяют толику внимания, они становятся менее ясными, а проблемы умножаются.
Конечно, хотелось бы сказать, что если высказывание лишь отчасти характеризуется материальным статусом, и если его тождественность чувствительна к изменениям этого статуса, то это же свойство присуще фразам и пропозициям: материальность знаков действительно совсем не чужда грамматике и даже логике. Известны теоретические проблемы, которые ставит перед ней материальное постоянство используемых знаков (как определить тождественность символа через разные субстанции, в которые он может быть воплощен и видоизменен в допустимые для него формы? Как его опознать и убедиться, что он-тот же самый, если его нужно определять как «конкретное физическое тело»?). Так же хорошо известны проблемы, которые ставит перед ней самое понятие «последовательность символов» (что означает предшествовать и следовать? приходить «до» и «после»? в каком пространстве расположены эти понятия?). Несколько лучше известны отношения материальности языка — роль письменности и алфавита, то, что в письменном тексте и в разговоре, в газете и книге, в письме и на афише используется совершенно разный синтаксис и словарь; более того, существуют последовательности слов, которые образуют индивидуализированные ивполне приемлемые фразы, если они фигурируют в заголовках газеты, и которые тем не менее в разговоре никогда не могли бы считаться фразой, имеющей смысл. Однако материальность играет для высказывания намного более важную роль: она не просто принцип смены, изменения критериев знания или определение лингвистических совокупностей меньшего масштаба (и уровня). Она отрицается самим высказыванием: нужно, чтобы высказывание имело материю, отношение, место и дату. И когда эти необходимые условия изменятся, оно само меняет тождественность- Сразу же возникает масса вопросов: одно высказывание или несколько образует одна и та же фраза, произнесенная громким или тихим голосом' каждое ли повторяемое предложение дает место высказыванию, когда заучивают текст наизусть, или следует полагать, что повторяется одно и то же? сколько высказываний во фразе, правильно переведенной на иностранный язык — два или одно? сколько высказываний можно насчитать в коллективном повторении текста — на молитве или уроке? как установить тождественность высказывания, учитывая эти случайные обстоятельства, повторения и переписывания?
Помимо всего прочего, проблема осложняется тем, что часто между уровнями царит неразбериха. Преде всего нужно выделить множественность актов высказывания. Нам возразят, что акт высказывания выполнен всякий раз, когда передана совокупность знаков. Каждая из этих артикуляций имеет пространственно-временную индивидуальность. Два человека могут одновременно сказать одно и то же, но, поскольку их двое, будет два разных акта высказывания. Один и тот же субъект может несколько раз повторить одну и ту же фразу, — таким образом, получится несколько разных актов высказываний во времени. Акт высказывания — не повторяющееся событие; оно имеет свою пространственную и временную единичность, которую нельзя не учитывать. Однако единичность влечет за собой некоторое количество постоянных — грамматических, семантических, логических — с помощью которых можно, нейтрализуя момент высказывания и координаты, его индивидуализирующие, опознать общую форму фразы, значения, пропозиции. Время и место акта высказывания, материальное отношение, им используемое, становятся тогда, по меньшей мере, малозначимыми; выделяется же форма, которая бесконечно повторяется и может дать место наиболее рассеяным высказываниям.
Итак, само высказывание не может быть сведено к чистому событию акта высказывания, так как, несмотря на свою материальность, оно может быть повторено: ничто не мешает нам сказать, что одна и та же фраза, произнесенная двумя людьми в разных обстоятельствах, конституирует только одно высказывание. И тем не менее, оно не сводится к грамматической или логической форме, поскольку оно чувствительно к различиям материала, материи, времени и места. Какова же эта материальность, присущая высказыванию и узаконивающая некоторые единичные повторения? Как становится возможным то, что можно говорить об одном и том же высказывании там, где есть несколько разных актов высказываний — тогда как следует говорить о нескольких высказываниях там, где нельзя опознать формы, структуры, правила построения и тождественные намерения? Каков же режим
Не это ли как раз ощутимая количественная материальность, данная в форме цвета, звука или твердости, и разграфленная той же пространственной ориентацией, что и перцептивное пространство? Возьмем очень простой пример: текст, воспроизведенный несколько раз, несколько изданий одной и той же книги или, еще лучше, разные экземпляры одного и того же тиража не образуют различных высказываний: во всех изданиях «Цветов зла» (не исключая варианты и недошедшие целиком тексты) мы вновь находим ту же самую игру высказываний, хотя ни буквы, ни чернила, ни бумага, ни любой способ локализации текста и расположения знаков не будут одинаковы: изменилась каждая крупица материальности. Но в данном случае эти «маленькие» различия не способны исказить тождественность высказывания и вызвать к существованию другое; они полностью нейтральны в основном — конечно, материальном, но одинаково институциональном и экономическом — элементе «книги»: книга, каким бы ни было количество экземпляров и изданий, на каких бы различных материалах она не возникала, — это место строгой равноценности для высказываний, для них это инстанция бесконечного повторения тождественности. Первый пример показывает, что материальность высказывания определяется вовсе не занимаемым пространством или датой формулировки, но, скорее, статусом вещи или объекта, — всегда неопределенным, но изменяющимся, относительным и всегда готовым быть поставленным под вопрос статусом: известно, например, что для историков литературы издание книги, опубликованной самим автором, имеет иной статус, нежели посмертные издания, что высказывания имеют в данном случае единичную ценность и являются не проявлением одной и той же совокупности, но тем, что должно быть и будет повторено. Подобным же образом, нельзя утверждать наличие равноценности между текстами Конституции и Библии или религиозного откровения и любыми рукописями или печатными текстами, которые воспроизводят их с помощью той же самой письменности, тех же букв и аналогичных материалов: с одной стороны, суть сами высказывания, с другой — их воспроизведения. Высказывание не отождествляется с фрагментом материи; его тождественность изменятся вместе со всем режимом материальных институций.
Итак, высказывание может быть одним и тем же — будь то рукопись на листе бумаги иди опубликованный в книге текст; оно может быть одним и тем же — произнесено ли оно вслух, напечатано на афише или воспроизведено на магнитофонной ленте; однако когда романист произносит какую-либо фразу в повседневной жизни и затем помещает ее, ничего не изменив, в рукопись, которую пишет, вкладывая ее в уста персонажа или даже позволяя произвести ее тому анонимному голосу, что слывет голосом автора, нельзя утверждать, что в этом случае речь идет об одном и том же высказывании. Режим материальности, которому непосредственно подчиняются высказывания, является скорее порядком институции, нежели пространственно-временной локализации; он определяет скорее
Тождественность высказывания подчинена второй совокупности условий и пределов, предписанных ей совокупностью других высказываний, среди которых оно фигурирует, областью, в которой его можно использовать или применять, ролью или функцией, которые оно должно исполнять. Утверждения «Земля круглая» или «Виды эволюционируют» не являются одним и тем же высказыванием до и после Коперника, до и после Дарвина; в столь простых формулировках изменился не смысл слов, но отношение этих утверждений к другим пропозициям, условия их использования и «реинвестирования», поле опыта, возможных проверок, разрешаемых проблем, с которыми можно их соотнести. Фраза «Сны реализуют желания» может повторяться веками, но она не будет одним и тем же высказыванием и у Платона, и у Фрейда. Схема применения, правила применения, созвездия, где они могут играть роль, их стратегические возможности образуют для высказываний
К тому же, в данном случае речь идет не о критерии индивидуализации высказывания, но, скорее, о его принципе изменения: он более разнообразен, нежели структура фразы, а его тождественность тоньше, легче, изменчивей, нежели тождественность семантической или грамматической совокупности, либо более постоянен, нежели эта структура, а его тождественность шире, прочнее и устойчивей. Более того, не только тождественность высказывания не может быть раз и навсегда установлена по отношению к тождественности фразы, но она сама по себе относительна и неустойчива в соответствии с употреблением, которое находят высказыванию, и тем, как им распоряжаются.
Когда высказывание используют для того, чтобы вычленить из него грамматическую структуру, риторическую конфигурацию или коннотации, носителем которых оно является, вполне очевидно, что его нельзя рассматривать как тождественное в языке оригинала и перевода. Но если попробовать ввести его в процесс экспериментальной проверки, текст и перевод будут образовывать одну и ту же совокупность высказываний. К тому же, на определенной ступени макроистории можно предположить, что утверждение «Виды эволюционируют» образуют одно и то же высказывание у Дарвина и у Симпсона; на более тонком уровне, рассматривая более ограниченные поля употребления («неодарвинизм» в противопоставлении собственной системе Дарвина), мы имеем дело с двумя разными высказываниями. Постоянство высказывания, сохранение его тождественности в единичных событиях актов высказываний, раздвоения в тождественности форм, — все это является функцией
Таким образом, высказывание не должно пониматься как событие, которое производилось бы в определенном месте и времени, которое было бы возможно полностью воспроизвести в акте памяти. Между тем очевидно, что оно не является также и идеальной формой, которую всегда можно актуализировать в любом теле, в какой бы то ни было совокупности и при любых материальных условиях. Слишком часто повторяющееся для того, чтобы полностью соответствовать пространственно-временным координатам своего рождения (оно отлично от даты и места появления), слишком тесно связанное с тем, что его окружает и учреждает, для того, чтобы быть столь же свободным, как чистая форма (в отличие от законов построения, управляющих совокупностью элементов), высказывание некоторой переменной тяжестью, относительным весом в том поле, куда оно помещено, некоторым постоянством, допускающим разнообразные использования, временной непрерывностью, которая лишена инерции простого следа и не проспит своего прошлого. В то время, как акт высказывания может быть
Повторяющаяся материальность, которая характеризует функцию высказывания, вызывает к жизни высказывание как специфический и парадоксальный объект, но все же как объект среди тех объектов, которые производятся, обрабатываются, используются, преобразуются, обмениваются, комбинируются, разбираются и собираются, может быть, разрушаются людьми. Вместо того, чтобы быть раз и навсегда сказанной вещью — затерянной в прошлом, как итог сражения, геологическая катастрофа или смерть короля — высказывание одновременно с появлением в своей материальности, возникает со своим статусом, включается в систему, располагается в поле использования, поддается перемещениям и возможным изменениям, участвует в операциях и стратегиях, где его тождественность поддерживается или исчезает.
Таким образом, высказывание функционирует, служит, скрывается, позволяет или препятствует осуществить желание, покоряется или сопротивляется интересам, включается в порядки раздоров и войн, становится предметом присвоения или соперничества.
3. ОПИСАНИЕ ВЫСКАЗЫВАНИЙ
Направление анализа оказалось заметно смещено; я хотел дать определение высказыванию, которое изначально оставалось неопределенным. Все было сказано так, как будто высказывание — легко устанавливаемая общность, законы и возможности группирования которой мы пытались описать. Возвращаясь к пройденному, я обнаружил, что не могу определить высказывание как общность лингвистического типа, высшую по отношению к фонеме и слову и низшую по отношению к тексту, но, скорее, имею дело с функцией высказывания, приводящей в действие разнообразные общности: иногда они могут совпадать с фразами, иногда — с пропозициями, но иногда они состоят из фрагментов фраз, последовательностей или знаковых таблиц, игры пропозиций или равноценных формулировок; данная функция, вместо того, чтобы придавать «смысл» данным общностям, налаживает их отношение с полем объектов; вместо того, чтобы сопоставлять их с субъектом, открывает их общность возможных субъективных положений; вместо того, чтобы строго определить их границы, помещает их в область согласования и сосуществования; вместо того, чтобы определить их тождественность, располагает их в пространстве, где они инвестируются, используются и повторяются. Одним словом, мы сталкиваемся не с атомическим высказыванием — с его действием смысла, происхождением, границами и индивидуальностью, — но с полем изучения функций высказывания и условий, при которых она вызывает к жизни различные общности, которые могут быть (но вовсе не должны быть) грамматическим или логическим порядком. В данный момент я обязан ответить на два вопроса: что нужно понимать под изначально поставленной задачей описать высказывание? как теория высказывания может сочетаться с анализом дискурсивных формаций, который был намечен без ее помощи?
А
1. Прежде всего необходимо определить словарь. Если
Я знаю, что в большинстве своем эти определения не соответствуют общепринятым: лингвисты придают слову дискурс совсем другой смысл; логики и аналитики иначе используют термин высказывание. Но я не собираюсь переносить в область, которая только и ждет подобного разъяснения, игру концептов, форму анализа, теорию, которые были образованы в ином месте; я не собираюсь использовать модель, применяя ее с присущей ей эффективностью к новым содержаниям. Не то чтобы я хотел оспоривать ценность подобной модели или, даже не испытав ее, ограничить ее досягаемость и властно обозначить порог, который она не должна переступать. Мне бы хотелось дать жизнь описательной возможности, очертить область, для которой она пригодна, определить пределы и автономию. Эта описательная возможность непосредственно связана с другими, но не проистекает из них.
Очевидно, анализ высказываний не претендует на полное и исчерпывающее описание «языка» или «того, что было сказано». В любой толще, введенной словесным перформансом, он располагается на отдельном уровне, который должен быть выделен из других, охарактеризован по отношению к ним и к уровню абстракции. В частности, он не замещает логический анализ пропозиций, грамматический анализ фраз, психологический или контекстуальный анализ формулировок. Он предлагает другой подход к словесным перформансам, другой способ разлагать их целостности, изолировать пересекающиеся термины и отмечать различные закономерности, которым те подчиняются. Приводя в действие высказывания, противопоставляя их фразе и пропозиции, мы не стремились ни обрести утраченную целостность, ни воскресить полноту живого слова, богатство глагола, глубокое единство Логоса (подобно тому, как изобретают все новые ностальгии те, кому не молчится). Анализ высказывания соответствует частному уровню описания.
2. Итак, высказывание не является элементарной общностью, которая прибавляется или смешивается с общностями, описанными грамматикой и логикой. Он не может быть изолировано таким же образом, как фраза, пропозиция или акт формулирования. Описание высказывания не сводится к выделению или выявлению характерных особенностей горизонтальной части, но предполагает определение условий, при которых выполняется функция, давшая существование ряду знаков (ряду не грамматическому и не структурированному логически), — и притом, существование частное, существование, которое выявляет ее как нечто иное, нежели чистый след, скорее, как отношение к области объектов, как нечто иное, нежели результат действия или индивидуальной операции, скорее, как игру возможных для субъекта положений, как нечто иное, нежели органичная, автономная, замкнутая в самой себе целостность, способная формировать смысл только в себе самой, скорее, как элемент в поле сосуществований, как нечто иное, нежели скоротечное событие или неподвижный объект, скорее, как повторяющуюся материальность. Описание высказываний обращается — в соответствии со своего рода вертикальным измерением — к условиям существования различных означающих совокупностей. Отсюда парадокс: оно не пытается очертить, обойти словесные перформансы, чтобы открыть за ними и под их видимой поверхностью скрытый элемент, скрывающийся в них или возникающий подспудно тайный смысл; однако высказывание не видимо непосредственно; оно не проявляется столь же явным образом, как грамматическая или логическая структуры (даже если последняя не полностью ясна, даже если ее крайне сложно разъяснить). Высказывание одновременно и невидимо и несокрыто.
Оно несокрыто по самому своему определению, поскольку характеризует модальности существования, присущие совокупности действительно произведенных знаков. Анализ высказывания может основываться только на сказанных вещах, на фразах, которые были в действительности произнесены или написаны, на означающих элементах, которые оставили след или были артикулированы — и, более строго, на единичности, которая заставляет их существовать, предоставляет их взгляду, чтению, возможной реактивации, тысяче применений или возможных трансформаций среди других вещей, но не в качестве других вещей. Он может касаться лишь осуществленных словесных перформансов, поскольку анализирует их на уровне существования, описывая сказанные вещи именно в том качестве, в каком они были сказаны. Анализ высказывания, следовательно, является историческим анализом, который, тем не менее, остается вне любой интерпретации: он не вопрошает сказанные вещи о том, что они скрывают, о том, что в них сказано или недосказано, — об изобилии мыслей, образов и фантазмов, которые их населяют. Напротив, он задается вопросом о том, каким образом они существуют или что считается в них проявленным, оставившим след и, может быть, оставшимся для повторного использования; он спрашивает о том, что является для них очевидным, появившимся — и ни о чем более. С этой точки зрения нельзя признать возможность существования скрытого высказывания, так как рассматривают только то, что является очевидностью действующего языка.
Этот тезис сложно подтвердить даказательствами. Хорошо известно, — может быть, с тех пор, как люди научились речи, — что вещи часто говорятся Друг для друга, что фраза может одновременно иметь два разных значения, что один проявленный и полученный без особых хлопот смысл может таить в себе второй, эзотерический или пророческий, который будет открыт вследствие более тщательной расшифровки или эрозии времени, что под видимой формулировкой может царить другая, которая руководит ею, перестраивает и искажает, предписывая несвойственные ей формулировки, — короче говоря, тем или иным образом сказанные вещи говорят сами за себя и даже несколько больше. Но в действительности эффекты удвоения или раздвоения, и недосказанное, которое оказывается сказанным вопреки всему, не затрагивают высказывание, по меньшей мере, то, которое имеется в виду в данном случае. Полисемия — узаконивающая герменевтику и открытие другого смысла — касается фразы и семантических полей, которые она вводит в действие: одна и та же совокупность слов может дать место нескольким смыслам, нескольким возможным построениям, она может иметь несколько — переплетенных или чередующихся — различных значений, но на основании одного высказывания, которое остается самотождественным. Подобным же образом, подавление одного словесного перформанса другим, их замещение или наложение суть феномены, относящиеся к уровню формулировки (даже если они влияют на лингвистические и логические структуры); само же высказывание отнюдь не затрагивается этим раздвоением или вытеснением, поскольку является такой разновидностью существования словесного перформанса, какой оно было осуществлено. Высказывание не может рассматриваться как совокупный результат или кристаллизация нескольких неустойчивых, едва артикулированных высказываний, взаимодействующих друг с другом. Высказыванию не сопутствует тайное присутствие недосказанного, скрытое значение, репрезентации; напротив, способ посредством которого функционируют скрытые элементы и с помощью которого они могут быть восстановлены, зависит от самой разновидности высказывания. Хорошо известно, что «недосказанное», «вытесненное» не одно и то же — ни по своей структуре, ни по своему эффекту — когда речь идет о математическом высказывании и высказывании экономическом, когда речь идет об автобиографии или о изложении сна.
Тем не менее ко всем разнообразным разновидностям
3. Итак, напрасно стремление высказывания быть несокрытым, оно все равно невидимо, не дано восприятию как явный носитель пределов и характерных черт. Необходимо определенное изменение взгляда и образа действия для того, чтобы его можно было опознать и рассматривать самостоятельно. Может быть, это слишком хороший знакомый, который постоянно нас избегает; может быть, пресловутая прозрачность, которая для того, чтобы не скрывать ничего в своей толще, тем не менее, не дана во всей ясности. Уровень высказывания обрисовывается в его непосредственной близости.
Тому есть несколько причин. Первая уже приводилась: высказывание не является общностью наряду с фразами и пропозициями;
оно всегда включено в общности этого рода или даже в последовательности знаков, которые не подчиняются их законам (и которые могут быть списком, случайным рядом или таблицей); оно характеризует не то, что в них дано, или то, как они разграничены, но самый факт их данности и способ, которым они даны. Оно обладает той сверхневидимостью «есть», которая читается в том, о чем можно сказать «есть та или иная вещь».
Другая причина состоит в том, что сигнификативная структура языка всегда отсылает к другому; объекты оказываются им обозначенными, смысл — намеченным, субъект отмечен некоторым количеством знаков, даже если он сам и не присутствует. Язык всегда кажется населенным другим, — местом, расстоянием, удаленностью;
он опустошается отсутствием. Не является ли он местом появления чего-то иного, нежели он сам, и не рассеивается ли его собственное существование в этой функции? Итак, если необходимо описать уровень высказывания, нужно принять во внимание это существование;
опросить язык не о том, к чему он отсылает, но об изменении, которое его задает; оставить в стороне его власть обозначать, называть, показывать, выявлять, его способность быть местом смысла или истины, и задержаться на моменте, — либо застывшем, либо включенном в игру означающего и означаемого, — который определяет его единичное и ограниченное существование. Речь идет о том, чтобы в исследовании языка оставиться не только на точке зрения означаемого (теперь это уже привычно), но и на точке зрения означающего, чтобы заставить появиться то, что есть повсюду в отношении с областью объектов и возможных субъектов, в отношении с другими формулировками и вероятными повторными применениями языка.
Наконец, последняя причина сверхневидимости высказывания: оно предполагается любыми другими анализами языка, но его никогда не пытались рассмотреть в отдельности. Для того, чтобы язык мог быть исследован как объект, разделенный на различные уровни, описываемый и анализируемый, необходимо, чтобы присутствовало «данное высказывание», которое всегда будет определенном и конечным: анализ языка всегда осуществляется на своде слов и текстов, интерпретация и упорядочивание подразумеваемых значений всегда основаны на ограниченной группе фраз, логический анализ системы включает в повторную запись, в формальную речь данную совокупность пропозиций. Что касается уровня высказываний, он всякий раз оказывается маловажным: пусть он определяется только как демонстрационный образец, который позволяет освободить неопределенно применяющиеся структуры, пусть он тайно уклоняется в чистую видимость, за которой должна обнаруживаться истина другого слова, пусть он оценивается как незначительный материал, служащий опорой формальным отношениям, пусть всякий раз он необходим для того, что анализ мог иметь место, — любая существенность устраняет его для самого анализа. Если к этому прибавить то обстоятельство, что описания могут осуществляться, лишь сами будучи конечными совокупностями высказываний, сразу станет ясно, почему поле высказываний окружает их со всех сторон, почему они не могут освободиться от него и почему не могут рассматривать его непосредственно как предмет рассуждений. Рассматривать высказывания сами по себе — не означает искать вне всех этих анализов и на более глубоком уровне некую тайну или некий исток языка, которые они опускают, но попробовать сделать видимой и анализируемой столь близкую прозрачность, которая является элементом их возможности.
Несокрытый и невидимый, уровень высказывания находится на пределе языка: сам по себе он вовсе не является совокупностью признаков, данных не систематическим образом непосредственному опыту; но и вне себя он не является загадочным безмолвием, которое он не переводит. Он определяет модальность своего появления, скорее, ее периферию, нежели внутреннюю организацию, скорее, ее поверхность, нежели содержание. Но возможность описать поверхность высказывания доказывает, что «данное» языка не является простым прерыванием глубокой немоты, что слова, фразы, значения, утверждения, сцепления пропозиций не опираются непосредственно на первозданную ночь безмолвия, но внезапное появление фразы, вспышка смысла, неожиданное указание на обозначения всегда появляются в области осуществления функции высказывания и между языком — таким, каким его читают и слышат и таким, на котором говорят, — и отсутствием любой формулировки нет изобилия всех едва сказанных вещей, всех неопределенных фраз, всех наполовину сказанных мыслей, этого бесконечного монолога, лишь некоторые отрывки которого могут появляться; но прежде всего — или во всяком случае прежде него (так как он от них зависит) — условий, в соотвествии с которыми выполняется функция высказывания. Это доказывает также, что напрасно искать вне структурных, формальных или интерпретативных приемов анализа языка область, освобожденную наконец от любой позитивности, где могли бы развертываться свобода говорящего, тяжкий труд человеческого бытия или открытие трансцендентального предназначения. Нет смысла возражать против лингвистических методов или логического анализа: «Что после стольких слов о правилах построения вы делаете из самого языка в полноте его живого тела? Что вы делаете из этой свободы или предварительного любому значению смысла, без которых не было бы индивидуумов, понимающих друг друга в постоянно выполняемой работе языка? Разве вы не знаете, так легко преодолев конечные системы, которые делают возможным бесконечность дискурса, но не способны его основывать и контролировать, разве вы не знаете, что находка бывает или приметой трансцендентности иди произведением человеческого существа? Помните ли вы, что описали лишь некоторые характерные признаки языка, появление и способ быть которых абсолютно не сводим к вашему анализу?». Должно отбросить эти возражения, так как, если истино то, что существует измерение, не принадлежащее ни логике, ни лингивстике, то оно не является, тем не менее, ни восстановленной трансцендентностью, ни вновь открывшимся путем к недостижимому первоначалу, ни конституированном человеческим существом собственных значени. Язык в инстанции своего появления и способа быть — это высказывание; как таковой он зависит от описания, не являющегося ни трансцендентальным, ни антропологическим. Анализ высказывания не предписывает лингвистическому и логическому анализу предел, дойдя до которого они должны были бы отказаться двигаться дальше или признать свою беспомощность; он не проводит линию, которая бы ограничивала их область; он развертывается в другом и скрещивающемся направлении. Возможность анализа, индивидуализация, если она установлена, должна позволять установливать трансцендентальную опору, которую определенная форма философского дискурса проивопоставляет любому анализу языка во имя бытия самого языка и основания, откуда он должен вести происхождение.
В
Теперь я должен обратиться ко второй группе вопросов: как определенное подобным образом описание высказываний может соотноситься с анализом дискурсивных формаций, принципы которого я обрисовал выше? И наоборот: возможно ли сказать, что анализ дискурсивных формаций является описанием высказываний в том смысле, который я только что дал этому слову? Необходимо ответить на данные вопросы, так как именно в этой точке деятельность, которой я занимаюсь вот уже столько лет, которую я развивал вполне безрассудно, но общий силуэт которой я пытаюсь сейчас обрисовать, рискуя ее упорядочить, рискуя исправить большинство ее заблуждений или недочетов, — деятельность эта должна замкнуть свой круг. Как уже отмечалось, здесь я не пытаюсь сказать о том, что я хотел сделать некогда в том или ином анализе, проекте, который я собирался осуществить, о препятствиях, которые я встретил, о компромиссах, которые пришлось пойти, о более или менее удовлетворительных результатах, которых я достиг; я не описываю действительную
Изучая высказывания, мы открыли функцию, которая основана на совокупности знаков, которая не отождествляется ни с грамматической «приемлемостью», ни с логической коррекцией, и которая нуждается для осуществления в референте (не являющимся непосредственным фактом, состоянием вещей, ни даже объектом, но принципом различения), ни в субъекте (вовсе не говорящем сознании, не авторе формулировки, но положении, которое может быть занято при некоторых условиях различными индивидуумами), ни во ассоциированном поле (не являющемся реальным контекстом формулировки, ситуаций, в которой она была артикулирована, но областью сосуществования для других высказываний), ни в материальности (не являющейся только материалом или опорой артикуляции, но статусом, правилами переписывания, возможностями применения и повторного использования). Итак, то, что было описано под именем дискурсивной формации, представляет собой, строго говоря, группы высказываний. То есть совокупности словесных перформансов, которые не связываются между собой на уровне
Исходя из этого, можно сделать несколько обобщений.
1. Можно сказать, что ориентация дискурсивных формаций, независимо от других принципов возможной унификации, упорядочивает частный уровень высказывания; но в то же время можно сказать, что описание высказываний и способа организации высказываний ведет к индивидуализации дискурсивных формаций. Оба определения одинаково обоснованы и обратимы. Анализ высказывания и анализ формации устанавливаются в соотношении друг с другом. Когда, наконец, наступит время основания теории, нужно будет определить дедуктивный порядок.
2. Высказывание принадлежит к дискурсивным формациям как фраза — к тексту, а пропозиция — к дедуктивной совокупности. Но в то время, как закономерность фразы определяется законами языка, закономерность пропозиции — законами логики, закономерность высказываний определяется самой дискурсивной формацией. Принадлежность высказывания и закон формации делают одно и то же, что не парадоксально, поскольку дискурсивная формация характеризуется вовсе не принципами повторения, но рассеиванием факта, так как для высказываний оно является не условием возможности, но законом сосуществования, и поскольку высказывания в свою очередь являются вовсе не взаимозаменяемыми элементами, но совокупностями, которые характеризуются модальностью существования.
3. Итак, теперь можно раскрыть полный смысл приведенного выше определения «дискурса». Будем называть дискурсом совокупность высказываний постольку, поскольку они принадлежат к одной и той же дискурсивной формации. Дискурс не образует риторической, формальной или бесконечно повторяющейся общности, появление и применение в истории которой можно было бы предсказать (и объяснять в случае необходимости); он конституируется ограниченным числом высказываний, для которых можно определить совокупность условий существования. Понимаемый таким образом дискурс естественно, не является идеальной или вневременной формой, которая имела бы ко всему прочему историю; проблема состоит не в том, чтобы спросить себя, как и почему он смог появиться и воплотиться в данной точке времени; он насквозь историчен — фрагмент, общность и прерывность в самой истории, ставящей проблему собственных пределов, разрывов, трансформаций, специфических форм темпоральности скорее, нежели проблему своего внезапного появления в среде сообществ времени.
4. И, наконец, можно уточнить понятие дискурсивной «практики». Нельзя путать ее ни с экспрессивными операциями, посредством которых индивидуум формулирует идею, желание, образ, ни с рациональной деятельностью, которая может выполняться в системе выводов, ни с «компетенцией» говорящего субъекта, когда он строит грамматические фразы. Это совокупность анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания.
Теперь мне остается направить анализ, отнеся дискурсивные формации к высказываниям, которые они описывают, на поиски в иной области; на этот раз — вовне, на поиски законного применения этих понятий: что можно открыть с их помощью, какое место они могут занимать среди других методов описания, до какой степени они могут изменять и перераспределять область истории идей. Но прежде, чем решиться на столь резкий поворот и для того, чтобы он был более безопасен, я еще немного задержусь в измерении, которое только что исследовал, и попробую уточнить, что требует и что исключает анализ поля высказываний и формаций, которые его являют.
4. РЕДКОСТЬ, ВНЕШНЕЕ, НАКОПЛЕНИЕ
Анализ высказывания принимает во внимание эффект редкости. Большей частью анализ дискурса проходит под двойным знаком целостности и избытка. Мы показываем, как различные тексты, с которыми мы имеем дело, соотносятся друг с другом, организуются в единую фигуру, совпадают с институциями и несут значения, которые могут быть общими для любой эпохи. Каждый рассматриваемый элемент принимается как проявление целостности, которой он принадлежит и которая его переполняет. Таким образом, мы замещаем разнообразием сказанных вещей тип большого однородного текста, еще не артикулированного и впервые проливающего свет на то, что люди «хотели сказать» не только в речах и текстах, дискурсах и письменных источниках, но и в институциях, практиках, техниках, объектах, ими производимых. По отношению к этому подразумеваемому, высшему и суверенному «смыслу» высказывания с их быстрым распространением появляются в чрезмерном изобилии, поскольку с ним единственным все они соотносятся и только он конституирует их истинность — избыток означающих элементов по отношению к единственному означаемому. Но поскольку этот первый и последний смысл безразличен к проявленным формулировкам, поскольку он скрывается под тем, что возникает и что он тайно раздваивает, каждый дискурс таит в себе способность сказать нечто иное, нежели то, что он говорил, и укрыть, таким образом, множественность смыслов — избыток означаемого по отношению к единственному означающему. Изучаемый подобным образом дискурс является одновременно полнотой и бесконечным богатством.
Анализ высказываний и дискурсивных формаций открывает полностью противоположное направление: он хочет определить принцип, в соответствии с которым смогли появиться только означающие совокупности, бывшие высказываниями. Он пытается установить закон редкости. Эта задача включает в себя несколько аспектов.
— Она основывается на принципе «
— Высказывания изучаются на границе, которая отделяет их от того, что не сказано, в инстанции, которая заставляет их появиться, в своем отличии от всех остальных. Речь идет не о том, чтобы заставить говорить окружающее их безмолвие, не о том, чтобы найти вновь все то, что в них или рядом с ними молчало иди умалчивалось. Речь идет не о том, чтобы изучать препятствия, которые помешали данному открытию, задержали данную формулировку, вытеснили данную форму акта высказывания, данное бессознательное значение или данное находящееся в становлении логическое обоснование, но о том, чтобы определить ограниченную систему присутствий. Значит, дискурсивная формация не является целостностью в развитии, обладающей своей динамикой или частной инертностью, вносящей в несформулированный дискурс то, что она уже не говорит, еще не говорит или то, что противоречит ей в данный момент. Это вовсе не богатое и сложное образование, а распределение лакун, пустот, отсутствий, пределов и разрывов.
— Тем не менее, мы не связываем эти «исключения» с вытеснением или подавлением и не предполагаем, что ниже проявленных высказываний остается нечто скрытое и глубинное. Высказывания анализируют не как находящихся на месте других высказываний, попавших ниже линии возможного появления, но как находящиеся на своем собственном месте. Их перемещают в пространство, которое полностью проявлено и не содержит никаких удвоений. У него нет текста снизу, а, значит, нет и никакого избытка. Область высказывания полностью располагается на своей поверхности. Каждое высказывание занимает на ней только ему принадлежащее место. Следовательно, описание состоит не в том, чтобы найти, место какого недосказанного занимает высказывание, не в том, как можно свести его к безмолвному и общему тексту, но, напротив, в том, какое единичное местоположение оно занимает, какие ответвления в системе формаций позволяют отметить его локализацию, как оно выделяется в общем рассеивании высказываний.
— Эта редкость высказываний, лакунообразная и
В отличие от всех этих интерпретаций, самое существование которых возможно лишь благодаря
Другая характерная черта: анализ высказываний истолковывает их в систематической форме внешнего. Обычно историческое описание сказанных вещей полностью пронизано противопоставлением внутреннего и внешнего, полностью подчинено задаче вернуться из внешнего, которое было бы только случайностью или чисто материальной необходимостью, видимым телом или неточным переводом, к существенному ядру внутреннего. Предпринять историю того, что сказано, означает, в таком случае, выполнить вновь в другом направлении работу проявления: вновь рассмотреть высказывания, сохранившиеся на протяжении времени и рассеянные в пространстве, в скрытом внутреннем, которое им предшествует, откладывается на них и оказывается (во всех смыслах этого термина) предано. Таким образом, освобождается ядро основополагающей субъективности. Субъективности, всегда остающейся в стороне от явной истории, всегда находящей ниже событий другую историю, более серьезную, более тайную, более основательную, более близкую к источнику, теснее связанную с его последним горизонтом (и, соответственно, полноправную хозяйку всех определений). Другую историю, которая течет ниже истории, опережающей и неопределенным образом
Тема, от которой пытается избавиться анализ высказываний, чтобы восстановить высказывания в их чистом рассеивании. Чтобы анализировать их в несомненно парадоксальном внешнем, поскольку оно не соотносится ни с какой противостоящей формой внутреннего. Чтобы рассмотреть их в прерывности, не искажая положение, с помощью одного из разрывов, которые ставят их вне игры и делают их несущественными в разомкнутости или более важном различии. Чтобы уловить самое их вторжение в место и момент, когда оно производится. Чтобы найти их влияние на событие. Несомненно, скорее, чем о внешнем стоило бы говорить о «безразличном», но само это слово слишком нарочито отсылает к неопределенности веры, к стиранию или заключению в скобки любого положения существования, тогда как речь идет о нахождении той наружной части, где распределяются в своей относительной редкости, лакунообразном соседстве, развернутом пространстве события высказывания.
— Эта задача предполагает, что поле высказываний не описывается как «перевод» операций или процессов, которые развертываются в другом месте (в мыслях людей, в их сознании или бессознательном, в сфере трансцендентных структур), но принимается в своей эмпирической скромности как место событий, закономерностей, налаживания отношений, определенных изменений, систематических трансформаций; короче говоря, его трактуют не как результат или след другой вещи, но как практическую область, которая является автономной (хотя и зависимой) и которую можно описать на ее собственном уровне (хотя и следовало бы связать с другими).
— Она предполагает также, что область высказываний не относится ни к говорящему субъекту, ни к чему-либо наподобие коллективного сознания, ни к трансцендентальной субъективности; но что ее описывают как анонимное поле, конфигурация которого опредедяет возможное место говорящих субъектов. Нужно не располагать высказывания относительно
— Она предполагает, соответственно, что в их трансформациях, последовательных рядах, ответвлениях поле высказываний не подчиняется темпоральности сознания как своей законной модели. Не стоит надеяться — по меньшей мере, на данном уровне и при данной форме описания — что возможно написать историю сказанных вещей, которая по праву была бы одновременно по своей форме, закономерности и природе историей индивидуального или анонимного сознания, замысла, системы намерений, совокупности целей. Время дискурса не является переводом в видимую хронологию смутного времени мысли.
Итак, анализ высказываний осуществляется безотносительно к
Третья черта анализа высказываний: он обращается к специфическим формам накопления, которые нельзя отождествлять ни с интериоризацией в форме воспоминания, ни с безразличным подытоживанием документов. Обыкновенно, анализируя уже выполненные дискурсы, их рассматривают как охваченных существенной инертностью, — случай ли их сохранил или забота людей и иллюзии, которые они питали касательно ценности и непреходящей значимости своих слов, — тем не менее, они являются ни чем иным, как письменами, скопившимися в пыли библиотек, спящими беспробудным сном с тех пор, как они были забыты и как их видимое действие затерялось во времени. Самое большее, им посчастливиться быть восстановить свой статус в находках чтения или открыть носителей меток, отсылающих к инстанциям их акта высказывания. Хорошо еще, если эти однажды расшифрованные метки смогут освободить посредством некоторой памяти, пронизывающей время, значения, мысли, желания, погребенные фантазмы. Эти черты термина: чтение-след- расшифровка-память (какой бы ни была привилегия, данная тому или иному из них, каким бы ни было метафорическое пространство, ему соответствующее и позволяющее принять во внимание три остальных) определяют систему, которая обычно позволяет расшевелить дискурс, застывший в неподвижности, и на одно мгновение вернуть немного утраченной живости.
Итак суть анализа высказываний — не разбудить спящие в настоящий момент тексты, чтобы вновь обрести, заворожив прочитывающиеся на поверхности метки, вспышку их рождения; напротив, речь идет о том, чтобы следовать им на протяжении сна или, скорее, поднять родственные темы сна, забвенья, потерянного первоначала и исследовать, какой способ существования может охарактеризовать высказывания независимо от их акта высказывания в толщи времени, к которому они принадлежат, где они сохраняются, где они действуют вновь и используются, где они забыты (но не в их исконном предназначении) и возможно даже разрушены.
— Этот анализ предполагает, что высказывания рассматриваются в
— Помимо этого, данный анализ предполагает, что высказывания трактуются в форме
— Анализ высказываний предполагает, наконец, что во внимание принимаются феномены
Таким образом описание высказываний и дискурсивных формаций должно избавляться от столь частого и навязчивого образа возвращения. Оно не претендует на возврат вне времени, которое было бы лишь падением, скрытой возможностью, забвением, восстановлением или блужданием, к основополагающему моменту, где речь еще не связана ни с какой материальностью, не признана никакой устойчивостью и где она задерживается в неопределенном измерении разомкнутости. Такое описание не пытается конституировать для уже сказанного парадоксальное мгновение второго рождения; оно не призывает солнце вернуться к восходу. Напротив, оно трактует высказывания в густоте накопления, где они принимаются и которую они, тем не менее, постоянно изменяют, беспокоят, потрясают и иногда разрушают.
Описать совокупность высказываний не как закрытую избыточную целостность значений, но как лакунообразную и раздробленную фигуру, описать совокупность высказываний не в соотношении с внутренним
5. ИСТОРИЧЕСКОЕ АПРИОРИ И АРХИВ
Позитивность дискурса — как и позитивность естественной истории, политической экономии или клинической медицины — характеризует общность
Написанные рядом друг с другом, эти слова выглядят почти вызывающе; ими я хочу обозначить априори, которое было бы не только условием законности суждений, но и условием реальности для высказываний. Речь идет не о том, что можно было бы сделать законным какое-либо утверждение, но о выявлении условий возникновения высказываний, закона их сосуществования, специфической формы их способа быть, принципов, по которым они существуют, трансформируются и исчезают. Априори не истин, которые никогда не могли бы быть сказаны или непосредственно даны опыту, но истории, которая дана постольку, поскольку это история действительно сказанных вещей. Причина использования этого несколько варварского термина в том, что априори должно учитывать высказывания в их рассеивании, во всех открытых их бессвязанностью изъянах, в их наложении и обоюдном замещении, в их одновременности,
В противоположность формальным априори, юрисдикция которых распространяется без наложений, оно является чисто эмпирической фигурой; но, с другой стороны, поскольку оно позволяет понимать дискурсы в законе их
Таким образом, область высказывания, артикулированная согласно историческим априори и «скандируемая» различными дискурсивными формациями, лишена рельефа монотонной, бесконечно протяженной равнины, которую я упоминал в начале, говоря о «поверхности дискурсов»; она также прекращает появляться в качестве неподвижного, чистого и безразличного элемента, в котором достигают одного уровня — каждый в соответствии с собственным движением или некой смутной динамикой — темы, идеи, концепты, знания. Теперь мы имеем дело с полным
Под данным термином я понимаю не сумму всех текстов, сохраненных культурой как документы своего прошлого и свидетельство поддерживаемой тождественности и не институции, которые в данном обществе позволяют регистрировать и сохранять дискурсы, память о которых желательно хранить, а свободный доступ к которым поддерживать, но, скорее, причину того, что столько вещей, сказанных столькими людьми на протяжении стольких тысячелетий, появились не только посредством законов мысли, не только благодаря стечению обстоятельств, не просто как знаки, на уровне словесных перформансов того, что смогло развертываться в порядке разума или в порядке вещей, но того, что они появились благодаря всей игре отношений, характеризующих собственно дискурсивный уровень; что вместо того, чтобы быть случайными фигурами, как будто привитыми почти что случайно к
Между
уровень практики, выявляющий множественность высказываний некоторого числа регулярных событий, как некоторого числа вещей, поддающихся истолкованию и операциям. У него нет тяжести перевода, и он не представляет собой библиотеку (вне времени и места) всех библиотек; но он и не радушное забвенье, открывающее любому новому слову поле осуществления его свободы; между переводом и забвением он заставляет появиться правила практика, которые позволяют высказываниям одновременно и существовать, и закономерно изменяться.
Очевидно, что нельзя исчерпывающе описать архив общества, культуры, цивилизации; без сомнения, даже архив любой эпохи. С другой стороны, мы не можем описать наш собственный архив, поскольку мы говорим внутри этих правил, поскольку именно он дает тому, что мы можем сказать — и самому себе, объекту нашего дискурса — способы появления, формы существования и сосуществования, систему накопления, историчности и исчезновения. Во всей целостности архив описать невозможно; его актуальность неустранима. Он дан фрагментами, частями, уровнями несомненно настолько лучше и с настолько большей строгостью, что время отделяет нас от него: в конечном счете, если бы не было редкости документов, для его анализа было бы необходимо самое великое хронологическое отступление. Однако, каким образом описание архива могло бы проверяться, выяснять то, что делает его возможным, отмечать места из которых оно говорит, контролировать обязанности и права, испытывать и вырабатывать концепты — по меньшей мере, на той стадии изучения, когда оно может определять свои возможности только в момент их осуществления — если оно настойчиво описывает только самые отдаленные горизонты? Не нужно ли ему насколько это возможно приблизиться к позитивности, которой оно само подчиняется, и к системе архива, которая позволяет говорить в данный момент об архиве вообще? Не нужно ли ему осветить — не было бы это только уловкой — поле высказывания, частью которого оно является?..
Итак, анализ архива предполагает привилегированный регион: одновременно близкий нам, но отличный от нашей актуальности, — это кромка времени, которая окружает наше настоящее, которая возвышается над ним и указывает на его искажения, это то, что вне нас устанавливает наши пределы. Описание архива развертывает свои возможности (и принципы овладения этими возможностями) исходя из дискурсов, которые только что перестали быть исключительно нашими; его порог существования установлен разрывом, отделяющим нас от того, что мы не можем более сказать, и от того, что выходит за пределы нашей дискурсивной практики; оно начинается за пределом нашей собственной речи; его место — это разрыв наших собственных дискурсивных практик. В этом смысле оно ценно для нашего диагноза. Вовсе не потому, что оно позволило бы нам составить таблицу наших отличительных черт и заранее обрисовать фигуру, которая появится у нас в будущем. Но оно отнимет у нас наши непрерывности; оно рассеивает временную тождественность, в которую нам самим нравится смотреться, чтобы заклинать разрывы истории; оно нарушает течение трансцендентальных телеологий; и там, где антропологическая мысль спрашивает человеческое существо иди его субъективность, она заставляет вспыхнуть другое и вовне. Таким образом понятый диагноз не устанавливает факт нашей тождественности игрой различий. Он устанавливает, что мы являемся различием, что наш разум — это различие дискурсов, наша история — различие времен, наше Я — различие масок. Что анализ, далекий от того, чтобы быть забытым и вновь открытым
III. АРХЕОЛОГИЧЕСКОЕ ОПИСАНИЕ
1. АРХЕОЛОГИЯ И ИСТОРИЯ ИДЕЙ
Теперь можно изменить направление нашего анализа; можно вновь спуститься вниз по течению и, осмотрев область дискурсивных образований и высказываний, обрисовав их общую теорию, направиться к возможным областям применений. Мы выясним, чему должен служить анализ, который я, может быть, слишком торжественно окрестил «археологией». Окрестил, впрочем, из соображений необходимости, поскольку, если быть искренним, вещи пока что не лишены некотрой неясности.
Я исходил из относительно простой проблемы установления дискурса посредством больших общностей, не являющихся общностями произведений, авторов, книг или тем. И когда с единственной целью их установить я приступил к работе над последовательностью понятий (дискурсивных формаций, позитивности, архива), я определил область (высказывания, поле высказываний, дискурсивные практики), я попытался выявить специфику метода, который не был бы ни формализаторским, ни интерпретативным, — одним словом, я обращался к любому инструментарию, сложность и несомненно странное устройство которого вызывает затруднения.
На то есть несколько причин: существует достаточно методов, способных описать и анализировать язык, и этого, кажется, достаточно для того, чтобы он высокомерно не пожелал прибавлять к себе другой. Кроме того, я не снимал подозрения с дискурсивных общностей в роде «книги» или «произведения», поскольку предполагал, что они не так уж и непосредственны и очевидны, как это может показаться на первый взгляд. В самой деле, разве разумно противопоставлять их общностям, которые устанавливают ценой такого усилия, после стольких подготовительных мер и согласно столь неопределенным принципам, что необходимо исписать многие сотни страниц, прежде, чем удастся их прояснить? И являются ли разграниченные в конце концов и отождествленные с помощью этих инструментов пресловутые «дискурсы» тем же явлением, что и фигуры (называемые «психиатрией», «политической экономией» или «естественной историей»), из которых я эмпирически исходил и которые послужили поводом для применения этого странного арсенала?
Теперь мне непременно нужно будет измерить «описательную эффективность» понятий, которые я попытался определить. Мне нужно знать, работает ли это устройство и что именно оно способно производить. Может ли «археология» предложить что-либо отличное от того, что предлагают другие способы описания? Какую пользу можно извлечь из столь сложного предприятия?
И сразу же у меня возникает первое подозрение. Я действовал так, как будто бы открыл новую область, как будто бы для ее описания мне нужны были еще никому неведомые вехи и ориентиры. Но задумаемся: не попал ли я в действительности в пределы пространства, уже давно и хорошо известного в качестве «истории идей»? Разве не в этих же пределах я оказывался неожиданно для самого себя, когда в два или три приема пытался установить свои дистанции? Разве бы я не нашел в нем, — уже вполне подготовленном, уже достаточно проанализированном, — разве бы я не нашел в нем того, что искал, не отведи я от него взгляда? В сущности, может быть, я всего лишь историк идей? Пристыженный или, если вам будет угодно, надменный… Историк идей, который захотел целиком и полностью обновить свою дисциплину; историк идей, который несомненно желал придать ей строгость, недавно приобретенную столькими родственными ей системами описания, историк идей, который, оказавшись неспособным действительно изменить прежнюю форму анализа, неспособным заставить ее преодолеть порог научности (пусть даже подобная метаморфоза никогда бы и не могла произойти, пусть даже у меня нет и не было сил для того, чтобы самостоятельно производить эти преобразования), заявляет, стремясь ввести читателя в заблуждение, что он всегда делал и хотел делать другое, нежели то может показаться… Может быть, весь этот туман предназначен лишь для того, чтобы скрыть нечто оставшееся во все том же прежнем пейзаже, неотделимое от старой почвы, истощенное использованием? Я не могу найти оснований для безмятежности и не могу стать безмятежным настолько, чтобы не показать, чем археологический анализ отличается от других способов описания и не отделить себя от истории идей.
Непросто охарактеризовать такую дисциплину как история идей:
неопределенные объекты, расплывчатые границы, заимствованные отовсюду понемногу методы, петляющий и сбивчивый ход мысли… Тем не менее, кажется, можно признать за ней две несомненные роли. С одной стороны, вспомним, она рассказывает историю побочных обстоятельств, историю по краям, — отнюдь не историю наук, но историю несовершенных, плохо обоснованных форм познания, которые так и не достигли на протяжении своей долгой жизни степени подлинной научности. Так, обычно это скорее история алхимии, нежели история химии, скорее, история животного разума или френологии, нежели история физиологии, скорее история атомистической тематики, нежели история физики. Это история призрачных философий, исследующих литературу, искусство, науки, право, мораль и самое повседневную жизни людей; это историй вечных сюжетов, которым никак не удается выкристаллизоваться в строгую и индивидуальную систему, но которые образуют спонтанную, стихийную философию для тех, кто никогда не философствует; это история не литературы, но окружающей ее молвы, этой повседневной письменности, так быстро стирающейся, что никогда не приобретающей статус произведения или сразу его лишающейся; это анализ сублитератур разного рода, альманахов, журналов и газет, мимолетных успехов, непризнанных авторов. Определенная таким образом (но сразу же видно, насколько сложно найти ее точные границы) история идей обращается ко всему скрытому массиву мысли, ко всей игре репрезентаций, анонимно протекающих между людьми, — в зазорах дискурсивных памятников она выявляет хрупкий фундамент, на котором они основываются. Это наука о сбивчивых речах, неоконченных произведениях, бессвязных суждениях… Это скорее анализ точки зрения, нежели анализ собственно знания, скорее анализ заблуждений, нежели анализ истины, наконец, скорее анализ менталитета, нежели анализ форм мысли.
Но с другой стороны, история идей дана нам для того, чтобы мы могли изучать существующие научные дисциплины, трактовать их и вновь интерпретировать. Она представляет собой скорее стиль анализа, угол зрения, нежели маргинальную область. Она берет на себя ответственность за все историческое поле наук, литератур и философий: но она же и описывает
Вполне понятно, как взаимосвязаны две эти роли истории идей. В самом предварительном смысле можно сказать, что история идей постоянно описывает переход из не-философии в философию, из не-науки в науку, из не-литературы в само произведение- описывает во всех направлениях, где только такой переход осуществляется. Она, таким образом, является анализом тайных рождений, отдаленных соответствий, постоянства, которые упорно сохраняются ниже уровня очевидных изменений, медленных образований, которые извлекают выгоду из тысячи слепых соучастий, всеобъемлющих фигур, которые намечаются постепенно и внезапно сгущаются в заключительной точке произведения. Генезис, непрерывность, подытоживание — вот предметы, которыми занята история идей, вот ее темы, с помощью которых она привязывается к определенной, теперь уже вполне традиционной форме исторического анализа. В этих условиях естественно, что любой, кто представляет историю, ее методы, требования и возможности как эту, все же несколько обветшавшую идею, не может и помыслить о том, чтобы расстаться с такой дисциплиной, как история идей. Для такого исследователя естественно предположить, что любая другая форма анализа дискурса будет поистине предательством самой истории.
Итак, археологическое описание — это именно уход от истории идей, систематический отказ от ее постулатов и процессов, это последовательная попытка выработать любую другую историю того, что было сказано людьми. Что за беда, если кто-то не узнает в этом предприятии историю своего детства, что за беда, если кто-то оплакивает ее, взывает к ней, — к той эпохе, что более не доказывает наверняка этой великой тени прошлого свою исключительную верность? — Такой убежденный и последовательный консерватор только убеждает меня в моей правоте и придает мне уверенности в том, что я собирался сделать и сказать.
Между археологическим анализом и историей идей действительно существуют многочисленные различия. Сейчас я пытаюсь установить четыре из них, которые кажутся мне основными, а именно:
различие в представлении о новизне; различие в анализе противоречий; различие в сравнительных описаниях; и, наконец, различие в ориентации трансформаций. Я надеюсь, что в них можно будет найти частные особенности археологического анализа, и, вероятно, измерить его описательную способность. Для этого достаточно установить несколько принципов.
1. Археология стремится определить не мысли, репрезентации, образы, предметы размышлений, навязчивые идеи, которые скрыты или проявлены в дискурсах; но сами дискурсы, — дискурсы в качестве практик, подчиняющихся правилам.
Она не рассматривает дискурс как
2. Археология не стремится найти непрервный и незаметный переход, который плавно связывает дискурс с тем, что ему предшествует, его окружает и за ним следует.
Она не подстерегает ни момент, в который, исходя из того, чем дискурс еще не был, он стад тем, что он есть, ни момент, в который, расшатывая прочность фигуры, он начинает постепенно терять свою тождественность. Напротив, ее проблема заключается в том, чтобы определить дискурс в самой его специфичности, показать, в чем именно игра правил, которые он использует, несводима к любой другой игре; ее задача — следовать по пятам за дискурсом и, в лучшем случае, просто очертить его контуры. Археология не движется в медленной прогрессии из смешанного поля мнения к единичности системы или определенному постоянству науки; она вовсе не «славословие», но различающий анализ, дифференциальное счисление разновидностей дискурса.
3. Археология не упорядочивается в суверенной фигуре произведения; она не стремится уловить момент, когда последняя отделяется от анонимного горизонта.
Она не хочет восстановить загадочную точку, где индивидуальное и социальное переходит друг в друга. Она не является ни психологией, ни социологией, ни, что важнее, антропологией творения. Произведение не является для нее существенным разрывом, даже если речь идет о его перемещении в глобальный контекст или в сеть причинностей, которые ее поддерживает.
Археология определяет типы и правила дискурсивных практик, пронизывающих индивидуальные произведения, иногда полностью ими руководящих и господствующих над ними так, чтобы ничто их не избегало. Инстанция создающего субъекта в качестве причины бытия произведения и принципа его общности археолгии чужда.