Две недели.
Две недели назад мать Робина еще была жива.
– Все хорошо, дорогой? – Миссис Пайпер потрепала его по голове. – Ты что-то побледнел.
Робин кивнул и проглотил слова, которые не следовало произносить.
Он не имел права возмущаться. Профессор Ловелл столько всего обещал ему, хотя ничего не был должен. Робин еще не вполне понимал правила того мира, в который ему предстояло влиться, но знал, что ему стоит быть благодарным. Почтительным. Не стоит злить благодетеля.
– Может быть, я сам отнесу профессору тарелку? – спросил он.
– Спасибо, мой хороший. Это так мило с твоей стороны. Ступай, а после встретимся на палубе и посмотрим на закат.
Время словно растворилось. Всходило и заходило солнце, но без какой-либо привычной рутины – не нужно было ходить за водой или бегать с мелкими поручениями – дни казались одинаковыми, в любой час. Робин спал, перечитывал старые книги и гулял по палубе. Время от времени он болтал с другими пассажирами, которым, казалось, всегда приятно было услышать почти идеальный лондонский выговор из уст китайчонка. Помня слова профессора Ловелла, он старался говорить и думать исключительно на английском. Когда вдруг появлялись мысли на китайском, он их отбрасывал.
От воспоминаний он тоже отмахивался. Забыть жизнь в Кантоне оказалось так легко – мать, дедушку с бабушкой, десять лет жизни в порту, – быть может, потому, что переход был таким резким, а разрыв таким окончательным. Робин оставил позади все, что знал. Ему не за что было уцепиться, не к чему возвращаться. Теперь его мир состоял из профессора Ловелла, миссис Пайпер и далекой страны по ту сторону океана. Он похоронил прошлую жизнь, не потому что она была ужасна, просто только так он мог выжить. Робин натянул английский акцент, как новое пальто, всячески стараясь приспособиться к нему, и за несколько недель привык его носить. Вскоре никто уже не просил его сказать несколько слов по-китайски ради забавы. Через несколько недель никто уже и не помнил, что он китаец.
Однажды утром миссис Пайпер разбудила его очень рано. Робин возмущенно засопел, но она настояла.
– Пойдем, милый, такое нельзя пропустить. – Зевая, он надел куртку. Выйдя на палубу, в холодное утро, укутанное таким густым туманом, что едва можно было различить нос судна, он еще потирал глаза. Но когда туман немного рассеялся, на горизонте показались темно-серые силуэты. Так Робин впервые увидел Лондон – Серебряный город, сердце Британской империи, в то время крупнейший и богатейший город в мире.
Глава 2
Лондон был мрачным и серым, но тут же взрывался цветом; шумным, бурлящим жизнью, но жутковато тихим, населенным призраками и кладбищами. Пока «Графиня Харкорт» плыла вглубь страны по Темзе, к порту в бьющемся сердце столицы, Робин заметил, что Лондон, подобно Кантону, – город противоречий и толп, как и любой город, служащий гаванью для всего мира.
Но, в отличие от Кантона, сердце Лондона билось, как отлаженный механизм. По всему городу гудело серебро. Оно мерцало на колесах кебов и колясок, на лошадиных подковах, сверкало под окнами и над дверями зданий, было закопано под улицами и скрыто в стрелках тикающих часов в башнях, выставлялось напоказ в витринах магазинов, а вывески гордо превозносили магические свойства хлеба, ботинок или всяких безделушек. Жизненная сила Лондона обладала резким и звонким тембром, совершенно не похожим на потрескивания шаткого бамбука, которыми был наполнен Кантон. Звук здесь был искусственным, металлическим – будто у ножа, скрипящего по стальному точилу; чудовищный промышленный лабиринт, как у Уильяма Блейка: «жестокий труд / Бесчисленных колес, вращающих одно другое / Тиранами-зубцами»[6].
Лондон собрал львиную долю серебряной руды и языков со всего мира, и в результате город стал крупнее, тяжелее, быстрее и ярче, чем позволяла природа. Лондон был прожорлив, разжирел на своей добыче и все равно голодал. Лондон был одновременно невообразимо богат и удручающе беден. Прекрасный, уродливый, разросшийся, тесный, рыгающий, чихающий, добродетельный, лицемерный, посеребренный, Лондон был близок к расплате, ибо настанет тот день, когда город либо пожрет себя изнутри, либо выплеснется наружу в поисках новых деликатесов, труда, капитала и культуры, которыми можно питаться.
Но чаша весов пока еще не опрокинулась, и вечный пир пока продолжался. Когда Робин, профессор Ловелл и миссис Пайпер ступили на берег в лондонском порту, суматоха колониальной торговли достигла апогея. Корабли с мачтами и реями, инкрустированными серебром, помогающим плыть быстрее, стояли в ожидании, когда их трюмы опустошат от чая, хлопка и табака перед следующим плаванием в Индию, Вест-Индию, Африку, на Дальний Восток. Они развозили британские товары по всему миру. И возвращались с полными трюмами серебра.
Уже тысячу лет серебряные пластины использовали в Лондоне, да и по всему свету, но со времен расцвета Испанской империи ни одно место в мире так не зависело от силы серебра и не обладало подобными запасами. Серебро, обрамляющее каналы, очищало воду даже в такой огромной реке, как Темза. Серебро в сточных канавах маскировало вонь дождя, слякоти и отбросов ароматом невидимых роз. Серебро в часовых башнях позволяло колоколам отбивать ритм, слышимый на много миль вокруг, и перезвон сливался в одну нестройную мелодию по всему городу и пригородам.
Серебро имелось и в двухколесных кебах, которые нанял профессор Ловелл, после того как они прошли таможню: один – для пассажиров, а другой – для багажа. Когда они уселись, тесно прижавшись друг к другу в крохотном экипаже, профессор Ловелл указал на серебряную пластину, вмонтированную в пол кеба.
– Можешь прочитать, что там написано? – попросил он.
Робин наклонился и прищурился.
– Скорость… и спес?
– Spes, – уточнил профессор Ловелл. – Это латынь. От этого слова произошло английское speed, скорость, и оно означает нечто среднее между надеждой, удачей, успехом и достижением цели. Так экипажи ездят чуть быстрее и безопаснее.
Робин нахмурился и коснулся пластины пальцем. Она казалась такой маленькой, такой незначительной, а производила огромный эффект.
– Но как? – И он тут же задал второй, более насущный вопрос: – А я могу…
– В свое время. – Профессор Ловелл похлопал его по плечу. – Но да, Робин Свифт. Ты будешь одним из немногих ученых в мире, владеющих секретами серебра. Вот для чего я и привез тебя сюда.
Через два часа кеб доставил их в деревню под названием Хампстед, расположенную в нескольких милях от Лондона, профессор Ловелл владел там четырехэтажным домом из красного кирпича и белой штукатурки, окруженным обширным садом из аккуратно постриженных кустов.
– Твоя комната на самом верху, – сказал профессор Робину, открывая дверь. – Вверх по лестнице и направо.
Внутри было темно и промозгло. Миссис Пайпер пошла отдергивать шторы, а Робин затащил свой сундук по спиральной лестнице и дальше по коридору, как ему сказали. В его комнате было мало мебели – только письменный стол, кровать и стул, а еще книжный шкаф в углу, уставленный столькими книгами, что его лелеемая коллекция выглядела на их фоне жалко.
Робин с любопытством приблизился. Неужели эти книги собрали специально для него? Это казалось маловероятным, хотя многие названия звучали привлекательно – только на верхней полке стояло несколько новых романов Свифта и Дефо, его любимых авторов. Обнаружились там и «Путешествия Гулливера». Он взял книгу с полки. Она была потрепанной, некоторые страницы засаленные, с загнутыми уголками, а другие с пятнами от чая или кофе.
Робин смущенно поставил книгу на место. Видимо, в этой комнате кто-то жил до него. Другой мальчик, наверное, его ровесник, который так же сильно любил Джонатана Свифта и читал «Приключения Гулливера» столько раз, что чернила в верхнем правом углу, где палец переворачивал страницы, слегка выцвели.
Кто это мог быть? У профессора Ловелла вроде бы не было детей.
– Робин! – взревела миссис Пайпер снизу. – Тебя ждут на улице.
Робин поспешил вниз по лестнице. Профессор Ловелл ждал его у двери, нетерпеливо глядя на карманные часы.
– Комната подошла? – поинтересовался он. – Там есть все, что тебе нужно?
Робин энергично кивнул.
– Еще бы.
– Хорошо. – Профессор Ловелл мотнул головой на ожидающий кеб. – Садись, нужно сделать из тебя англичанина.
Он говорил в буквальном смысле. Остаток дня профессор Ловелл водил Робина по разным специалистам, приобщавшим его к цивилизованному обществу. Они посетили доктора, который взвесил и осмотрел его и неохотно объявил годным для жизни на острове. «Ни тропических болезней, ни блох, благодарение Богу. Немного мелковат для своего возраста, но, если кормить его ягненком и пюре, быстро наверстает. А теперь давайте сделаем прививку от оспы. Подними-ка рукав, будь любезен. Благодарю. Больно не будет. Считай до трех». Они зашли к цирюльнику, и тот подстриг непослушные, доходящие до подбородка пряди Робина совсем коротко, над ушами. Затем навестили шляпника, сапожника и, наконец, портного, который измерил Робина с ног до головы и показал несколько рулонов ткани, а утомленный избытком впечатлений Робин выбрал наугад.
Когда солнце уже клонилось к закату, они заглянули в суд, где встретились со стряпчим, и тот составил несколько документов, согласно которым Робин становился законным гражданином Великобритании, а его опекуном назначался профессор Ричард Линтон Ловелл.
Профессор Ловелл написал свое имя с размашистым завитком. Потом к столу стряпчего подошел Робин. Стол был слишком высок для него, и клерк подвинул скамейку, на которую он мог встать.
– Я думал, что уже все подписал, – сказал Робин, глядя на документ.
Текст очень напоминал соглашение об опекунстве, которое профессор Ловелл дал ему в Кантоне.
– Здесь определяются условия наших с тобой отношений, – пояснил профессор. – Так ты станешь англичанином.
Робин просмотрел закорючки текста: опекун, сирота, несовершеннолетний, попечительство.
– Вы меня усыновляете?
– Я стану твоим опекуном. Это не то же самое.
«Почему?» – чуть не спросил он. От этого вопроса зависело что-то важное, хотя Робин был еще слишком мал, чтобы как следует разобраться. Повисла напряженная пауза. Стряпчий почесал нос. Профессор Ловелл откашлялся. Но время шло, а он так и не заговорил. Профессор Ловелл не считал нужным что-либо объяснять, а Робин уже знал – настаивать не стоит. Он подписал.
К тому времени как они вернулись в Хампстед, солнце уже давно село. Робин спросил, может ли пойти спать, но профессор Ловелл позвал его в столовую.
– Ты же не хочешь расстроить миссис Пайпер, она весь день провела на кухне. Хотя бы положи немного на тарелку.
Миссис Пайпер счастливо воссоединилась с родной кухней. Стол, нелепо огромный для двоих, был уставлен молочниками, белыми булочками, жареной морковью и картофелем, соусами, а в серебряной супнице была, по всей видимости, целая курица. Робин с утра ничего не ел и должен был бы умирать от голода, но так устал, что при виде всей этой снеди его затошнило.
Он посмотрел на картину, висящую позади стола. Она сразу бросалась в глаза. На ней был изображен прекрасный город в сумерках, но, как понял Робин, не Лондон. Какой-то более величественный. Более древний.
– Ах да, – сказал профессор Ловелл, проследив за его взглядом. – Это Оксфорд.
Оксфорд. Робин слышал это название, но не помнил где. Он попытался разобрать название по частям, как поступал со всеми незнакомыми английскими словами.
– Там… торгуют скотом?[7] Это рынок?
– Это университет. Там собираются величайшие умы страны, чтобы исследовать, изучать и обучать. Это чудесное место, Робин.
Профессор указал на большое здание с куполом, находящееся в центре картины.
– Это Рэдклиффская библиотека. А это, – показал он на башню позади нее, самое высокое здание на картине, – Королевский институт перевода. Именно там я преподаю и провожу боˊльшую часть года, когда не живу в Лондоне.
– Как красиво, – сказал Робин.
– О да, – произнес профессор Ловелл с нехарактерной теплотой. – Это самое прекрасное место на свете.
Он раскинул руки, словно вообразил перед собой Оксфорд.
– Представь город ученых, исследующих самые чудесные и завораживающие явления. Науки. Математика. Языки. Литература. Представь здания и здания, наполненные книгами, в каждом больше книг, чем ты видел за всю жизнь. Представь тихое, уединенное и спокойное место для размышлений. – Он вздохнул. – Лондон – отвратительная клоака. Здесь ничего невозможно делать – слишком шумно, город требует все твое внимание. Можно сбежать в места вроде Хампстеда, но вопящее нутро города притягивает обратно, нравится тебе это или нет. А Оксфорд предоставляет все необходимые для работы инструменты: пищу, одежду, книги, чай и покой. Это средоточие всех современных знаний и изобретений цивилизованного мира. И если ты будешь успешно там учиться, однажды тебе повезет назвать его домом.
Единственным подобающим ответом на эту речь могло быть только благоговейное молчание. Профессор Ловелл с замиранием сердца смотрел на картину. Робину хотелось бы преисполниться таким же восторгом, но он не мог не коситься на самого профессора. Нежность и страстное томление в его взгляде поразили Робина. До сих пор за все время знакомства профессор Ловелл ни к чему не выказывал такую привязанность.
Обучение Робина началось на следующий день.
После завтрака профессор Ловелл велел Робину умыться и через десять минут вернуться в гостиную. Там уже дожидался дородный, улыбчивый джентльмен по имени мистер Фелтон (окончил колледж Ориел с самыми высокими оценками, между прочим), и, разумеется, под его руководством Робин освоит латынь на оксфордском уровне. Мальчик начал немного позже своих сверстников, но, если будет усердно учиться, это можно легко исправить.
Утро началось с заучивания базовой лексики – agricola, terra, aqua, – и это оказалось крайне утомительным, хотя впоследствии показалось легким по сравнению с последующими головокружительными объяснениями склонений и спряжений. Робина никогда не учили основам грамматики: на английском он говорил правильно по наитию и поэтому, занимаясь латынью, изучал основы языка как такового. Существительное, глагол, подлежащее, сказуемое, дополнение; именительный, родительный, винительный падежи… В течение следующих трех часов он впитал обескураживающее количество сведений и к окончанию урока забыл половину, но получил чувство языка и узнал все слова, обозначающие то, как с ним можно обращаться.
– Не беспокойся, приятель. – К счастью, мистер Фелтон был терпелив и явно сочувствовал Робину из-за жестокой пытки, которой подвергался его разум. – Когда мы закончим с основами, будет веселее. Подожди, когда мы доберемся до Цицерона. – Он посмотрел на записи Робина. – Но тебе следует быть тщательнее с орфографией.
Робин не увидел никаких ошибок.
– В каком смысле?
– Ты забыл почти все диакритические знаки.
Робин подавил недовольный вздох: он проголодался и хотел поскорее закончить и пообедать.
– Ах, эти…
Мистер Фелтон забарабанил по столу пальцами.
– Длина звука имеет значение, Робин Свифт. К примеру, возьмем Библию. В первоначальном тексте на древнееврейском не уточняется, какой запретный плод змей уговорил вкусить Еву. Но в латыни malum означает «зло», а mālum, – он написал это слово, с силой поставив черту, – означает «яблоко». Отсюда рукой подать до обвинения яблока в первородном грехе. Но, насколько нам известно, настоящей виновницей могла быть хурма.
К обеду мистер Фелтон ушел, вручив Робину список из сотни слов для заучивания к следующему утру. Робин пообедал в гостиной в одиночестве, машинально засовывая в рот ветчину и картофель, и при этом непонимающе взирал на учебник грамматики.
– Еще картошки, милый? – спросила миссис Пайпер.
– Нет, спасибо.
От тяжелой пищи вкупе с крохотным шрифтом в книге его клонило ко сну. Разболелась голова, ему и правда было бы неплохо поспать.
Но не тут-то было. Ровно в два часа пополудни явился худой джентльмен с седыми бакенбардами, представившийся как мистер Честер, и в следующие три часа начал обучать Робина древнегреческому.
Греческий стал упражнением на тему «Как сделать привычное необычным». Алфавит напоминал латинский, но лишь частично, и многие буквы звучали не так, как выглядели: например, «ро» писалась как латинская «р», а «эта» как латинская «h». Как и в латыни, в греческом были спряжения и склонения, но гораздо больше форм, времен и вокализмов, которые приходилось отслеживать. Звучание казалось более далеким от английского, чем в латыни, и Робин прикладывал усилия, чтобы греческие тона не звучали как китайские. Мистер Честер был более суров, чем мистер Фелтон, и раздражался, когда Робин постоянно путал окончания глаголов. К концу дня Робин чувствовал себя настолько потерянным, что мог лишь повторять звуки, которые выплевывал ему в лицо мистер Честер.
Мистер Честер отбыл в пять, также оставив гору материалов для чтения, Робину даже смотреть на этот список было больно. Он отнес тексты к себе в комнату и, спотыкаясь, поскольку голова у него кружилась, спустился в столовую ужинать.
– Как продвигается обучение? – поинтересовался профессор Ловелл.
Робин замялся.
– Хорошо.
Профессор Ловелл изогнул губы в улыбке.
– Слишком много сразу навалилось, да?
Робин вздохнул.
– Немножко чересчур, сэр.
– В этом и прелесть изучения нового языка. Оно выглядит грандиозной задачей. Оно и должно тебя пугать. Только так ты оценишь, как много уже знаешь.
– Но я не понимаю, почему это так сложно, – сказал Робин с внезапным ожесточением. Он ничего не мог с собой поделать: уже с полудня в нем копилось разочарование. – Почему так много правил? Зачем столько разных окончаний? В китайском всего этого нет, у нас нет времен, склонений и спряжений. Китайский гораздо проще…
– Тут ты ошибаешься, – заметил профессор Ловелл. – Каждый язык по-своему сложен. Просто сложность латыни проявляется в форме слова. Морфологическое богатство – это достоинство, а не изъян. Возьмем предложение «Он будет учиться». Та хуэй сюэ. Три слова и в английском, и в китайском. А на латыни всего одно. Disce. Гораздо элегантнее, разве не так?
Робин не был в этом уверен.
Из этой рутины – латыни по утрам и греческого после полудня – состояла жизнь Робина в обозримом будущем. Несмотря на все трудности, он был за это благодарен. Наконец-то он жил по четкому расписанию. Теперь он чувствовал себя не таким неустроенным и растерянным: у него появилась цель, появилось место в жизни, и хотя Робин до сих пор толком не представлял, почему все это свалилось на портового мальчишку из Кантона, он относился к своим обязанностям с усердием и не жаловался.
Дважды в неделю он практиковался с профессором Ловеллом в мандаринском[8]. Поначалу Робин не понимал, в чем смысл. Эти диалоги казались искусственными, ходульными, а главное, ненужными. Он и без того уже свободно говорил на мандаринском, не запинался, вспоминая слова или произношение, как в разговорах с мистером Фелтоном на латыни. Зачем отвечать на примитивные вопросы вроде того, понравился ли ему ужин или что он думает о погоде?
Но профессор Ловелл был непреклонен.
– Языки забываются куда проще, чем ты можешь себе представить, – сказал он. – Стоит только перестать жить в китайском мире, и тут же перестанешь думать по-китайски.