Инна Истра
Черная линза
Я не спеша шла по осеннему парку. Под ногами шуршали желтые листья, над головой синело чистое без единого облачка небо, лицо ласкали мягкие солнечные лучи. Стоял прекрасный теплый день начала октября, а на душе у меня было черно и тошно. Я возвращалась из школы, где целый час беседовала с классной руководительницей моего сына Славика. Разговор был тяжелый.
Вызвали меня из-за одного очень неприятного, мягко говоря, происшествия. На перемене Ваня Сергеев, лучший друг Славика, подошел к Оле Коробейниковой, стоявшей и болтавшей с одноклассницами, и, схватив ее за плечи, потянул назад и вниз. Оля занималась художественной гимнастикой и, сочтя все за шутку, легко прогнулась. Тут же рядом оказался Славик и приказал:
– Еще!
Ваня нажал на плечи девочки сильнее. Оля прогнулась побольше, но сказала:
– Прекрати! Хватит!
Она попыталась вырваться, но Сергеев держал ее крепко.
– Еще! – крикнул Славик.
Девочки начали возмущаться, кто-то замахнулся учебником, но тут Ваня уперся в поясницу Оли коленом и резко потянул ее плечи вниз. Оля громко закричала и упала, Ваня со Славиком убежали. Девочка лежала на полу, плакала и не могла подняться.
Олю на «Скорой» увезли в травмпункт, Ваню и Славика искали по всей школе, звонили им, звонили нам, родителям, но мальчики исчезли, не брали телефоны и домой вернулись только поздно вечером.
Девочку положили в больницу, ее родители написали на Сергеева заявление, а меня вызвали в школу. Ванины родители не пришли, так как в этот же день им нужно было идти объясняться в полицию, и мне пришлось выслушивать все в одиночку.
– Ваш сын очень изменился за лето, – говорила мне учительница. – Я просто не узнаю мальчика. Он стал какой-то злой, причем беспричинно злой. Вы знаете, он вроде бы сам никого не обижает открыто, все как-то исподтишка, подначивает, провоцирует, а сам потом смотрит со стороны и смеется. Обычно он Ваню Сергеева использует для этих целей. Он ведет себя как… как…
Она запнулась, подбирая слова.
– Как гаденыш, – подсказала я.
–Я так не говорила, – возмутилась классная.
– Но ведь подумали?
Учительница поджала губы и промолчала. Да что тут скажешь? Я и сама так думала. Гаденыш. Большой палец моей правой руки туго забинтован. А почему? А потому, что милый Славик положил в ящик стола, где у нас лежали вилки и ложки, острый нож. Он закрепил его так, что когда я захотела взять вилку, то попала рукой на лезвие и распорола палец почти до кости. Вскрикнув, я выдернула руку из ящика и с ужасом смотрела на набухающий кровью разрез. Подняла глаза и увидела, что Славик стоит рядом, в нескольких шагах, и внимательно глядит на меня. Лицо сына светилось торжеством, мерзкая улыбочка кривила губы, а глаза смотрели с ненавистью. Резко развернувшись, он выбежал из квартиры. От шока я оцепенела на какое-то время, а потом, рыдая то ли от боли, то ли от ужаса, останавливала кровь, неуклюже заматывая палец бинтом.
Славик всегда любил розыгрыши и сюрпризы, но они никогда не были злыми или уничижительными для разыгрываемого, а уж подсунуть матери нож, чтобы она на него напоролась…
Все плохое началось по возвращении сына из летнего лагеря отдыха, куда они ездили вдвоем с Ваней. Надо, кстати, будет спросить у его мамы, не заметила ли она изменений в поведении сына. Ваня был добродушным увальнем, всегда готовым поддержать Славкины шалости, но шалость шалости рознь.
Погруженная в невеселые мысли, я добрела до Детской Художественной Галереи, находившейся у входа в парк. В этом муниципальном учреждении располагались детская художественная студия, фотостудия и еще какие-то детские клубы. Славик ходил сюда в художку, когда учился в младших классах. Потом он стал заниматься в футбольной секции и рисование забросил.
Руководил Галереей Юрий Константинович Морковкин – очень любопытная личность. Иногда мне казалось, что он сошел со страниц книг Крапивина о подростках, как образец взрослого человека с душой ребенка, всего себя отдавшего воспитанию детей. Выглядел он довольно забавно: высокий, полный, с густой кудрявой шевелюрой и круглыми очками в тонкой металлической оправе. Но, несмотря на весь свой романтизм и смешную внешность, Морковкин был очень цепким хозяйственником и ловким администратором.
В стенах Галереи постоянно проводились какие-то выставки, был выстроен павильон для ярмарок, на одну такую ставшую ежегодной и традиционной ярмарку ремесел приезжали даже мастера из Москвы. Плата за аренду выставочного зала и торговых мест, позволяла Галерее оставаться на плаву, проводить ремонты и держать низкие цены для детей, занимающихся в студиях.
Вот и сейчас в Галерее проводилась фотовыставка, о чем гласила афиша, висевшая на информационном стенде. Я подошла поближе, взглянула на афишу и остолбенела.
«С первого по тридцатое октября в выставочном зале Детской художественной Галереи проводится выставка фотографий «Мое прекрасное лето» фотохудожника Олега Гляденина» красовалась надпись вверху, а под нею находилось три фотографии, на одной из которых я увидела Славика. Он стоял вполоборота к фотографу, слегка нахмурившись и наклонив голову. На заднем плане, улыбался другой мальчик, его лицо было нерезким, но я узнала Ваню Сергеева. Несколько минут я ошарашенно смотрела на афишу, а потом быстро вошла в Галерею.
В полутемном вестибюле за стойкой администратора сидела пожилая женщина и что-то вязала.
– Здравствуйте. Фотовыставка работает? – спросила я.
Женщина неприязненно посмотрела на меня.
– Да, работает.
– Сколько стоит билет?
Администраторша вздохнула и отложила вязание.
– Нисколько, она бесплатная.
– Даже так?
– Да. Идите в зал, там открыто. Свет справа включается, – ответила она недовольным тоном, а когда я направилась к дверям зала, тихо добавила:
– За такую страсть еще и деньги брать…
Выставочный зал представлял собой длинную прямоугольную комнату, в которой заложили окна, чтобы увеличить площадь экспозиции. Картины или фотографии развешивались на стенах, а также на небольших стендах, установленных в середине зала параллельно короткой стороне комнаты. Самый первый находился прямо перед входной дверью, так, что, заходя в зал, посетитель видел только то, что расположено на этом стенде. Как правило, это была афиша, либо наиболее эффектный экспонат, привлекающий зрителей.
Двери в зал были закрыты, что меня немного удивило. Обычно их специально открывали, чтобы посетители Галереи, увидев первый стенд, заинтересовались и посмотрели всю выставку. Да и свет в зале горел постоянно. А сейчас и двери закрыты, и зал в темноте. Я щелкнула выключателем, открыла дверь и остановилась на пороге. Напротив входа висела огромная черно-белая фотография, с которой на меня смотрели трое детей. Фотография называлась «Сиблинги».
Два мальчика и девочка стояли в ряд и мрачно глядели в объектив. С первого взгляда могло показаться, что это дети из какого-то жуткого приюта для бедняков времен Диккенса: обритые головы, тонкие шеи, изможденные лица, старая одежда не по размеру. И только приглядевшись повнимательнее, можно было понять, что у мальчиков аккуратные стрижки, а у девочки волосы гладко зачесаны и заплетены в косу, что одежда вполне приличная, новая, с фирменными лейблами. И лица вовсе не изможденные, просто на них лежат жесткие тени, создающие иллюзию болезненной худобы. Но приглядываться не хотелось. Эффект фотографии был в том, что в первый момент возникало общее ощущение уныния и безнадежности, а потом человек вглядывался в лица, и уже ничего больше не замечал. Это были не дети. Это были чудовища, спрятавшиеся за детскими личинами.
Девочка была старше братьев, на вид ей можно было дать лет двенадцать-тринадцать. Она по-хозяйски положила мальчикам руки на плечи, словно одновременно оберегая и сдерживая их. Казалось, что не два брата, а два цепных пса стояли рядом с ней, а она мягко почесывала их за ухом, готовая в любой момент подтолкнуть вперед, скомандовав «Фас!» Девочка находилась чуть сзади братьев и смотрела на фотографа, повернув голову в сторону и слегка наклонив ее. Смотрела искоса, исподлобья, прищурившись и поджав губы «куриной гузкой», словно зловредная бабка. Весь ее вид говорил о том, что у нее зреет некий план, не сулящий окружающим ничего хорошего. Кончик косы, перекинутой через плечо девочки, вызывал ассоциацию с погремушкой на хвосте гремучей змеи.
Мальчик лет восьми стоял по стойке смирно, как солдат в строю. Голову он вжал в плечи, а подбородок чуть приподнял. Поза была зажатая, напряженная, неестественная. Лицо застывшее, бледное, словно гипсовая маска. Глаза, скорее всего, в жизни были светло-голубые, но на монохромном снимке они казались почти белыми, с черным зрачком-дулом. Не ребенок, а робот-убийца, без чувств, привязанностей, эмоций.
Второму мальчику вряд ли исполнилось больше четырех лет. У него все было какое-то чрезмерное: слишком большая голова, слишком выпученные глаза, огромный лягушачий рот. Возможно в реальности он был просто очень крупным, развитым ребенком, но на снимке казался монстром, натянувшим на себя обличие человеческого детёныша, которое растянулось и, того гляди, лопнет. Сестра придерживала его за плечо, а он всем телом тянулся к фотографу, словно хотел схватить его, пощупать, поковырять глазик – из чего тот сделан? Рот щерился почти до ушей в зловещей улыбке, обнажая мелкие, казавшиеся треугольными, зубки.
Фотография была так скадрирована, что старшие дети получились по пояс, а от младшенького остались непомерно большая голова и плечи. В какой-то момент мне померещилось, что мальчик шевельнулся и сейчас вырвется из-под сестринской руки, подбежит к краю фотографии и вылезет из нее в зал. Я мотнула головой, отгоняя морок, и отошла от стенда, ища фото сына.
Сделав всего несколько шагов, я увидела Славика. На большом снимке он выглядел еще ужаснее, чем на афише. Злобно прищуренные глаза, темные настолько, что казались черными провалами, и кривая ухмылочка придавали лицу моего ребенка мерзкое, отвратительное выражение, которое, к сожалению, было мне знакомо. Именно так смотрел на меня Славик, когда я стояла перед ним с располосованным ножом пальцем. Подпись сообщала, что фото называется «Шутка». Я застыла, не в силах отвести взгляд.
– Я же просила закрыть дверь! – громко сказала подошедшая ко входу в зал администраторша и с громким стуком захлопнула створки.
От неожиданности я вздрогнула и отвернулась от гипнотизировавшей меня фотографии Славика. Взгляд упал на снимок, висевший на противоположной стене. Двое мальчиков, смеясь, везли третьего в инвалидной коляске. Я подошла поближе и присмотрелась повнимательнее. Ребенок, сидящий в кресле был явно очень тяжело болен, ДЦП или что-то подобное. Ноги безжизненно стояли на подставке, скрюченные руки вцепились в подлокотники. Он повернул голову и смотрел сквозь зрителя спокойным, отрешенным взглядом. Ему словно было все равно, что с ним сейчас происходит, поскольку здесь только его физическая оболочка, а сознание уже находится где-то в другом месте.
Сопровождавшие его дети, напротив, казались очень бодрыми и жизнерадостными. Они катили коляску и хохотали. Только вот лица их при этом были искажены злобной гримасой, и мне подумалось, что они не катают и развлекают несчастного инвалида, а везут его к обрыву, с которого столкнут несчастного ребенка вместе с коляской. Этот кошмар назывался «Прогулка».
Я пошла вдоль стены, разглядывая фотографии. Со всех снимков на меня смотрели не дети, а что-то чудовищное, вселившееся в детей и управляющее ими, подчинившее себе и их тело, и их душу. Черно-белое монохромное изображение усиливало кошмар. И среди этих несчастных ребят мой Славик! Решение пришло внезапно. Я не могу оставить его фото в этой галерее уродов. Снимок надо немедленно забрать, разорвать и сжечь. Я бросилась к стенду и попыталась снять фотографию, но она, оформленная в раму со стеклом, оказалась неожиданно тяжелой, и у меня ничего не получилось. Результатом моих усилий стало лишь то, что фото висело теперь криво и от этого смотрелось еще ужаснее.
– Надо пойти к Морковкину и потребовать убрать фото с выставки, – подумала я и направилась к выходу.
Администраторша окинула меня настороженным взглядом и спросила с легкой ехидцей:
– Ну как вам выставка?
– Отвратительно, – честно ответила я. – Никогда не видела такого кошмара.
– Все так говорят, – сказала она подобревшим голосом. – Вон, в книге отзывов посмотрите, что пишут.
В книге под красиво начерченным готическими буквами заголовком «Фотовыставка Олега Гляденина» две страницы были испещрены отзывами типа: «Отвратительно!!!», «Какое уродство», «Исключительная мерзость» и тому подобными фразами. Лишь один пространный отзыв, написанный мелким ровным почерком, хвалил автора за неожиданный взгляд, художественные находки и творческое переосмысление действительности.
– Тут и хороший отзыв есть, – с удивлением сказала я.
– Да это он сам написал, – махнула рукой администраторша. – Я отошла в туалет, возвращаюсь, а он стоит, строчит. Довольный, улыбается во весь рот, думал, не видит его никто.
– Кто он? – не поняла я. – Морковкин?
– Да при чем тут Юрий Константинович? – рассердилась женщина. – Фотограф этот, как его, Гляденин. Он каждый день приходит, на выставку полюбуется, в книгу отзывов заглянет и уходит.
– Вот как? – удивилась я. – А, кстати, Юрий Константинович сейчас здесь?
– Здесь. Где ж ему быть-то, бедолаге, – вздохнула администраторша.
– А что так пессимистично?
Женщина наклонилась ко мне через стол и заговорщицки прошептала:
– Ушел он от своей гангрены, совсем ушел. Квартиру ей оставил, а сам на съемной мыкается. Только ночевать туда ходит, а так целыми днями тут сидит.
Кабинет Морковкина находился на втором этаже здания и представлял собой маленькую комнатку битком набитую всякими интересными вещами. В углу стоял шкаф, сквозь стеклянные двери которого было хорошо видно аккуратно расставленные большие бухгалтерские папки, подписанные каллиграфическим почерком, и несколько сложенных ровными стопочками пластиковых папочек поменьше. Шкаф, точнее, его внутреннее пространство, было единственным оазисом порядка в царящем кабинетном хаосе.
На шкафу лежали рулоны ватмана и старые афиши, стояли гипсовые бюсты, конусы, кубы и пирамиды. Вдоль стен громоздились мольберты, картины, складные стулья, микрофонные стойки. Вдоль самой длинной стены, напротив директорского стола, располагался открытый стеллаж, под завязку заставленный статуэтками, ребячьими поделками, книгами, тетрадями, коробками и прочими штуками. На подоконнике красовались большой макет нашего города, каким он был до нападения монголо-татар, электрический чайник, сахарница, банка растворимого кофе, несколько чашек и коробка с чайными пакетиками. Три стула, стоящих у окна, были завалены какими-то бумагами, папками и детскими рисунками.
Сам Морковкин сидел за столом в большом кресле на колесиках, одной рукой он стучал по клавишам ноутбука, а во второй держал огромную, не меньше чем на пол-литра, кружку с чаем. Рядом лежал пакет с пряниками. Все остальное пространство громоздкого стола скрывалось под бумагами, ручками, кисточками, карандашами, лотками для документов, письменными приборами (их было не менее трех) и прочей канцелярщины.
– Юрий Константинович, я к вам, – начала я сразу от порога. – У меня вопрос по поводу выставки.
Морковкин оторвался от ноутбука.
– Выставки? Очень хорошо, присаживайтесь! – он указал на стулья, увидел, что они завалены чем ни попадя, и немного смутился. – Ох, извините, сейчас я все устрою!
Он вскочил, схватил с ближайшего стула стопку картонных папок и неловко пристроил ее на соседний. Не успел он взяться за спинку, чтобы пододвинуть стул к столу, как стопка медленно начала крениться, грозя упасть на пол.
– Сейчас упадет! – вскрикнула я.
Морковкин бросил стул и стал сражаться с непокорными папками. В конце концов он разделил их на две стопочки поменьше и положил на краю стола, я же подвинула стул и села.
– Так-так-так, – весело сказал Морковкин и уселся в жалобно скрипнувшее кресло. – Значит, выставка. Какой зал вы хотите арендовать? У нас теперь их два, большой и…
–Нет-нет, – я перебила его на полуслове, – я не арендатор, я по поводу фотовыставки, что у вас сейчас проходит.
Юрий Константинович тут же поскучнел, улыбка пропала у него с лица.
– Выставка вам не понравилась? – сухо спросил он.
– Да, но…
– Она многим не нравится, – сказал Морковкин ровным тоном безо всяких эмоций. – Мне она тоже не по душе, но это вовсе не повод ее запрещать или закрывать. Она не нарушает никаких законов, фотографии ничьих чувств не оскорбляют, ничего не разжигают и никого не развращают. Аренда уплачена, договор подписан. У меня нет ни малейших оснований для прекращения экспозиции. Свое отношение к выставке вы можете выразить в книге отзывов. Я ответил на ваши вопросы?
Он демонстративно отвернулся от меня и уставился в экран ноутбука, всем видом показывая, что мне пора встать и уйти.
– Я вам еще никаких вопросов и не задавала, – разозлилась я, оскорбленная таким пренебрежительным отношением. – И выставку я закрывать не прошу, хоть она и отвратительная. Как вообще вам могло прийти в голову выставлять такое уродство, да еще в детской галерее. Вы что, не видели, что выставляете?
– Вы кто? – неожиданно спросил он.
Я растерялась.
– В смысле?
– В смысле, искусствовед? Проверяющий из министерства? Заслуженный деятель искусств? Известный галерист? С чего вы взяли, что имеете право решать, что мне тут выставлять?
– Имею! – взорвалась я. – Имею даже очень большое право! Мой ребенок на фотографии на этой чертовой выставке! Он показан чудовищем, монстром, уродом! Я категорически против присутствия фото моего сына на этой мерзкой выставке! Я требую убрать его отсюда! Это нарушение прав, разглашение персональных данных и… и… я в суд на вас подам!!
И я разрыдалась. Видимо, этот разговор был последней каплей, переполнившей кувшин, последней соломинкой, сломавшей спину верблюду, контрольным выстрелом в лоб моему терпению и самообладанию. Морковкин застыл. Он открывал рот, словно хотел что-то сказать, но не решался, и наконец выдавил из себя:
– Не надо, ну что вы, успокойтесь, пожалуйста. Хотите воды?
Он вскочил и, обойдя стол, подошел к окну и налил мне воды в какую-то пыльную немытую чашку. Я всегда считала жутким штампом предложение воды в случае истерик и волнений, когда видела это в фильмах или читала в книгах. Лично мне сейчас пить совсем не хотелось.
– Не нужна мне ваша вода, – сердито буркнула я и полезла в сумочку за носовым платком.
Морковкин сел в кресло, держа в руках чашку.
– Извините, – сказала я, вытирая слезы, – это нервы. У меня был трудный день.
– Ничего-ничего, бывает, – неожиданно миролюбиво ответил Юрий Константинович и, чуть замявшись, спросил: – А на какой фотографии ваш сын?
– «Шутка», – ответила я, – если вы помните все названия. Он там стоит, смотрит с прищуром.
– Да, я помню это фото, – вздохнул Морковкин.
– Я не прошу закрыть выставку, – сказала я, шмыгая носом, – но хоть эту фотографию можно убрать?
– Я не могу, поймите. У меня договор, обязательства. Все расписано, сколько и чего, и на какое время. Фотографии Гляденин размещал сам, я даже перевесить ничего не имею права. Он каждый день приходит, инспектирует.
– Даже так? А если попросить его убрать фото? Припугнуть судом, если не захочет по-хорошему?
Юрий Константинович криво усмехнулся.