Ренольд повернул голову и увидел, что место, которое обычно занимал его звероподобный грум Тонно́, пустует. Рыцарь вздохнул; Тонно́, или Жирный Фернан, был последним из тех, с кем в последние дни ноября тринадцать лет и восемь месяцев назад князь спустился в этот мрачный, почти лишённый света подвал. Он служил не Ренольду, а его бывшему оруженосцу, марешалю Антиохии Ангеррану. Однако славный рыцарь, как и ещё множество добрых воинов, пал в той жаркой схватке с неверными, а Тонно́, хотя и израненный, выжил и с тех пор оставался слугой господина своего покойного господина.
Ренольд знал, что Фернана больше нет, знал так же и то, что будет следующим. Все те, кто сидел с ним в этом донжоне, а их было немало, наверное до сотни, умерли от лихорадки, открывшейся с начала лета, жаркого — даже здесь, в подвале, это чувствовалось — лета, последнего в его, Ренольда, жизни. Та смерть, которую подарил Бог ему во сне, желанная смерть, оказалась лишь видением. Нет, не такого конца ждал князь Антиохийский, если уж не геройской гибели в бою, то почётной казни, удара топора или меча палача.
Не радовало рыцаря даже то, что ему удалось пережить своего противника, Нур ед-Дина. Тот года за полтора до своей смерти, приехав в Алеппо, велел привести к себе Ренольда, Раймунда Триполисского и доброго знакомого князя, графа Жослена, бывшего марешаля Иерусалима. Повелитель Сирии и Египта решил склонить пленников к перемене веры. Ничего, конечно, не вышло; он не слишком-то и надеялся на это, но беседовали долго.
Говорили через переводчика, роль которого взял на себя Раймунд. За восемь лет, проведённых в плену, он прекрасно освоил не только разговорную речь, но, как похвастался товарищам-крестоносцам, мог свободно читать и даже немного писал на арабском. Жослен Эдесский — он продолжал титуловаться так, хотя давно уже не владел не только столицей графства, но и хоть малым клочком земли, принадлежавшей отцу и деду — тоже понимал речь неверных, мог разбирать надписи, общаться с тюремщиками, хотя предпочитал всё же родное северо-французское наречие. Впрочем, он знал немало языков, например армянский, родной язык своей бабки.
Один Ренольд упорно не желал приобщаться к культуре врагов. Волей-неволей он запомнил несколько слов, но никогда не произносил их, предпочитая, чтобы со стражей общался Тонно́. Впрочем, некоторые из мусульман, которые охраняли знатных пленников, понимали франкскую речь. Князь же поклялся, что осквернит свой рот только одним словом из языка неверных и произнесёт его не раньше, чем получит возможность сказать: «В раззья!»[6]
Подумав об умершем Фернане, Ренольд ещё сильнее расстроился: если уж такого борова доконала гнилая смерть, шансов выбраться на свободу не осталось, он умрёт здесь. Умрёт пленником, хотя все эти годы не переставал надеяться. Особенно когда после той памятной беседы Нур ед-Дин отпустил Раймунда. Атабек и граф долго говорили уже после того, как Ренольда и Жослена увели. Что такого сказали друг другу эти двое в приватной беседе, два других знатных пленника могли лишь догадываться. Впрочем, возможности обсудить это у них практически не было, так как сидели они все в разных донжонах. Правда, удавалось передавать через стражников письма, и из одного такого послания Ренольд и узнал от Жослена — этот маленький шустрый человечек всегда каким-то образом умудрялся первым получать самую свежую информацию, — что Нур ед-Дин согласился принять за Раймунда выкуп, восемьдесят тысяч динаров, большую половину из которых собрали и привезли в Алеппо рыцари-госпитальеры.
Раймунд получил свободу немедленно, дав клятву в ближайшее время заплатить оставшиеся тридцать тысяч, которые, как утверждал всё тот же Жослен, до самой смерти атабека так ему и не прислал. Зато засыпал благодетеля письмами, в которых, жалуясь на исключительно расстроившиеся в его отсутствия финансовые дела графства, регулярно обещал при первой же возможности возвратить долг, хотя бы частями. «Вот ведь скотина, — искренне возмущался бывший марешаль Иерусалима в одной из своих записок. — Теперь из-за его бесчестного поступка неверные и слушать не хотят о том, чтобы вести переговоры о выкупе. Похоже, мессир, мы тут застрянем. Но, прошу вас, не теряйте надежды».
О свободе Жослен так или иначе говорил в каждом своём письме. Он угодил в лапы турок в двадцать шесть лет, в его годы Ренольд громил киликийцев ныне уже тоже покойного Тороса Рубеняна и тайком посещал во дворце спальню своей будущей супруги, вдовствовавшей княгини Констанс.
И её давно уже нет на свете, так на что рассчитывать несчастному пленнику? Жослен тот хоть мог надеяться, что его выкупит сестра, как-никак теперь её сын стал королём Иерусалимским. Новость о смерти Амори́ка и восшествии на трон его наследника, тринадцатилетнего Бальдуэна, четвёртого франкского правителя Святого Города, носившего это имя, достигла ушей пленников белой столицы атабеков всего несколько дней назад, тогда Тонно́ ещё был жив, а к Ренольду болезнь только начинала подкрадываться. Граф Жослен, добрая душа, немедленно отписал товарищу-крестоносцу, уверяя его, что теперь их освобождение — дело ближайшего будущего. «Сестра обещает взять всё в свои руки. Будьте покойны, мессир, я не оставлю вас тут!»
Ренольду предоставлялась возможность лишь догадываться о том, что означала эта многозначительная фраза «взять
Ренольд скосил глаза в сторону слуги, сидевшего рядом и ожидавшего, не позовёт ли его зачем-нибудь господин. Впрочем, о том, что парень этот, судя по виду, приблизительно ровесник Бальдуэна, — слуга, князь мог только догадываться. Одежда, рваная, тёмно-серая от грязи рубаха, единственное, во что был одет подросток, ничего не говорила о социальном статусе её обладателя: ночью все кошки серы, как и узники темниц, одетые в лохмотья. Ренольд уже видел парня, когда в прошлый раз приходил в себя.
Тонно́ тогда ещё сражался с хворью, ему даже стало лучше, он также заметил новичка, долго молча смотрел на него, и, прежде чем вновь потерять сознание, заявил: «Этот мальчик похож на вас, мессир. Точно говорю вам, государь. Он — копия вы молодой. Только бы ему усы отрастить и волосы посветлее сделать и — вылитый вы». Ренольду тогда было, мягко говоря, не до того, похож на него новый товарищ по несчастью или нет, однако теперь князю стало полегче, и он, всмотревшись в лицо подростка, спросил:
— Ты кто?
— Жослен, — ответил тот, — дамуазо брата Бертье[7].
— Брата? Он госпитальер или храмовник?
— Храмовник, — произнёс парень с явной гордостью, но потом поправился: — То есть нет... Не совсем... Мой господин собрат ордена[8]. Вернее, был им. Умер здесь, в Алеппо, от ран, нанесённых ему неверными.
Ренольд облизал губы и произнёс:
— Тебе не слишком-то везёт на сеньоров, парень? Один уже умер, а другой вот-вот отдаст Богу душу. Никогда не верил, что сдохну здесь... И всё же я бы предпочёл поменяться с твоим господином. Страшно неохота умирать от этой заразы...
Мальчик наморщил лоб и сделался очень серьёзным и, придвинувшись к беспомощно лежавшему на соломе рыцарю, проговорил:
— Вы не умрёте, мессир.
Как ни худо чувствовал себя рыцарь, всё же его не могли не рассмешить слова юного Жослена и вид, с которым он произносил их.
— Для того чтобы не умирать, надо быть ангелом... или дьяволом, — начал он и, закрыв глаза, закончил: — А я — рыцарь...
— Я не так выразился, ваше сиятельство, — возразил паж. — Вы не умрёте теперь. Вы умрёте в свой черед, и, уж поверьте, произойдёт это не здесь.
У Ренольда не было решительно никаких сил спорить, однако жизнь его в последние годы, мягко говоря, событиями не изобиловала, одним словом, он ещё не настолько ослабел, чтобы не поинтересоваться:
— Ты-то откуда знаешь, когда я умру?
Ответ молодого храмовника поразил князя.
— Сказать с точностью, когда именно это произойдёт, я сейчас не берусь, — проговорил он каким-то особенно спокойным, ровным тоном человека, уверенного в своих словах. — Одно знаю, вы не умрёте теперь. Я думал о вас с тех пор, как попал сюда, и мне на ум приходило число тринадцать. Наверное, это означает, что вам отпущено ещё тринадцать лет...
— Забавный ты человек, Жослен, — не выдержал Ренольд. — Скажи-ка мне, когда ты размышлял, тебе в голову не приходило, что тринадцать — вовсе не количество лет, а количество дней, мне отпущенных?
— Возможно, — юный храмовник кивнул и продолжал: — Возможно, это число означает, что через тринадцать дней с момента моего пленения произойдёт что-то такое, что повлияет на вашу судьбу... Толковать знаки Всевышнего сложно, но иногда всё-таки можно получить ответ на некоторые вопросы. Мой прежний господин ведал тайное...
Речь подростка не могла не веселить князя, он спросил:
— Если твой господин ведал тайное, как ты говоришь, что же его угораздило угодить в плен к неверным?
— Знать судьбу не означает иметь возможность изменить её, — отозвался Жослен. — Так говорил мой прежний господин. Он предвидел, что такое случится. Он говорил мне, что его смерть не за горами, а мне сказал, что... что для меня этот плен станет началом долгого пути... пути взрослого человека, рыцаря.
Тон, которым мальчик произнёс последние слова, отчего-то отбил у Ренольда охоту смеяться. Он почувствовал себя куда лучше, достаточно хорошо, чтобы поддержать беседу: в конце концов, если ты умираешь от лихорадки, это вовсе не означает, что ты обязан умирать также и от скуки.
— Судя по всему, — начал он, — судя по всему, тебе нравился твой господин? Долго ли ты служил ему?
Паж ответил не сразу. Помолчав немного, видно желая хорошенько обдумать, что сказать, он наконец кивнул и произнёс:
— Да, мессир... брат Бертье был добрым воином и человеком хорошим. Он столько всего знал... умел видеть вещи, не доступные для многих других людей. Меня он тоже успел кое-чему научить... А служить... служить ему я начал в тот год, когда скончалась благословенной памяти княгиня Констанс Антиохийская...
— Почему ты говоришь об этом? Ты знал её?
— Нет, ваше сиятельство, — задумчиво покачав головой, ответил мальчик. — Мне не пришлось. Тётя рассказывала мне о ней и о вас.
— Тётка? — проговорил князь и хотел было поинтересоваться, как её имя, но, подумав, что оно всё равно, скорее всего, ему не известно, спросил: — А кем были твои родители?
Оруженосец пожал плечами:
— Точно не знаю, мессир.
— Как это так?
Нечего и говорить, удивление Ренольда было вполне понятным: будущему дворянину полагается знать имя своего отца.
— Сколько себя помню, — произнёс Жослен, — до того, как тётя забрала меня и отдала служить брату Бертье, я находилась в семье бедняков в Антиохии. Она сказала, будто её двоюродная сестра, которая жила в Нормандии со своим мужем, бедным рыцарем Тибо́ из Валь-а-Васара, моим отцом, отправились в паломничество в Святую Землю. Отец погиб во время кораблекрушения, а мать спаслась, но прожила недолго, Господь призвал её сразу после того, как я появился на свет.
— Но как же твоя тётка нашла тебя? — удивился Ренольд.
— Такова, видно, воля Господа, — не задумываясь отозвался паж. — У моей родительницы был медальон, единственное, что не отняла у неё стихия. Добрые люди, в доме которых Бог призвал мою маму и которые потом, сжалившись над сиротой, приютили меня, тот медальон не продали, хотя были очень и очень небогаты. Но как-то нужда всё же заставила их искать покупателя, и тут-то им и встретилась моя тётя. Она узнала медальон, подробно расспросила людей, пригревших меня, об обстоятельствах моего появления у них и поняла, что я сын её бедной двоюродной сестры и её несчастного мужа. Она забрала меня, а потом повезла в Тортосу, к тамплиерам; с того времени я и начал служить ордену. Я мечтал, что, когда вырасту, стану рыцарем, сумею сделаться одним из полноправных братьев, удостоюсь чести облачиться в белый плащ с красным крестом.
— Тогда дело другое, — оборвал пажа князь. — Коли так, то получается, что ты всё-таки
Рыцарь хотел спросить про медальон, но не сделал этого из-за нахлынувшей вдруг слабости. Жослен тем временем продолжал.
— Да, — согласился он, — но тут не всё так просто, мессир. Брат Бертье как-то проговорился мне, что у него имеются какие-то особые сведения, касающиеся как раз моего происхождения, которые мне надлежит узнать не ранее, чем я стану взрослым. Тогда, мол, я должен буду сам решить, что делать мне дальше. Предвидя то, что будет с ним и со мной, он хотел нарушить волю моей тётушки и показать мне ларец с письмом накануне того, что случилось, но не успел. Теперь уж, верно, я никогда не узнаю, что говорилось в том письме, и не увижу больше моего медальона, ведь неверные отобрали у нас всю поклажу, когда застигли нас врасплох на марше. Как вспомню, просто оторопь берёт, даже представить себе страшно, так стремительно развивались события.
— Какие события? — поинтересовался Ренольд. — Что значит, стремительно? О чём ты говоришь?
— Простите меня, мессир, — приложив ладонь к груди, проговорил оруженосец. — Ради Господа, извините мне мою нерасторопность, я так путано выражаюсь... Брат Бертье не раз пенял мне за это... А случилось... случилось вот что. В горах Носайрийских, где издавна обитают исмаилиты, появился новый князь именем Рашиддин Синан, родом из Басры. Человек этот, как говорил мне мой господин, весьма умный, проницательный и чрезвычайно энергичный. Он сразу же предложил его ныне покойному величеству, королю Аморику, заключить союз против Алеппо и Дамаска, ибо ненавидел здешних турок куда сильнее, чем христиан. Более того, этот Синан пообещал королю, что, если всё пойдёт хорошо, он и все его фидаи отвергнут ложную веру и примут крещение. В знак дружбы он просил сделать ему некоторые уступки, незначительные для латинян, но существенные для Рашиддина и его последователей...
— Уступать неверным?! — воскликнул Ренольд, забывая о своей немощи. — Как они могли предлагать королю такое? И он их выслушал?
— Да, — сказал Жослен, — дело-то было, по существу, плёвым, как объяснил мне мой прежний господин. Тот Синан просил только, чтобы братья рыцари из общины Тортосы впредь не претендовали на дань с некоторых из деревень, которые фидаи издавна считали своими. Король согласился. Узнав об этом, магистр наш, достопочтенный брат Одо де Сент-Аман, возразил королю...
— И что?
Мальчик вздохнул.
— Вы не знали покойного государя Аморика, мессир, — произнёс он. — Его величество не пожелал даже слушать магистра. Тогда достопочтенный магистр наш послал командору Гольтьеру де Менсилю в Тортосу тайный приказ перебить послов Синана. Что и было исполнено. Его величество страшно разозлился, когда узнал, что наши братья перерезали всех фидаев, которые шли к нему в Акру по земле графства Триполи.
Он явился с войском в Сидон, где в тот время находился магистр Одо, и потребовал от него ответа, а когда не получил удовлетворения, схватил брата Гольтьера и некоторых из наших рыцарей, участвовавших в деле, и увёз их в Тир, где бросил в тюрьму. После смерти его величества Аморика всех их, конечно, выпустил новый государь наш, его величество Бальдуэн. На обратном пути из Тира в Тортосу, проезжая неподалёку от Араймы, мы угодили в плен к туркам из Алеппо. Брат Бертье сказал, что уверен, будто засаду нам устроили не без помощи фидаев, поскольку, хотя Рашиддин и уверял его величество государя Аморика, что удовлетворён тем, как король франков наказал своих непослушных подданных, и не держит на него зла за смерть послов, сам решил всё же отомстить конкретным исполнителям приказа магистра нашего, брата Одо[9].
Последних слов Жослена Ренольд почти не слышал; едва лишь паж упомянул об Арайме, на несчастного узника подземелья нахлынули воспоминания. Сколько лет прошло? Целая жизнь, больше, две жизни такого вот парнишки, как этот юноша со сверкающими чёрными глазами. Мечтает быть тамплиером? А о чём мечтал он, Ренольд, когда бок о бок с Бертраном Тулузским рубился на поле близ Араймы с рыцарями Раймунда Триполисского, не того, который, едва вырвавшись из такой же вот темницы, забыл об обязанности благородного человека платить долги, а его отца.
Четверть века прошла, а перед глазами князя события представали такими, как будто случились вчера. Он стоял на вершине холма и смотрел вниз на Восток, туда, где лежала благодатная земля Ла Шамелль, которую так и не успел завоевать предок Бертрана и Раймунда (из-за того и сражались, что не могли поделить наследства), граф де Сен-Жилль. В мечтах он, юный пилигрим из Шатийона, парил над полями и долами, мнился себе ангелом битвы, поражающим врагов без счёта своим мечом. Однако стоило лишь опустить глаза и посмотреть на долину, чтобы понять, он — не ангел. Врагов и правда хватало; не менее пяти тысяч конников-сарацин разбили лагерь внизу, однако у него, если только он не искал столь же быстрой, сколь и нелепой смерти для себя и трёх своих спутников-солдат, не было решительно никакой возможности сразиться с ними и остаться в живых, оставалось одно, бежать, бежать без оглядки, бежать, прежде чем враги успеют броситься в погоню.
И он бежал, ему удалось ускользнуть от преследователей, а Бертран, обложенный в отвоёванной у соперника Арайме, вскоре сдался и угодил в неволю, где провёл почти одиннадцать лет и откуда вернулся не умудрённым годами и покрытым славой зрелым мужем, а больным человеком, согбенным старцем, у которого осталось лишь прошлое, да, возможно, несколько лет впереди, лет, которые предстоит не жить, а доживать. Доживать... Доживать, но доживать всё же на свободе. Ему, Ренольду из Шатийона, судьба не предоставила такого шанса. Теперь уже скоро всё кончится, а жаль. Если бы не лихорадка, он бы ещё показал неверным; только бы выпустили! Может, помолиться? А вдруг поможет? Ведь, если чего-то очень страстно желаешь, твоя молитва рано или поздно доходит до Господа.
— Помолись со мной, Жослен... Жослен Храмовник, — проговорил князь. — Не спрашивай ни о чём и ничего не говори, — предостерёг он пажа, видя, что тот собирается что-то сказать, — просто помолись, и всё. Помолись о том, чего
Прошло очень много времени. Хотя, справедливости ради следует отметить, чего-чего, а времени у узников всегда хватает. Даже перед смертью им не о чем беспокоиться, не надо, как свободному человеку, обременять себя заботами о наследниках, распоряжениями относительно имущества, чтобы не передрались, едва родитель закроет глаза. Священник уже побывал в темнице и напутствовал умирающего. Гюмюштекин, нынешний фактический правитель белой столицы атабеков, не отказал пленникам в праве покинуть бренный мир так, как подобает христианам; боится эмир курдского выскочки, ищет дружбы с кафирами, потому и добр. Впрочем, и Нур ед-Дин не отказал бы, позволил бы узнику очистить душу перед вратами вечности. Странным человеком был извечный враг князя Антиохии, очень странным. Теперь, стоя на пороге смерти, Ренольд вдруг подумал о том, что не отказался бы ещё раз побеседовать со
«Вот дьявол! Чего только в голову не придёт?! Лезет всякая чушь! — возмутился умирающий. — Как я мог даже представить себе такое? Язычники, известное дело, за то, что неправильно верят, пойдут в ад, а христиане...»
Ренольд решил не размышлять больше о том, куда лично отправится он сам, того и гляди, как бы высший судия не исполнил прихоти раба своего недостойного, да не отправил его навечно беседовать с покойным атабеком! Он подумал ещё и о том, что хотя враг его и вышел победителем из их бранных споров, всё же оказался не в лучшем положении. Узнику Алеппо всё ясно и потому даже и не очень обидно умирать, а вот тому, чьи солдаты пленили его, должно быть, горько там, в другой жизни, от сознания того, что тот кому он доверился, предал его, нарушил волю, заставил его наследника искать спасения бегством. Тут неожиданно две мысли пришли в голову Ренольду: первая о том, что он, скорее всего, так и не узнает, чем всё кончится в споре ас-Салиха и Селах ед-Дина, а второе о том, что у него самого так и не осталось наследника. Впрочем, тому, у кого нет наследства, ни к чему и наследники.
— Как звали твою тётку? — спросил Ренольд пажа. — Ты говорил, она служила княгине?
Обильный пот выступил на лице больного, слишком много сил ушло у него на размышления, воспоминания и молитвы. Оруженосец отёр лоб и переносицу князя куском чёрной материи, который ещё раньше оторвал от своего жалкого одеяния, и не спеша произнёс:
— Всё верно, мессир. Она служила княгине, а когда её сиятельство скончалась, ушла от мира. Она сделал для меня всё, что могла, и даже больше, и я очень благодарен ей. А звали её Марго, государь. Вы-то, конечно, знавали её, я же, можно сказать, нет. Устроив мою судьбу, она удалилась так же, как и пришла.
Ему ли было не знать Марго? Ему ли не помнить роскошных форм сладострастной любовницы? Разумеется, Ренольд не раз воскрешал в памяти её лицо и фигуру — редкий мужчина мог бы остаться равнодушным к прелестям Марго. Только вот она никогда не говорила про свою сестру. Ни разу даже не упоминала о ней, так что любовник даже и не подозревал, что у Марго были родичи в Европе.
— А что было изображено на том медальоне? — вдруг оживившись, поинтересовался умирающий.
— Это старинная вещица из серебра, круглая, как монета или печать. Может статься, она когда-нибудь в незапамятные, ещё языческие времена и служила какому-то из моих предков печатью, — охотно ответил Жослен и на всякий случай перекрестился. — На нём изображён дракон, древний демон северных гор. Тётя не велела мне надевать медальон, но почему, не сказала, а когда я спросил брата Бертье, он сначала не хотел говорить мне, но потом объяснил, что дракон — символ несбывшихся надежд.
Тут затуманенное сознание умирающего неожиданно посетила совершенно нелепая мысль. Теперь он по-иному смотрел на малопонятные намёки, содержавшиеся в том единственном письме, которое сумели переправить ему в подземелье семь лет назад, — все послания супруги, отправляемые из Латакии, неизменно перехватывали люди Боэмунда. А то всё же достигло адресата. Писалось оно от имени уже скончавшейся княгини. В письме говорилось о смерти Констанс, о её последней воле и о том, что он, Ренольд,
— Расскажи мне подробнее о той вещице, — попросил князь. — Может, на ней были какие-нибудь особые отметины? Царапины, например?
— Мне не случилось долго рассматривать тот медальон, — признался оруженосец. — Но, по-моему, на хвосте у дракона имелась зарубка, точно кто-то хотел его отрезать, да не смог. Да, и вот что! Если держать медальон прямо перед собой и смотреть на это существо, то получается, будто оно идёт от левого края к правому. Очень необычно, правда?
Символ несбывшихся надежд да ещё и с отрубленным хвостом! А разве его, теперь уже фактически бывшего князя Антиохии, надежды и чаяния, его собственные мечты не были вот так же вот изрублены кривыми мечами язычников в тот роковой девятый день от декабрьских календ 1160 года от рождества Христова? Разве и он вот так же, как тот дракон на серебряном медальоне пажа, не ходил всегда непривычными для других путями? Разве не появлялся там, где его не ждали, точно демон? Но как могла эта вещь попасть к Жослену? Тут как раз всё понятно, ему её дала Марго, но тогда... тогда медальон ни в коем случае не мог принадлежать отцу этого мальчика... Подобная головоломка оказалась непосильной для Ренольда в его нынешнем состоянии. Он тяжело вздохнул и закрыл глаза.
Вместе с тем времени на все эти по большей части невесёлые размышления ушло совсем немного, они, можно сказать, промелькнули в голове князя за несколько мгновений, что проходят от вспышки молнии до первого раската грома. И всё же секунды, как видно, показались юному храмовнику чуть ли не вечностью.
— Вам знаком тот медальон, ваше сиятельство?! — не утерпев, воскликнул он с надеждой. — Так вы знали моего отца и, может быть, мать?!
Ренольд пошевелился и ответил:
— Я знал её...
Видя, как напрягся при этих словах мальчик, князь разлепил словно свинцом набухшие веки и произнёс усталым голосом:
— Не сейчас, Жослен. Не сейчас... Я не знал твоих роди... Вернее... имя Тибо де Валь-а-Васар мне незнакомо, как и место, из которого он происходит, я плохо знаю Нормандию... Но твою тётю... Не с отрубленным, а с подрубленным хвостом! Только с подрубленным! — совершенно неожиданно заявил он и пояснил: — Мы ещё покажем им! Мы ещё повоюем! — Последние силы оставляли князя, и сам он, казалось, прекрасно понимал это. — Мне нужно хоть чуть-чуть отдохнуть... Если мне удастся дожить до дня, когда я выберусь из этого проклятого узилища, обещаю тебе, я вытащу и тебя и сам посвящу тебя в рыцари... Молчи! — сквозь пелену, окутывавшую сознание, он едва чувствовал, как оруженосец, схватив его руку, покрывает её поцелуями. — Не надо благодарить! Всё...
Почувствовав, что больше уже не может говорить, он умолк и закрыл глаза. Прежде чем лишиться сознания, он услышал вдруг какой-то всё приближавшийся и приближавшийся гул и решил уже, что белый рыцарь возвращается, но не увидел ничего, кроме чёрной тьмы, в которую провалился, точно в омут.
Между тем гул, померещившийся рыцарю, звучал не только в его воспалённом мозгу, но существовал и в реальности. Шум приближался, становился всё более громким; и скоро даже сюда, в могильную тишину донжона, стали доноситься крики толпы на улицах, звон оружия и грозные окрики стражников, именем молодого властителя правоверных Сирии и Египта Малика ас-Салиха Исмаила призывавших людей дать дорогу его слугам.
И вот уже загрохотали по каменным ступеням башни подошвы множества сапог. Наконец дубовая, кованная металлом дверь с лязгом распахнулась, и в темницу втолкнули нового пленника.
— Нате вам! Знакомьтесь, если ещё незнакомы! — крикнул тюремщик, коверкая язык франков. — Желаю не скучать!
II
Сколько же боли причинили ей они? Сколько лет она страдала, незаслуженно обделяемая вниманием, зачастую унижаемая откровенными насмешками? Сколько раз плакала ночами, чтобы не видели служанки? Сколько времени ждала своего часа, затаив боль, лелея мечту о мести? И вот теперь час этот сделался близок, как никогда раньше!
Двадцатипятилетний принц согласился на развод. А что ещё было ему делать? Как следовало поступить? Он выдвинул контрусловие: хорошо, с Агнессой де Куртенэ он разводится, но дети, рождённые ею, Сибилла и маленький Бальдуэн, — впрочем, тогда они оба были маленькими, ещё совсем крошками, — будут иметь право наследовать ему наравне с детьми новой супруги. Тогда ещё не знали, что ей станет внучатая племянница базилевса Мануила, Мария Комнина; проклятые ромеи не мытьём так катаньем всегда стремились прибрать к рукам завоевания доблестных пилигримов Первого похода.
Однако гордая византийка не смогла заменить худородную Агнессу, родить мальчика, наследника. Первый ребёнок умер, и теперь у овдовевшей Марии осталась лишь двухлетняя Изабелла.
Однако
Благочестие, целомудрие, умение да и, самое главное, желание вести праведный образ жизни — этого всегда так не хватало ей. Не за то ли в действительности так ненавидели Графиню
А что же они сами, те, кто упрекал её, выискивал в глазу соринку, неужто они так безгрешны? Разве не предупреждал Господь таких, как они? Разве не сказал он: «Кто из вас без греха, пусть первым бросит в неё камень»? И что же? Они бросают камни, не боясь гнева Божьего. Напрасно! Не гордыня ли считать себя чище прочих? И не гордыня ли есть самый тяжкий из грехов перед Ним? А раз так, зарубите себе на носу, за всё взыщется, государи мои! За всё!
Как хотелось ей рассмеяться прямо им в физиономии! Но Агнесса понимала: чтобы заставить их заплатить за унижения, надо действовать осторожно, с умом, дабы до времени никто и не заподозрил её намерений. Время, сколько его ещё у неё? Сколько лет отпущено больному проказой мальчику, волею судеб сделавшемуся королём?
Не допустить мать на коронацию собственного сына пэры Утремера не могли. Агнесса не только присутствовала в святая святых, церкви Гроба Господня, она имела возможность побеседовать с Бальдуэном. Он выглядел не так уж плохо, как можно было предположить. За те четыре года, что прошли с момента страшного открытия, сделанного архидьяконом Гвильомом, болезнь уже успела оставить следы на лице юного короля. Однако лицо это ещё не нуждалось в том, чтобы прятать его от подданных. Пока не нуждалось.
Юноша обрадовался матери, признался, что скучал все эти годы, спрашивал про неё у своего воспитателя. Агнессу не могло не удивить, что столь сильно ненавидимый ею Гвильом отзывался о ней хорошо, он не сказал мальчику ни одного худого слова про мать и даже, напротив, советовал не верить сплетням и пересудам. Впрочем, это ни в коем случае не переменило отношения Графини к архидьякону Тира.
«Проклятый святоша! — думала она с неприязнью. — Боится замараться в грязи той, которую презирают! Погоди! И твой черёд наступит!»
Впрочем, не все священнослужители будили в душе Агнессы подобные чувства. Среди высшего духовенства попадались и весьма привлекательные личности, такие, например, как новоиспечённый архиепископ Кесарии Ираклий, весьма мирской по сути своей, но чрезвычайно способный человек, сумевший сделать довольно впечатляющую карьеру — вырасти из простого оверньского священника в очень важную фигуру на франкском Востоке[10].
Агнесса и Ираклий уже при первой встрече почувствовали взаимное притяжение. После продолжительной беседы с глазу на глаз они решили узнать друг друга поближе. Им не пришлось разочароваться, обмануться в ожиданиях. Кроме того, что сладострастный священник и жадная до ласк Графиня оказались превосходными партнёрами в любви, они — оба поняли это сразу — были единомышленниками. «Ах, почему? Почему? — подумала тогда Агнесса. — Почему я так поздно нашла своего мужчину? Почему судьба не послала мне его раньше?»