Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Свидетели войны. Жизнь детей при нацистах - Николас Старгардт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дети младшего возраста в детских домах Вартеланда практически не имели возможности сопротивляться германизации. Дарийка и Алуся Виташек, трех и пяти лет, были слишком малы, чтобы сохранить память о своих родителях, хотя Алуся помнила некоторые фрагменты того дня, когда полиция приехала арестовать их мать – главным образом свое собственное красное пальто и черные сапоги немца. Разлученные с двумя старшими сестрами, девочки прошли через детские лагеря в Лодзи и Калише и в конце концов были согласны на любую доброжелательную материнскую фигуру, которая могла прийти и забрать их. Алуся легко уговорила фрау Даль, немку, желавшую удочерить ее, взять вместе с ней и сестру, но чиновники из Лебенсборна были непреклонны. Они считали, что девочек следует разлучить, чтобы у обеих не осталось ничего, напоминающего им о польском детстве. Им действительно почти удалось стереть воспоминания Алуси о польском языке и культуре – всю оставшуюся жизнь она могла говорить на польском только с явным немецким акцентом, – но им не удалось заставить девочку забыть свою младшую сестру. Потеря обоих родителей, двух старших сестер и младшего брата многократно усилила ее привязанность к Дарийке. По настоянию Алуси фрау Даль снова и снова пыталась отыскать Дарийку, но бюрократы из «Истока жизни» мешали ей до самого конца войны [58].

Детям постарше было легче придать своим ассоциациям запоминающуюся и более удобную для коммуникации форму. У многих уже сложилось яркое и отчетливо враждебное представление о немцах. К тому же в военное время, как и по сей день, мальчиков старшего возраста забирали из детских домов далеко не так охотно, как девочек или детей младшего возраста. Александр Михеловский был одним из тех, кого так и не забрали из детского приюта «Истока жизни» в замке Обервайс в Австрии. Несмотря на установленный гитлерюгендом распорядок дня, наполненный маршами, пением и строевой подготовкой, двенадцатилетний Александр по-прежнему ощущал себя поляком. В этом ему очень помогло то, что он оказался в группе других польских мальчиков, которые продолжали разговаривать на родном языке во время тайных охотничьих экспедиций в подвалы и соседние сады и поздних пиршеств в спальнях, хотя хорошо знали, что, если их услышат, их ждет суровое наказание. Во время одной такой тайной вылазки за фруктами их увидела привезенная на ферму подневольная работница-полька. Она согласилась отправлять и получать от их имени письма, чтобы помочь им связаться с родными. Хотя Александру так и не удалось установить контакт ни с кем из своей семьи, у него оставалась еще одна вещь, тайно напоминавшая ему о его польских корнях. На вокзале в Познани, пока он ждал поезда, который должен был отвезти их группу в Калиш, к нему подошла женщина средних лет, шепотом сказала ему несколько слов и передала ему иконку Черной Богоматери Ченстоховской. По ее словам, она была настоятельницей близлежащего монастыря, но не осмеливалась носить рясу, потому что ее объявили в розыск. Александр, когда-то служивший алтарником, вспоминал, как на прощание она благословила его: «Да хранит тебя Матерь Божья» [59].

Постепенно все больше заведений для детей стали обозначать словом «лагерь», однако характер этих лагерей был неодинаковым. В хорошо обеспеченных ресурсами лагерях KLV, организованных гитлерюгендом, Национал-социалистической ассоциацией учителей и Национал-социалистической организацией народного благосостояния, дети из немецких городов, согласно замыслу нацистов, учились полагаться на себя и обретали уверенность в своих силах. Для Ильзы Пфаль и ее 17 одноклассниц из Эссена семь месяцев 1941 года, проведенных в лагере KLV в Кромержиже, были чем-то вроде затянувшихся летних каникул. Девушки каждый день ходили купаться (за исключением тех трех дней, когда ездили в Прагу осматривать достопримечательности), а когда одна из них отмечала день рождения, выпрашивали у старшего вожатого лагеря радиоприемник, чтобы устроить танцы. По мере того как приближалось время отъезда домой, юные девушки писали друг другу в альбомы дразнящие стихи, притворяясь намного более опытными и искушенными, чем были в действительности:

Uns kann keiner, auch nicht einer, auf der grossen, weiten Welt Uns kann keiner, auch nicht einer, oder erst wenn’s uns gefällt Никто не может прикоснуться к нам, ни один Во всем огромном мире. Никто не может прикоснуться к нам, ни один — Только если нам самим этого захочется.

(Гретель)

Ein Seehund lag am Strande setzte sich seine Schwanze im Sande möge dein Herz, so rein wie des Hundes Schwanze sein На берегу лежит нерпа, Зарыв хвост в песок. Пусть твое сердце будет таким же чистым, Каким стал хвост нерпы [60].

(Хельга)

Кроме того, девушки при всякой удобной возможности маршировали по улицам в униформе Союза немецких девушек, встречая и провожая своих молодежных лидеров, срывая процессии чехов-католиков в Вербное воскресенье или отмечая начало войны с Россией/СССР. Для девушек (если не для чехов) все это были довольно невинные занятия, позволяющие торжественно продемонстрировать свою власть в рейхспротекторате Богемия и Моравия, но очень далекие от войны их отцов на Востоке [61].

Эта беззаботная юность резко контрастировала с Первой мировой войной, когда тысячи немецких девушек сходного возраста умирали от туберкулеза [62]. На сей раз попытки нацистов укрепить тыл и оградить немецких детей от военных лишений оказались во многом успешными. Хотя режим не мог гарантировать детям, что их отцы, братья и дяди не будут умирать, он мог защитить их самих от недоедания и работы на военных заводах и делал это. В первые годы войны, чтобы восполнить нехватку рабочей силы в Рейхе, нацистский режим мобилизовал миллионы подневольных рабочих с оккупированных территорий. После нападения на Советский Союз нацисты продолжали эту политику и создали распространившуюся на весь континент систему карточек и квот на поставки сельскохозяйственной продукции, которая обрекала подчиненное им население на голод и рост детской смертности, но избавляла от всего этого немцев.

Массовые расстрелы на всей линии Восточного фронта имели сотни тысяч, возможно, даже миллионы немецких свидетелей. Тем не менее, пока родственники и друзья делились друг с другом слухами об этом в трамваях, поездах и в магазинных очередях, осведомленность не подразумевала непременной ответственности. Гитлер все чаще предрекал евреям неминуемое уничтожение, однако не делал открытых публичных заявлений, касающихся политики массовых убийств, и не просил немецкий народ одобрить ее. Некоторым подросткам, таким как Лизелотта Гюнцель, этот секрет становился известен, другие могли только чувствовать, что от них что-то скрывают, когда соседи-евреи вдруг бесследно исчезали или родители замолкали, стоило ребенку войти в комнату. С аукционов и рынков, торговавших вещами, принадлежавшими евреям, в немецкие дома привозили мебель и одежду, происхождение которых не вызывало ни у кого сомнений. Но у большинства молодых немцев не было никаких особых причин вникать и разбираться в происходящем. С 1935 г. еврейских детей перестали пускать в немецкие школы. К началу войны устранение оставшихся в Германии евреев было практически завершено. Евреи, особенно в среде молодежи, воспринимались сквозь призму пропагандистских стереотипов как абстрактные «вероломные эксплуататоры» и «поджигатели войны», а не как реальные одноклассники или соседи.

Война перевела абстрактные уроки расового превосходства в осязаемую плоскость. Нацисты не скрывали, что эксплуатируют Восточную Европу, и публиковали отчеты о жестоком изгнании польских селян, чтобы продемонстрировать, как на Востоке подготавливается обещанное «жизненное пространство». Молодые женщины-добровольцы и девушки, проходившие обязательную практику в Имперской службе труда, играли свою роль в этих «переселенческих акциях», мальчики и девочки помладше из гитлерюгенда и Союза немецких девочек участвовали в символическом освоении улиц и площадей польских и чешских городов, куда их эвакуировали. В Германии даже воспитанники исправительных заведений возмущались, если во время испытательного срока с ними обращались так же, как с польскими рабочими. Проявления расизма часто носили противоречивый, гендерно окрашенный характер: подростки из гитлерюгенда забрасывали снежками и осыпали оскорблениями польских и русских рабочих, но приглашали польских девушек в кино. Истории об убийствах, возможно, по-прежнему будоражили, как всякая новость, добытая в обход цензуры, но насильственное утверждение германского расового превосходства стало столь обыденным явлением, что его почти перестали замечать.

6. Депортация

1 декабря 1941 г. командир айнзацкоманды 3 полиции безопасности штандартенфюрер СС Карл Ягер представил отчет о деятельности своего подразделения в Литве. К тому времени задуманное нацистами «окончательное решение еврейского вопроса» приобрело более внятные очертания. Ягер сообщил, что всего «в результате погромов и казней евреев ликвидировано» 137 346 человек, указал дату и место каждой из 117 отдельных «операций», осуществленных его людьми, и, как хороший бухгалтер, в конце каждой страницы по пунктам перечислил «перенесенный вперед остаток». Он ясно дал понять, что не тронул только те еврейские общины, которые, по заверениям немецких гражданских и военных чиновников, вносили важный вклад в военную экономику. И пока одни эсэсовцы распоряжались в странах Балтии и Советском Союзе, другие осаждали фюрера, добиваясь, чтобы он позволил им так же действовать в Рейхе. Наконец Геббельс убедил его с 1 сентября 1941 г. ввести в Рейхе еврейскую звезду – публичное клеймо, вынудившее евреев бояться каждого незнакомого прохожего. На гауляйтеров снова начали давить, требуя, чтобы они депортировали своих евреев «на восток», и если в 1940 г. этому еще могли помешать возражения немецких чиновников, заявлявших, что гетто в Польше переполнены, то отныне подобные аргументы не принимались во внимание. Ближайшим пунктом назначения стали гетто в Риге, Минске и Лодзи. Отправленные первыми поездами в Ригу и Минск были расстреляны уже через несколько дней. 23 октября евреям запретили переезжать с места на место на всех оккупированных немцами европейских территориях. Все ключевые встречи и обсуждения, касающиеся массовых убийств, происходили тайно, и, судя по назначениям, произведенным в ту осень одним из главных архитекторов этой программы, Генрихом Гиммлером, большая часть вопросов, связанных с информированием других влиятельных лиц, разрешением конфликтов юрисдикции и выработкой стратегии, решались на ничем не примечательных встречах двух-трех человек [1].

Созвав 11 декабря заседание рейхстага, чтобы объявить войну США, на следующий день Гитлер выступил перед Рейхом и гауляйтерами с пространным заявлением относительно общей ситуации. Согласно дневниковым записям Геббельса, в своей речи фюрер вернулся к пророчеству, которое сделал в рейхстаге 30 января 1939 г., где предсказал евреям, что, если они еще раз спровоцируют мировую войну, их ждет истребление. И это были не пустые слова. Мировая война уже идет, и ее неизбежным следствием должно стать уничтожение евреев. Именно тогда слова сложились в шаблонную фразу, которую Гитлер с тех пор часто повторял в своих публичных и частных заявлениях. 30 января 1941 г. Гитлер напомнил рейхстагу о своем «пророчестве», гласившем, что мировая война приведет к «уничтожению еврейской расы в Европе». Он продолжал повторять это мрачное предупреждение публично и в частных беседах до тех пор, пока не написал в берлинском бункере свое политическое завещание [2].

На декабрьском съезде гауляйтеров стало ясно, что «истребление евреев» из метафоры стало реальностью. Ганс Франк проконсультировался с Главным управлением имперской безопасности о том, какие именно меры ему следует принять в отношении «3,5 миллиона евреев», проживающих в Генерал-губернаторстве, и довел полученную информацию до своих чиновников в Кракове. «Мы не можем их расстрелять, мы не можем их отравить, – признал он, – но нам придется каким-то образом их уничтожить, прежде всего, в связи с мерами, которые будут обсуждаться в Рейхе». В Берлине ему сказали: «Ликвидируйте их сами!» В Белжеце на территории Генерал-губернаторства под наблюдением безжалостного и честолюбивого венского нациста, начальника полиции Люблинского округа Одило Глобочника уже строили стационарные газовые камеры. Обратившись к невостребованному тогда опыту работников Программы Т-4, убивавших психиатрических пациентов в Германии, в ноябре того же года в Белжеце СС построила и начала эксплуатировать первые газовые камеры. По сравнению с лагерями смерти, развернутыми в следующие месяцы в Собиборе и Треблинке, Белжец был относительно невелик. Но по сравнению с маленькой душевой в психлечебнице Хадамар, вмещавшей от 20 до 30 пациентов, Белжец был гораздо масштабнее – во всяком случае, достаточно большим для убийства сотен тысяч люблинских евреев. Эсэсовские чиновники были не единственными, кому пришла в голову подобная мысль. Еще до постройки лагеря в Белжеце похожие мысли высказал отвечающий за расовые вопросы чиновник из нового Имперского министерства восточных территорий Альфред Розенберг в письме к рейхскомиссару Остланда Генриху Лозе, заметивший, что бывшие сотрудники «программы эвтаназии» могли бы продемонстрировать им, как сооружать газовые установки для уничтожения евреев, оказавшихся «непригодными» для работы [3].

20 января 1942 г. Гейдрих созвал совещание статс-секретарей, на котором постарался донести до них мысль о всеобъемлющих полномочиях Главного управления имперской безопасности в «окончательном решении еврейского вопроса». Он ясно обозначил общеевропейский масштаб упомянутого вопроса и даже показал таблицу, в которой оценивалось количество евреев в каждой стране, находившейся под контролем Германии: всего их было «более 11 миллионов». Протокол этого совещания в Ванзее, даже в дважды переписанном виде, превратившем все разговоры об убийствах и истреблении в «эвакуацию» и «переселение», ясно дал понять статс-секретарям, что в результате запланированных мер не должен выжить ни один еврей, а «полукровки» в качестве исключения и особой привилегии могут рассчитывать на принудительную стерилизацию [4].

Как только весной 1942 г. поезда с депортированными начали отправляться из Центральной и Западной Европы прямо в лагеря смерти, масштабы этой операции сами по себе сделали неизбежным распространение сведений о происходящем через множество мелких учреждений вплоть до самых дальних уголков нацистской империи. Центром поставленного на поток процесса массовых убийств стала оккупированная Польша – отчасти это объяснялось размерами еврейских гетто в Лодзи и Варшаве, отчасти наличием надежного железнодорожного сообщения с западом, а также, без сомнения, тем, что с самого начала войны именно Польша служила лабораторией, где пытались воплотить на практике смертоносные идеи расовой демографии.

Для еврейских общин в больших польских гетто эти месяцы были отягощены чувством опасности, но их обитатели пока еще не вполне осознавали, какие механизмы приведены в движение. Хотя в Лодзинском гетто даже мальчишки, такие как Давид Сераковяк, тщательно собирали все доступные новости, единственными предвестниками грядущей беды могли служить только истории новоприбывших из польских деревень, рассказывавших о чудовищной жестокости немцев, загонявших их в большие гетто. Даже в конце августа 1942 г. взрослых летописцев Лодзинского гетто сильнее всего беспокоила собственная неспособность «найти во всем происходящем какие-либо ясные ориентиры, что именно и огорчает всех больше всего» [5].

Что касается евреев Вильно, то благодаря айнзацкоманде Карла Ягера они уже примерно представляли, какая судьба их ждет. 6 сентября 1941 г. евреев этого «литовского Иерусалима» согнали в гетто, при этом в предшествующие и последующие недели были убиты тысячи евреев [6]. В импровизированных мюзик-холлах гетто люди, до изнеможения работавшие в немецких мастерских в надежде «трудом купить себе жизнь», к чему их призывали старейшины гетто, слушали популярную театральную песню на идише «Папиросн» («Сигареты»). Но у песни был новый текст:

Es iz geven a zumertog, Vi shtendik zunik-sheyn. . Стоял летний день, Солнечный и прекрасный, как всегда, И природа была Полна очарования. Птицы пели И весело прыгали вокруг, А нам приказали идти в гетто. Нас было слишком много — Хозяин приказал, Чтобы евреев из окрестностей привезли И расстреляли в Понарах. Дома опустели, Но наполнились могилы. Враг достиг своей великой цели. В Понарах на дорогах у всех на виду Валяются вещи, промокшие под дождем шляпы. Эти вещи принадлежали жертвам, Святым душам, Навеки скрывшимся под землей. И снова солнечно и прекрасно, Все вокруг чудесно благоухает, А мы безмолвно страдаем, Отрезанные от мира, За высокими стенами, И луч надежды едва брезжит [7].

Помимо ужаса уличных облав и расстрелов у огромных ям в ближайшем к Понарам лесу, Рикле Глезер отразила в этой песне чувство изоляции, которое испытывали евреи, оказавшиеся «отрезанными от мира» в гетто. Это был плач целой общины о самой себе, и его услышали те, кому посчастливилось получить драгоценные желтые разрешения на работу, дававшие право оставаться в «большом» гетто. Ицхак Рудашевский был среди тех, кто вернулся в «малое» гетто после одной из первых «операций». Проходя по улицам, Ицхак видел мусор и обломки, оставшиеся после депортации, разбитые филактерии и разбросанные во дворе синагоги религиозные книги. «Дух Понаров витает на старых улицах гетто», – думал Ицхак (ему вскоре должно было исполниться 14 лет), глядя на царившую вокруг разруху и запустение. Он нашел в гетто своего дядю – тот смог пережить ликвидацию, потому что неделю прятался в маленькой комнатке за шкафом [8].

Как только дети в Виленском гетто узнали значение слов «операция», «поезд смерти», «нацист», «эсэсовец», «бункер» и «партизан», они начали использовать их в своих играх. Они играли в операции, взрывы бункеров, массовое убийство и изъятие одежды у мертвецов. Вдобавок гетто как нельзя лучше подходило для той особой разновидности пряток, в которую дядя Ицхака и множество еврейских детей играли по-настоящему. Игра начиналась с того, что в пустынном внутреннем дворе закрывали все двери и выходы. Затем дети делились на евреев, которые должны были прятаться под стульями и столами, в бочках и мусорных баках, и искавших их литовских полицейских и немцев. Если «полицейский» находил «евреев», он сдавал их «немцам». Одна группа детей в гетто сменяла другую, но игра «в блокаду» продолжалась по крайней мере до 1943 г.: менялось сообразно времени только имя «коменданта гетто», которого всегда играл самый сильный мальчик или девочка [9].

Распределение ролей было не случайным. В числе прочего у детей была одна игра под названием «Пройди ворота», в которой они изображали, как работавшие за пределами гетто взрослые выходят и возвращаются через единственные деревянные ворота. Одной из самых страшных и ненавистных фигур в Виленском гетто был Меир Левас, начальник еврейской охраны у ворот – этот человек, как мрачно записал в дневнике Ицхак, лично выпорол жившего по соседству маленького, хилого мальчика по имени Эльке за то, что тот контрабандой доставлял в гетто муку и картошку. Самой страшной и могущественной фигурой, известной еврейским детям, был Франц Мюрер, немецкий чиновник, отвечавший за снабжение гетто продовольствием – в игре дети назначали его начальником гестапо. Они изображали, как еврейские работники пытаются тайком пронести в гетто продукты и как еврейские охранники обыскивают их. Затем приходил «Мюрер», и «еврейская полиция» немедленно начинала действовать намного более жестоко, а «работники» отчаянно пытались избавиться от компрометирующих свертков. Когда «Мюрер» находил свертки, «полицейские» отводили «работников» в сторону, а затем подвергали их порке. Роли Франца Мюрера и Меира Леваса всегда доставались двум самым старшим мальчикам. Младшие играли взрослых работающих евреев, то есть, в сущности, собственных старших братьев и сестер, родителей, теток и дядей. И так же, как взрослые, которых они изображали, дети были не в силах защитить себя от сыплющихся на них ударов, которые в данном случае наносили более рослые и сильные дети [10].

В битвах немцев против французов, которые разыгрывали Кристоф в Эйзерсдорфе и Детлеф в Вестфалии в первые годы войны, и в битвах немцев против русских, которыми Уве Тимм развлекал себя в Гамбурге, униформа всегда означала силу. Но если Детлеф, Кристоф и Уве хотели быть похожими на своих отцов и старших братьев, сражавшихся на далекой войне, то еврейские дети в Вильно стремились представить себя на месте своих врагов, а не своих старших. Немецкие дети могли воспроизводить в игровой форме казни НКВД, но выстрел в затылок был для них воображаемым событием, далеким от всего, что они сами видели или переживали во время войны. Дети из еврейского гетто разыгрывали то, чему сами ежедневно становились невольными свидетелями. Некоторые игры, такие как «блокада», превращали ужасные реалии жизни гетто с необходимостью регулярно прятаться от облав в обычную игру в прятки, одновременно позволявшую детям совершенствовать важные навыки – сидеть тихо и становиться невидимыми, – которые могли однажды спасти им жизнь. Вместе с тем, подобно играм польских детей, разыгрывавших сцены казней и допросов, которые они видели или о которых слышали, игры еврейских детей в гетто имели глубоко двойственный характер. То, что самую важную роль в них всегда играли гестаповец и охранник у ворот, свидетельствовало: враги, которых дети ненавидели больше всего, одновременно вызывали у них самую сильную зависть. Но, в отличие от мальчика из Варшавского гетто, кричавшего, что он хочет «быть немцем», эти дети играли, превращая свой самый большой страх в материал для игры.

В отличие от Вильно, крупные еврейские общины Лодзи и Варшавы оказались совершенно не готовы к собственному уничтожению. В период с января по май 1942 г. из Лодзи депортировали на смерть 55 000 евреев. Среди них было 12 000 человек из тех 60 000, которые недавно приехали из Германии, Чехии и Австрии. За несколько месяцев до этого состоятельные новоприбывшие, к вящему ужасу польских евреев, спровоцировали резкий рост цен на продукты в гетто. Однако новички не имели такой жизненно важной вещи, как протекция родственников из еврейской администрации, позволявшей получить бронь по профессии и избежать попадания в депортационные списки. Некоторые даже добровольно соглашались на депортацию из Лодзи, полагая, что в любом трудовом лагере им будет лучше, чем в страдавшем от голода гетто. Голод помогал скрыть истинную природу депортаций [11].

Поскольку еврейское гетто в Лодзи – или Литцманштадте, как ее называли немцы, – было единственным крупным гетто «Великого Германского рейха», его обитатели были отрезаны от внешнего мира намного более основательно, чем евреи Варшавы, Вильно или Белостока. Им было труднее проносить еду из все более «германизировавшегося» города по ту сторону забора из колючей проволоки. Наступление зимы означало голод. В феврале 1942 г. из 151 001 жителя гетто погибло 1875 человек. В следующем месяце погибло 2244 человека. Сохранившиеся фрагменты дневника девочки раннего подросткового возраста, охватывающие три недели с конца февраля до середины марта, почти целиком посвящены еде и возникающим из-за нее семейным конфликтам. Будучи младшим ребенком в семье, она вела домашнее хозяйство, пока ее родители, брат и сестра уходили на работу. 27 февраля она отметила, что ее отец «ужасно выглядит – он похудел на 30 кг». Он работал маляром и декоратором, и однажды, попав по рабочей надобности на общественную кухню, смог принести ей немного супа. «Я была на седьмом небе от счастья», – ликовала она. Но ее старший брат, которому не досталось супа, «ужасно расстроился и плакал, как ребенок». Как главная по хозяйству, именно она должна была получать продовольственные пайки и готовить ужин. 10 марта, простояв в очереди три часа, она, наконец, получила три буханки хлеба и, добравшись до дома, почувствовала, что «просто обязана съесть кусочек». Она пообещала себе, что в этот день больше не съест ни крошки. Но в этот же вечер ее отец заметил, как она, замешивая 200 граммов теста для картофельных клёцек, тайком съела одну ложку. Он «начал кричать на меня, и он был прав». Она начала кричать и ругаться в ответ. Раздираемая угрызениями совести, но не в силах заставить себя извиниться вслух, она признала вину в дневнике: «Это я всегда начинаю ссоры. Наверное, в меня вселился злой дух». В эти суровые холодные дни поздней зимы, когда короткие дни тянулись мучительно долго, она страстно ждала наступления ночи. «Я люблю ночь, – писала она. – О ночь! Пусть бы ты длилась вечно вместо этих голодных дней». Вынужденный голод стал главным фактором обмана и дезинформации евреев [12].

Только 1 сентября стало ясно, что депортированных отправляют вовсе не на принудительные работы. В тот день из больниц вывезли всех пациентов. Выжившие из других гетто рассказывали о том, как немцы расправляются с больными. Паника и ужас, охватившие все гетто, напомнили Давиду Сераковяку сцены из Данте. «Люди знали, – записал он в тот вечер, – что их везут на гибель! Они даже пытались сопротивляться немцам, и тем приходилось силой запихивать их в грузовики». В тот день в их многоквартирный дом явились несколько чешских врачей-евреев – «угрюмых старых мерзавцев, депортированных из Праги», – которые очень тщательно осмотрели всех жильцов. Они не нашли у матери Давида никаких особенных недомоганий, но отметили, что она «очень слаба». Давид быстро осознал, что этих двух слов будет достаточно, чтобы приговорить ее к депортации. Хотя на самом деле, признавал Давид, она была просто истощена и измучена. Семью Давида тоже терзал голод. Глядя, как его отец поглощает их с матерью долю пайка, Давид понимал, что за его эгоизмом стоит неумолимый голод, и они с матерью вынуждены расплачиваться за это. Хотя ярость и озлобление Давида по отношению к отцу выходили далеко за рамки обычного подросткового конфликта, он понимал, что мало что может изменить в этой ситуации [13].

В тот день Давид не мог сосредоточиться на работе – все его мысли были только о матери. «Я как будто разделился надвое и нахожусь в ее разуме и теле», – писал он. При этом всеобщее бедствие как будто совсем не трогало его. «Причитания и крики, вопли и плач стали настолько обыденными, что на них почти не обращают внимания. Какое мне дело, – с горечью спрашивал он, – до плача чужой матери, когда у меня отбирают мою родную?! Не думаю, что за такое возможно сполна отомстить» [14].

4 сентября Хаим Румковский – своенравный, авторитарный, но, в сущности, не имевший никакой власти еврейский старейшина – публично обратился к обитателям гетто, призывая их найти еще 20 000 человек для депортации, чтобы оставшиеся могли выжить, доказав свою полезность для военной экономики Германии. «На старости лет, – кричал он в микрофон, стоя перед пожарной частью гетто, – я вынужден протягивать руки и молить: братья и сестры, отдайте их мне! Отцы и матери, дайте мне ваших детей!» Его голос утонул в поднявшемся общем вопле ужаса – ни у кого из собравшейся на площади толпы больше не оставалось иллюзий. Кто-то выкрикнул: «Господин председатель, нельзя забирать единственного ребенка – надо брать детей из многодетных семей!» Но у Румковского был только один ответ: «Так что же лучше? Чего вы хотите: чтобы осталось 80–90 тысяч евреев, или, не дай Бог, чтобы оказалось уничтожено все население?» [15]

В Лодзи пятилетняя Этти, прижимая к себе тряпичную куклу, серьезным голосом уговаривала ее: «Не плачь, моя куколка. Когда немцы придут, чтобы тебя схватить, я тебя не оставлю. Я пойду вместе с тобой, как мама Рози …» Вытирая краем фартука слезы своей кукольной дочки, девочка продолжала: «Идем, я уложу тебя спать. У меня больше нет для тебя хлеба. Ты уже съела целиком весь сегодняшний паек, а остальное я должна оставить на завтра» [16].

Пока зима сменялась весной, а весна – ранним летом 1942 г., Варшавское гетто тоже оставалось в неведении относительно своей грядущей судьбы, хотя начиная с прошлого лета и осени местные жители уже слышали ужасные истории выживших, приехавших из небольших польских гетто. Внешний вид беженцев поразил Мириам Ваттенберг. Оборванные и босые, «с трагическими глазами голодающих», они выделялись даже в гетто. Больше всего среди них было женщин и детей, многие из которых видели своими глазами, как хватали и даже расстреливали их мужей и отцов. Большинство новоприбывших, имевших не так много имущества и вовсе не имевших связей, необходимых для выживания в гетто, заметно обременяли небогатые общественно-попечительские учреждения. Стремительно опускавшиеся на дно атавистической социальной иерархии гетто беженцы вызывали больше жалости, чем ужаса.

Мириам решила лично посетить один из приютов для беженцев и увидеть все своими глазами. Отдельные комнаты там объединили в большие залы, где вдоль стен стояли импровизированные койки, сколоченные из досок и накрытые лохмотьями. Она увидела полуголых детей, бессильно лежавших на полу. В помещении не было водопровода, и им было негде мыться. Она подошла к «очаровательной маленькой девочке четырех или пяти лет», которая сидела и плакала в углу, и погладила ее по растрепанным светлым волосам. Малышка подняла на Мириам голубые глаза и сказала: «Я хочу есть». Мириам отвернулась, охваченная стыдом, – она уже съела свою сегодняшнюю порцию хлеба, и ей нечего было дать девочке [17].

Толпы нищих на улицах росли – в этом гетто с населением 400 000 человек многим не находилось места даже в приютах для беженцев, и они вынужденно ночевали под открытым небом. В зимние месяцы многие просто замерзали по ночам насмерть. Кто-то мог из соображений приличия прикрыть покойного газетой, кто-то, наоборот, старался воспользоваться возможностью стащить его обувь или одежду. В мае 1942 г. известный педиатр доктор Януш Корчак повсюду наблюдал голодную смерть. Однажды, остановившись на улице, он увидел, как трое мальчиков играют в лошадки рядом с распростертым телом мертвого или умирающего ребенка. Они не обращали на него внимания до тех пор, пока он не запутался в их веревочных поводьях. В дневнике Корчак записал: «Они всячески пытались распутать поводья, теряли терпение, спотыкались о мальчика, лежащего на земле. Наконец один из них сказал: “Отойдем подальше, он мешает”. Они отошли на несколько шагов и продолжали распутывать поводья» [18].


Крупные нацистские концлагеря, лагеря смерти, гетто, места массовых убийств

Любовь Януша Корчака к детям постепенно подтачивала его силы – он тратил слишком много энергии на попытки помочь им в невыносимых условиях. В Варшавском гетто очень немногие дети могли посещать частные игровые площадки и участвовать в спектаклях, как Мириам Ваттенберг или Янина Давид. Многие были вынуждены заниматься попрошайничеством, контрабандой или воровством. На втором году существования гетто в разных приютах находилось 4000 детей. Корчак посвятил свою жизнь заботе о брошенных детях, отказавшись от успешной 30-летней медицинской карьеры, чтобы возглавить образцовый приют. Детский дом Корчака на улице Крохмальной, 92, где детей не разделяли на евреев и неевреев и использовали новаторские педагогические методики, стал культурной интенцией для либерального и светски ориентированного среднего класса Варшавы. Когда в ноябре 1940 г. евреев согнали в гетто, приют переехал на улицу Хлодную, в малое гетто. Тот факт, что Корчак последовал за своими воспитанниками – и упорно отказывался от всех предложений спастись – стал предметом гордости гетто. Это было единственное детское попечительское заведение, которому продолжал щедро жертвовать деньги постепенно тающий класс состоятельных евреев. Пытаясь преодолеть социальную пропасть, углубление которой вело гетто в абсолютную нищету, Корчак окончательно подорвал свое здоровье. Он раз за разом обходил по кругу высокопоставленных обитателей гетто, прося денег, хлопотал перед администрацией гетто и немецкими властями и даже сам носил мешки с детским бельем, чтобы его тайно (поскольку это было запрещено) постирали в немецкой прачечной [19].

Когда Корчак возглавил рассчитанный на 1000 детей общественный приют на улице Дзельной, 39, ему по наследству достались достигавшая 60 % детская смертность и деморализованные, голодные работники, воровавшие еду у детей. По словам самого Корчака, это была одновременно «скотобойня и морг», и он поставил перед собой цель реформировать и заведение, и его персонал. В обоих отношениях он потерпел неудачу. Стремясь защитить себя от реформаторских методов Корчака, еврейские служащие приюта даже донесли на Корчака в гестапо, когда он не сообщил властям о случае тифа – за что полагалась смертная казнь. В деморализующем и истощающем противостоянии Корчаку пришлось приложить немало усилий и задействовать немало связей на самом высоком уровне, чтобы дело закрыли. Нанося визиты представителям элиты гетто, он всегда уходил от них голодным, потому что не мог есть, когда вокруг царил голод, а он сам чувствовал себя «перемазанным, окровавленным, вонючим». В аскетичном, но опрятном приюте на Хлодной, где ночевал Корчак, царила совершенно иная атмосфера: там он мог доверить повседневное управление Стефе Вильчинской, с которой работал бок о бок уже 30 лет [20].

Измученный болью в ногах и постоянными хождениями по всему гетто, «старый доктор», как его все называли, начал страдать хронической усталостью и приступами головокружения. Не в силах сохранять работоспособность, выживая на 800 калориях в день, Корчак испытывал внезапные приступы забывчивости и потери концентрации внимания. В течение дня он употреблял небольшие порции водки или чистого спирта, смешанного с равным количеством воды и подслащенного, чтобы «воодушевиться» и отвлечься от боли в ногах, рези в глазах и жжения в мошонке [21].

Силы старого доктора иссякали, и его интерес к людям угасал. Только дети неизменно продолжали очаровывать его. Занимался рассвет нового дня, а Корчак все сидел за столом и писал при карбидной лампе, пытаясь запечатлеть в дневнике бесхитростное обаяние просыпающихся детей, отмечая, как маленькая рука потирает ухо, как один ребенок замирает, держа в воздухе одежду, а сам сидит неподвижно, уставившись в пространство перед собой, а другой вытирает уголок рта рукавом ночной рубашки.

Охваченных беспокойством воспитанников интерната не могли увлечь ни уроки, ни субботний ритуал чтения вслух газеты, которую они сами помогали издавать. Корчак призывал их, по собственному примеру, вести дневники и зачитывать из них вслух, и в ответ даже читал им отредактированную версию своего дневника. Марчели клялся, что раздаст 15 грошей беднякам в благодарность за нашедшийся перочинный нож. Шлама писал о вдове, которая со слезами ждала, когда ее сын-контрабандист вернется из-за стены и что-нибудь принесет, не зная, что немецкий полицейский «уже застрелил его». Шимонек рассказывал, что его «отец каждый день усердно зарабатывает на хлеб для семьи, и, хотя он всегда занят, он любит меня». Митек хотел сделать переплет для молитвенника, который его покойному брату прислали из Палестины на бар-мицву. Леон торговался о покупке французской лаковой шкатулки, в которой собирался хранить свои сокровища. Якоб написал стихотворение о Моисее. Абусь, выражая общие для всех детей приюта желания и тревоги, беспокоился: «Если я сижу в туалете немного дольше обычного, они сразу говорят, что я думаю только о себе. А я хочу нравиться другим» [22].

7 июня 1942 г. глава Еврейского совета Адам Черняков осуществил свою давнюю мечту. Он открыл детскую площадку на улице Гржибовской прямо напротив здания администрации гетто [23]. Под аккомпанемент оркестра еврейской полиции прибыли 500 высокопоставленных лиц. Когда на месте появился сам Черняков в белом тропическом костюме и пробковом шлеме, музыканты с воодушевлением исполнили «Атикву». Призвав всех позаботиться о том, чтобы дети смогли пережить эти трагические времена, Черняков пообещал, что это только начало: он собирается открыть больше детских площадок, а также институт повышения квалификации для педагогов и балетную школу для девочек. После его речи школьники вместе с учителями прошли парадом перед трибуной, а затем устроили представление с пением, танцами и гимнастическими номерами. В конце детям раздали пакетики изготовленных в гетто конфет из патоки. Школы и детские сады гетто быстро согласовали свои расписания таким образом, чтобы каждый класс мог посещать детскую площадку два раза в неделю. Знаменитая фигура старого доктора Януша Корчака замыкала шеренгу воспитанников его интерната, в образцовом порядке марширующих по паркам [24].

Еще Черняков хотел, чтобы на детской площадке устраивали еженедельные концерты. Он распорядился, чтобы туда приводили детей, задержанных полицией. Когда несколько таких детей попали в его кабинет, он был потрясен их видом и речью: «Эти уличные попрошайки выглядят как живые скелеты… И они, эти восьмилетние горожане, разговаривают совсем как взрослые. Мне стыдно признаться, но я плакал так, как давно не плакал». Он дал каждому из них по плитке шоколада и удостоверился, что все они вдобавок получили суп. В начале июля Адам Черняков проверил, как продвигается открытие двух новых игровых площадок, а 5 июля, вопреки возражениям религиозных деятелей, не одобрявших развлечения в это время года, приступил к организации масштабной праздничной программы на детской площадке на улице Гржибовской. Снова играл полицейский оркестр гетто, в концерте принимали участие 600 учеников начальных школ. Рядом с Черняковым на трибуне сидела маленькая девочка, загримированная под Чарли Чаплина. Когда через неделю состоялось открытие двух новых игровых площадок, вдоль улиц выстроилось еще больше людей, многие стояли на балконах и крышах и даже сидели на печных трубах. Было исполнено множество превосходных оркестровых, хоровых и балетных номеров, а дети устроили Чернякову овацию [25].

Несмотря на все публичные заверения и открытия игровых площадок, слухи о массовых убийствах доходили до Чернякова начиная с декабря 1941 г., а в конце апреля – мае немцы приказали администрации гетто выбрать несколько сотен человек для депортации на строительство нового «трудового лагеря» в Треблинке. 8 июля Черняков признался, что в последнее время ему часто «вспоминается фильм, в котором корабль тонет, а капитан, чтобы поднять настроение пассажирам, приказывает оркестру играть джаз». По крайней мере, самому себе на страницах собственного дневника глава администрации гетто мог признаться: «Я решил подражать этому капитану» [26].

Через четыре дня после открытия двух новых игровых площадок по гетто поползли слухи о массовой депортации. Еврейская полиция хватала и депортировала уличных попрошаек, та же участь, как говорили, постигла пациентов больниц и заключенных тюрьмы Павяк. В тот же день, 16 июля, по сообщению Хаима Каплана, удача внезапно отвернулась от евреев с иностранными паспортами, которые раньше пользовались особыми привилегиями, – их отправили в тюрьму Павяк. Среди них были Мириам Ваттенберг и ее мать-американка. По некоторым сведениям, Черняков пытался подкупить гестапо взяткой в 10 миллионов злотых. Но в гестапо ему сказали, что распространяющиеся слухи не имеют под собой никаких оснований. После этого он провел весь день, пытаясь успокоить население, ездил по улицам гетто и посетил все три игровые площадки [27].

22 июля начались массовые депортации. В 10 часов утра штурмбаннфюрер СС Герман Хёфле и его депортационная команда вошли в кабинет Чернякова и поручили ему к 16:00 подготовить к отправке группу из 6000 евреев. Далее предполагалось ежедневно депортировать из гетто не меньше указанного количества человек до тех пор, пока все евреи (за некоторыми исключениями, в число которых входили сотрудники еврейской полиции и администрации и их семьи) не будут депортированы на Восток. Слушая их, Черняков с ужасом наблюдал, как с игровой площадки напротив здания еврейской администрации уводят детей. Он умолял пощадить воспитанников детских домов, но не получил ясного ответа. 23 июля, на второй день депортации, Хёфле в 19:00 перезвонил в кабинет Чернякову и отдал новые распоряжения, касающиеся «переселения» «непродуктивных» детей-сирот. Как только Хёфле положил трубку, Черняков попросил стакан воды, закрыл дверь своего кабинета и написал две прощальные записки – одну для своих коллег, другую для жены Нюси: «Я бессилен. Мое сердце трепещет от горя и сострадания. Я больше не могу этого выносить. То, что я сделаю, покажет всем, как правильно следует поступить». Он принял давно отложенную капсулу цианистого калия. Самоубийство Чернякова было не просто личным актом совести. Оно послужило публичным предупреждением для всего населения Варшавского гетто [28].

Когда 22 июля началась «большая операция», Хаим Каплан сразу вспомнил услышанный в прошлом месяце рассказ бежавшего из Собибора немецкого еврея о лагере, где людей убивали электрическим током и смертоносным газом. Собиратель секретных архивов гетто Эммануэль Рингельблюм тоже слышал подобные истории в середине июня и не знал, как их истолковать. Чувствуя, что у него «нет сил держать ручку», Каплан мог только описать собственное смятение: «Я сломлен, разбит. Мысли путаются. Я не знаю, с чего начать и на чем остановиться» [29]. 3 августа секретные архивы, уложенные в молочные бидоны и металлические контейнеры, были закопаны в землю, чтобы в будущем о жизни преследуемых немцами евреев сохранились хотя бы подробные записи. Трое молодых людей, выполнявших эту работу, добавили в архив свои последние свидетельства. Слова восемнадцатилетнего Наума Гржувача говорят сами за себя:

Вчера просидели до поздней ночи, так как не знали, доживем ли до сегодняшнего дня. Сейчас, пока я пишу, на улицах идет страшная стрельба… Я горжусь одним: что в эти тяжкие и роковые дни я был одним из тех, кто закопал это сокровище… чтобы вы могли узнать о пытках, убийствах и тирании нацистов [30].

Утром 6 августа в детском доме на улице Хлодной только закончился завтрак, и воспитатели и помощники убирали посуду, когда по всему зданию зазвучали знакомые, внушающие ужас крики: «Alle Juden ‘raus!» Стефа Вильчинска и Януш Корчак инстинктивно поднялись, чтобы успокоить детей и помочь им собрать вещи, как их заранее учили. Один из учителей вышел во двор и упросил еврейскую полицию дать им четверть часа, чтобы дети могли собраться и выйти, сохраняя порядок. Из здания вышло 192 ребенка и 10 взрослых. Они выстроились в колонну по четыре человека. Корчак пошел впереди с младшими детьми, чтобы их не обгоняли старшие. Стефа Вильчинска следовала за ними с детьми от 9 до 12 лет. Среди старших детей были Абусь, который слишком много времени проводил в туалете, и Митек, не выпускавший из рук молитвенник своего умершего брата [31].

В тот день немцы опустошили все детские дома в гетто, но наэлектризовало гетто именно известие об интернате Корчака. Старый доктор с его обезоруживающим обаянием и самоуничижительной иронией стал совестью гетто. Люди охотно отдавали в его интернат белье и продукты, даже когда приюты для детей-беженцев стояли пустыми и голыми. Теперь толпы людей, которых заставили ждать возле своих домов начала «операции», наблюдали, как дети шли пешком 3 км до погрузочного пункта на площади. Старшие дети по очереди несли флаг интерната. С одной стороны на нем красовался сионистский флаг, синяя звезда Давида на белом фоне – такие же нарукавные повязки немцы надели на евреев Варшавы. С другой стороны флаг приюта был зеленым, как знамя короля Матиуша, мифического героя, которого Корчак придумал 22 года назад. Шествуя под зеленым флагом, дети чувствовали себя единым целым – они шли по стопам короля-сироты, о котором так часто рассказывал им Корчак.

После возвращения с польско-советской войны 1919–1921 гг. Януш Корчак написал повесть о короле, который позволил управлять своими землями парламенту детей. В конце, когда враги захватили королевство короля Матиуша, его в золотых цепях повели по улицам на казнь. «День был хороший. Солнце сияло. Все вышли на улицу, чтобы в последний раз посмотреть на своего короля. У многих на глазах были слезы. Но Матиуш не видел этих слез… Он смотрел на небо, на солнце»[10]. Когда король Матиуш наконец добрался до места казни, он отказался от повязки на глаза, чтобы показать, что герои умирают «красиво», – и почувствовал себя обманутым, когда в последний момент ему объявили о помиловании, а казнь заменили ссылкой на необитаемый остров [32].

22 года спустя Корчак шел, не глядя на небо и на солнце. Он был сгорбленным, измученным голодом и тревогами пожилым человеком 64 лет, чьи ночи наполнялись мечтами о еде и мучительным чувством вины. Когда процессия подошла к площади в северной части главного гетто, медсестра Йоханна Свадош подняла взгляд от своей работы и увидела, что Корчак несет одного ребенка на руках и держит другого за руку и как будто тихо разговаривает с ними. Время от времени он оборачивался, чтобы подбодрить детей, идущих сзади. Детям было жарко, у них болели ноги, их мучила жажда, и после многих месяцев скудного питания долгий переход по улицам малого и главного гетто быстро утомил их. Но даже тогда еврейская полиция слишком трепетала перед Корчаком, чтобы подгонять их тычками и ударами, как они обычно делали в таких случаях. Полицейские просто образовали оцепление по обе стороны улицы, отделив колонну детей и их опекунов от провожавшей их взглядами толпы на тротуарах. Даже после того, как они вышли из ворот гетто, пересекли дорогу и вышли на площадь, где стояла литовская и эсэсовская охрана, и тысячи ошарашенных депортированных с узлами ожидали на выжженном солнцем пустыре своего поезда «на Восток», дети Корчака привлекали к себе внимание. Чтобы они не начали паниковать, он отказывался оставить их одних даже ненадолго. Нахум Ремба, чиновник Совета, дежуривший в тот день в пункте медпомощи, мог только наблюдать, как еврейская полиция расчищала путь для детей, чтобы посадить их в товарный поезд. Они шли колонной по четыре человека, в том же порядке, что и раньше. И снова Корчак вел первую группу, Стефа Вильчинска – вторую. Когда один немец спросил Рембу, кто этот человек, тот расплакался. На следующий день рыжеволосый мальчик передал дневник Корчака другу на «арийской» стороне города, и тот помог спрятать документ в польском приюте под Варшавой.

Пока не началась депортация, Марк Давид, отец Янины, пребывал в хорошем настроении. Как полицейский из гетто, сопровождавший выходящих «на другую сторону», он мог добыть для своей семьи немного продуктов. Воодушевленный опасностью этого предприятия, он начинал петь старинные русские армейские песни. Но депортация все изменила. 4 сентября дедушку и бабушку Янины включили в общий список. Отец пытался добиться их освобождения, но безуспешно. Теперь он мог защитить только свою жену и ребенка. Когда он уводил Янину с переполненной площади, она держалась за руку деда до тех пор, пока их, наконец, не разъединила толпа. После Янина бродила по опустевшим квартирам, играла со стеклярусом, эмалями и имитациями драгоценных камней в ювелирном магазине, забрала из парикмахерского салона коробку декоративной косметики, а в другой квартире запаслась теплым бельем. Йом-Кипур, День искупления, выпал на 21 сентября, и в этот день полицейские гетто и их семьи узнали, что перестали быть исключением и тоже подлежат депортации. В ту ночь отцу Янины снова посчастливилось найти убежище у знакомых, избежавших общей участи [33].

За предыдущие три месяца было депортировано 300 000 человек. После этой беспрецедентной по своей скорости «масштабной операции» в гетто осталось всего 55 000–60 000 евреев. Мужчин там было вдвое больше, чем женщин. Из 7804 человек старше 70 лет осталось только 45, а из 51 458 детей в возрасте до 10 лет остались жалкие 498 человек. Сократившееся гетто реорганизовали вокруг ряда отдельных «мастерских», или трудовых лагерей, которыми управляли немецкие предприниматели, такие как Вальтер С. Тоббенс. 17 декабря Мириам Ваттенберг, по-прежнему находившаяся вместе с другими иностранцами в тюрьме Павяк, узнала о существовании лагеря под названием Треблинка, где голых людей убивали в купальнях при помощи раскаленного пара, газа и электричества и где немцы копали братские могилы специальным механическим ковшом. В ту ночь никто в их камере не мог уснуть [34].

Слухи о Треблинке постепенно множились. Варшавский композитор Шенкер написал колыбельную, в которой выразил скорбь отца об убитом ребенке:

Shlof, mayn kind, shlof, Nit in betele dayn… Спи, дитя мое, спи, Но не в своей кроватке, А в куче пепла, Дитя мое, засыпай. Ты так любил Спать рядом с мамой — Лежишь ли ты сегодня Рядом с ней? Злой ветер Не дает тебе спать; Он уносит тебя прочь Так быстро. В твои юные годы Тебе не было покоя, А после смерти Где же ты? Где?

Последний рефрен не оставлял никаких сомнений у тех, кто еще надеялся спрятаться от происходящего в раковине крупнейшей еврейской общины Европы:

S’vet kumen, s’vet kumen, S’vet kumen di sho… Он придет, он придет, Придет час, Он придет, он придет, И для меня здесь [35].

В Виленском гетто о массовых расстрелах в Понарах знали с самого начала. Депортации и убийства всегда занимали определенное место в детских играх и незримо стояли за стремлением взрослых «работать, чтобы жить». Но после массовых депортаций из Лодзи и Варшавы те, кого пока пощадили, уже не могли думать ни о чем, кроме неминуемой гибели. Даже обеспеченное деньгами место среди элиты гетто или покупка нужных документов больше не давали никаких гарантий безопасности. В предыдущие 20 месяцев «нормальной жизни» гетто, с ноября 1940 г. по июль 1942 г., этим активно пользовались контрабандисты и торговцы, которые ели пирожные в кафе, слушали концерты и смотрели представления в кабаре. Они принадлежали к числу тех немногих, кто мог выбирать – оставаться в гетто или попытать счастья, скрываясь «на другой стороне». В гетто родилось всего 8000 человек, но умерло 100 000 человек, что в 1941 г. в девять раз превышало показатель смертности среди польского населения на остальных землях Генерал-губернаторства. Однако евреям, обладавшим ресурсами и связями, этот коэффициент убыли населения не казался достаточным, чтобы предпочесть гетто опасностям нелегальной жизни на другой стороне [36].

После «великой депортации» привилегированные слои начали вкладывать средства в обустройство более глубоких и тщательно продуманных убежищ – «малин», соединенных с магистральными городскими сетями за стенами гетто и снабженных (в условиях всеобщего голода) запасами воды, еды и всего необходимого, что позволяло выживать в течение нескольких недель, пока у обитателей не закончатся пища и вода. В Варшаве новый ответственный чиновник СС невольно поспособствовал этому процессу, позволив евреям копать для себя бункеры от воздушных налетов – эта сложная сеть туннелей сыграла неоценимую роль во время восстания следующей весной [37].

Около 6000 евреев бежали из гетто непосредственно во время «великой депортации», и более 12 000 евреев впоследствии ускользнули на «арийскую» сторону. До июля 1942 г. покинуть Варшавское гетто было относительно легко: дети-контрабандисты и уличные попрошайки делали это каждый день. Трудно было выжить на другой стороне, хотя Варшава, где проживала значительная группа ассимилированных евреев, никогда не бывавших в гетто и имевших обширную сеть друзей и помощников среди поляков, оставалась для евреев намного более привлекательным убежищем, чем другие области Польши [38].

«Великая депортация» изменила все стратегии выживания: какие бы риски ни таились на другой стороне, отныне единственной альтернативой им было многонедельное прозябание в глубоких укрытиях. Следующая немецкая «операция» в гетто началась 18 января 1943 г. Янина Давид и ее мать Селия, которых больше не защищала должность, занимаемая главой семьи в полиции гетто, провели два дня в тесном подвале с незнакомыми людьми. Первые выстрелы по эсэсовцам были произведены с Милы улицы – части еврейского подполья начали серьезно готовиться к вооруженному сопротивлению. 20 января незадолго до рассвета отец Янины вывез ее за ворота гетто на грузовике вместе с рабочими, которых он сопровождал. Они высадили Янину на углу улицы в клубящейся метели, и там невысокий толстяк с собакой шепнул ей, чтобы она шла за ним. Это был муж Лидии, Эрик [39].

В сентябре, после окончания «великой депортации», покинуть Варшавское гетто снова стало относительно легко. Но прятаться снаружи было крайне опасно. Чтобы жить открыто, требовались фальшивые документы, а также большая уверенность в себе и осведомленность. Поляки особенно хорошо умели распознавать типичные для идиша модуляции, характерную еврейскую внешность и «печальные глаза». Каждая новая встреча грозила окончиться шантажом или доносом. Детям, которых принимали в семьи в качестве «племянниц» и «племянников» из других городов, приходилось постоянно повторять и поддерживать придуманную для них легенду. Они должны были выучить католические молитвы, катехизис и истории из Нового Завета. Они должны были в любой момент быть готовы ответить на каверзные вопросы, например: «Ты ходишь в школу?» или «Как тебя звали раньше?». Но даже если они справлялись с этими испытаниями, одного нечаянного промаха было достаточно, чтобы все испортить. Один пятилетний мальчик очень хорошо играл роль христианина, пока однажды за столом дедушка не начал рассказывать, как в дни его юности по улицам Варшавы раскатывали конные трамваи. Забыв, что этот транспорт доавтомобильной эпохи остался только в гетто, ребенок вмешался в разговор и сказал, что тоже видел конку на Заменгофской улице. После провала легенды ему пришлось переехать, чтобы соседи или профессиональные шантажисты не начали вымогать у семьи деньги [40].

Все эти опасности означали, что скрывающимся семьям приходилось разлучаться и постоянно менять место жительства. Янина Левинсон, так же как Янина Давид, сбежала из гетто в январе 1943 г. Обстоятельства много раз заставляли Янину Левинсон, ее мать и сестру расставаться, и им приходилось часто менять убежище. В этом им помогали люди, связанные с семьей до войны. Левинсонов поддерживала Мария Булат, бывшая домработница бабушки и дедушки и бывшая няня матери. В случае Янины Давид это была Лидия, давняя любовь ее отца, очаровавшая ее с того момента, когда она появилась в их грязной комнатке в гетто, окутанная ароматом духов, с сияющими волосами, в наброшенной на плечи собольей шубке. Она забирала девочку к себе в гости на Рождество и Пасху, и за время этих визитов Эрик и двое его сыновей так привязались к Янине, что Эрик был готов пойти на риск, скрывая ее у себя. Первым делом ей велели надеть войлочные тапочки, чтобы соседи не слышали ее шагов. Кроме того, ей сказали держаться подальше от окон, а когда приходили посетители, прятаться в чулане [41].

В гетто дети учились подолгу, иногда по несколько дней молча и неподвижно сидеть в тесных убежищах – «малинах». Эти навыки пригодились им, чтобы прятаться в кладовках и чуланах в домах своих защитников. Чтобы не выдать себя, им пришлось научиться никак не реагировать на то, что они могли услышать, каким бы ужасным оно ни было. Один мальчик, чей отец остался в Варшавском гетто, едва успел спрятаться за диван, когда в дом с неожиданным визитом нагрянули соседи. Звуки взрывов напомнили взрослым о том, что в этот самый момент в гетто происходит восстание. Когда гости выразили общее удовлетворение тем, что немцы взяли решение еврейского вопроса на себя, избавив от этого поляков, ни сам мальчик, ни его покровители не осмелились отреагировать на такой поворот разговора [42].

Необходимость скрываться нередко означала не только стесненную жизнь в замкнутом пространстве бок о бок с другими людьми, но и бесконечную скуку. Восьмилетняя Нелли Ландау, спрятанная у бывших жильцов своего отца – пана Войтека и его жены, проживавших на фешенебельной улице в немецкой части Львова, посвящала почти все свое время акварельной живописи и чтению книг, которые ей приносил друг-коммунист. Рисование помогало ей хотя бы в мыслях вырваться за пределы квартиры и увидеть яркие краски природы. Нелли взахлеб читала Горького, Достоевского и Александра Дюма, наслаждалась романами и повестями Джека Лондона, Жюля Верна и любимца немецких детей – Карла Мая. Бедственное положение рабыни Элизы в «Хижине дяди Тома» привело ее в ужас, и она рисовала картины, на которых та убегала от своего ужасного хозяина. Кроме этого Нелли подолгу смотрела в окно, особенно когда ей было одиноко и грустно. Ее контакты с другими детьми ограничивались наблюдением за их играми на улице, в то время как она сама оставалась для них невидимой [43].

Но Нелли была не одна. Рядом с ней всегда была ее мать, придававшая смысл стесненному однообразию их дней. Каждое утро она вплетала в волосы Нелли ленты, как будто они собирались куда-то идти. Она много читала ей вслух и пересказывала греческие мифы, а в остальное время они бесконечно играли в домино. Ожидая, когда за ней придет отец, и наблюдая за прохожими, Нелли рисовала играющих детей и взрослых. Она рисовала мать с вязанием в руках и их партии в домино. Она не рисовала войну, полицейских или сцены опасности. Только однажды она нарисовала одинокую фигурку ребенка и назвала картину «Совсем один». Отец Нелли выбрал Войтеков не только потому, что они сохранили достаточно симпатии и уважения к бывшему домохозяину, чтобы рискнуть спрятать у себя мать и ребенка. Как бывший владелец здания, Ландау хорошо знал его секреты. В их квартире – слишком маленькой и темной, чтобы привлечь немецкого арендатора – было окно, снаружи заложенное кирпичом, а изнутри образовывающее нишу, завешенную настенным ковром, в которой Нелли и ее мать могли спрятаться во время обыска. Перед отъездом отец также показал им, под какими половицами спрятаны фамильные драгоценности.

Долгие периоды скуки разбавлялись случайными нарушениями привычной рутины. Однажды, когда в дверь квартиры Войтеков постучала соседка, мать Нелли Ландау, торопясь вернуться в потайную нишу в их комнате, уронила клубок красной шерсти, и неосознанно попыталась протащить его за собой под дверь. Увидев, как клубок шерсти катится по полу, соседка тут же спросила, кого это прячут Войтеки. К счастью, Нелли оборвала нить со своей стороны двери как раз вовремя, и хозяин смог убедить любопытную гостью, что клубок выкатился случайно. Моменты близкой опасности, подобные этому, оставляли неизгладимый след, и Нелли запечатлела это происшествие на одной из своих картин [44].

В небольших городах и в сельской местности еврейские дети, бежавшие из гетто от ликвидации, сдавались на милость местных крестьян. Некоторые крестьяне слишком боялись, что об этом узнают немцы, и прогоняли детей. Другие принимали детей к себе и объявляли их своими племянниками или племянницами, или использовали их как дешевых подсобных работников в сельском хозяйстве. Кто-то прятал их у себя, несмотря на риск доноса от соседей или даже родственников, в выкопанных под сараями потайных землянках. В этих влажных и замкнутых пространствах глаза детей постепенно отвыкали от света, мышцы атрофировались, и они начинали страдать респираторными заболеваниями (если им удавалось остаться незамеченными и выжить). Каждый раз, когда Давиду Вульфу и его матери приходилось менять убежище, она пыталась подготовить своего семилетнего сына к тому, что немцы могут поймать их и расстрелять. Давид спросил, очень ли это больно, и сказал ей, что хочет, чтобы их обоих застрелили одной и той же пулей. После того как местные фермеры и группа польских партизан присоединились к охоте за бежавшими из Краковского гетто евреями, их новые убежища стали еще более темными и глубокими. Когда мать Давида предложила ему нарисовать их дом и сад, а над ними небо и солнце, он признался ей, что уже «забыл, как выглядят небо и солнце». Вместо этого он лепил из собранной со стен землянки глины танки, пушки и корабли. Кроме того, Давид научился читать по-немецки и выучил наизусть стихи Генриха Гейне [45].

Но оставаться снаружи было крайне небезопасно. В районе Замосце в Центральной Польше ликвидация гетто вызвала, по словам доктора Зигмунта Клюковского, директора больницы в Щебжешине, «чудовищное разложение нравов». Глядя, как крестьяне сдают евреев, пытавшихся спрятаться в их деревнях, он пришел в ужас. «Их охватил психоз, – записал он в дневнике 4 ноября 1942 г. – Они, вслед за немцами, видят в евреях не людей, а словно бы неких вредоносных животных, которых следует уничтожать всеми средствами, наподобие больных бешенством собак или крыс». В самом Белжеце даже четырехлетняя Ирена Шнитцер слышала, что евреев убивают в ванне, наполненной газом. Когда вскоре эсэсовцы начали очищать польские деревни в этом районе, местные крестьяне пришли в ужас, думая, что их тоже отправят в газовые камеры Белжецкого лагеря. В то же время многие из них приезжали на площадь с тележками и, коротая время за выпивкой, ждали, когда можно будет забрать имущество евреев, оставшееся после их погрузки в поезда [46].

Дети не раз становились свидетелями подобных сцен. 1 августа Ванда Пшибыльска, отдыхавшая в Анине, услышала вдалеке звуки стрельбы. В дневнике двенадцатилетняя девочка отметила, что звук доносился со стороны поездов, в которых депортировали евреев, а затем вернулась к двум стихотворениям, посвященным осени и ностальгии, над которыми в то время работала. Происходящее казалось ей очень далеким. Но уже через две недели Ванде и ее семье пришлось пересесть на другой поезд в Фаленице, когда они возвращались после купания на реке Свидер, популярном месте отдыха у варшавян. На следующий день, потрясенная увиденным, она пыталась найти слова, чтобы описать «толпы, сидящие без движения на жаре», «множество трупов», «матерей, прижимающих к себе младенцев». Сидя на веранде загородного дома в Анине, она не могла смотреть на звезды. «Внутри меня все мертво», – написала девочка. С каждой услышанной вдалеке пулеметной очередью она представляла себе падающие тела. Леса, пшеничные поля и пение птиц, в которых находила отражение ее собственная внутренняя жизненная сила, словно поблекли на фоне варварской мощи врага. Много ночей после этого Ванда не могла заснуть и плакала, не в силах объяснить себе, почему это происходит: «Потому что они такой национальности? Потому что они евреи? Потому что они не похожи на нас?» [47]

Не имея других развлечений, некоторые дети стремились активно участвовать в происходящем. Группа мальчиков заметила десятилетнего Ицхака Клаймана, когда он шел по берегу реки недалеко от Бендзина, трое из них схватили его, стащили с него штаны, чтобы посмотреть, обрезан ли он, и начали кричать: «Жид, жид!» Потом они заломили ему руки за спину и начали совещаться, что делать с ним дальше – утопить или передать немецкой полиции. Ицхаку повезло. Ему удалось вырваться, и женщина, которая знала его отца, приютила его у себя. Когда она рассказала о случившемся родителям мальчиков, те задали сыновьям взбучку за их поступок, и они оставили Ицхака в покое. Но в этой мешанине щедрости и подлости, смелости и трусости, сочувствия и враждебности, проявляемых соседями-поляками, дети уже имели намного меньше контактов с евреями, чем поколение их родителей. Они росли при немецкой оккупации, и в городах и деревнях быстро усваивали новые правила, разрешавшие выслеживать, притеснять и доносить на еврейских детей [48].

В отсутствие какой-либо согласованной политики со стороны церкви или польского подполья и под угрозой смертной казни от рук немцев люди, готовые прятать евреев, представляли собой еще более разношерстное сборище, чем люди, стремившиеся их разоблачить. Янине Левинсон в разное время приходили на помощь польский аристократ Анджей Щаверновский и немецкая проститутка Лили, чей брат работал полицейским на железной дороге и ловил контрабандистов и евреев. Кроме того, ей помогали как минимум два этнических немца и несколько поляков из рабочего класса, а также члены польского правого Сопротивления. Кто-то рисковал из идеалистических побуждений, кто-то ради денег; в некоторых случаях коммерческие отношения перерастали в дружбу, и хозяева продолжали защищать еврейскую семью, даже когда им уже нечего было дать взамен. Но каждый раз, когда польские шантажисты обнаруживали убежище евреев, те были вынуждены искать новое место. Янине пришлось переезжать 13 раз. В условиях, когда старые связи рушились и требовалось создавать новые, Левинсоны полностью зависели от импровизированных усилий нескольких самоотверженных человек. Некоторые действовали по политическим убеждениям – в их числе был отважный гомосексуал Станислав Хмелевский, который в 1939 г. помог своему еврейскому любовнику бежать в Советский Союз, после чего присоединился к Сопротивлению. Другие – такие, как «тетушка» Мария Булат, когда-то работавшая няней у Левинсонов, или бывшая жена их шофера Зена Зиглер, – относились к своим прежним работодателям гораздо лояльнее, чем нееврейские друзья семьи из среднего класса. Именно бывшие слуги убеждали собственных родных и друзей спрятать у себя Левинсонов. Когда семья исчерпала последние средства, «тетушка Мария» даже продала участок земли, подаренный ей бабушкой и дедушкой Янины [49].

Великая депортация из Варшавского гетто наконец дала родителям Ванды Пшибыльской возможность покинуть одноместную комнату в бывшем студенческом общежитии на улице Тамка. Гетто сократилось, и они вместе с другими польскими семьями смогли переехать на Панскую улицу. Ванде больше не приходилось играть в коридорах или собираться с подружками на подоконнике первого этажа. 24 февраля 1943 г. она узнала, что им выделили четырехкомнатную квартиру с собственной кухней. Более того, в тот вечер Ванда с воодушевлением написала в дневнике: «У меня будет собственная комната! Какое чудо!» Так оно и оказалось. Через месяц, когда они переехали, все оказалось замечательно, именно так, как она себе представляла. У нее было бело-голубое бюро, «очень милое, совсем такое, как я хотела», и простая, светлая, теплая и приятная комната с картинами и распятием на стенах и цветами на полке. Чего Ванда не написала в своем дневнике, так это того, что ее родители, по-видимому, приютили в квартире двух еврейских женщин. Более того, 23 июня, в день своего тринадцатилетия, она решила, что ей лучше совсем перестать вести дневник. Ванда сделала это без особой охоты, однако предупреждение матери, напоминавшей ей о необходимости соблюдать крайнюю осторожность, прозвучало для нее как недостойное требование быть «не до конца искренней» [50].

Осенью 1943 г., через шесть месяцев после уничтожения Варшавского гетто, член еврейского социалистического подполья Юзеф Земян, заходя в благотворительную столовую на Новом Святе, заметил двух еврейских подростков. Если поляки неплохо умели распознавать характерные еврейские манеры и интонации, то евреи, жившие, как Земян, под фальшивыми именами, обладали еще более острым чутьем. Оба мальчика тоже узнали в Земяне еврея и, преодолев подозрения, завели с ним разговор. Один из них отзывался на прозвище Бык – темно-русые волосы и голубые глаза обеспечивали ему некоторую маскировку. Второго звали Носатый – у него были синие глаза, но в текущих обстоятельствах, увы, все дело портил длинный нос [51].

Во время второй встречи мальчики привели Земяна к остальным. В их группе было больше дюжины человек, все они работали на оживленных углах площади Трех Крестов, где находилась конечная остановка трамвая. Здесь, в самом сердце немецкой части Варшавы, с постом немецкой жандармерии на соседней улице Вейской и казармами СС в здании Христианской молодежной ассоциации на улице Конопницкой, с продуктовыми магазинами, трамваями и ресторанами «только для немцев», эта группа еврейских детей пыталась заработать себе на хлеб, продавая прохожим сигареты. В группу входили Янкель-Зубастик, тощий босоногий тринадцатилетний мальчик с торчащими зубами, Збышек и Павел, обладавшие настолько «арийской» внешностью, что даже Земян усомнился в их еврейском происхождении. Возле Института слепых, немых и глухонемых он встретил Терезу. Девочка в рваном платье и грязном свитере, с распущенными по плечам светлыми волосами и большим шрамом над одним глазом делила свою «торговую площадку» с Йозефом, за хромоту прозванным Попрыгунчиком. Возле здания Христианской молодежной ассоциации Земян встретил двенадцатилетнего «крестьянина» Бурека и еще одного мальчика помладше, чей испуганный взгляд явно диссонировал с его голубыми глазами и светлыми волосами. Земяну не составило труда распознать в «маленьком Стасеке» еврея. Потом появился семилетний Болюсь, самый младший из банды, всеобщий любимец, одетый в рваную женскую шубку, подпоясанную веревкой, и рваные брюки, заколотые сбоку английской булавкой. Болюсь – Бенцион Фикс – уже не раз попадался на глаза польским мальчишкам, которые хотели прибрать к рукам всю торговлю на площади. Поэтому и он, и все они рисковали быть изобличенными как евреи.

Дети отнеслись к Земяну недоверчиво, отказывались отвечать на его вопросы и уходили, когда он спрашивал слишком много. Он тоже старался не раскрывать, что работает на подпольный Еврейский национальный комитет. Именно Бык, вожак банды и первый мальчик, с которым познакомился Земян, постепенно убедил остальных довериться ему. Земян узнал, что они питаются в нескольких бесплатных столовых, чаще всего заглядывая в те, что на Журавьей и Кручей улицах, а также на Новом Святе. Временный ночлег им давали две женщины-портье. Один мальчик даже спал в алькове надгробия на католическом кладбище на улице Окоповой, пока какой-то наблюдательный сосед не сообщил об этом в полицию [52].

Земян убедил Еврейский национальный комитет помочь беспризорным детям, но они не захотели брать у него одежду или деньги, предпочитая полагаться на собственную находчивость. В гетто большинство из них занимались контрабандой. Некоторые, как Бык, смогли бежать уже из депортационных поездов, направлявшихся в Треблинку. Одному из старших, семнадцатилетнему Моше, или Стасеку, удалось скрыться от пары польских шантажистов, которые заставляли его искать для них богатых евреев и жили на деньги, полученные от них в виде выкупа. Наигравшись в карты с польскими трамвайными рабочими, Моше-Стасек появлялся на площади пьяным и уговаривал еврейских и польских мальчиков пойти потратить все деньги на выпивку в местном ресторане. Земян быстро понял: как бы он ни хотел вытеснить Моше-Стасека из группы, ему это не удастся. Мальчик завоевал свое место в банде, защищая ее от нападений польских мальчишек. В каком-то смысле он соединял два этих мира. Так или иначе, в течение следующего года Земян наблюдал, как жизнь детей постепенно улучшалась. Каждое утро они завтракали на Рожицком рынке, со временем сменили лохмотья из гетто на более приличную одежду и делали фото в палатке фотографа на площади [53].

Что мальчикам действительно было нужно от Земяна, так это документы. К 1943 г. всем взрослым требовалось удостоверение личности немецкого образца, подтверждающее, что они трудоустроены и проживают по определенному адресу, а также свидетельство об официальном разрешении на работу от работодателя. Через подпольные типографии и канцелярскую сеть в гражданской администрации польское подполье смогло получить тысячи таких документов. Сразу после своего возникновения в конце 1942 г. Польский комитет помощи евреям – Жегота – создал специальное подразделение для массового изготовления поддельных документов, удостоверений личности, свидетельств о рождении, смерти и браке, регистрационных карточек, купонов и пропусков. Каждый раз, когда кого-то из евреев выслеживали и начинали шантажировать, им приходилось менять адрес, а если они жили открыто, то и личность [54].

Часть денег на поддержку скрывавшихся евреев поступала из Америки. Главная еврейская социалистическая партия Бунд получала деньги от Еврейской лейбористской партии в Нью-Йорке и Еврейского национального комитета, от Всемирного еврейского конгресса, а Жегота – от американской благотворительной организации «Джойнт» (JDC). Как единственная объединенная польско-еврейская организация Жегота могла использовать ресурсы польского правительства в изгнании, чтобы поддерживать связь с внешним миром и обменивать доллары на рейхсмарки. На пике существования того, что один историк назвал «тайным городом», на «арийской» стороне в Варшаве нелегально проживало 25 000 евреев. Из них Жегота поддерживала около 4000 человек. У гуманитарных организаций просто не хватало ресурсов, чтобы обеспечивать всех. Впрочем, беженцы, как и мальчишки с площади Трех Крестов, тоже не горели желанием заносить свое имя в списки, которые могли попасть в руки немецкой или польской полиции, – это было слишком рискованно. Тем не менее дети были благодарны Земяну за то, что он забрал Болюся с улицы. Самый младший и одновременно имевший самый еврейский вид ребенок в банде, он начал привлекать внимание ко всей группе. Его взял к себе Тадеуш Идзиковский, учитель из Гроховского района Варшавы [55].

Жертвами антисемитского шантажа могли стать не только посторонние. Когда пан Войтек напивался, он избивал свою жену Крысю. В конце концов, при всей своей преданности Нелли Ландау и ее матери, эта женщина решила обратить против мужа единственное имевшееся у нее оружие. Она стала угрожать, что донесет на него за то, что он укрывает евреев. В доме Лидии и Эрика Янина Давид тоже оказалась втянута в ссоры супругов и перипетии распадающегося брака. Хотя именно Лидия предложила Янине гостеприимство, она так же быстро начала шантажировать своего мужа-немца тем, что он прячет у себя еврейку. Вскоре Эрик оказался вынужден оплачивать для Лидии отдельную квартиру в городе, где она жила со своим последним любовником, а каждый ее визит домой заканчивался ужасным скандалом или, наоборот, слезливым примирением, во время которого мальчики цеплялись за мать, а Эрик на время даже переставал заикаться. Лидия постепенно забирала из дома посуду, картины, столовое серебро, столовое белье и хрустальные бокалы. Наконец настал день, когда Янина, в тот момент остававшаяся в квартире одна и слишком напуганная тем, какие слова Лидия может начать выкрикивать на лестнице, если она ее не впустит, открыла ей дверь и обнаружила, что Лидия явилась с грузчиками. Когда Эрик и мальчики вернулись, квартира была полностью опустошена [56].

Даже Эрику стало ясно, что Янина больше не может тайно оставаться у них. Решили спрятать ее в монастыре. Он выправил для нее документы и сказал, что теперь ее будут звать Данута Тереза Марковска. Согласно легенде, Данута приехала из порта Гдыня (где Янина на самом деле никогда не была). Ей пришлось выучить католические молитвы и катехизис. К этому она приступила с большим воодушевлением: девочка давно мечтала молиться на родном польском языке и иметь ангела-хранителя, который будет присматривать за ней, и ее желание сбылось. Чувствуя, что Бог, к которому она обращалась до войны в забытых молитвах на иврите и арамейском языке, покинул свой избранный народ на гибель, Янина позднее писала: «Оставив позади гетто, я оставила и Его» [57].

Выбранный Эриком монастырь в пригороде Варшавы располагался в конце длинной липовой аллеи, плавно огибающей устроенный рядом огромный огород. Янина и Эрик приехали в монастырь летним днем 1943 г. среди непрекращающегося жужжания пчел над рядами конических ульев. После липовой аллеи, где большие темно-зеленые листья отбрасывали на землю пеструю тень, внутренние помещения с белеными стенами показались неожиданно темными. В коридоре пахло свежевымытыми деревянными полами, несвежей пищей и множеством живущих в тесноте людей. Янине предстояло освоиться в этом странном месте, одновременно стараясь ничем себя не выдать. Первым потрясением для нее стала еда. Даже в гетто она никогда не видела столь малосъедобной пищи – что, пожалуй, самым красноречивым образом свидетельствовало о том, сколько усилий прикладывал отец ради ее благополучия. Первые несколько месяцев она голодала.

Кроме того, Янине нужно было найти для себя место в жесткой иерархии власти и привилегий. Не желая довольствоваться редким холодным душем в сыром подвале, где по темному бетонному полу прыгали лягушки, она подкупила старших девочек, и те позволили ей мыться вместе с ними в воде, остававшейся после того, как монахини примут ванну (попутно она обнаружила, что некоторые девочки оспаривали друг у друга право купаться в воде, оставленной теми женщинами, в которых они были влюблены). Но только в начале декабря старшие девочки окончательно приняли ее. Помогло то, что Янина охотно исполняла любые домашние обязанности и заменяла учительницу в младших классах. Она с готовностью бралась за всякую тяжелую работу – чего, как там считали, евреи обычно избегали, – и в конце концов ей удалось посрамить тех, кто шепотом передавал сплетни о ее происхождении. В игре «На что ты похож» она сама заявила, что похожа на еврейку, предоставив одной из старших девочек, толстой Крысе, вмешаться и опровергнуть ее слова. Еврейским мальчикам осуществить подобный трюк было труднее. На Закржовеке под Краковом глава приюта альбертинских братьев посоветовал восьмилетнему Зигмунту Вайнребу «купаться в плавках, как старшие мальчики» [58].

Пока Янина ловко просчитывала шаги, необходимые, чтобы присоединиться к «старой гвардии», ее терзали душевные сомнения. Она хотела перейти в католическую веру по-настоящему и не могла заставить себя принять первое причастие, не будучи крещеной. В начале 1944 г. она, наконец, нашла в лице монахини сестры Зофьи ту, которой могла наедине излить душу. За неделю до Пасхи Зофья отвезла ее на другой конец Варшавы, чтобы окрестить ее подальше от монастыря в детском приюте. Через неделю четырнадцатилетняя девочка, как и другие воспитанницы, подходила просить прощения у всех монахинь, которых она могла обидеть в прошлом году, а в Пасхальное воскресенье Янина впервые причастилась вместе с восьми– и девятилетними девочками, испытывая новое чувство сопричастности чему-то большему. Серебряный медальон, подаренный ей сестрой Зофьей, она бережно хранила еще много лет [59].

Как и опасались руководители гетто, католическая церковь, после великой депортации предложившая забрать несколько сотен еврейских детей в монастыри, непреодолимо завоевывала их души. Особенный отклик у многих еврейских сирот вызывал культ Богородицы. Дело было не только в том, что поклонение Деве Марии занимало центральное место в польском католицизме. Преклоняя колени перед гипсовой статуей с милым лицом, в длинном белом одеянии с небесно-голубым поясом и венцом из оловянных звезд над головой, дети могли найти то, чего им так остро не хватало, – защиту матери [60].

7. «Семейный лагерь»

Когда двери грузового вагона, в котором ехал Иегуда Бэкон, распахнулись, стояла ночь. Моргая в свете прожекторов, он увидел мужчин в полосатых пижамах, опирающихся на палки для ходьбы. Поначалу он подумал, что они прибыли в какой-то странный оздоровительный лагерь для инвалидов. Но затем Иегуда увидел, как под аккомпанемент странных выкриков на непонятном языке эти палки пустили в дело: приехавших мужчин и женщин начали разгонять в две шеренги на скате рядом с железной дорогой. Им пришлось бросить свой багаж и рассаживаться в кузова больших грузовиков. Один за другим грузовики уезжали в ночь. Лучи прожекторов освещали заснеженную землю и отражались от висящих в небе аэростатов воздушного заграждения. Плоский пейзаж оживляло лишь мерцание множества фонарей. Не видя столбов, к которым они были подвешены, не говоря уже о натянутой между ними колючей проволоке, Бэкон мог только догадываться о размерах лагеря по геометрическим узорам света. Лагерь казался огромным, тихим и пустым. Наконец грузовики свернули с дороги, и новоприбывших загнали в пустой барак с деревянными нарами, на которых не было даже соломенных матрацев. Иегуда, слишком утомленный и подавленный, не смог заставить себя съесть ту еду, которую отец берег для него во время их двухдневного путешествия [1].

Иегуда Бэкон прибыл в Аушвиц-Биркенау 17 декабря 1943 г. В свои 14 лет он уже хотел стать художником – и ему удалось дожить до того времени, когда это желание исполнилось. Предыдущие полтора года он провел в Терезиенштадтском гетто, которое Рейнхард Гейдрих создал, чтобы переправлять туда евреев из своего рейхспротектората Богемия и Моравия. Вращаясь среди множества музыкантов и художников, собранных в маленьком гарнизонном городке XVIII в., мальчик имел возможность наблюдать и изучать, как работают живописцы Лео Хаас, Отто Унгар и Бедржих Фритта. 18 января 1945 г. Бэкон покинул Биркенау, снова ночью и по снегу, но на этот раз пешком, вместе с колоннами заключенных, которых СС эвакуировали перед наступающей Красной армией. Отрочество Бэкона прошло в лагере смерти, где умерли его отец и большинство других узников, приехавших вместе с ним из Терезиенштадта. В последние полгода пребывания в Биркенау Иегуда Бэкон и горстка чешских мальчиков, которых решили оставить в живых, тесно взаимодействовали с группой мужчин из зондеркоманды и штрафного отряда, обслуживавших газовые камеры и карцеры. Общаясь с этими могущественными, устрашающими, но вместе с тем щедрыми (с точки зрения мальчиков) людьми, Иегуда Бэкон усвоил немало тайных знаний, а их взгляды на жизнь стали частью его представлений о норме [2].

На каждом этапе будущее оставалось неизвестным. Находясь в Терезиенштадте, Иегуда Бэкон ничего не знал об Аушвице-Биркенау, хотя, прибыв туда в пассажирском поезде, он уже видел вагоны для перевозки скота, набитые покидающими гетто депортированными. Иегуда ничего не знал об условиях жизни в польских гетто или об их уничтожении. Не слышал он и о массовых расстрелах евреев в Прибалтике и на захваченных советских территориях. В отличие от гетто, устроенных во всех этих местах, Терезиенштадт можно было счесть «привилегированным» местом, хотя мало кто из его обитателей в то время осознавал это. Когда Бэкон и его отец в декабре 1943 г. прибыли в Биркенау, их поместили в одну из самых «привилегированных» секций, где узников по прибытии не обривали налысо и не переодевали в лагерные робы. Кроме того, им давали лучшие пайки. Но самое главное, мужчин и женщин там не старались строго изолировать друг от друга (хотя жить настоящими семьями в Биркенау могли только обитатели соседнего цыганского лагеря). Прибывших чешских евреев разместили в мужских и женских блоках, но, к немалой зависти узников из других секций лагеря, им не запрещали общаться. Из-за этого странного подобия нормальности на фоне труб крематория чешский «семейный лагерь» и получил свое название. Но самое главное, в этом лагере смерти были дети, хотя в таких местах подавляющее большинство детей обычно отправляли прямо в газовые камеры.

«Привилегии», которыми чешские евреи пользовались в Терезиенштадте и в «семейном лагере» Биркенау, объяснялись чередой поспешных решений, принятых СС осенью и зимой 1941 г. С самого начала в судьбе чешских евреев непосредственную роль играл Рейнхард Гейдрих. Как начальник Главного управления имперской безопасности он организовывал их депортацию по всей Европе, пока его не убили в июле 1942 г. Как рейхспротектор Богемии и Моравии Гейдрих, вслед за остальными нацистскими сатрапами, стремился как можно скорее объявить свои владения «очищенными от евреев». Когда в сентябре 1941 г. началась массовая депортация евреев, он поначалу планировал избавиться от них, передав их расстрельным отрядам айнзацгрупп и полицейских батальонов на Востоке или, в крайнем случае, отправить их вместе с потоками немецких евреев в Лодзинское гетто. К октябрю Гейдрих понял, что это невозможно: железные дороги обслуживали в первую очередь нужды военных, и вместо этого ему пришлось открыть еще одно гетто в пределах своего рейхспротектората. Но он по-прежнему считал Терезиенштадт не более чем перевалочным пунктом, своего рода загоном для предубойного содержания [3].

Когда в декабре 1941 г. казармы бывшего чешского гарнизонного городка начали переоборудовать под гетто, новообразованный (преимущественно из сионистов и коммунистов) Еврейский совет предположил, что здесь, так же, как в Виленском и в польских гетто, если они хотят выжить, им придется доказать свою ценность для военной экономики Германии. Средний возраст собранных в гетто чешских и моравских евреев составлял 46 лет, поэтому первому главе Еврейского совета Якобу Эдельштейну этот план казался вполне жизнеспособным. Но через несколько месяцев обстоятельства показали, что он ошибался. Летом и осенью 1942 г. в Терезиенштадт было отправлено 43 000 немецких и австрийских евреев, большинство из них в преклонных годах. Средний возраст вывезенных из Берлина и Мюнхена евреев составлял 69 лет, из Кельна – 70 лет, из Вены – 73 года. Терезиенштадт превращался буквально в дом престарелых, а его узники работали в основном на удовлетворение внутренних потребностей гетто [4].

Основной причиной притока пожилых немецких и австрийских евреев в Терезиенштадт стала спонтанная попытка СС обеспечить себе алиби. В начале ноября 1941 г. после того, как первые поезда с немецкими евреями прибыли в Минск и Ригу, Гейдрих получил более 40 обращений от видных нацистских деятелей с просьбой вмешаться в происходящее. Он быстро понял, что Терезиенштадт можно использовать для отвода глаз, чтобы успокоить высокопоставленных нацистов, убедив их в том, что находящиеся под их защитой немецкие евреи останутся в Рейхе и не будут отправлены на Восток. К моменту конференции в Ванзее 20 января 1942 г. двойная роль Терезиенштадта как транзитного лагеря и своеобразной ширмы для «окончательного решения еврейского вопроса» стала частью общего плана. По заверению Гейдриха, немецких и австрийских «евреев старше 65 лет», а также «тяжелораненых ветеранов и евреев с боевыми наградами (Железным крестом первой степени)» планировалось направить в «гетто для престарелых». Он с явным облегчением подтвердил, что «это целесообразное решение позволит одним махом справиться с множеством затруднений». Но многим «привилегия» отправки в Терезиенштадт дала лишь короткую передышку: уже в январе 1942 г. людей начали отправлять оттуда в руки расстрельных команд айнзацгрупп СС в окрестностях Риги и Минска. В июле 1942 г. поезда шли из Терезиенштадта прямо в газовые камеры Собибора, Майданека и Треблинки. В качестве транзитного гетто Терезиенштадт был крайне ненадежным вариантом: к концу года в него прибыло 96 000 евреев и более 43 000 отбыло дальше к неясному, но зловещему пункту назначения под названием «Восток» [5].

16 февраля 1943 г. Гиммлер неожиданно запретил Эрнсту Кальтенбруннеру, преемнику Гейдриха на посту начальника Главного управления имперской безопасности, осуществлять дальнейшую депортацию пожилых австрийских и немецких евреев из Терезиенштадта. Это само по себе сделало невозможным превращение гетто в комплекс мастерских по образцу Лодзи. Более того, в течение следующих семи месяцев из гетто не выехал ни один поезд. По словам Гиммлера, практика дальнейшей депортации «противоречила официальным заявлениям о том, что евреи в гетто для престарелых в Терезиенштадте могут жить и умирать спокойно». Чем на самом деле руководствовался Гиммлер, неясно, хотя, возможно, он уже начал видеть в Терезиенштадте нечто большее, чем просто способ обеспечить себе алиби и успокоить видных нацистов, встревоженных так называемой эвакуацией «своих» евреев. 18 декабря 1942 г. 12 правительств стран-союзниц, включая правительство Чехословакии в изгнании, опубликовали декларацию, осуждающую уничтожение евреев. Месяц спустя, когда 6-я армия Германии оказалась на грани уничтожения под Сталинградом, Гиммлер инициировал первый контакт со спецслужбами союзников [6].

Весной 1943 г. СС развернули программу по «облагораживанию» Терезиенштадтского гетто, кульминацией которой стал специально подготовленный визит представителей шведского и датского Красного Креста, а также Международного Красного Креста 23 июня 1944 г. Команду Международного Красного Креста пригласили посетить еврейский «трудовой лагерь» (его роль играл «семейный лагерь» в Биркенау), где ради этого в сентябре – декабре 1943 г. руками депортированных из Терезиенштадта были выстроены новые здания и куда в мае 1944 г. привезли новых обитателей. Гиммлер считал, что открытие Терезиенштадта для внешней инспекции поможет опровергнуть обвинения в массовых убийствах. При этом особо подчеркивалось, что это конечный пункт назначения, а не транзитное гетто, каким оно являлось на самом деле. Более того, от самого слова «гетто» постарались по возможности избавиться, заменив его обозначением «район поселения евреев», – хотя правда все равно выплыла наружу благодаря гетто-кронам, условной бумажной валюте, имевшей хождение на территории гетто. Помимо этого, явное благополучие евреев в Терезиенштадте должно было подтвердить благонадежность самого Гиммлера, уже начавшего втайне выстраивать собственную внешнюю политику и пытаться обменять евреев на американские доллары, немецких военнопленных и американские грузовики. В то же время он начал обдумывать пути заключения сепаратного мира на Западе, хотя полностью переключил внимание на эту стратегию только в последние недели войны [7].



Поделиться книгой:

На главную
Назад