Генрих Бёлль
Повести
ЧЕМ КОНЧИЛАСЬ ОДНА КОМАНДИРОВКА[1]
Эта повесть — одно из немногих произведений Бёлля, которое вообще невозможно понять в отрыве от его «эстетики гуманного». В других вещах эта эстетика существует как бы в контексте, ее можно пропустить, не заметить, здесь же она и тема, и фактура, и смысл. Бёлль как бы задался здесь целью явить читателю все нравственные и эстетические опоры своего художественного мира.
Атмосфера повести напоминает «Разбитый кувшин» Клейста: в заштатном городке идет тяжба, в зале суда все друг друга знают, «чужак» только прокурор, столичный приезжий. Отношение к закону и власти здесь, в провинции, фамильярно-бытовое, это категории «большого мира», воспринимаемые как ненужная и обременительная формальность, которую приходится терпеть и которую всячески стараются обойти: обвиняемых кормят на зависть прокурору.
Существен предмет тяжбы: краснодеревщик Груль и его сын обвиняются в нанесении материального ущерба, ими демонстративно уничтожена типичная принадлежность «большого мира», то есть государственной власти — автомобиль бундесвера. В контексте бёллевских жизненных ценностей это вещь абсолютно бесполезная, ненужность ее подчеркнута характером ее использования: Груль-младший был отправлен на этом джипе в командировку с заданием «нагнать километры» для очередной инспекции.
Повесть источает упоение провинциальным бытом: сонное время Богом забытого городка воспроизведено благоговейно, по минутам, без намека на кощунственную попытку его ускорить. Бёлль как бы разворачивает перед нами панораму «нормального» человеческого существования во всех его радостях: в судебном заседании объявляется перерыв, все его участники расходятся обедать, и подробнейшее описание их трапез, равно как и их жилья и привычек, занимает чуть ли не треть повествования.
Между тем в ходе судебного разбирательства постепенно выявляется картина медленного, но верного разрушения этой провинциальной идиллии под напором современной цивилизации. Столкновения бюрократических, обезличенных государственных интересов с устоями нормального человеческого бытия то и дело возникают в ходе суда и отчетливо обозначают конфликт повести. Совершенно ясно, на чьей стороне в этом конфликте сила и успех, а какие ценности обречены, и тем не менее в повествовании нет горечи, оно, напротив, преисполнено внутреннего веселья и мягкого, даже как бы снисходительного юмора. Дело в том, что сам конфликт, прежде у Бёлля всегда проступавший со всей остротой, на сей раз сглажен и успокоен за счет иронии; именно благодаря ироническому отстранению положительные ценности бёллевского мира вдруг обретают неуязвимость, они существуют в условиях современного мира, но как бы отдельно от этого мира и ему неподвержено. Реальное соотношение сил, пожалуй, откровенно искажено, в действительности процесс Грулей вряд ли разыгрывался бы по такому сценарию и с таким милосердным результатом. В повести Бёлля «гуманное» и «естественное» продолжает участвовать в конфликте, но уже не на равных правах, а в явно привилегированном статусе, пожалованном ироническим допущением.
1
В суде первой инстанции города Бирглара ранней осенью прошлого года слушалось дело, о котором до публики дошли лишь самые скудные сведения. Все три газеты Биргларского округа — «Рейнише рундшау», «Рейнишес тагеблат» и «Дуртальботе», — под рубриками «Из зала суда», «В зале суда» и «Новости из зала суда» обычно печатавшие подробные репортажи о таких делах, как кража скота, крупные дорожные катастрофы и драки на ярмарке, в данном случае поместили лишь небольшую заметку, текст которой странным образом совпадал во всех трех газетах:
«Отца и сына Грулей судил снисходительный судья. Личность весьма популярная в общественной жизни нашего окружного города, д-р Штольфус (о его заслугах мы еще будем говорить) в последний раз перед уходом на пенсию председательствовал на процессе Иоганна и Георга Грулей из Хузкирхена, чье непонятное преступление, совершенное в июне месяце, взбудоражило некоторые умы. В конце однодневного заседания суд вынес приговор обоим Грулям: полное возмещение убытков и лишение свободы сроком на шесть недель. После краткого совещания со своим защитником, адвокатом д-ром Гермесом из Бирглара, они решили не опротестовывать этот достаточно мягкий приговор. Поскольку им было зачтено предварительное заключение, обоих правонарушителей немедленно освободили из-под стражи».
Местные редакции «Рейнише рундшау» и «Рейнишес тагеблат» еще за несколько недель до начала процесса пришли к соглашению на сей раз друг с другом не конкурировать и не особенно «раздувать» это дело, поскольку оно, собственно, «не стоит выеденного яйца». На случай — хотя этого опасаться не приходилось, — если читатели станут высказывать недовольство отсутствием информации о процессе, обе редакции заготовили отговорку, которая, как выразился редактор «Рундшау» Крихель, «будет пригнана не хуже, чем коньки на ногах чемпионки мира по фигурному катанию», а именно: одновременно начавшийся слушанием в соседнем большом городе процесс детоубийцы Шевена для читателя куда более интересный.
Попытка привлечь к этому соглашению главного редактора, издателя и наборщика «Дуртальботе» господина д-ра Хольвега потерпела неудачу. Д-р Хольвег, примыкавший к своего рода либеральной оппозиции округа Бирглар, учуял — и не безосновательно — в этом соглашении сговор между клерикалами и социалистами и предложил своему тогдашнему репортеру, бывшему студенту евангелического богословского факультета Вольфгангу Брезелю, который предпочитал судебные репортажи всем остальным, взять это себе на заметку.
Внимание Брезеля на внезапность назначения этого дела к слушанию обратила супруга защитника д-ра Гермеса, и она же после доклада «Вселенский собор и нехристианские народы», сидя за кружкой пива вместе с докладчиком, прелатом д-ром Кербом, и Брезелем, разъяснила последнему, что именно в этом процессе примечательно и о чем ему следует писать: полное признание обвиняемых, их преступление, их личности, но прежде всего тот факт, что прокурору угодно было усмотреть в этом странном поступке Грулей всего лишь «нанесение материального ущерба и нарушение общественного спокойствия», игнорируя фактические обстоятельства дела, то есть поджог.
Далее супруге адвоката, которая и сама cum laude[2] защитила диссертацию на степень доктора прав, показалось существенным помимо спешного назначения разбирательства помещение обвиняемых в здании суда, где временно были оборудованы две тюремные камеры, в которых им, как то стало известно в Биргларе, жилось как рыбе в воде, а также то обстоятельство, что дело назначено к слушанию в суде первой инстанции, да еще под председательством уходящего на пенсию д-ра Штольфуса, на все лады прославляемого за гуманность в прошлом и настоящем.
Брезелю, хотя он только-только начал разбираться в основах судопроизводства, тоже подумалось, что такое дело должно было бы слушаться при участии судебных заседателей, а не разбираться одним судьей. Адвокатша это подтвердила, но тут же обернулась к докладчику, прелату д-ру Кербу, которому, видимо, уже наскучили эти провинциальные пересуды, и попросила его дать два-три основных положения господину Брезелю для его статьи о сегодняшнем докладе, ибо, не будучи католиком, он-де весьма интересуется всем происходящим в христианском мире.
В тот же вечер Брезель говорил в редакции со своим шефом д-ром Хольвегом обо всех этих юридических тонкостях, диктуя ему прямо в наборную машину статью о докладе прелата, — редактор любил на деле доказывать, что он как свои пять пальцев знает ремесло наборщика и печатника. Хольвег, которому энтузиазм Брезеля нравился, хотя, как он выражался, временами и «давил на мозги», счел необходимым изменить в его статье выражение «весьма оптимистично» на «не без надежды», а «с великолепным либерализмом» — на «не без доли свободомыслия» и поручил ему написать для «Дуртальботе» отчет о процессе Грулей.
Затем он вымыл руки с той детской радостью, которая всякий раз его охватывала после праведного «истинного труда», сел в машину и укатил за несколько километров в Кирескирхен к товарищу по партии и депутату, пригласившему его обедать.
Хольвег, человек лет пятидесяти с небольшим, благодушный и обходительный, хотя по природе и несколько апатичный, не подозревал, от какой неприятности он избавил своего приятеля, первым заговорив о странном деле Грулей. Больше всего его удивляло, что государственная власть, суровость которой, в чем бы она ни проявлялась, он всегда клеймил позором и будет клеймить и впредь, на этот раз выказала себя столь мягкой; чрезмерная предупредительность властей, продолжал он, представляется ему не менее подозрительной, чем их чрезмерная суровость; как либерал, он считает своим непосредственным долгом и в данном случае разбередить рану.
Хольвег не в меру разговорился, но хозяин деликатно остановил его, заметив, что не стоит переоценивать события в Биргларском округе, как то уже не раз с ним случалось, — к примеру, в деле Генриха Грабеля из Дульбенвейлера, которого Хольвег без долгих размышлений объявил мучеником свободы, тогда как на деле тот оказался всего лишь мелким аферистом и жалким хвастунишкой, любителем схватить то, что плохо лежит. Хольвегу пришлось не по вкусу напоминание о деле Грабеля: для этого типа он, что называется, землю рыл, сделал ему неимоверную рекламу, более того, привлек на его сторону своих иногородних коллег и даже одну центральную газету.
Он поцеловал руку жене депутата, когда та, зевнув, извинилась и попросила разрешения уйти из-за стола — ей всю ночь пришлось прободрствовать у постели маленькой дочки, — и на некоторое время занялся камамбером с луком и паприкой, к которому было подано отличное красное вино.
Подливая ему вина, депутат сказал:
— Мой совет — не связывайся с делом этих Грулей.
Хольвег запальчиво возразил: ему ясно — не настолько же он глуп, — что такое предложение делается неспроста и его, страстного либерала и журналиста, это тем более побуждает заняться упомянутым делом. Хозяин помрачнел и сказал:
— Послушай, Герберт, помнится, я никогда не просил тебя, как редактора газеты, ни о каком одолжении.
Хольвег, несколько озадаченный, вынужден был с ним согласиться.
— Теперь, — продолжал хозяин, — я впервые обращаюсь к тебе с просьбой, и, заметь,
Хольвег, которого частенько поддразнивали за его местный патриотизм, стыдился репутации закоренелого провинциала и пообещал сыграть отбой своему репортеру, если депутат объяснит ему подоплеку всей этой истории. Никакой здесь подоплеки нет, отвечал тот; Хольвег волен идти и слушать процесс, а там пусть решает, стоит ли давать о нем отчет в газете; глупо, если какой-нибудь репортер бог знает как его раздует.
На Хольвега напала зевота, как только он себе представил зал суда, это промозглое помещение в старом здании рядом с церковью, все еще пахнущее школой, старика Штольфуса и его кузину Агнес, неизменную посетительницу судебных заседаний; но помимо всего прочего: разве плохо, что у Грулей будет снисходительный судья и процесс не вызовет шумных толков?
А как обрадуются все любители старинной мебели в округе Бирглар, да и за его пределами, когда Груль-старший выйдет на свободу и его умелые руки, его безупречный вкус будут снова служить обществу.
Наливая гостю кофе, теперь уже в кабинете, депутат поинтересовался, помнит ли он некую Бетти Халь из Кирескирхена, впоследствии она еще стала актрисой.
— Нет, — отвечал Хольвег, — да и не удивительно, как-никак между нами разница лет эдак в пятнадцать, ну, а что, собственно, происходит с этой Халь?
— Она выступает в близлежащем городе в какой-то польской пьесе. Пресса у нее блестящая.
Хольвег принял предложение съездить в театр.
На следующее утро, часов около восьми, Хольвег позвонил Брезелю и распорядился, чтобы тот не писал о деле Грулей, а поехал бы в соседний город, где в этот самый час начался сенсационный процесс детоубийцы Шевена. Брезель в первую минуту удивился столь раннему звонку своего шефа, который слыл отъявленным соней, но потом сообразил, что отъявленные сони по большей части поздно ложатся спать, и решил, что Хольвег, по всей вероятности, только сейчас вернулся домой. Вдобавок голос Хольвега показался ему что-то чересчур энергичным, почти повелительным; оба эти обстоятельства его озадачили. Вообще-то Хольвег был человеком покладистым и спокойным, волновался он только, когда в один день поступало три или четыре отказа от подписки.
Брезель не стал долго размышлять над этими минимальными отклонениями от нормы, побрился, позавтракал и поехал на своей малолитражке в соседний город; он немного нервничал, не зная, удастся ли ему найти место для машины, и еще потому, что побаивался королей международного репортажа, которые съехались туда со всех концов света. Хольвег его заверил, что пропуск для него уже приготовлен. Раздобыл его ранним утром путем телефонных переговоров все тот же депутат, состоявший членом парламентских комитетов по делам обороны и прессы.
Дело Грулей слушалось в самом тесном из трех небольших судебных залов, в котором присутствовало не более десяти человек, причем все они состояли в родстве с обвиняемыми, свидетелями, экспертами, членами суда или другими участниками процесса. Местным жителем не был лишь один из публики, стройный, не броско, но изящно одетый мужчина средних лет, известный только председательствующему, прокурору и защитнику как член судебной палаты господин Бергнольте из соседнего города.
Комната для свидетелей была некогда учительской в четырехклассной школе, построенной в восьмидесятых годах прошлого столетия и в начале этого века превращенной в шестиклассную; в конце пятидесятых годов школа переехала в новое здание, старое же было передано суду первой инстанции, бедность которого давно уже вошла в поговорку, ибо ранее он усердно вершил правосудие в бывшей школе унтер-офицеров. В этой комнате, рассчитанной на шесть, от силы на восемь человек, теснилось четырнадцать свидетелей самого различного социального и морального достоинства: старый священник Кольб из Хузкирхена, две его прихожанки, одна из которых слыла женщиной баснословно добропорядочной и рьяно преданной церкви, другая же пользовалась репутацией сверхчувственной особы (причем приставка «сверх», усиливающая прилагательное «чувственный», здесь применялась отнюдь не в значении чего-то метаэмпирического), кроме них — офицер, фельдфебель и ефрейтор бундесвера, экономист, судебный исполнитель, чиновник финансового ведомства, коммивояжер, окружной дорожный инспектор, старший мастер столярного цеха и содержательница бара.
Когда суд начался, судебный пристав Штерк, специально командированный сюда из близлежащего большого города, вынужден был запретить свидетелям прохаживаться по вестибюлю: если в зале суда говорили громко, в вестибюле было слышно каждое слово.
Это обстоятельство уже не раз приводило к безрезультатным перепалкам между судьей д-ром Штольфусом и вышестоящей инстанцией. Когда слушались дела о кражах и авариях или велись тяжбы о наследстве, суд мог установить истину, лишь используя противоречия в свидетельских показаниях, и потому судебный пристав бывал вынужден обходиться со свидетелями куда более сурово, чем его коллега в зале суда с обвиняемыми.
Случалось даже, что в комнате для свидетелей дело доходило до рукоприкладства, грубой брани, взаимной дискредитации и взаимных подозрений. Единственным преимуществом отслужившей свой век школы было то, что, как не раз уже иронически упоминалось в заявлениях, подаваемых в вышестоящую инстанцию, «в туалетах там не было недостатка».
В близлежащем большом городе[3], где вышестоящая судебная инстанция помещалась в новом здании с явно недостаточным числом туалетов, стало уже стандартной шуткой советовать каждому, кто ворчал на это неудобство, взять такси и съездить за двадцать пять километров в Бирглар, изобилующий подведомственными министерству юстиции туалетами.
Среди публики в зале суда царило настроение как перед спектаклем в любительском театре, поставившем классическую пьесу, — благосклонная напряженность, хорошо темперированная благодаря отсутствию риска в этом начинании: всем известен сюжет, известны действующие лица и исполнители, никаких неожиданностей не предвидится, и тем не менее все напряжены; окажется спектакль неудачным — беда невелика, разве что любительское рвение растрачено понапрасну, окажется хорошим, — что ж, тем лучше. Всем присутствующим были известны результаты дознания и предварительного следствия благодаря болтливости причастных и непричастных к этому делу лиц — явление, неизбежное в провинциальных городках. Каждый знал, что оба обвиняемых полностью признали свою вину, больше того, как на днях сказал прокурор в кругу своих друзей, оба они оказались самыми откровенными из всех встречавшихся ему обвиняемых, даже «побили рекорд откровенности». Еще во время предварительного следствия они безоговорочно соглашались с показаниями экспертов и свидетелей. В общем, добавил прокурор, судебное разбирательство, как видно, пройдет без сучка и задоринки, что, разумеется, не слишком интересно опытному юристу.
Лишь трое из сидевших в зале суда знали то, что, конечно, уже было известно «наверху», — иными словами, в близлежащем большом городе, а именно: тамошние власти сочли за благо включить в обвинительный акт лишь нанесение материального ущерба и грубое бесчинство, без упоминания о поджоге, далее, предоставили судье Штольфусу возможность единоличного решения по этому делу — короче говоря, странным образом «спустили дело Грулей на тормозах». Двумя посвященными в эти хитросплетения были супруга прокурора д-ра Кугль-Эггера, всего несколько дней назад, после того как ее мужу удалось наконец найти квартиру, перебравшаяся в Бирглар, и супруга адвоката Гермеса, дочь местного коммерсанта, которая еще накануне вечером выложила репортеру Брезелю все, что ей удалось узнать. А именно: «наверху» было решено слушать дело без судебных заседателей и уж конечно не в судебной коллегии, но так как каждому ясно, что ни один адвокат, зная, что его подзащитных будет судить такой старый испытанный «рыцарь гуманизма», как Штольфус, не потащит их в уголовный суд к этому «шелудивому псу» Прелю, то «наверху» постановили — «не раздувать» дело Грулей. За этим, надо думать, кроется явная поблажка, а в какой-то мере и просьба о поблажке, но Гермес, ее муж, решил оставить за собой право, смотря по тому, как обернется дело, не принимать ни поблажки, ни просьбы о таковой и настаивать на новом рассмотрении хотя бы при участии судебных заседателей.
Третий человек из публики, информированный об этих хитросплетениях, член судебной палаты Бергнольте, никогда бы не разрешил себе вдаваться в подобные размышления. Обладая недюжинной восприимчивостью и таким знанием буквы закона, что оно вошло в поговорку среди судейских чиновников, он, конечно, понимал, что облеченная властью и призванная охранять и восстанавливать право юстиция в данном случае, как выразился один его коллега, «ушла в кусты». Но такие понятия, как «поблажка» или «просьба о поблажке», в этой связи он решительно отверг.
Когда судья и прокурор вошли и заняли свои места, все присутствующие встали, однако в том, как они встали и снова уселись, чувствовалась фамильярная небрежность, с какой разве что монастырская братия выполняет давно знакомый и привычный обряд. Не произошло в зале большого движения и тогда, когда ввели обвиняемых. Почти все присутствующие хорошо знали их и знали также, что в течение десяти недель предварительного заключения самая хорошенькая девушка, когда-либо расцветавшая в Биргларском округе, носила им завтрак, обед и ужин из лучшего ресторана на площади. Так хорошо они не ели уже двадцать два года, со дня смерти жены и матери. Поговаривали даже, что, когда в камере не было других заключенных, которые могли бы проболтаться, Грулей, случалось, звали в комнату судебного пристава Шроера посмотреть какую-нибудь особо интересную телевизионную передачу. Шроер и его жена, правда, опровергали эти слухи, но не слишком энергично.
Из всей публики только жена прокурора и Бергнольте не были знакомы с обвиняемыми. Жена прокурора за обедом объявила мужу, что прониклась к ним живейшей симпатией. Бергнольте вечером заметил, что «отчасти даже против воли вынес о них впечатление самое положительное». У отца и сына был здоровый, спокойный вид, да и одеты они были хорошо и опрятно. Казалось, они не только сохраняют самообладание, но и отлично настроены.
Опрос протекал сравнительно гладко. Конечно, д-р Штольфус делал то, что делал обычно, то есть просил обвиняемых говорить громче, отчетливее и не злоупотреблять местным диалектом, тем более что для прокурора, человека приезжего, приходится переводить некоторые диалектизмы; в остальном ничего достойного упоминания не происходило и ничего особенного или нового не выяснилось. Обвиняемый Груль-старший на вопрос об имени и возрасте отвечал: Иоганн Генрих-Георг, пятьдесят лет. Затем этот узкоплечий, даже хрупкий человек среднего роста с темновато мерцающей лысиной заявил, что, прежде чем ответить на поставленные ему вопросы, он хочет сделать небольшое сообщение, в полной уверенности, что господин председательствующий, которого он знает, ценит, более того — почитает, не поставит ему этого в вину. То, что он сейчас намерен сказать, — это правда, чистая правда и ничего, кроме правды, хотя она и носит несколько личный характер. Итак, он должен сказать, что до права и закона ему никакого дела нет, ни вот столечко, и он не стал бы отвечать на обращенные к нему вопросы, даже своего имени и возраста бы не назвал, если бы тут — дальнейшее Груль произнес таким тихим и беззвучным голосом, что в зале вряд ли кто разобрал его слова, — если бы тут не сыграли роль личные мотивы. Первый из этих личных мотивов — его глубокое уважение к господину председательствующему, второй — его глубокое уважение к свидетелям, и прежде всего к полицмейстеру Кирфелю, который был другом, можно даже сказать, закадычным другом его отца, фермера Груля из Дульбенвейлера, и, наконец, он не хочет подводить или ставить в затруднительное положение свидетельницу Лейфен, свою тещу, свидетельницу Вермельскирхен, свою соседку, а также свидетелей Хорна, Грэйна и Кирфеля — только поэтому он и дает свои показания, нимало не рассчитывая, что мельница правосудия смелет хоть одно зернышко правды.
Во время чуть ли не всей этой преамбулы он говорил на местном диалекте, и ни председательствующий, ни защитник, к нему благоволившие, его не прерывали, не требовали, чтобы он говорил отчетливо и понятно. Прокурор, уже не раз беседовавший с Грулем, но все равно не научившийся разбираться в его диалектизмах, слушал его, что называется, вполуха; протоколист Ауссем на данной стадии разбирательства, наводившего на него тоску, еще не вел протокола. Отдельные места из речи Груля, произнесенной почти беззвучной скороговоркой, в публике поняли только двое его коллег, да еще госпожа Гермес и пожилая, даже старая особа фройляйн Агнес Халь, хорошо с ним знакомая. Далее Груль назвал свою профессию — столяр-краснодеревщик, место своего рождения — Дульбенвейлер, Биргларский округ. Там он посещал начальную школу, в 1929 году окончил ее и поступил в ученики «к уважаемому мастеру Хорну», на третьем году учения он стал ездить еще на вечерние курсы при художественно-ремесленном училище в близлежащем большом городе; в 1936 году, когда ему стукнуло двадцать один, открыл собственное дело, в двадцать три года женился, в двадцать пять — «раньше все равно не положено» — сдал экзамен на мастера. В армию его призвали только в 1940-м, и прослужил он до 1945-го. На этом месте председательствующий впервые прервал монотонные маловразумительные показания Груля, слушая которые протоколист Ауссем, как он потом признался, с трудом подавлял зевоту, и спросил обвиняемого, принимал ли тот участие в боевых действиях во время войны, а также занимался ли до войны или во время ее политической деятельностью. Груль угрюмо и почти беззвучно — хотя д-р Штольфус настойчиво призывал его говорить громче — отвечал, что по этому пункту он может сказать то же, что говорил о праве и законе; он не принимал участия в боевых действиях и никакой политической деятельностью не занимался, но здесь он хочет подчеркнуть — голос его звучал теперь несколько громче, так как он начинал сердиться, — что причиной тому был не героизм и не безразличие, просто этот «идиотизм» для него уж слишком идиотичен. Что касается его солдатской службы, то он почти все время проработал по специальности, то есть отделывал офицерские квартиры и клубы «в их, для меня отнюдь не бесспорном, вкусе», но главным образом реставрировал в оккупированной Франции «краденую или конфискованную мебель в стиле Директории, ампир, а иногда даже Людовика Шестнадцатого» и упаковывал ее для отправки в Германию. Здесь прокурор заявил протест против термина «краденая», имеющего целью укрепить и воскресить давно изжитые представления о немецком варварстве. Как известно, вывоз достояния французского народа из оккупированной Франции был запрещен законом и подлежал суровой каре.
Груль взглянул на прокурора и отвечал, что он не только знает, он готов присягнуть, если уж нужна присяга, что большая часть мебели — вопреки существовавшему запрету, о котором ему хорошо известно, — переправлена в Германию, в основном на самолетах «самых видных» рекордсменов. К этому Груль добавил, что ему «плевать с высокого дерева», высказывает ли он сейчас общее мнение или свое личное.
Что же касается его политической деятельности, то он, собственно, никогда политикой не интересовался и «уж конечно не интересовался тогдашним идиотизмом»; его покойная жена была женщиной религиозной и часто говорила об «антихристе», в таких вещах он ничего не смыслил, хотя очень любил жену и уважал «за то, что она все принимает так близко к сердцу», сам он, разумеется, всегда «держал другую сторону», но это, как он подчеркивал, «само собой
После войны с помощью голландских друзей — он тогда находился в Амстердаме — ему удалось «не попасть кое к кому в плен», с 1945 года он снова жил в Хузкирхене и работал столяром. Прокурор спросил, что он, собственно, подразумевает под этим «само собой разумеется». Груль отвечал: «Вам этого все равно не понять».
Прокурор, поначалу, казалось, несколько уязвленный, заявил протест против недопустимой критики его умственных способностей со стороны подсудимого. Когда после замечания председательствующего д-ра Штольфуса Грулю было предложено ответить на вопрос прокурора, он отказался: это-де для него слишком затруднительно.
Далее прокурор, уже начинавший злиться, спросил, находился ли когда-нибудь Груль в конфликте с законом; тот отвечал, что вот уже десять лет пребывает в постоянном конфликте с законом… о налогах, но к суду, если таков смысл вопроса, заданного ему прокурором, никогда ранее не привлекался. Когда ему довольно энергично было указано на то, что суждение о смысле вопроса следует предоставить самому прокурору, Груль добавил, что ничего обидного не хотел сказать; другое дело, что он неоднократно подвергался принудительным взысканиям и на его имущество налагался арест; вообще же пусть об этом выскажется Губерт.
Губерт, в свою очередь уже раздражаясь, отвечал Груль на вопрос прокурора, — это господин судебный исполнитель Губерт Халь, проживающий в Биргларе, кстати сказать, двоюродный брат отца его, Груля, тещи. Когда адвокат задал Грулю вопрос относительно его доходов и состояния, тот добродушно рассмеялся и попросил разрешения ответ на этот, очень непростой, вопрос предоставить свидетелям Халю и экономисту д-ру Грэйну.
Сын Груля Георг — белокурый, на голову выше отца, плотнее его, несколько склонный к тучности — ничуть не походил на своего родителя, но до такой степени напоминал мать, что кое-кто из присутствующих «видел ее сейчас, как живую». Лизхен Груль, урожденная Лейфен, — дочь мясника из Хузкирхена, белокурые волосы и нежная бледность которой, равно как благочестие и кротость, вошли в поговорку, так что жители окрестных деревень, говоря о ней, и поныне прибегали к таким поэтическим выражениям, как «златокудрый ангел», «слишком хорошая для земной жизни», «почти святая», — родила только одного этого сына.
С несколько деланной, по мнению кое-кого из публики, веселостью Георг показал, что до четвертого класса ходил в начальную школу в Хузкирхене, затем перешел в реальное училище в Биргларе, впрочем, он с раннего детства помогал отцу и, по договоренности с цехом столяров, сдал экзамен на подмастерье одновременно с выпускными экзаменами в реальном училище, точнее же — несколькими неделями позднее.
После этого он три года проработал у отца, а в двадцать лет был призван в бундесвер; когда «это случилось», он уже был ефрейтором. В остальном он присоединился к тому, что показал отец.
То, что было кем-то сочтено за «несколько показную веселость» Груля-младшего, в одной из частей протокола, написанной стажером Ауссемом скорее «для себя», как своего рода литературный набросок, было названо — и к тому же неоднократно — «фривольной развязностью». В таком же тоне Груль-младший отвечал и на ряд вопросов прокурора. Не причинило ли ему содержание под стражей психической травмы или телесного ущерба?
Нет, отвечал Груль-младший. После военной службы он был рад побыть с отцом, а поскольку им еще было дано разрешение выполнять разные мелкие работы, то он даже кое-чему подучился; вдобавок отец давал ему уроки французского, «телесно» же они оба ни в чем не терпели недостатка.
Хотя слушателям, сидевшим в зале, было известно чуть более того, о чем так спокойно и без всякого пафоса говорили оба Груля, они с увлечением слушали их показания, а затем сочувственно выслушали обвинение, из которого тоже ничего нового не почерпнули.
В один из июньских дней 1965 года обоих Грулей видели (здесь председательствующий поправился и сказал «застигли») на дороге, идущей через поле и удаленной на равное расстояние — около двух километров — от деревень Дульбенвейлер, Хузкирхен и Кирескирхен; они курили, сидя на межевом камне возле догоравшего джипа бундесвера, водителем которого, как выяснилось несколько позднее, являлся Груль-младший, и смотрели на пожар «не только с полным спокойствием, но и с очевидным удовлетворением» — так, по крайней мере, записал в своем протоколе полицмейстер Кирфель из Бирглара.
Согласно письменному заключению профессора Кальбурга, эксперта по пожарной части и выдающегося пиротехника, «бензобак джипа сначала был продырявлен заостренным стальным предметом» и затем, что, по всей вероятности, произошло уже на месте преступления, снова наполнен бензином, кроме того, «джип, видимо, был весь облит, даже насквозь промочен горючим», ибо огонь, вспыхнувший в порожнем баке, не мог бы привести к повреждениям, равным тем, кои были установлены экспертизой.
Благодаря этой дерзко задуманной перфорации, писал далее профессор Кальбург, возможность взрыва можно считать почти исключенной. Несмотря на то что оба Груля преднамеренно выбрали место, отстоявшее, как сказано, на добрых два километра от окрестных деревень, а значит, «относительно» уединенное, «высокое пламя» в удивительно короткий срок привлекло на место пожара большую толпу крестьян, работавших на полях.
Школьники, возвращавшиеся домой из Хузкирхена в деревушки Дульбенховен и Дульбенкирхен, и прежде всего шоферы, заметившие пламя с дороги, государственной автострады второго класса, — все бросились к месту пожара, чтобы оказать помощь, удовлетворить свое любопытство или потешить свой взор видом «высокого пламени».
Будучи спрошены, оба обвиняемых подтвердили, что вся картина обрисована правильно, им нечего к ней добавить; некоторые же существенные для них детали выяснятся позднее из показаний свидетелей. Когда председательствующий призвал их наконец высказаться, несмотря на запирательство во время предварительного следствия, и объяснить свой необъяснимый поступок, каждый из них в отдельности отвечал, что это сделает в своей заключительной речи их адвокат.
Не желают ли они, по крайней мере, возразить против порочащей их формулировки «с полным спокойствием и очевидным удовлетворением» или хотя бы ограничить значение таковой, осведомился председательствующий. Нет, полицмейстер Кирфель запротоколировал все, как было. В таком случае, признают ли они себя виновными в соответствии с формулой обвинения? В соответствии с таковой — да, отвечали оба.
Когда председательствующий, против обыкновения уже начинавший нервничать, спросил еще, должен ли он понимать это «в соответствии» как некое ограничение, оба обвиняемых ответили утвердительно.
На вопрос, раскаиваются ли они, оба с готовностью и уже без всяких ограничений отвечали «нет».
Прокурору, потребовавшему, чтобы ему разъяснили, кто из двоих и каким образом продырявил бензобак, ибо это все еще оставалось невыясненным, Груль-старший ответил только, что, согласно экспертизе, бак был продырявлен заостренным стальным предметом, к этому ему нечего добавить.
Груль-младший на вопрос, являлись ли обе канистры, найденные на месте преступления, собственностью бундесвера, отвечал, да, являлись, одна, как положено, всегда находилась в машине, другую ему дали с собой перед отправкой в «длительную командировку». Отправился ли он в эту командировку? Да, но, доехав до дому, ее уже «более не продолжал».
Защитник спросил было Груля-младшего, какого рода была эта командировка, но тут прокурор заявил протест, считая, что, если дело слушается при открытых дверях, подобные вопросы неуместны, посему он вносит предложение либо снять вопрос, либо удалить публику.
Тогда председательствующий предложил защитнику задать этот вопрос Грулю-младшему в присутствии его бывшего начальника обер-лейтенанта Хеймюлера, вызванного в суд для свидетельских показаний; согласны ли защитник и прокурор принять его предложение? Оба кивнули в знак согласия.
Первым давал свои показания свидетель Хейзер, окружной дорожный инспектор, настоявший на том, чтобы выступить незамедлительно, так как у него назначена встреча, затрагивающая наиболее животрепещущие интересы округа.
Хейзер, полный курчавый блондин, одетый не без вычурности, на вопрос о возрасте и профессии ответивший: двадцать девять лет, специалист по социологии коммуникаций, показал, что «уже через пятнадцать минут после предполагаемого момента поджога», то есть около 12.45 пополудни, на месте происшествия собралась толпа в сто человек, к тому же времени на шоссе образовалась пробка и выстроилась длинная очередь машин — двадцать пять, ехавших в южном направлении, и сорок — в северном.
Тот факт, что хвост, вытянувшийся в северном направлении, на пятнадцать машин превосходил хвост, вытянувшийся в южном, служит подтверждением, обстоятельно и самодовольно излагал Хейзер, «опыта по части передвижения транспорта, накопленного в нашем округе», и уже хорошо известен широкой общественности как «наиболее уязвимое место проблемы коммуникаций», поскольку с ним связан неравномерный износ дорожных покрытий.
Далее Хейзер перешел к вопросу, видимо очень его занимавшему: в чем секрет «перевеса северного направления над южным» в смысле количества машин, перевеса, постоянно равняющегося шестидесяти процентам, как это было установлено в деле Грулей.
Хейзер называл машины, которых недосчитывались в южном направлении, «уклонистами» и «отклонистами», а также «циркулянтами» (что звучало почти как цыгане), объяснял же он это явно огорчительное для него обстоятельство тем, что севернее Хузкирхена, в силу социологически легко объяснимых причин, возник некий своеобразный пункт скопления коммивояжеров и что, направляясь на север, эти коммивояжеры пользуются государственной автострадой, возвращаясь же обратно на юг, предпочитают боковые дороги.
Он проглядел жест председательствующего, который на этих словах попытался остановить его, и, воздев правую руку, крикнул в зал, словно грозя невидимому врагу: «Но я еще выслежу их и выведу на чистую воду!» Он уже велел записать номера машин «этих господ» и начал расследование их образа действий, мотивов «уклонения» и «отклонения», а также, разумеется, и проблемы «циркуляции», поскольку одностороннее использование автострады «на долгий срок совершенно недопустимо». Такой неравномерный износ дорожного покрытия затрудняет переговоры с Федерацией и с отдельными землями, каковые стараются свалить эту неравномерность на специфику нашего сельского хозяйства.
Здесь он наконец сделал паузу в изложении своей теории, чем поспешил воспользоваться председательствующий, чтобы задать тот простой вопрос, к ответу на который, собственно, все и сводилось: вызвал ли поступок обоих обвиняемых затруднения в дорожном движении? Хейзер без обиняков на него ответил: «А еще бы! И очень значительные». На месте происшествия произошли две аварии. Малолитражная машина наскочила на притормозивший «Мерседес 300-SL», посыпались взаимные оскорбления, водитель «мерседеса» крикнул водителю малолитражки, что «ему только кроликов возить», тот — «с вашего разрешения, господин председатель», — огрызнулся: «а вам только прохожих засерать», после чего водители подрались.
Вдобавок от него, Хейзера, не укрылось, что на месте пожара водитель машины, груженной цементом, и его напарник завязали дружбу с обоими водителями машины пивного завода и «с ходу» приступили к обменным операциям, надо надеяться, в пределах той части груза, которая им причиталась в качестве натуральной оплаты. Что на что менялось, пиво на цемент или цемент на пиво, ему, к сожалению, установить не удалось. Зато два дня спустя он видел, как один из водителей пивной машины, некий Хумперт из Дульбенховена, ремонтировал свои ворота цементом той самой фирмы.
Водители же цементовоза, «нахлеставшись пива», двинулись дальше, километрах в трех от места происшествия съехали с шоссе и врезались прямо в полевое овощехранилище. Еще один несчастный случай произошел с грузовиком, везшим керамические трубы, и маленьким «опелем». Семь штук керамических труб… но тут он взглянул на свои часы, испустил отчаянный вопль: «Бог ты мой, а депутаты ландтага[4] уже дожидаются!» — и взволнованным голосом попросил разрешения удалиться.
Председательствующий вопросительно взглянул на прокурора и защитника — оба они рассеянно кивнули головами, — и Хейзер покинул зал, на ходу еще бормоча: «Бедственное положение с транспортом». Никто не жалел об уходе Хейзера, и всех меньше его жена, сидевшая в публике.
Показания старого полицмейстера Кирфеля были столь же краткими, сколь и четкими. Место происшествия, сказал он, известно всей округе под названием Кюпперово дерево, хотя никакого дерева там и в помине нет и никогда не было, даже во время его детства, но он позволил себе упомянуть это название, поскольку оно помечено даже на полевых картах. Учитель Гермес из Кирескирхена, известный как талантливый краевед, объясняет это название следующим образом: в далекие времена там, надо думать, стояло дерево, на котором повесился или был повешен некий Кюппер.
То, о чем столь обстоятельно разглагольствовал Хейзер, Кирфель подтвердил несколькими фразами: затор на шоссе, несчастные случаи, нанесение взаимных оскорблений, потасовка; к нему уже поступили две жалобы на непозволительные выражения, кроме того, два требования возмещения убытков от крестьян, чьи поля граничили с местом аварии. При столкновении грузовика с керамическими трубами и «опеля» люди, к счастью, не пострадали, но возникло крупное недоразумение при составлении протокола. Ко всем прочим неприятностям прибавилось то, что проезжавший мимо крестьянин Альфонс Мертенс ободом заднего колеса своего велосипеда зацепил керамический осколок и, разумеется, «непреднамеренно» поцарапал им лак на крыле новехенького «ситроена», причем «эти царапины, надо признать, очень и очень не безобидны».
Кирфель подтвердил также, что несчастный случай с овощехранилищем действительно имел место, но подчеркнул, что «нетрезвое состояние за рулем» категорически отрицается соответствующей экспертизой, причиной аварии явились гнилые овощи, валявшиеся на шоссе. Далее он несколько раз кряду назвал овощехранилище «мокрой яминой» — выражение, общепринятое в тех местах, но для прокурора, лишь недавно приехавшего из Баварии, таковое пришлось перевести.
Кирфель, седовласый и уже несколько отяжелевший полицейский чиновник, в кругу своих знакомых сокрушавшийся из-за «горькой необходимости» в последний раз перед уходом на пенсию давать в суде показания против сына и внука своего старого приятеля Груля, Кирфель, в котором еще сидел деревенский полицейский старых времен, сообщил также, что джип, пока длилась вся эта суматоха, сгорел почти что дотла и уже только чадил и разбрасывал искры, так что ему пришлось подальше отогнать ребятишек-школьников.
Прибывшие на место происшествия полицейские Шникенс и Тервель тем временем не без труда заставили двинуться в путь все скопившиеся машины, задержав для составления протокола водителей «мерседеса», малолитражки, «опеля», «ситроена», грузовика с керамическими трубами и крестьянина Альфонса Мертенса, которого, впрочем, скоро отпустили, так как все его данные были им хорошо известны.
Более всего старика Кирфеля удивило, «даже возмутило», что оба Груля не сделали ни малейшей попытки выдать ими содеянное за несчастный случай, а без всяких околичностей заявили, что подожгли джип преднамеренно.
Тут слова впервые попросил защитник, молодой адвокат Гермес, уроженец Бирглара. Он задал вопрос Кирфелю: как это может быть, что вы, опытный полицейский чиновник, непременно ожидали услышать лживый или уклончивый ответ, и не следует ли защите сделать из этого вывод, который послужит ему, адвокату, руководством в дальнейшей жизни, а именно: ложь в таких случаях дело самое обыкновенное, и не исключено, что немедленное признание его подзащитных также было ложью.
Прежде чем удивленный Кирфель, разумеется знавший Гермеса с малолетства и потом в кругу друзей охарактеризовавший его вопрос как «неджентльменский, но очень ловкий», с прибавлением «этот малый далеко пойдет», итак, прежде чем Кирфель, чья осмотрительность к старости обернулась тугодумием, успел ответить адвокату, прокурор д-р Кугль-Эггер поднял брошенную перчатку и строгим голосом заявил протест против диффамации государственного служащего, чья честность и политически безупречное прошлое ставят его выше подозрений.
Негодование свидетеля ему вполне понятно, безоговорочно признаться в столь постыдном и наглом преступлении, не выказав раскаяния, не стремясь к самооправданию, — все это, вместе взятое, не может не возмутить здорового восприятия человека из народа. Он, прокурор, еще будет подробно говорить о преступлении, но сейчас считает себя обязанным в свою очередь выразить негодование по поводу этого «неприкрашенного признания», проливающего свет на порочный образ мыслей обвиняемых.
Защитник отвечал ему, что, во-первых, здоровое восприятие заставило бы человека из народа отнестись к поступку Грулей не как к возмутительному преступлению, а разве как «к несколько далеко зашедшей шутке», во-вторых, он, разумеется, и не помышлял о диффамации, ибо высоко ценит Кирфеля и почитает его образцовым чиновником, а просто хотел извлечь для себя некоторую пользу из его многолетнего психологического опыта работы с преступниками, пойманными на месте преступления.