В-третьих... да, впрочем, как и во-первых, и во-вторых, понятно, что вы в любом случае окажетесь в дураках. Поэтому слушайте и не перебивайте! Или рассказывайте сами.
Именно так как-то раз и ответил молодому оруженосцу Жослену новый их товарищ по несчастью, появившийся в опустевшем донжоне князя Ренольда и его юного слуги августовским днём тысяча сто семьдесят четвёртого года. Человек этот оказался замечательным во многих отношениях.
Прежде всего, он был... язычником, одним из тех, борьбе с которыми христианину в Святой Земле полагалось отдать всего себя без остатка. Однако подземная тюрьма, где бы она ни находилась, в Алеппо или Багдаде, Константинополе или Палермо, Париже или Иерусалиме, есть тюрьма — место не совсем подходящее для проявления религиозного пыла, как и любого пыла вообще. Узилище во многом уравнивает людей, к тому же новый товарищ и не думал оскорблять слух правоверных христиан молитвами, возносимыми неправильному богу. Он вообще не изнурял себя бесполезными обращениями к высшим силам, резонно полагая, что раз уж он лишился свободы по воле людей, то едва ли получит её обратно милостью Божьей.
Вместе с тем уже при появлении на свет своего дитяти богобоязненные родители попытались связать его с Всевышним, назвав Абдаллахом. Правда, судя по положению, в котором он оказался, Аллах не слишком-то спешил облагодетельствовать своего раба; бедняга впал в немилость, что, впрочем, в нынешние неспокойные времена в Алеппо было делом весьма простым. Как вскоре выяснилось, Абдаллах откликался и на другие имена, например, на совсем немусульманское — Роман. Поскольку говорил Роман-Абдаллах как минимум на трёх языках — арабском, греческом, латыни и на нескольких французских и итальянских диалектах — определить, какой же из них являлся для него родным, оказывалось делом затруднительным. Впрочем, если Жослен ещё и мог строить какие-то догадки, поскольку, хотя и весьма посредственно, знал арабский и греческий, то господин его, как мы знаем, ни на каком языке, кроме родного, не говорил и говорить не желал.
Хотя, сказать по правде, говорить в конкретном смысле этого слова он начал только благодаря Абдаллаху, стараниями которого и удалось вытащить Ренольда из могилы или, вернее, не позволить ему, стоявшему на краю вечности, свалиться в чёрную бездну небытия. У князя в кошельке, переданном неизвестными доброхотами, ещё сохранилось несколько золотых, с помощью которых и удалось подкупить стражника Хасана, тот весьма уважал иб-ринза Арно, так звали Ренольда неверные, и притащил Абдаллаху его сундучок, но не раньше, чем узнал, ради кого старался[14]. В тяжёлом сундучке, переждавшем в тайнике настоящую бурю, устроенную в жилище Абдаллаха жадными до чужого добра слугами губернатора Гюмюштекина, нашлись необходимые лекарства, способные победить лихорадку.
Болезнь сначала нехотя отступила — уж очень слаб был Ренольд Шатийонский, но вскоре, когда кризис оказался преодолён, поджав хвост, удалилась прочь. Рыцарь сильно отощал, потерял два зуба, русая шевелюра его поредела, однако по всему было видно, пророчество Жослена Храмовника — так начал называть слугу выздоравливавший князь — сбылось. В том, что благородному франку ещё далеко до могилы, уверял его и лекарь, которому Ренольд по понятным причинам верил всё-таки больше, чем слуге. Чувствительный к лести Абдаллах, растроганный похвалой князя, признался, что мог бы определить с точностью день его смерти, как, к слову сказать, и любую дату, касавшуюся любого человека, однако на предложение сделать это ответил решительным отказом.
Ренольд не настаивал, он вообще обычно предпочитал молчать, слушая истории, которые рассказывали другие. И поскольку в жизни Жослена по причине незначительной её продолжительности произошло пока ещё очень мало событий, развлекал товарищей рассказами в основном лекарь. Как скоро сделалось понятным, искусство врачевания было лишь одним из многих, которыми в той или иной степени владел Абдаллах. Он, например, мог сочинять стихи, рисовать, что в мусульманском мире считалось недопустимым. Составлять гороскопы он, как уже отмечалось, тоже умел, а пуще того, рассказывать всевозможные истории.
Себя он титуловал врачевателем и звездочётом и, как чувствовалось, вовсе не возражал, чтобы окружающие добавляли к этому «великий». Правда, товарищи по несчастью не спешили делать этого, зато они перекрестили Романа-Абдаллаха в Рамдаллаха, и поскольку звук «ха» находился у франков не в чести — так уж был устроен их язык, — называли его Рамадаль, или Рамдала.
Выглядел он лет на сорок: не высокий, но и не худой, коренастый и широкоплечий, довольно смуглый, если судить по коже кистей рук и лица, почти лысый, но зато бородатый: казалось, что все волосы, которые отпустил Абдаллаху Аллах, считали своим долгом произрастать на лице. Бородой своей, густой и кучерявой, длиною не менее чем в локоть, врачеватель и звездочёт ужасно гордился.
Он редко молчал, но сегодня не сказал ни слова с полудня, с того момента, когда юный паж неосторожным замечанием оборвал его рассказ. И хотя теперь уже в права вступал ранний зимний вечер, обиженный Абдаллах точно воды в рот набрал. Он, казалось, забыл о существовании двух других узников и сидел, не глядя в их сторону, делая вид, будто что-то обдумывает, покручивая кончик бороды. Может быть, он прикидывал, как сбежать отсюда? Смешно! У них не было ни малейшего шанса — расковать тяжеленные кандалы без посторонней помощи просто невозможно. Впрочем, тишина, как видно, и его стала утомлять.
— Скажи, Рамдала, — нарушил тягостное молчание Жослен. — А для меня ты мог бы составить гороскоп? Или предсказать судьбу по руке?
Не то, чтобы молодой оруженосец очень уж горел желанием узнать своё будущее — он и сам имел понятие об астрологии, — просто ему хотелось втянуть лекаря в разговор.
— Я могу предсказать судьбу кому угодно, — фыркнул Абдаллах. — Я составлял гороскопы таким знатным и высокородным людям, что даже произносить вслух их имена для червей, подобных тебе, — огромная честь.
— Это что ж за люди-то такие? — как ни в чём не бывало поинтересовался отрок. — Я каждый день произношу имя Господне и вовсе при этом не чувствую себя червём. А ведь известно, что Иисус — Бог, перед лицом которого любой смертный, будь он хоть трижды высокородный дворянин, король или даже император, — не более чем раб Его.
— Ты глуп сверх меры, — снисходительно улыбаясь, ответил Абдаллах. — Ты можешь хоть день-деньской, хоть ночи напролёт возводить на Него любые хулы. Можешь клясть какого угодно бога, будь он хоть трижды Христос и десять раз Иисус, ничего не произойдёт, а вот попробуй прогневать своего господина здесь на земле, я посмотрю,
— Потому что подсматривал за дочерью своего господина, когда та была в купальне, а потом тебя застали за тем, как ты пытался доверить свои впечатления холсту...
— Нет, — махнул рукой лекарь. — Это было, но давно. Я уж и думать о том забыл, ума не приложу, откуда ты узнал про ту историю?
— Ты рассказал.
— Хм... — лекарь покачал головой, мол, смотри-ка ты, всё помнит. — Да. Такое со мной один раз случилось, ещё в Андрианополисе, где такой человек, как я, был вынужден прозябать. Но уж если ты хочешь знать, это был один византийский вельможа, и речь шла не о его дочери, а о любовнице. Поверь, я занимался с ней не только рисованием. Весьма страстная и искусная в любви девица. Впрочем, что я зря растрачиваю на тебя бисер своего красноречия? Ты ведь ещё мал и глуп, чтобы разбираться в таких вещах.
Не найдя, что возразить, Жослен промолчал, и Абдаллах продолжал не без гордости:
— Тот ревнивый глупец чуть не прикончил меня, гноил в подвале, но я не долго там маялся, скоро получил свободу и оказался в Бизантиуме. Между прочим, я составлял гороскоп самому императору ромеев, киру Мануилу.
Тут в разговор вступил прежде безучастный ко всему Ренольд.
— Ты не врёшь? — спросил он.
— Нет, великий князь, — ни секунды не колеблясь, ответил Абдаллах и поспешил признаться: — После того я стал остерегаться говорить людям правду... Я хотел сказать, открыто возвещать им о неприятностях, которые их подстерегают. Эх, что бы мне раньше не взять себе такого правила?! Вот уж был бы я и в чести и в почёте! Небось не маялся бы здесь в узилище, а ходил бы в шёлку и в бархате, ел бы с серебра и пил бы из золота. Ах, будь трижды проклят мой язык!
— Чем же ты прогневил своего государя, Рамдала? — поинтересовался рыцарь.
Абаллах тяжело вздохнул.
— Правдой, великий князь, — произнёс он. — Я сказал ему, что царство его великое ждёт скорый закат, но ещё раньше, чем падёт Второй Рим, власти Комнинов в нём придёт конец. Я не стал скрывать, что скоро, в первый месяц десятого индикта, испытает он великий стыд, и плач сотен и тысяч вдов и сирот не даст ему спокойно спать до конца его бесценной жизни, а скончает он дни свои земные ещё ровно через четыре года в первый же месяц четырнадцатого индикта[15]. А потом, сказал я ему, на глазах, как песок сквозь пальцы, уйдёт сила и могущество его рода, и последний Комнин будет разорван на части самими ромеями. А затем, сказал я, придут на кораблях с заката закованные в броню воины со стрижеными затылками и предадут огню и мечу великий город. Боговенчанный самодержец так разъярился, что велел бросить меня в темницу. Как же, льстецы и лизоблюды предсказали ему долгие лета, а роду его и царству его многие столетия процветания и могущества. Но тому не бывать! Звёзды обещают иное!
При этих словах глаза Ренольда блеснули, точно и не было ни долгих лет плена, ни ужасной лихорадки — ах, как хотелось бы видеть ему падение царства грифонов. Унижение спесивых владык Второго Рима.
— И когда по христианскому летосчислению наступит сей благословенный миг? — поспешил узнать Ренольд. — Неужели не дождусь я?
— И не только дождёшься, великий князь! — приглушив голос, точно опасаясь, что их подслушают, пообещал Абдаллах. — Я, прости, если рассержу тебя, посмотрел на руку твою, когда ты лежал недвижимо. Будешь ты в чести и в почёте. Станешь уважаем промеж франков и всех латинян на Востоке куда более, чем был прежде. Комнин же в великой горести завершит свой путь великий! Не узришь ты того, но услышишь! Нынешний год только начинается, он пройдёт, а уже в следующем ждёт императора великий позор! Выплачет он глаза свои, глядя на Восток в великой скорби!
Князь не скрывал волнения и радости.
— Люблю тебя, Рамдала, за такие слова! — воскликнул он. — Эх, кабы мне теперь выйти отсюда! Я бы осыпал тебя милостями! Уж я-то не закрываю уши от правды! Стал бы ты моим верным слугой?
— О такой великой чести и не мечтал я! — Врачеватель и звездочёт просиял, бросив на пристыженного Жослена, — знал бы, с кем спорил! — полный презрительного высокомерия взгляд. — Если примешь ты меня к себе, великий государь, буду я тебе вернейшим слугой. Для того, видно, и сохранил меня Аллах, чтобы послужил я тебе верой и правдою.
Однако радостное воодушевление уже покинуло Ренольда, уступив место горестному осознанию реальности. Он глубоко вздохнул и проговорил:
— Эх, жаль, Господу твоих слов не слышно.
Абдаллах смешался, казалось, он колебался, будто размышлял, сказать ли товарищу по несчастью ещё что-то или же промолчать. Конец его сомнениям положил юный оруженосец, вовсе, как выяснилось, не спешивший признавать своё поражение.
— А каков собою император?
— Что? — Врачеватель и звездочёт точно и не понял, что обращаются к нему. — Какой? А... кир Мануил? Его боговенчанное величество?
— Да. Ты, наверное, виделся с ним не раз? — продолжал Жослен, стрельнув глазами в сеньора и заметив в глазах его интерес.
— А ты как думал?! — гордо вскинув подбородок, вопросом на вопрос ответил Абдаллах. — Уж я-то не тебе чета. Я знавал многих правителей, а кира Мануила видел по несколько раз на дню.
— Так какой он?
— Хе! Известное дело, как все правители — высок ростом, грозен ликом и силён... — внезапно лекарь осёкся и, метнув взгляд в Ренольда, уточнил: — Ну не такой, конечно, как твоя светлость, но почти такой... — Заметив напряжение в лице рыцаря, Абдаллах на мгновение умолк, но тут же нашёлся: — Он гораздо меньше... Совсем невелик ростом, даже плюгав. А сил в нём нет ни капли, он и в седло самостоятельно сесть не мог. Как выйдет, бывало, во двор, так десяток конюхов уже ведут ему коня, а десяток вельмож сгибают спины и становятся так, чтобы по ним он взошёл на коня, как по лестнице...
— Целых два у тебя Мануила, — усмехнулся Ренольд. — Никак не меньше. А я третьего знавал. Верно, разных мы с тобой встречали, а, Рамдала?
— То верно! Твоя светлость про того, что сейчас правит в Бизантиуме, изволит речь вести, а я его деда вспомнил...
— Сколько же тебе лет, сердешный? — с деланным сочувствием осведомился рыцарь. — Может, сто?
— Да ещё с излишком, — поддакнул Жослен, из чьей молодой памяти ещё не стёрлись недавние уроки истории. — Прежний Комнин именем Мануил, что правил ромеями, преставился аккурат посередине прошлого века[16].
Франки дружно засмеялись, а рассказчик, оскорблённый в лучших чувствах, звеня цепью, отполз от них подальше и демонстративно отвернулся к стене. Однако долго усидеть на одном месте не мог — одно дело, когда тебя пытается вышучивать мальчишка, на которого можно и внимания не обращать, а другое — зрелый муж, бывалый воин.
— Я, твоя милость, видел столько правителей, — заявил врачеватель и звездочёт, — что и не всех помню, тем более Мануила! Того я и помнить не желаю! Я, если уж угодно тебе знать, вообще выбросил его из головы, ибо облик его сделался мне не люб и не мил, а противен сверх всякой меры!
Ренольд по известным причинам также не жаловал базилевса ромеев. В бытность свою правителем Антиохии князь вместе с ныне покойным правителем Киликии Торосом Рубеняном совершил набег на остров Кипр, решив на месте попробовать самого лучшего вина и убедиться, что купцы не разбавляют его водой или, упаси Господи, не портят маслом. Ещё многие десятилетия пугали матери младенцев именем Ренольда Шатийонского. Между тем остров входил в состав ромейской державы. У императора Мануила как-то все руки не доходили покарать находников — война, поражение от норманнов в Калабрии, придворные интриги, словом, недосуг. Правда, когда базилевс наконец освободился, он показал удальцам, что почём: уж тогда и Торос, и Ренольд вволю наглотались пыли, лёжа в облачении кающихся грешников перед троном разгневанного сюзерена и выпрашивая у него прощение.
Каким бы безбожным вралём ни был лекарь, всё же слова его относительно скорого падения власти Комнинов приятно согревали душу. Понимал князь без княжества, рыцарь без коня, что в известной мере обязан своим нынешним положением политике Мануила да бывшего родственничка, ныне уже покойного правителя Иерусалима,
— Ладно, Рамдала, — примирительным тоном начал Ренольд. — Иди к нам поближе. Мы вовсе не хотели обидеть тебя недоверием. Дьявол с ним, с Мануилом. Даст Господь, твои предсказания исполнятся. Скажи-ка мне теперь лучше, каков собой Саладин?
Немедленно забыв о своей обиде, Абдаллах придвинулся поближе к франкам и заговорил:
— Вот уж чего никогда не скажу, так это неправды! Если не знаю чего, так и признаюсь, что не знаю, а не выдумываю, как иные, чего ни попадя. Одно ведаю, сей муж сердит и запнет своего господина, и не только самого его, а и весь род его. Клятвы дому его с себя сложит и примется пожирать область за областью, княжество за княжеством, царство за царством. Я за то и попал сюда, что по простоте души своей и благорасположению моему к людям, которым служу, открыл им правду. Сказал я им, что за саратаном Махмудом идёт асад Юсуф. Поелику прилив не остановить, и как ночь сменяет день, а день ночь, как один месяц сменяет другой и год идёт за годом, так одно дерево растёт и наливается соком, а другое иссыхает; как ребёнок становится на ноги, вырастает и, сделавшись мужем, дав плоды, старится и умирает, так и один народ, пережив славу сильного, в свой черёд уступает место другому. А кто правит им, один царь или другой, то от Всевышнего, он, как капитан на судне, ставит кормчим того, кто потребен к случаю. Неспособному или неопытному не доверит он руль в бурю, если только не намерился погубить корабль... — Врачеватель и звездочёт неожиданно прервал свою речь на самой высокой ноте и добавил уже совсем иным тоном: — Так-то вот я и сказал им...[17]
— Так и сказал? — переспросил Ренольд. — И что же они?
— Эмиру Гюмюштекину донесли мои слова, — со вздохом произнёс Абдаллах. — Он усмотрел в этом призыв сдать город визирю Египта и бросил меня в темницу. Хотел казнить, но юный наследник Малик ас-Салих попросил его пощадить меня. Я же утешил обоих, сказав, что курдскому выскочке никогда не войти в этот город.
— Ты, наверное, соврал им? — спросил князь. — Ты же говорил, он будет пожирать царство за царством?
— Я никогда не говорю неправды! Даже самый прожорливый человек не может проглотить всю землю. Он или, в какой-то момент насытившись, умерит свой аппетит, или, поперхнувшись костью, отрыгнёт съеденное.
— Значит, ты утверждаешь, что Саладин не возьмёт этот город? — решил уточнить Жослен.
— Никогда! — воскликнул Абдаллах и добавил как бы между прочим: — При жизни великого эмира Гюмюштекина и благословенного Малика ас-Салиха Исмаила. Впрочем, я не собираюсь сидеть и дожидаться их смерти, потому что так вернее всего дождусь своей.
Оба франка посмотрели на своего товарища по несчастью с подозрением: он, надо думать, чего-то недосказывал, ибо что ещё могли означать последние его слова, как ни намёк на попытку покинуть узилище помимо воли тех, кто поместил его сюда?
Поскольку Абдаллах молчал, Ренольд спросил:
— Ты что, хочешь сбежать?
— Сбежать? — переспросил врачеватель и звездочёт. — Помилуй меня Аллах! Я собираюсь
— А я?! — воскликнул юный оруженосец, забыв о том, что ещё совсем недавно и не сомневался относительно полного отсутствия перспектив побега. — Как же я?
— Ты, похоже, также нашёл себе господина, — покачал головой Абдаллах. — Придётся взять и тебя, хотя и не следовало бы из-за твоего непочтения к старшим.
Ренольд тоже встрепенулся. О, надежда! Даже казнимого на плахе она покидает не прежде, чем топор палача обрушится на его шею.
— Но как ты собираешься проделать это?! — не вытерпел рыцарь. — Мы не можем уйти дальше, чем позволят эти проклятые цепи!
Видя, какое впечатление произвели его слова, Абдаллах преисполнился гордостью — как же, такой знатный человек готов слушать простого звездочёта, открыв рот, как мальчишка, ловить каждое слово.
— Я знаю средство, перед которым не устоят ни одни кандалы на свете, — задирая длинную бороду, заявил лекарь со всей надменностью, на какую только был способен. Пробравшись к замаскированному в соломе сундучку, он достал оттуда какую-то довольно крупную склянку очень тёмного стекла и, показав её замершим в ожидании франкам, торжественно произнёс: — Оно здесь. Бедняга Хасан ещё пожалеет о своей доброте.
Оба товарища врачевателя и звездочёта пропустили мимо ушей упоминание о стражнике, доставившем в подземелье снадобья Абдаллаха, — ясно же, что при побеге Хасана и его товарищей придётся прирезать, — куда больше их волновало, как с помощью какого-то вещества, заключённого в склянке, можно расковать тяжёлые узы?
— Что в этой бутылке? — спросил несказанно удивлённый Жослен и сам же высказал предположение: — Всемогущий джин? Я слышал о таких, но, признаться, никогда не думал, что они существуют. Как же они помещаются в таких маленьких бутылях?
Врачеватель и звездочёт снисходительно засмеялся, а потом произнёс:
— Джин? М-да... Что-то вроде этого. Теперь надо только дождаться, когда войска султана Египта встанут под стенами города. Уверен, ждать осталось недолго.
IV
Ждать и верно оставалось недолго.
Год 570 лунной хиджры стал для тридцатисемилетнего сына простого курдского шейха годом начала второй фазы восхождения к вершинам власти. В начале первого месяца зимы 1174 года от Рождества Христова Салах ед-Дин выступил из Дамаска на север[18].
9 декабря он вошёл в Хомс. Хотя город сдался, цитадель ещё держалась, и повелитель Египта, оставив часть войск для завершения осады, двинулся дальше. Пройдя через Хаму, он в последних числах декабря встал лагерем у Алеппо. 30-го Саад ед-Дин Гюмюштекин, правивший там именем юного ас-Салиха, захлопнул ворота перед самым носом Салах ед-Дина.
Трудно сказать, как повели бы себя жители — едва ли не половина их была настроена отворить ворота Салах ед-Дину, — если бы не поступок наследника Нур ед-Дина. Отрок сам вышел к толпе и умолял горожан защитить его, оградить от злобы завоевателя. Растроганные словами мальчика, который ничего не приказывал им, а просил, жители Алеппо все как один принялись готовиться к ожесточённой обороне. Эмир Гюмюштекин нарядил гонцов к соседям: в Мосул, где правил Сайф ед-Дин, племянник покойного отца ас-Салиха, в Масьяф, столицу владений ассасинов, и к франкам.
Тем временем бальи Иерусалимского королевства, прокуратор Святого Города, граф-регент Раймунд Третий Триполисский, одержав блестящую победу над политическими оппонентами, счёл уместным оставить молодого короля на попечение коннетабля Онфруа де Торона. Канун праздника Рождества Христова застал графа в Акре, где бальи задержался на несколько дней и где был застигнут известием о прибытии в Триполи посольства из Алеппо. Принёс весть графу его собственный вассал — рыцарь Раурт, державший маленький денежный фьеф в Триполи и носивший прозвище «Вестоносец»[19].
Новость пришла днём, и Раймунд, отправив в Триполи двух ноблей с приказом готовить дружину к походу, решил задержаться на день-другой, дабы набрать вспомогательное войско из охочих до драки и добычи мужей. Вечером, чтобы не скучать, граф устроил небольшой пир для самых приближённых, и прежде всего для братьев Ибелинов, старшего — Бальдуэна, сеньора Рамлы, и младшего — Балиана. Они, как орден госпитальеров и старик Онфруа де Торон, переживший на посту коннетабля двух королей и похоронивший сына, являлись главной опорой Раймунда в его притязаниях на регентство.
Троим крупнейшим магнатам Утремера, собравшимся в зале королевского дворца в Акре, было что праздновать, все ключевые посты королевства оказались фактически в их руках, при поддержке могущественного братства святого Иоанна, партия Раймунда становилась практически непоколебимой. Госпиталь, более многочисленный, чем Храм, и столь же богатый, уравновешивал силы храмовников, традиционных соперников иоаннитов, благодаря чему делал бальи и его сторонников неуязвимыми для происков главного ненавистника графа Триполи — Жерара де Ридфора.
Единственным бельмом на глазу баронов земли, заключивших великолепный альянс, сделался Милон де Планси, как-никак сенешаль королевства — фигура, первое лицо в администрации. Однако он оказался в меньшинстве и практически в одиночестве; скомпрометированный во время Египетского похода подозрениями во взяточничестве, Милон не смог противостоять избранию Раймунда регентом. При наличии же бальи значение поста сенешаля уменьшалось, отходило на второй план, и лицо, занимавшее его, оказывалось фактически безвластным.
Кроме того, Милон был женат на Этьении де Мийи́, вдове сына коннетабля Онфруа, Онфруа Третьего. Вдова не забыла помощи бывшего свёкра и деда своих малолетних детей, Элизабет и Онфруа Четвёртого, когда старик пришёл на помощь к ней, осаждённой турками в родовом замке. Одним словом, даже и дома Милон де Планси не чувствовал должной поддержки. Ему не оставалось ничего иного, как только, проглотив обиду и смирив гордыню, присоединиться к партии своего соперника. Вышло всё очень удачно: Милон де Планси оказался в Акре в одно время с Раймундом, и тот пригласил вчерашнего соперника на ужин.
Теперь, когда общее веселье поутихло и все прочие гости разошлись, Милон оказался четвёртым в компании бальи и баронов дома Ибелинов. Наверное, сенешаль Иерусалима слишком налегал на вино из королевских подвалов, которым потчевал его щедрый регент, так как в какой-то момент прикорнул прямо на столе возле тарели с остатками трапезы, уронив голову на руки.
— Так-то лучше, — усмехнулся Раймунд, бросая снисходительный взгляд на гостя. — С нами, друг ты мой, не повоюешь.
— Да, — поддержал товарища Бальдуэн Рамлехский. — Теперь уж, слава Богу, смутьяны поджали хвосты. Года три можно не беспокоиться, пока его величество в возраст не войдёт.
— Верно! — подхватил Балиан. — А дама Агнесса уже нацелилась было править, сучка блудливая! Сколько из-за неё натерпелся наш Юго, а, братец?
Бальдуэн кивнул, вспомнив покойного старшего брата, по смерти которого Графиня вторично сделалась вдовой; первый её муж, Ренольд де Марэ (де Мараш), сложил голову под Инабом двадцать пять лет тому назад. С Юго Рамлехским (Бальдуэн и получил Рамлу по смерти брата) Агнесса была помолвлена прежде, чем вышла замуж за принца Амори́ка, но королева Мелисанда решила, что Куртенэ слишком хорошая партия для Ибелинов, чей род сделался знаменитым только в Утремере, и, несмотря на протесты патриарха, Амори́к и Агнесса были обвенчаны. Четвёртым её мужем стал Ренольд де Сидон.
Балиан продолжал:
— Сеньор Сидонский прыгал от радости, когда отец его предъявил в Высшую Курию пергаменты, на основании которых мог требовать развода с Графиней. Счастливчик!
— Не скажите, мессир, — покачал головой Раймунд, — поговаривают, будто дама Агнесса весьма искусна в амурных играх. Некоторые утверждают, будто тут она не уступает самым искушённым жрицам любви. Что-то сир Ренольд всё же потерял, расставшись с ней.
— Головную боль, — хмыкнул Бальдуэн.
— И изжогу, — добавил младший брат.
— Нет, государи мои, — вновь не согласился бальи, — теперь ему придётся платить дамам за то, что раньше давала ему жена.
— Остаётся лишь поплакать над участью кошелька Ренольда! — весело воскликнул Балиан и, изображая измождённого голодом человека, втянул щёки и закатил глаза. — Его мошне придётся стать постницей... Если, конечно, хозяин сам не предпочтёт поститься!
Все засмеялись, даже пьяный гость поднял голову и, прежде чем отключиться вновь, глупо улыбнувшись, пробормотал:
— Курия... Высшая Курия... Надо собрать совет...
— Высшая Курия — это мы, — веско произнёс младший из Ибелинов. — И совет тоже.
— Сеньор Керака понял это, братец, — снисходительно глядя на сенешаля, заверил его барон Рамлы. — Потому-то он днесь и с нами.