Солидный и степенный бариста еще мальчишкой обслуживал, может быть, и самого Муслима Магомаева, забегавшего сюда после репетиций в La Scala пропустить чашечку — другую, разумеется, втайне от советского руководства, опрометчиво пославшего его сюда на стажировку. Опрометчиво, потому что потом советский народ чуть ли не на каждом концерте народного артиста старательно слушал арии, водевили и просто эстрадные хиты на таком красивом, но непонятном ему языке.
Столь сильную любовь к итальянской эстраде сам Магомаев объяснял своей кровью: азербайджанцы и итальянцы очень похожи, особенно — по темпераменту. Бариста в кафе «Cova» тогда, на заре своих юных лет, наверняка разделял убеждение своего советского друга. Но друг уехал (хотя и обещал вернуться), а подобные настроения с годами улетучиваются, и ему в свои «за шестьдесят» уже не хочется быть ни на кого похожим, даже на азербайджанцев.
Поэтому теперь он без различия высокомерен по отношению ко всем туристам, но не к тебе. К тебе (стоящему подбоченясь прямо напротив него) он улыбается как старому другу, протягивая только что приготовленный напиток. Снисходительно улыбаясь ему в ответ, ты тут же отхлебываешь (промедление недопустимо) чрезвычайно густую пенку, секрет которой был когда-то непостижим для остального мира, и, пока он не отвернулся от тебя к стоящему рядом модельеру, восклицаешь довольно громко, так чтобы слышали все: «Che sapore, mamma mia!»28. Туристы оборачиваются в твою сторону, говоря друг другу: «О, это, наверное, местный завсегдатай. Уж он — то понимает, о чем говорит. Как жаль, что мы — всего лишь обычные туристы». Тут наступает очередь баристы застенчиво улыбаться: он прекрасно знает, что вкусно, но ему все равно приятно, потому что туристы не говорят ему ничего за его кофе — только свои выученные «Grazie!» и только официантам. А последним нередко все равно, вкусно тебе или так себе. Но с чего мы начали?
Наконец, возвращаясь к Хироки
Верно, с Хироки! Так вот, Хироки не подходил ни под одну из недавно мною перечисленных категорий отпрысков, имеющих надежные источники финансирования в лице своих родителей. Во-первых, потому что называть его отпрыском язык не поворачивался: он принадлежал к породе тех людей, которые не имеют возраста. Ход времени на нем отмечался лишь сменой стрижки: волосы то отрастали — тогда Хироки становился похожим на самурая, то укорачивались до своих оснований (укорачивал их неизвестный миру мастер, виртуозно счищавший всю растительность с головы Хироки). Во-вторых, потому, что он финансировал себя сам. Знали ли его родители или кто-то из его близких о его итальянской авантюре — непонятно. Да и вообще вопрос о его родственных связях спустя 5 лет нашего с ним знакомства остался неразрешенным для меня.
Путь самурая
Прибыл Хироки в Италию с двумя желаниями: выучить итальянский, как я уже говорил, и, как потом выяснилось, не возвращаться в Японию. Чем ему так не угодила его родная страна, я стеснялся расспрашивать, да и все равно бы не понял. Многое, очень многое в нашей дружбе приходилось принимать как данность. Виной тому был итальянский
язык, владение которым мы благородно разделяли (благо разделять нам было немного).
Тогда Хироки каждый день посещал интенсивные курсы итальянского. Возвращался он с них всегда с каким-нибудь новым словом или даже оборотом. Все это, разумеется, сразу шло в ход за ужином, каждый раз вызывая смех хозяйки и жадное внимание вашего покорного слуги. Бескорыстно демонстрируя свои знания, Хироки невольно пополнял мой словарный запас. Поскольку я тогда уже «отсидел» свои начальные курсы итальянского, положенные для каждого иностранного студента, мой итальянский остановился в своем развитии, и дальше продвигаться как будто не собирался. В этом смысле Хироки стал моим личным источником новых слов и выражений, которые я сначала переводил с его японо — итальянского на свой русско — итальянский, а затем активно пускал в дело в разговорах с тем же Хироки.
Важно отметить, что Хироки (в отличие от нас, экономящих деньги своих спонсоров) первые месяцы своей итальянской dolce vita жил в Милане «на свои» и, что называется, не заглядываясь на чеки. Приведу яркий пример.
Мои условия, как и у большинства других студентов, прошедших через квартиру хозяйки, были таковы: для нас она сервировала (я бы не сказал «готовила») завтрак. Обычно он состоял из вареного яйца, нескольких ломтиков сыра, иногда йогурта и, в качестве десерта — возможности опустить ложку в банку с вареньем. Хлеб и чай стояли тут же в качестве бонуса. Завтрак чемпиона или, что называется, на убой. Несмотря на то, что эти кулинарные изыски могли бы уместиться на одном блюдце, хозяйка сервировала под них стол так, будто ждала в гости делегацию от папы Римского.
Так как посуды было заметно больше, чем самой еды, каждого из нас (студентов, снимающих комнату в квартире) посещала мысль о том, что сама еда где-то все-таки лежит, просто ее нужно доставать самостоятельно. Холодильник стоял совсем рядом со столом, поэтому к его содержимому вскоре стали наведываться сначала любопытные взгляды, а затем и дрожащие руки.
В один прекрасный день хозяйка, в свою очередь испытавшая культурный шок, провела с нами разъяснительную беседу на трех языках, в результате чего каждому едоку была выделена холодильная полка, полноправным хозяином которой он становился и заполнять которую он, в соответствии с титулом, должен был самостоятельно. Все остальные части холодильника с их содержимым попадали под запрет под страхом репатриации. Я долго не заполнял свою полку в знак немого протеста. Но поскольку это не помогало запоминать лекции в университете — я компенсировал недостающие утренние калории и глюкозу в кафе по пути в университет, а если успевал, то еще раз в самом университете. Заглатывая в ожидании автобуса cornetto con cioccolato29 и заливая его свежеприготовленным capuccio в кафе рядом с остановкой, я не раз поминал свою хозяйку добрым словом. Таким же добрым словом я поминал сам корнетто с капуччо, когда, метнув монеты cassiere30, я выбегал из кафе за уже отбывавшим от остановки автобусом.
Но мы вновь отвлеклись от Хироки. Для него, помимо вышеупомянутого завтрака, хозяйка накрывала еще и ужин. Кормила она его тем, чем Италия без зазрения совести уже больше сотни лет кормит весь мир — пиццей и пастой. Таким образом, перед нашим японцем
каждый вечер стоял мучительный выбор между двумя гастрономическими легендами.
Странно, но многие итальянцы оскорбляются до глубины души, когда ты совершенно искренне у них спрашиваешь, едят ли они что-нибудь кроме этих двух блюд. Хозяйка не страдала подобной чувствительностью и методично потчевала ими Хироки изо дня в день. Добавим, что в качестве мощного дополнения к этим двум вариациям теста шли сыр и томаты — другие символы итальянской кухни. Прибавка к месячной стоимости квартиры, которую Хироки ответственно доплачивал за эти кулинарные шедевры была далеко не символической.
Помню, как я скромно поджаривал себе сочную cotoletta alla milanese31 и заправлял свой caprese32 душистым оливковым маслом, пока Хироки уплетал один за другим куски пиццы с плавленым сыром и помидорами, по-нашему «Маргариты». Происходило это под одобрительные взгляды хозяйки, которая почему-то считала своим долгом присутствовать на ужинах своего золотоносного жильца.
Нужно понимать, что она, наша хозяйка, работала в одном из крупнейших модных домов Милана, имя которого мы опустим из соображений приличия. В ее обязанности входило вежливо разговаривать с разношерстными дельцами, стекающимися за шмотками старого модельера со всего мира, и обсуждать с ними, что они могут взять, а чего не могут и, конечно, в каком количестве. Одевая и обувая, пусть и совершенно искренне, весь оставшийся мир — вряд ли она могла всерьез задумываться о том впечатлении, которая она производит своими ужинами на Хироки.
Однако, как я уже упомянул, вскоре Хироки отказался от ужина, пополнив наши ряды штатных проживальцев, довольствующихся только обильными завтраками в исполнении радушной держательницы квартиры. Но отказался он не потому, что я дал ему однажды попробовать свою котлету, открыв для него новые грани итальянской dolce vita, а потому что его сбережения начали подходить к концу.
Сколько он копил их в Японии — я не знаю. Но большую их часть он передал нашей хозяйке за несколько месяцев. Спасая друга от голодной смерти на дне пропасти отчаяния, в тот же вечер я повел его на миланский «happy hour» — своеобразный шведский стол или кормушка для голодных студентов. Суть счастья состоит в том, что ты платишь только за напиток, а ешь столько, на сколько хватит твоего желудка и совести.
Хироки был сражен наповал: такого количества пасты он еще не видел никогда. Проведя несложный подсчет той суммы, которую Хироки мог бы здесь сэкономить, если бы его сбережения закончились раньше, мы помянули нашу хозяйку в своих тостах и пошли за четвертой порцией еды. Это было первым финансовым откровением для Хироки. И все же ежедневный праздник живота, пусть и самый дешевый, вреден для души. Поэтому мой друг начал, как и я, проводить свои длинные зимние вечера за плитой.
Хозяйка, как ни странно, за державу не обиделась (точнее за ее символы) и ее еще долго приводили в умиление новые итальянские слова от Хироки.
Но однажды случилось страшное. Хироки уронил ключи от хозяйкиной квартиры в шахту лифта. Автор этих строк тогда где-то прохлаждался, поэтому свидетелем разыгравшейся по этому случаю сцены не стал, но судя по рассказам Хироки, реакция хозяйки была примерно такой же, когда автор, то есть я, на целую ночь и полдня оставил свой комплект ключей в замочной скважине снаружи входной двери. Несмотря на мои убеждения, что у меня такое бывает и что дома со мной подобное уже случалось, и не раз — хозяйка хранила глухую настороженность по отношению ко мне до конца моих итальянских каникул. В общем и целом, ей было непросто с нами33.
Некоторое время спустя Хироки съехал. Куда он переселился, я так и не узнал. На мои расспросы, как ему новая квартира, он с удивительной деликатностью по отношению к не известному мне арендодателю отвечал: «Не очень элегантная». Тогда, только начиная по-настоящему узнавать характер Хироки, я уже догадывался, что за место могло скрываться за этими тремя словами.
При этом Хироки продолжал посещать свою языковую школу, условия учебы в которой были сродни условиям жизни у нашей бывшей хозяйки. Такие школы были предназначены скорее для тех самых отпрысков, о которых мы говорили вначале, но не для Хироки. Бросил он свою школу только тогда, когда его сбережения иссякли окончательно. Почему он тут же не отряхнул прах этого города со своих ног и не вернулся в родную Японию — для меня загадка. Хироки не только не отряхнул ноги, но и умудрился остаться, устроившись на работу к своим землякам, которые держали в Милане обувную лавочку. На каких условиях он там работал и что делал — мне доподлинно неизвестно, но то, что он сразу согласился на эти условия — я готов дать на отсечение руку, которой пишу эти строки. Размышляя над его «Filippo!! Non posso stasera, devo lavorare! Mi dispiace!»34 в ответ на мои почти ежедневные приглашения сходить на happy hour, я представлял себе компактный, рассчитанный на одного Хироки, обувной конвейер времен промышленной революции, от которого нельзя отлучиться ни на секунду, иначе маленькой, но гордой японской фирме в Милане придет конец.
Тогда Хироки на долгое время совсем пропал из моего поля зрения. Я умудрился закончить первый год своих универсисетских мучений и решил, что теперь могу позволить себе навещать этот город только для экзаменов, посещая лекции по конспектам моих прилежных однокурсников. С тех пор при каждом своем визите в Милан, после очередного проваленного экзамена, я писал Хироки в надежде наконец посмотреть на его руки, в моих грезах уже обувавших, а точнее изготавливавшего обувь для всех, кому не подошла обувь от старого модельера.
И вот наконец Хироки «смог». Когда, я без особых надежд, написал в очередной раз, что я в Милане, он вдруг предложил мне прокатиться по альпийской железной дороге. Дорога начиналась в Лекко, в одном из городков на берегу уже известного нам озера Комо, и заканчивалась в швейцарском Цюрихе, уже по ту сторону Альп. Таким образом, маршрут обещал дыхание — захватывающие виды на альпийские луга и вершины «во все стороны света». Посмотрев на стоимость удовольствия, я не без волнения начал подсчитывать, от какого количества капучино мне придется отказаться до вылета в Москву. Каково же было мое удивление, смешанное с подлым облегчением, когда Хироки заявил, что это подарок, и наотрез отказался взять с меня мою долю. В свое оправдание повторюсь — наотрез.
Немного лирики
С тех пор мы встречались исправно один раз в полтора, а то и два года. Жизнь Хироки, несмотря на наши доверительные отношения, продолжала протекать от меня в тайне за семью печатями. Сейчас я знаю, что он до сих пор не покинул Милан. Чем этот город так крепко притянул его к себе — очередная загадка. Он сменил работу и теперь, кажется, сидит за компьютером. За ним Хироки, если не ошибаюсь, сидел и в Японии до своих итальянских приключений. Он вновь начал ходить на свои любимые курсы итальянского и по-прежнему собирается выучить английский.
Работая который год за троих, на земле, поглотившей за несколько месяцев сбережения всей его японской жизни, а вместе с ними и планы на dolce vita, он сохранил неподражаемую элегантность поступков и благородство жестов. Кто-то бы разочаровался, кто-то бы озлобился и принялся вербально бичевать всех и вся. Хироки продолжал смеяться, вспоминать хозяйку и бессовестно угощать меня на наших редких, но метких встречах.
Не знаю, разрешено ли самураям жениться, но Хироки хотел взять себе в жены настоящую итальянку, чем однажды поделился со мной в приступе откровенности. На мой вопрос, почему он не найдет себе кого-нибудь из своего народа, он ответил, что это неинтересно.
«А с итальянкой будет весело: каждый день что-нибудь новое», — уверенно заявил он. Я промолчал, но в душе решил, что из такого союза ничего не выйдет. Так бессовестно транжирить евро, заработанные на ночных или дневных сменах — потчивать друзей, пусть даже из России, не позволит ему ни одна уважающая себя «Франческа». Разве что она — тоже самурай, без страха и упрека.
Для Хироки не существовало испытаний или «ударов судьбы», он просто не знал, что это такое. Наши ограниченные понятия успеха и неуспеха ему неведомы. Жизнь его менялась, кружилась, неслась и замирала, а он неотступно следовал за ней. В нем было слишком мало корысти, чтобы жить ради чего-то иного, чем самой жизни.
Когда я в очередной раз с развязным трагизмом рассказывал ему об очередных перипетиях в своей судьбе, о предательстве, лжи и прочих литературных фабулах, он вдруг прервал меня на своем все еще небогатом эпитетами итальянском: «Devi essere grande, Filippo»35. Тогда я едва сознавал величину его самого36.
Чем же закончилось наше путешествие в Цюрих
…Стоило нам подняться от зеленых лугов Лекко метров на пятьдесят в горы, как началась пурга, которая не прекращалась до самого нашего возвращения в Лекко. Ни альпийских лугов, ни тем более вершин мы не увидели. Машинисты во все время этого увлекательного путешествия раза три выскакивали с лопатами расчищать сугробы перед нашим высокогорным поездом. Цюрих мы тоже не увидели — разве что заметенную снегом станцию. Какой был смысл доезжать до нее, я затрудняюсь ответить, тем более что поезда, как известно, разворачиваться не умеют. Наверное, для очистки совести, чтобы не возвращать наши, а точнее Хирокины деньги.
Я пытался развлечь наш вагон рассказами о Суворове, который шел здесь пешком (ну или верхом) — и то не расстраивался. Но Хироки все равно много досадовал и обещал позвать меня еще раз, когда погода будет соответствовать обещаниям на брошюре. Тут уж я отыгрался и твердо заявил, что в следующий раз приглашать буду я. С тех пор прошло уже шесть лет, и мое обещание все еще на мне. Погода — она такая непредсказуемая.
День рождения Лукино
Промозглым, холодным вечером второго ноября 2016 года я сидел в небольшой траттории на улице Cina del Duco и задумчиво потягивал в меру терпкий и умеренно выдержанный благородный напиток из nebbiolo — произрастающего в соседнем регионе37. «Nebbiolo» родственен туману — «nebbia». Он рождается и зреет, укутанный в его пелену. В вине из этой лозы живет осенняя прохлада и ранние заморозки. Я не знаю, что в этом случае человечество пило до открытия вина, но в мире нет более гармоничного сочетания, чем сочетание этого напитка и подобного вечера.
Если в названии улицы, на которой я расположился под конец второго ноября, поменять одну букву, получится «Ужин Графа». Не скажу, что ваш покорный слуга приходил сюда ужинать каждый вечер, но почему-то именно здесь я чувствовал себя, что называется, в своей тарелке, хотя часто обходился одним бокалом. Но этот вечер был особенным, поэтому передо мной лежала еще нетронутая torta paesana38. С тех пор прошло много времени, но я все еще помню ее вкус. Я, к сожалению, не кулинар и не актер, умеющий убедительно изображать кулинара в утреннем эфире, и поэтому не привез впоследствии в Россию ничего, кроме едва уловимого, но незабвенного воспоминания о вкусе этого «torta».
Нетронутым он оставался в тот вечер, поскольку мне нужно было некоторое время, чтобы привыкнуть к мысли, что торт (пусть даже рожденный в Ломбардии) можно запивать чем-то, кроме горячего чая с молоком. Дело в том, что этим горячим чаем с молоком я запивал все свое детство. В моем сознании этот чай был неразрывно связан с любого рода сладким после плотного ужина, а нередко и обеда (по настроению — и завтрака). Из-за него мне здесь не раз приходилось выдерживать на себе долгий и удивленный взгляд местных камерьере, из-за него я не находил понимания на студенческих сходках в чьих-нибудь квартирах или барах. Поэтому сейчас я в очередной раз расставался с детством и пробовал на вкус сочетание тающего на языке торта и холодного (!) терпкого вина.
Я чуть не забыл сказать, что тот вечер был особенный. Пришло время пояснить, почему. На меня своими 44-мя ставнями глядел настоящий дворец, расположенный на другой стороне узкой улицы. В лучшие времена бедному семейству, проживавшему здесь, пришлось нанять и выделить содержание специальному человеку, в ответственность которого вошли открывание и закрывание этих ставен. Думаю, на весь процесс у него могло уходить от 15-ти до 30-ти минут в зависимости от настроя. Так вот, именно в этом дворце, в сердце давно демократического города, ровно 110 лет назад, день в день, родился маленький граф, названный родителями Лукино. Ручаюсь, что тогда все ставни были открыты и во всех окнах горел свет, благо лампы накаливания были уже изобретены.
Милан до урбанистов
Но не лампами накаливания был примечателен этот дворец. Даже пришпорив свое вялое воображение очередной порцией забродившего виноградного сока местного производства, нам сейчас трудно представить, что когда-то этот дворец буквально нависал над водной гладью, не широкой (на судоходных отрезках ширина доходила до 9 метров), но глубокой и темной, опоясывавшей весь город. Это был средневековый ров, отделявший сердце города от активно разрастающегося пригорода.
Что до самого города, он своими климатическими особенностями мог тогда соперничать с Венецией, Амстердамом и даже годящимся им в правнуки Санкт — Петербургом. Испещренный каналами, призванными вбирать в себя соседние реки и речушки, город на протяжении многих веков был буквально укутан в непроглядные туманы. Всему виной была и остается Паданская низменность, постепенно сползающая от Альп к морю. Бегущие с гор водные потоки, прежде чем добежать до моря, образовывали в этой низменности самое что ни на есть болото. На границе болота и построили этот город, по-древнему “Медиолан”, а по-нашему Милан. Построили якобы для торговли, но мы — то с вами знаем, что совсем не за этим. А затем, чтобы обязательно был такой северный (по меркам Италии) город, где бы мог родиться Висконти и Мандзони, который Алессандро39, где мог умереть Верди, куда мог заезжать Леонардо, который Да Винчи, где наконец все они могли творить. Построили, чтобы мистика и фантасмагория наполняли его туманные улицы, порождая неясные образы в головах и хронические болезни в легких его сынов.
В 1930 году, по прихоти архитектурных новаторов того времени, канал был осушен и засыпан. Туман, а за ним и мистика испарились до лучших времен. Но погребен он оказался под той самой малой кольцевой города, которая так тесно переплелась с жизнью студента — эмигранта, автора этих излияний. На ней была расположена его безрадостная обитель, по ней он опаздывал в свой университет, по ней же он катался со своими друзьями, городскими сумасшедшими, и наконец вдоль нее он убегал от коварных стражей порядка.
Лишь этим самым соседством я могу объяснить причудливую болезнь, приставшую к нему здесь однажды и как будто навсегда. Засыпанный песком и гравием, закатанный асфальтом, канал продолжал источать свои средневековые болезнетворные пары, а московский студент активно вдыхать их.
Отчего я не «октавист»?
В 2016 году от Рождества Христова в бывшем городе каналов нескромный автор этих строк проболел простудой со всеми возможными осложнениями всю зиму от начала и до конца, несмотря на каждодневное парение ног, горячие чаи с имбирем и пуховую куртку с русского севера. Тот, кто во время болезни не может себе позволить чихать на учебу, тот чихает на ней. Мои однокурсники испытывали при этом искреннее изумление. Русский, который чувствует холод и может вдобавок простудиться, был для них очевидным открытием. В ответ на их немое изумление я деликатно отмечал, что такой высокой влажности, как в их треклятом климате, нет больше нигде. К нормальному холоду я, может, и привычен, но этот холод (редко опускавшийся ниже –3 градусов) умудрялся просачиваться не толь-
ко сквозь пух с русского севера — но и сквозь любые утеплители, мною надеваемые, в независимости от их количества.
Где-то к февралю мой кашель приобрел какое-то глубоководное звучание. А в одно прекрасное утро я вовсе не узнал свой голос: вместо того, чтобы осипнуть, он приобрел новый, невиданно низкий доселе тембр. Знал бы я тогда, что такое бас — профундо и что настоящих сибирских «октавистов» в мире сейчас можно по пальцам пересчитать — я бы, наверное, согласился не расставаться с этой странной простудой до конца своих дней40. Но тогда моего творческого полета хватило лишь на то, чтобы записать под мрачную музыку монологи собственного сочинения о конце света и разослать их друзьям в качестве утренней шутки. Некоторые были настолько впечатлены, что долго потом не отвечали на мои звонки и сообщения — голос, и правда, звучал незабываемо. Особенно для слабонервных.
На следующий день, однако, уникальный голос пропал, зато я перестал чувствовать свой нос. Обеспокоенный непредсказуемыми виражами своей болезни, я даже ходил к университетской медсестре, которая тоже была страшно удивлена, увидев простудившегося русского. Так удивлена, что вызвала врача. Врач долго щупал мой нос, затем долго слушал мои легкие, потом черканул что-то на бумажке, многозначительно показал медсестре и, улыбаясь, отдал бумажку мне. Придя домой, я достал словарь и перевел написанное: «Простуда с возможными осложнениями. Рекомендуется: Терафлю или Колдрекс», — авторитетно значилось в ней.
Когда лекарства, скупаемые мною в местных аптеках по бесценным советам друзей, хозяйки и университетского врача, перестали помещаться на моем письменном столе, я понял, что здесь что-то не так. Эта светлая мысль навела меня на следующую, еще более светлую: может быть проблема не во мне, а во «вне»? От последнего соображения отдавало уже экзистенциализмом, и мне от этого стало значительно легче.
Но окончательно я выздоровел, только вернувшись в Россию. Стоило мне вдохнуть московский «минус 15-ти градусный» родной воздух, как простуда со всеми ее осложнениями дала деру в направлении Апеннин. Через несколько дней я был абсолютно здоров. Вот вам и солнечная Италия, вот вам и горящие путевки.
Возвращаясь к Лукино
Лукино Висконти ди Модроне, один из зачинщиков итальянского неореализма, законодатель стиля и вкуса для современников и потомков, а также просто хороший режиссер, родился в браке аристократа, потомка Миланских герцогов, и наследницы крупнейшей фармацевтической компании Италии того времени. От отца Лукино унаследовал вереницу титулов и фамильные замки, от мамы — замки и состояние. Большую часть этого состояния впоследствии Висконти потратит на кино. Нельзя сказать, однако, что он не зарабатывал. Многие его картины были весьмы и весьма коммерчески успешны. Но как истинный служитель муз он умудрялся вкладывать в искусство гораздо больше, чем получать от него обратно.
Свою голубую кровь Висконти вливал в своих актеров, хотели они этого или нет. А затем лепил из них образы, которые сейчас стали нарицательными в мире искусства. Кто может заподозрить, что за аристократом из аристократов, князем Фабрицио ди Салина из знаковой киноэпопеи «Il Gattopardo»41 прячется американский актер, по совместительству акробат, игравший до этого только мускулистых мачо, плескающихся в прибое Флориды.
Перед тем как спеть Виолетту в Травиате, сама Мария Каллас прошла через висконтьевское горнило. Она перешивала свои платья под его чутким наблюдением, заново училась ходить, говорить и даже улыбаться. Оперные старожилы и капельдинеры42 на пенсии до сих пор с придыханием вспоминают о той Виолетте, которая тогда получилось у Висконти и Каллас.
Но сейчас в родном доме Лукино все было темно и безжизненно. Ставни были заперты, огромные двери тоже. Мне это с самого начала не понравилось. В родном городе маэстро, кажется, никому и дела не было до такой даты. Ладно город, но где Делон, где Кардинале43? Я понимаю, возраст. Понимаю, дела. Так ведь мне тоже было чем заняться, но я прибежал! А что сейчас делали в Ла Скала? Это же был почти домашний театр Лукино. Чего он там только не ставил. Наверняка тоже все спят. Жаль, с нами уже нет Каллас, а то бы она им пропела в честь маэстро «Addio, del passato bei sogni ridenti»44!
Я заказал второй бокал вина из неббиоло и начал подумывать о том, чтобы попробовать постучаться в глухие двери дворца. Постучаться исключительно с целью поинтересоваться: может быть, я опоздал, и торжество уже в самом разгаре? Если это бал в стиле Леопарда — я ни на что не претендую. На мне нет ни фрака, ни манжетов. А если шутливая постановка Травиаты — почему бы, собственно, меня и не впустить? Сяду в уголке и не буду никому мешать. А если все же праздника нет? От этой мысли становилось так обидно, что букет благородного напитка, попадавшего на мой язык, превращался в какой-то веник из крапивы. А поскольку студенческий бюджет в этот вечер был уже потрачен на torta paesana, сгладить впечатление сырами не позволяла еще не задремавшая совесть.
Когда второй бокал был унесен камерьере, в голове промелькнула новая идея: ворваться вихрем в кажущиеся неприступными двери, схватить за фалды древнего как сам дворец портье (помнящего Лукино еще мальчиком) и закричать «Tanti auguri, belleza mia, tanti auguri!»45. Ну и, конечно, расцеловать по-нашему. Чтобы он потом до конца своих дней пересказывал за утренним эспрессо своим друзьям, таким же древним портье из соседних дворцов, что с ним приключилось в ночь 110–летия маэстро.
Таинственный потомок
Врываться и хватать никого не пришлось. Двери дворца сами растворились передо мной, но уже много времени спустя, когда туман неббиолы полностью улетучился из моей головы. Стоял солнечный, почти весенний день. Был я уже не в гордом одиночестве, а в компании своей младшей сестры, не столь страстной поклонницы творчества Висконти, но все же, по наущениям старшего брата, интересующейся. Она прибыла проведать меня из заснеженной России, видимо, по настоянию родителей, которых я в тот памятный вечер не применул творчески поздравить с днем рождения Лукино. Периодически прикладываясь к бокалу и снимая себя на камеру, я наизусть читал свой любимый монолог князя Фабрицио Ди Салина о том, что сицилийцы никогда не станут лучше, потому что считают себя совершенными, и их перестрелки и поножовщина — это стремление к одной лишь сладостной неподвижности, равносильной смерти, и тому подобное46.
Итак, мы с сестрой проходили по улице моих ужинов мимо палаццо Висконти и неожиданно обнаружили, что дверь внутрь была приоткрыта. Назвать это дверью, конечно, опрометчиво — это был скорее лаз для домашних животных, вырезанный в настоящей двери. Но подойдя ближе к этому лазу я понял, что он в точности соответствует моему, как я всегда считал, не маленькому росту. Сама же дверь, не открывавшаяся будто с начала XX века, наводила на мысль, что Висконти и его родня могли быть потомками библейских нефилимов47. Если же нет, и они были похожи на нас, такие размеры определенно рассчитывались на въезжавших в палаццо верхом.
Приоткрыт — значит открыт, вслух рассудила моя сестра, и, оглянувшись вокруг, посмотрела на меня красноречивым взглядом. Я мгновенно прочел его значение и взглянул на нее не менее красноречиво. Сестре пришлось принять к сведению примерно следующее: для того, чтобы пускаться в подобные авантюры, нужно знать местную специфику и хотя бы немного — законодательство. «Тебе, кажется, просто слабо, братик», — прочитал я в ответ и уже собирался изобразить очередную порцию возмущенного нравоучения, но сестра уже входила внутрь. Мне ничего не оставалось, как свернуть палитру эмоций на своем лице и ринуться за ней. Не так я, конечно, думал нанести свой визит графу, но времена, да и нравы диктовали свои условия.
Внутри нас встретила тишина, просторный атриум, окаймленный увитой зеленью колоннадой, и в противоположной от входа глубине — Афродита в тени барельефа. Откуда-то едва слышно доносилась сводка Миланской погоды на ближайшую неделю — caldo, più caldo, ancora più caldo48. Можно было подумать, что кто-то играет в жмурки. Присмотревшись в направлении звука, мы увидели что-то на подобии застекленного кабинета. Так, видимо, выглядели каморки современных портье. И что вы думаете, он собственной персоной сидел к нам вполоборота и смотрел в свой телевизор образца 60–х, не замечая наших любопытных взоров на себе. Я с трудом подавил желание подбежать и обнять его как старого друга, но одумался и справедливо рассудил, что радость встречи можно и отложить.
Вообще, должен признаться, я часто практиковал подобные визиты в приоткрытые двери местных патио, манящих меня своей запретной красотой. Заходил, любовался, запрокинув голову, чтобы через несколько секунд услышать позади себя вежливый, но не предвещающий душевного разговора вопрос: “Lei, cosa vuole?”49. Пару раз я отвечал, что собираюсь снимать здесь квартиру, но краснея от собственной неубедительности, криво-косо улыбнувшись, спешно покидал место своего обнаружения. Став более опытным, я в корне поменял тактику. Выдерживая королевскую паузу после подобного оклика, я не спеша поворачивался к вопрошающему и… улыбался ему. Но это уже была совсем иная улыбка, улыбка победителя, как бы говорившая: «все, что мне было интересно, я уже посмотрел, а ты опоздал». После этого, я не спеша направлялся мимо озадаченного служителя к выходу. Такая тактика позволяла сохранять достоинство обоим участникам события.
Но в этот раз (моя младшая сестра была в этом новичок, а новичкам, как известно, везёт), не замеченные моим другом-портье мы прошли в глубину великолепного внутреннего двора палаццо. Вдоволь помотав головой по сторонам, мы уже собирались выходить, как вдруг…
Я забыл отметить, что у меня в руках была тогда книга — одна из моих неизменных подруг на чужбине. Книга была красивая, толстая и о Висконти, сам он красовался прямо на ее обложке. …Вдруг позади нас раздался вопрос, не столько располагающий к душевной беседе, сколько ее начинавший:
— О…Вы из России! Мы обернулись как на пожар. Перед нами стоял господин средних лет, безупречно одетый, с бронзовым загаром на лице и под белой шляпой. Не дождавшись нашего ответа, он продолжил:
— Да-да…Висконти — гений. Я, кстати, его потомок.
Наши глаза округлялись все больше, а у кого-то может и рот начал раскрываться, а господин, видимо, не ожидая иной реакции, снова продолжил:
— Ну вообще-то там две ветви, да (тут он назвал их). Так вот я из второй. У меня фамилия поэтому двойная (и он назвал фамилию).
Наконец кто-то из нас сестрой смог выговорить первые звуки, сложившиеся в слова:
— А здесь?…
— А здесь да, теперь, все по-другому.
На мой вопрос:
— А Вы?…, — тут же последовал ответ:
— Нет-нет, я здесь не живу. Здесь теперь фирма, понимаете, а Висконти рос воон там (он махнул рукой на верхние этажи)…да, конечно, гений…Леопард! Конечно! Великолепная картина. Все костюмы настоящие!
Ума не приложу, что побудило нашего таинственного собеседника заговорить о моем любимом фильме Висконти — он видимо читал наши мысли.
— Мы очень… — начала в очередной раз сестра, уже без надежды закончить мысль.
— Конечно, можете! Но Вам нужно позвонить в фирму. Экскурсия вряд ли, а вот какое-нибудь мероприятие…О, извините, мне нужно бежать.
На этих словах он развернулся и скрылся. В том самом лазу, через который мы и пролезли внутрь. Видимо, он его и оставил приоткрытым, забежав в родовое гнездо по дороге забрать какую-нибудь фамильную ценность. Мы некоторое время стояли, пытаясь переварить произошедшее.
Его нисколько не смутило пребывание на частной территории его предков двух лопоухих русских, которых он таинственным образом распознал с первого взгляда. Он даже не намекнул нам, что хорошо бы выйти. Портье, сначала вышедшей посмотреть, что за разговор завязался на патио, сейчас вновь сидел, уставившись в свой экран, не обращая на нас никакого внимания. Все это попахивало какой-то фантасмагорией.
Но вдруг один вопрос вспыхнул у меня в голове как дальний свет, перекрыв все остальные. Я посмотрел на сестру, а она на меня — словом, мы уставились друг на друга: на каком языке этот таинственный отпрыск венценосного рода с нами говорил перед тем, как исчез? Свободном русском…? Но профессор славистики в моем старинном университете так не обращался с великим и могучим. Акцент, кажется, был, но это только подтверждало, что он все-таки итальянец.
Мы не стали злоупотреблять мистическим гостеприимством и, еще раз помотав головами по сторонам, вышли. По дороге домой я пытался разрешить эту загадку. Как мог проникнуть язык Толстого в вотчину языка Данте, да еще и с фамилией Висконти. Едва ли это были марксистские убеждения самого Лукино. В стране с христианско — демократической партией у руля даже самый яростный коммунист, не стесняясь своих убеждений, мог владеть парочкой фамильных замков с конезаводом в придачу и снимать фильмы так, как ему заблагорассудится, лишь бы денег хватало. Что делали с христианами — демократами и плодами их творчества в коммунистической России, дорогой читатель прекрасно знает. Поэтому вряд ли коммунист Висконти стремился сблизиться с товарищами за кордоном.
Может, преклонение режиссера перед гением Достоевского и непрестанные грезы о Раскольникове? Но Достоевский универсален, это знают все. И Марчелло Мастроянни, которого режиссер преобразил в одинокого мечтателя из Белых Ночей, — лучшее тому подтверждение. Была еще дружба с легендарной Анной Павловой. Но Павлова — это воплощенный язык жестов, язык тела, доведенный до совершенства. Кроме того, великая балерина прекрасно владела английским…да и дружила больше, кажется, с Чарли Чаплиным.
Оставалось одно — русская прабабушка, бежавшая с фамильными ценностями от большевиков откуда-нибудь из Смоленска. Ну, конечно! Я всегда это подозревал и теперь убедился окончательно — в режиссере Леопарда текла русская кровь! Это и породнило московского студента и миланского графа. Сестре я этого, конечно же, не сказал, а то еще загордится, чего доброго.