Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Учиться говорить правильно - Хилари Мантел на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– А чем он торговал на рынке?

– Старой одеждой. – Вероника загадочно усмехнулась, как бы сознавая, что тут все тоже не так просто. – Так говорили.

Но я на ее наживку не клюнула. Мне было нужно, чтобы она всего лишь назвала мне несколько дат. Мама страшно любила наводить тень на плетень, намекая, что обладает некими тайными знаниями. Она, например, ни за что не хотела сказать, в каком году родилась, и несла откровенную ложь насчет своего возраста даже в разговоре с теми официальными лицами, которые, например, вполне могли отказать ей в получении страховки или социального пособия. Поскольку и я, ее дочь, была включена в ту же схему социального обеспечения, они, сравнив соответствующие записи, могли усомниться в реальности моего существования, поскольку, согласно этим документам, моя мать оказывалась всего лет на десять старше меня.

Один мужчина как‐то сказал мне, что легко определить возраст женщины, если внимательно посмотреть на ее икры и голени. Имеющая форму дельты кожная складка под коленкой и нездоровые вены – вот то единственное, что не способно солгать, уверял он меня.

– Они вообще все были какими‐то дикими, твои дядья, – заявила Вероника. – Ей-богу. Да ты и сама должна это помнить. Ирландцы, что с них взять!

Нет, дикими они не были. Ирландцами – да, были, признаю. Но только не дикими. Ну, ни капельки. Они, правда, любили выпить, но только когда у них были деньги, а когда денег не было ни гроша, просто молились. Они тяжело работали во влажной духоте заводских и фабричных цехов, а когда заканчивалась смена, выходили за ворота, и холод насквозь пронизывал их жалкую одежонку; иной раз казалось, что даже кости у них вот-вот треснут от мороза, словно тонкий фарфор. Можно было бы предположить, что в семьях таких бедняков рождалось много детей, но это, увы, было не так. У некоторых детей не было вовсе, у других – всего лишь по одному ребенку, и это единственное дитя становилось для них поистине драгоценным. А вы как думали? Но впоследствии оказывалось, что один из этих единственных чад так и не сумел жениться, а другой был вынужден большую часть жизни провести в психиатрической лечебнице…

В общем, как‐то так. А вы чего ожидали? Думали, что я родом из семьи, где все поют и танцуют? Вы поймите: любой из этих людей мог запросто заболеть туберкулезом, а то и сифилисом; мог, согласно медицинской справке, считаться безумным или умственно отсталым; мог страдать дислексией или частичным параличом; мог быть подвергнут обрезанию или ограничению в правах; мог стать жертвой недобросовестного опознания личности; с ним мог произойти несчастный случай на производстве – например, ему мог снести голову вилочный погрузчик; он мог стать беззубым калекой, или пасть жертвой содомитов, или ослепнуть в результате перенесенной кори; его легкие могли оказаться изъеденными асбестовой пылью или гибельными ветрами, прилетевшими из Чернобыля… В общем, вы, наверное, уже знакомы с моим новым романом «С чистого листа» (The Clean Slate)? В тот период я как раз работала над его первым вариантом, потому и решила слегка потормошить Веронику. У меня даже имелась собственная теория насчет того, что наша семья изначально была склонна к самоуничтожению – через разводы, добровольный целибат и некоторые гинекологические катастрофы. «Но у меня же были дети, – растерянно возразила Вероника в ответ на мои рассуждения. – И тебя тоже я родила, разве нет?» Да уж, мисс Беджакет, это точно!

* * *

Возможно, единственное, о чем вы не смогли догадаться, это то, что и я тоже родом из «утонувшей» деревни. В детстве я и сама вряд ли способна была это осознать. Хорошо известна такая вещь, как перегруженность сознания всевозможными предчувствиями. Хотя тогда я, разумеется, очень многое воспринимала и понимала неправильно. Да к тому же была склонна верить всякой чуши, которую мне подсовывали.

Предположим, жители Помпей получили некий сигнал тревоги, но времени у них осталось очень мало. Что бы они решили бросить в первую очередь? Амфоры с маслом? Ткацкие станки? Сосуды с драгоценным вином, уже треснувшие и протекающие? Я даже вообразить себе это по-настоящему не могу. Я и в Италии‐то никогда не бывала. Но, предположим, они прислушались к предостережениям и вовремя убрались из города. Именно так, по-моему, поступили впоследствии и жители Деруэнта – это ведь тоже были своеобразные Помпеи или «Мария Селеста» [19].

Мне казалось, что сперва вода будет подниматься постепенно, дюйм за дюймом, подползая к каждой закрытой двери, подтекая под нее и образуя на линолеуме маленькое озерцо. Потом линолеум перестанет сдерживать воду, и первое, что по ней поплывет – тонкие полосатые матрасы, очень популярные в те времена. Эти дешевенькие матрасы очень быстро промокнут насквозь, а вот бетонный или каменный пол под линолеумом воду будет сохранять еще долго, как мачеха, держать в своих холодных объятиях. Сменится не одно поколение, прежде чем вода источит и каменные плиты пола…

И вот вода, на пути которой сперва возникла серьезная помеха, начинает постепенно подниматься и, подобно не любимым в семье дочерям или тем крестьянам, что впали у хозяина в немилость, тайком прокрадываться в кладовые и совать изголодавшиеся пальцы в банки с сахаром и мукой. И вот уже поплыл по воде дуршлаг, забытый в каменной раковине, и прибывающая вода фонтанчиками выплескивается через его дырочки. А кухонная флотилия все растет, к ней присоединяются и наполовину вылущенный стручок фасоли, и подставки для яиц, и сковородки с ночными горшками, но вода все продолжает подниматься, она уже добралась до подоконников. Улица словно сама себе заваривает чай из всех имеющихся запасов. Двенадцатифутовые круги мыльной пены, точно легчайшие пирожные-безе, расплываются на поверхности воды, словно сам Господь решил, выпив чайку, принять субботнюю ванну. А вода, бормоча, как компания сплетников, выбравшихся на пикник, все наступает, и с каждым часом ее уровень поднимается еще на фут; преодолевая один марш лестницы за другим, она ползет вверх, вымывая и вытаскивая наружу личные вещи жителей Дербишира; вот плывут тщательно отутюженные женские спортивные брюки, наконец‐то вырвавшиеся на свободу из тесного гардероба, где вся одежда заботливо переложена лавандой; мелкие волны полощут штанины брючек, обрамляя их концы кружевами пены. А вот тяжело липнут к полосатым матрасам промокшие насквозь фланелевые простыни и шерстяные одеяла и тянут их вниз, точно груз застарелых грехов; однако игривые волны в своем безумном веселье подхватывают все эти неуклюжие вещи и самым легкомысленным образом крутят их и вращают, как в танце. Отправляются в дальнее плавание кровати; сиденья для ванны превращаются в рыбачьи лодки; пожелтевшие кальсоны в прикрепленных к ним жилетах машут руками и ногами, стремясь поскорее освободиться от своих каких‐то поистине супружеских обязательств, плывут, как капитан Уэбб [20], навстречу свободе и Франции.

Да, вот так я все это себе и представляла. Мне казалось, что где‐то в верхнем течении реки просто повернули какой‐то вентиль, и началось наводнение.

На самом деле дамба «Лейдибауэр» была расположена в долине ниже деревни Деруэнт по течению одноименной реки. И никакого наводнения не было. Деревня Деруэнт умирала постепенно, капля за каплей. Дождевую воду там заботливо собирали. На ручьях ставили запруды. На плотине «Лейдибауэр» был полностью перекрыт сброс воды, и понемногу нижняя долина реки стала заполняться водой благодаря таким естественным ее источникам, как горные ручьи и ливни, часто выпадавшие в Пеннинских горах. Впрочем, долина заполнялась медленно, но ведь и слезами, если плакать достаточно долго, можно наполнить целую чашу.

* * *

Теперь Вероника сильно постарела, но при этом и понимает, и не понимает этого. Она всегда будто развлекалась с тем, что называют «непоследовательностью», то есть обращала внимание на наличие пропусков во времени или смысле, на этакие незаполненные бреши между причиной и следствием. Также она вовсю веселилась, придумывая самую необычную ложь, которую она рассказывала либо для того, чтобы озадачить людей, либо для того, чтобы казаться лучше. Трудно сказать, сколько раз она даже меня умудрилась направить по ложному пути. Я подношу карту к свету и внимательно рассматриваю бассейн реки Деруэнт. Потом оборачиваюсь и смотрю на мать, лежащую на постели. Простите мне подобные анатомические сравнения – я бы и рада была сравнить это с чем‐то другим, – но на карте бассейн Деруэнт с ее рукавами и водохранилищами выглядит чрезвычайно похожим на схематичное изображение женских репродуктивных органов. Не детальное, конечно, а всего лишь в том виде, в каком эту схему обычно преподносят студентам-медикам на первом году обучения или детям, которые упорно продолжают расспрашивать, откуда они появились на свет. Один яичник – это водохранилище Деруэнта, второй – Хогг Фарм. Этот второй рукав спускается от Андербенка к Коксбриджу. А первый – через деревню Деруэнт, прямо мимо ратуши, школы и церкви, а затем через также утонувшую деревушку Эшоптон тянется к «шейке матки», то есть к Лейдибауэр-Хаус и Ледибауэр-Вуд. Отсюда течение реки устремляется к плотине у Йоркширского моста и мчит дальше, в большой мир.

Теперь‐то я уже знаю, что, прежде чем затопить деревню, ее буквально стерли с лица земли. Разнесли вдребезги камень за камнем. А чтобы снести домик священника, довольно долго выжидали, пока не умер тамошний викарий. Меня прямо‐таки преследуют мысли о старинной ратуше Деруэнта и о той мелкой речушке, что когда‐то протекала с нею рядом; там был еще мост для вьючных лошадей, к которому вела верховая тропа. Все это тоже было уничтожено. Что касается ратуши, то сперва продали все, что было можно продать. Полы из центрального зала – отличные дубовые доски – ушли оптом за 40 фунтов. Дубовые панели, снятые со стен, продавались по цене 2 шиллинга и 6 пенсов за квадратный фут.

В деревне Деруэнт была церковь Святых Якова и Иоанна, где имелись священный серебряный башмак, старинная купель, которую язычники некогда использовали в качестве вазы для цветов, солнечные часы и четыре колокола. Во дворе этой церкви были похоронены 284 человека, но отчего‐то нигде не нашлось свободного местечка, чтобы перенести туда их останки, вдруг ставшие бездомными. Тогда Управление водными ресурсами решило похоронить их на своей территории. Но тут владелец соседнего дома, кстати, одного-единственного там, поднял жуткий скандал, и от этой идеи пришлось отказаться. По всему выходило, что останки бывших жителей Деруэнта так и уйдут под воду.

И все же в конце концов приют им нашелся: на церковном дворе в Бамфорде. Трупы один за другим эксгумировали и регистрировали их состояние – «полный скелет», описан был также характер подпочвы, то, в каком состоянии пребывал гроб и на какой глубине он находился. За все это Управление водными ресурсами уплатило 500 фунтов. И вот наконец останки были захоронены на новом месте. Епископ даже отслужил заупокойную службу.

В течение всего 1944 года вода медленно, но неуклонно поднималась, и к июню 1945‐го над ее поверхностью остались видны лишь пара каменных воротных столбов да шпиль церкви.

В детстве мне часто рассказывали, подавая это КАК НЕПРЕЛОЖНЫЙ ФАКТ, что, если случалось жаркое сухое лето, шпиль церкви в Деруэнте поднимался над водой значительно выше и выглядел совершенно фантастично – такой одинокий под палящим солнцем.

Но и это тоже неправда.

Церковная звонница была взорвана в 1947‐м. У меня даже фотография есть: звонница только что взорвана, осыпается на глазах и вот-вот соединится на земле с остальными руинами. Но когда я показывала эту фотографию Веронике, та все равно не желала мне верить и без конца твердила, как я надоела ей со своими глупостями. Она словно говорила: а мне плевать на доказательства! У нее имелись собственные версии прошлого и способы защитить свою точку зрения.

Иногда Вероника что‐то вязала – просто чтобы занять время. Именно «что‐то», потому что я никогда не была уверена, есть ли у данного предмета будущее и будет ли Вероника когда‐либо это носить за пределами больничной палаты. Принимаясь вязать, она так расставляла локти, что острия спиц всегда оказывались направлены прямо на меня. А если в этот момент входила сиделка, Вероника тут же роняла свое «грозное оружие», пряча его в складках простыни, и сладко-сладко улыбалась.

* * *

Каждую субботу в том поселке, где Вероника выросла, случались драки англичан с ирландцами. Это происходило всегда на одной и той же улице, именуемой Прибрежной. Ребенком я часто играла в этом уединенном болотистом месте среди зарослей камыша и тростника. («Чтобы к половине восьмого была дома!» – всегда предупреждала меня Вероника.) Мне кажется, те драки все же были не совсем всерьез. Они, скорее, напоминали этакий изящный менуэт с разбитыми бутылками в руках. В конце концов, ведь в следующую субботу вечером они все равно должны были бы снова встретиться и исполнять те же самые па.

Нет, на мой взгляд, именно уроженцы Дербишира были по-настоящему дикими. Помню, например, двух братцев, которые обходили паб за пабом, рекламируя друг друга: мой брат – вот он, полюбуйтесь, – готов сразиться с любым здешним жителем как в бою, так и в соревновании по бегу, по прыжкам или по игре в крикет или даже в пении. Кстати, один из этих братьев, играя в крикет, сломал себе карьеру тем, что во время своего единственного первоклассного матча, озлившись, сбил с ног рефери. А второй, пробираясь как‐то домой при лунном свете, зарезал человека, а потом попросту перебросил труп через какую‐то каменную изгородь, сел на корабль и уплыл в Америку. Еще до своего бегства он как‐то прошел по вьючной тропе от Глоссопа до Деруэнта в компании одного типа, который выдавал себя за врача, но, как выяснилось впоследствии, на самом деле был сумасшедшим убийцей, сбежавшим из заключения.

Мне всегда нравилось представлять себе всякие возможные перекрестные родственные связи. А что, если тот «врач» тоже был моим дальним ирландским родственником, который оказался психически нездоров и был приговорен к содержанию в сумасшедшем доме? Я попыталась донести смысл своих теоретических выкладок до Вероники и прикинуть, подходят ли мне хоть как‐то называемые ею даты. Но она, разумеется, тут же заявила, что ей абсолютно ничего не известно ни о вьючной тропе, ни о сумасшедших. Мне очень хотелось обсудить с ней эту интересную тему более подробно, но, к сожалению, в дверь заглянула сиделка и предупредила: «Сейчас доктор придет!» На какое‐то время мне пришлось выйти из палаты и постоять в коридоре. «Кофейку?» – предложил мне какой‐то слабоумный, протягивая теплую тарелку с двухдюймовой лужицей грязи на дне. Я промолчала, проигнорировав столь щедрое предложение, и прислонилась лбом к чистой прохладной стене, выкрашенной в нейтральный цвет – во всяком случае, тем, кто выбирал цвет, казалось, что он нейтральный.

Через некоторое время доктор вышел из палаты и остановился рядом со мной. Ему даже пришлось хорошенько покашлять, чтобы привлечь мое внимание, и, поскольку я все продолжала прижиматься лбом к приятной на ощупь поверхности стены, он в итоге слегка тронул меня за плечо. Я обернулась и посмотрела на него. Это был маленький, куда ниже меня ростом, седовласый старичок довольно сердитого вида. Но на самом деле он вовсе не сердился – просто ему нужно было сообщить мне явно плохие новости. Кстати, в настоящее время средний рост английской женщины лишь чуть-чуть не дотягивает до пяти футов пяти дюймов. А я с трудом была способна наскрести пять футов и три дюйма, но все же возвышалась над Вероникой, как башня. Слезы защипали мне глаза. Господи, мама такая маленькая! Я тяжело вздохнула и будто начала наблюдать со стороны, как моя слеза стекает по щеке, останавливается и потом падает.

* * *

Площадь водохранилища «Лейдибауэр» составляет 504 акра. Периметр примерно равен тринадцати милям. Максимальная глубина – 135 футов. Для его строительства было использовано сто тысяч тонн бетона и один миллион тонн грунта. Я с подозрением отношусь к столь круглым числам, да и вы наверняка тоже. Но стоит ли предлагать вам это в качестве темы для дискуссии? Ведь когда люди говорят, что надо «похоронить прошлое», и упоминают, сколько с тех пор «воды утекло под мостом», они обычно именно такими круглыми числами и оперируют.

Как отказаться от призрака прошлого

Хилари Мантел – в молодые годы более известная как Илари – рассказала о своем детстве, юности и начале взрослой жизни в мемуарах «Как отказаться от призрака прошлого». Она родилась в 1952 году в Дербишире, в маленьком фабричном городке, и первые четыре счастливых года, оказавшихся весьма для нее полезными, провела в доме бабушки и дедушки, где, по ее словам, готовилась к карьере охранника железнодорожных путей, странствующего рыцаря, египетского погонщика верблюдов и римского католического священника. Когда Илари исполнилось четыре, ее отправили в школу, и, хотя это пришлось ей не по вкусу, она была вынуждена смириться, понимая, что таков закон. В шесть лет она вместе с матерью, отцом и разрастающимся семейством переехала в другой дом, якобы населенный призраками и находившийся в нескольких минутах ходьбы от старого. А вскоре в этом новом доме появился и новый «папа». И хотя с течением времени Илари пересечет континенты, ей так и не удастся избавиться от призраков прошлого, они останутся с ней навсегда, а со временем к ним присоединятся и другие – тоскующие фантомы ее нерожденных детей. В своих мемуарах она объясняет, как после своего странного детства сама она в итоге оказалась бездетной и как эти, так и не появившиеся на свет дети, в течение долгих лет преследовали ее, став частью ее жизни и ее творчества.

* * *

В этом месте оказываешься где‐то в середине жизни, не понимая толком, как ты сюда попал. И почему сейчас смотришь прямо в лицо собственному пятидесятилетию. А если оглянешься назад, то в череде минувших лет перед тобой промелькнут призраки иных жизней, которые могли бы у тебя сложиться. И в каждом доме, где бы ты ни поселился, ты обнаруживаешь призрак того человека, каким ты мог бы быть. Духи и фантомы крадутся по твоим коврам, выныривают из-под них, прячутся среди гардин и в гардеробах, затаившись плашмя под выдвижными ящиками. Ты думаешь о тех детях, которые могли бы у тебя родиться, но не родились. Интересно, когда акушерка сообщает: «Мальчик!» – то куда девается девочка? А когда тебе кажется, что ты забеременела, хотя на самом деле этого не произошло, что происходит с тем ребенком, образ которого уже сформировался в твоих мыслях? И все это ты складываешь в копилку собственного сознания, словно начиная писать короткий рассказ, который – и это тебе ясно с первых же строк – так никогда и не будет закончен.

В феврале 2002 года заболела моя крестная Мэгги, и необходимость навещать ее в больнице вернула меня в родной городок. Но проболела она недолго и умерла в неполные 95 лет, а мне снова пришлось ехать туда – уже на ее похороны. Вообще‐то за минувшие годы я часто там бывала, но на этот раз мне предстояло пройти особым путем: сперва по извилистой тропе между зелеными изгородями и каменными стенами, а потом вверх по широкой заброшенной дороге, которую в моем детстве люди называли «каретным проездом». Дорога эта ведет к старой школе на вершине холма, где уже никто не учится, к церкви и к зданию женского монастыря, где давно уже нет никаких монахинь. Девочкой я каждый день ходила именно этим путем – сначала утром в школу, а днем домой, на обед, и обратно, хотя на юге Англии эту дневную трапезу принято называть «ланчем». Следуя знакомым путем, я, взрослая женщина, да еще и в черном похоронном одеянии, испытывала сильное и хорошо знакомое ощущение подавленности. А уж перед перекрестком, где общественная дорога сливается с «каретным проездом», мной и вовсе овладели страх и растерянность. Я в ужасе шарила глазами по сторонам, словно ища что‐то в зарослях мокрой травы и густых папоротников; мне хотелось сказать: давайте остановимся здесь, не пойдем дальше! И я вспоминала, как в детстве все думала: а что, если устроить побег, побегать себе вдоволь, а потом вернуться к такому безопасному (хотя и относительно) убежищу, как родной дом. Но этот перекресток – то самое место, где меня неизбежно одолевал страх, – был одновременно и точкой невозврата: отсюда повернуть назад было никак нельзя.

Каждый месяц, начиная с семи лет и до одиннадцати, когда мы из этих мест уехали, мы ходили по тропе, ведущей на вершину холма, к церкви, чтобы исповедаться и получить отпущение грехов. Когда я выходила из церкви, я чувствовала себя чистой и просветленной, как и полагается. Но, увы, это состояние дарованной благодати длилось всегда не более пяти минут – именно столько времени требовалось, чтобы снова вернуться в школу. В общем‐то с самого раннего детства, с четырех лет, я постоянно была уверена, что совершила нечто нехорошее, неправильное. Исповедь, впрочем, существенных грехов не касалась. Просто что‐то внутри меня оказалось неподвластным исцелению и искуплению. Школьная учеба была связана с постоянной строгостью и систематическим уничтожением любых проявлений спонтанности. Так тебе навязывались правила, которые никогда не произносились вслух и были способны измениться именно в тот миг, когда тебе уже начинало казаться, что ты их накрепко усвоила. В первом классе, с первого же дня учебы я поняла, что должна сопротивляться всему, что в этой школе обнаружу. Когда я впервые познакомилась со своими одноклассниками и услышала дружный напевный йодль: «Доброе у-у-утро, миссис Симпсон!» – мне показалось, что я попала в компанию сумасшедших, а учителя, глупые и зловредные – это просто санитары, присматривающие за стадом юных безумцев. Я понимала, что уступать тут ни в коем случае нельзя. Как нельзя и отвечать на те вопросы, у которых, по всей очевидности, нет ответов, или на те, которые «санитары» задают просто для собственного развлечения и времяпрепровождения. Нельзя мириться, когда «санитары» убеждают тебя, что некоторые вещи попросту недоступны твоему пониманию; нужно непременно продолжать попытки во всем разобраться и все понять. Так начался период моей затяжной внутренней борьбы, и требовалось огромное количество энергии, чтобы сохранить в порядке собственные мысли и разум. Но мне было совершенно ясно: если этих усилий не прилагать, меня попросту уничтожат.

История моего детства напоминает мне некое сложносочиненное предложение, которое я все пытаюсь закончить – закончить и оставить позади. Однако история эта сопротивляется, не дает себя закончить и отчасти потому, что одних слов тут недостаточно. Дело в том, что миру моего детства была свойственна синестезия [21], и теперь меня преследуют призраки моих собственных чувственных впечатлений и восприятий, которые, стоит мне начать писать, как бы выныривают из глубин памяти на поверхность и дрожат между строчками.

Нас учат быть осторожными в том, что касается наших ранних воспоминаний. Иногда психологи предлагают пациенту поддельную фотографию, на которой объект их внимания, запечатленный в детском возрасте, якобы находится в незнакомой обстановке, в незнакомом месте или среди людей, которых никогда раньше не видел. Сперва такие пациенты просто удивлены, но затем – пропорционально собственной потребности угодить – чувствуют себя обязанными «вспомнить», то есть вызвать такое «воспоминание», которое как бы покрывало некий пережитый ими опыт, которого на самом деле они никогда не имели. Я не знаю толком, для чего над людьми ставятся подобные эксперименты; может, для того, чтобы лишний раз продемонстрировать, что некоторые психологи действительно обладают даром убеждения, а некоторые пациенты – чересчур развитым воображением? Нам и так без конца твердят, чтобы мы больше доверяли собственным чувствам, а мы, собственно, так и поступаем: доверяем объективному факту существования этой поддельной фотографии, а не собственному субъективному замешательству, которое испытали, ее рассматривая. По-моему, это просто трюк, а никакая не наука; и свидетельствуют данные подобных экспериментов только о нашем настоящем, а вовсе не о прошлом. И пусть мои ранние детские воспоминания носят несколько хаотичный характер, это все же, на мой взгляд, не пустая болтовня – по крайней мере, отчасти, – и я своим воспоминаниям доверяю, поскольку они обладают удивительной силой сенсорного воздействия и возникают сразу целиком, а не в виде осторожных, неопределенно-обобщенных формулировок тех пациентов, которые были обмануты поддельной фотографией. Когда я говорю: «Я сама это пробовала», то сразу как бы чувствую этот вкус; или я говорю: «Я это слышала», я как бы это слышу; и это отнюдь не просто феномен Пруста [22], а скорее нечто реальное, будто «кинофильм» Пруста. Любой может прокрутить эту старую пленку, нужно только немного подготовиться, немного попрактиковаться; возможно, писателям такое удается легче, чем большинству людей, хотя я бы не стала с уверенностью это утверждать. С другой стороны, я бы не согласилась и с тем, что важно не то, что именно ты помнишь, а то, что тебе кажется, что ты помнишь. Точность превыше всего. Я, например, никогда не скажу: «Это неважно, теперь это уже в прошлом», хотя прекрасно понимаю, что у маленьких детей довольно необычное восприятие времени и год им порой кажется десятилетием, а все люди старше десяти лет – абсолютно взрослыми и равными по возрасту между собой; и потом, испытывая полную уверенность в том, ЧТО произошло, я совсем не так уверена, В КАКОЙ ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТИ происходили эти события, а также В ТОЧНОСТИ ДАТ. А также я на собственном опыте знаю: если уж семья приобрела привычку к секретности, то и воспоминания начнут постепенно искажаться, потому что, разговаривая друг с другом, члены семьи невольно стремятся закрыть пробелы в фактах. А тебе же нужно попытаться осмыслить все, что происходит вокруг, и в итоге ты как бы камешек за камешком мостишь некий собственный нарратив – разумеется, по мере своих сил и возможностей – и, естественно, что‐то прибавляешь, что‐то выдумываешь, делаешь какие‐то собственные выводы; все эти маленькие изменения и порождают дальнейшие искажения воспоминаний.

И все же я считаю, что люди способны хорошо запомнить одну-две вполне реальные вещи – чье‐то лицо, аромат духов. Раньше врачи утверждали, что младенцы боли не чувствуют; но теперь известно, что они ошибались. Каждый из нас рождается с собственным набором органов чувств и собственной способностью ощущений; возможно, это закладывается в нас с момента зачатия. Отчасти нам трудно доверять самим себе, потому что, говоря о памяти, мы привыкли оперировать «геологическими» метафорами. Мы говорим о копании в частях нашего прошлого, давно похороненных; мы признаем, как трудно добраться до тех фактов, что скрыты слоями времени; мы даже соглашаемся прибегнуть к посторонней помощи – гипнотизера или психотерапевта, – чтобы до этих фактов добраться. Только, по-моему, вряд ли память похожа на геологические пласты; мне, например, куда ближе определение памяти, данное святым Августином: «бесконечно расширяющееся пространство». А еще мне порой кажется, что память похожа на огромную равнину, степь, где все воспоминания выложены бок о бок на одной глубине, точно семена под слоем почвы.

В моем детстве повсюду был такой оттенок краски, которого, похоже, более не существует, но он чрезвычайно хорошо характеризует ту пору. Это один из оттенков алого, но алого как бы поблекшего, вымоченного дождями, напоминающего несвежую, слегка подсохшую кровь. Краской такого оттенка покрывали панели парадных дверей, подъемные рамы окон, ворота фабрик или те высоченные двери-ворота, что ведут в узкие проходы между лавчонками и их закрытые внутренние дворы. Окрашенные такой краской поверхности и сейчас еще можно обнаружить на дверях и стенах старых закопченных домов-развалюх – ведь раньше не пользовались пескоструйными аппаратами, способными вернуть почерневшему от сажи песчанику прежний медовый оттенок; следы этой краски вы сумеете обнаружить в царапинах. Реставраторы, занимаясь восстановлением больших особняков, специально ищут такие царапины, где в глубине сохранились остатки первоначального красочного слоя, дабы иметь возможность впоследствии восстановить исходную цветовую гамму старых салонов, гостиных и лестничных пролетов. Я, например, использую такой «соскоб» старой краски – давайте назовем ее «бычья кровь», – чтобы обновить стены в комнатах моего детства, которые вообще‐то были и темно-зелеными, и кремовыми, а в более поздний период серовато-желтыми, точно дымок недавнего пожара, который словно обволакивает тебя, повисая на уровне плеч.

* * *

Я помню, что мне шесть лет и меня укладывают спать в комнате родителей в нашем новом доме в Бросскрофте. Собственно, пока что только одна эта комната в доме и пригодна для обитания. Кушетку моего брата поставили там же, у стены под окном; центр комнаты занимает двуспальная кровать родителей, а моя маленькая кроватка с кремовым покрывалом пристроилась у самой двери. Я лежу, укрытая клетчатым пледом, и играю с бахромой; мои пальцы неустанно заплетают ее и расплетают, заплетают и расплетают, и мне приятно ощущать кончиками пальцев грубоватую шерсть. Я пытаюсь заставить себя уснуть, мне хочется видеть сны, и для этого я думаю о краснокожих индейцах и об Иисусе; меня вообще вечно увещевают почаще думать об Иисусе, вот я и стараюсь, нет, я правда стараюсь. А еще я думаю о том, какой у меня будет вигвам, и томагавк, и замечательная гнедая лошадка, крепенькая и спокойная; она и сейчас с невозмутимым видом стоит рядом со мной, накрытая полосатой попоной и готовая в любой момент пронести меня галопом в облаках красноватой пыли по бескрайним равнинам Запада. И тут мне в голову вдруг приходит мысль о том, что мама там, внизу – возможно, прямо сейчас, – готовится уйти и уже надевает пальто, берет в руки сумку…

Теперь я уже уверена: сейчас она уйдет прямо среди ночи и бросит меня. Конечно же, нам не следовало переезжать в этот дом! Надо было остаться в Бэнкботтоме, где на дальнем конце улицы стоит дом бабушки и дедушки, там мы жили раньше. А теперь все пошло наперекосяк, и вся наша жизнь стала настолько неправильной, что я просто не знаю, как выразить это словами, да я и понять этого не могу; я знаю только, что каждый, кто может спастись от беды, должен это сделать: нужно немедленно бежать от нее прочь, бросив среди развалин прошлой жизни слабых, старых и малых. И моя мама – она ведь такая умная, такая приспособленная к жизни – наверняка отсюда сбежит, воспользовавшись первой же возможностью, и начнет еще одну, новую, куда лучшую жизнь где‐нибудь еще, в некотором царстве-государстве для принцесс, где и проживает ее настоящая семья. Мама с ее вечной улыбкой и светящейся копной рыжих волос кажется совсем чужой, неуместной здесь, среди мрачных смыкающихся теней, в этих пустых комнатах, где полно безмолвных невидимых наблюдателей, настроенных по отношению к нам весьма враждебно.

Мой отец Генри как раз укладывает малыша спать, и мне кажется, что мама, воспользовавшись тем, что он наверху, как раз и бежит. Я знаю, что, хотя ее уход почти убьет меня, я все же сумею это пережить, если точно буду знать, в какой момент она ушла, если услышу, как защелкнется за ней входная дверь. Но если этого не будет, мне будет невыносимо тяжело утром спуститься в холодную и пустую, без мамы, кухню, согретую лишь сиянием маминого плаката с Элвисом, на котором он толстым лицом излучает тепло, как восходящее солнце.

Так что я еще долго лежу без сна при свете уличных фонарей за окном и прислушиваюсь к звукам дома, хотя отец, уложив братишку, давно уже потихоньку спустился вниз. Утром я, естественно, чувствую себя совершенно разбитой, но все же должна встать и идти в школу, потому что таков закон.

У меня часто и подолгу ноют руки и ноги. Доктор называет это «болями роста». А однажды я вдруг обнаружила, что больше не могу дышать, но доктор тут же заверил меня: нужно немедленно перестать думать о том, что я разучилась дышать, и все получится само собой. Честно говоря, нашему доктору уже осточертело отвечать на бесконечные мамины вопросы о том, что же со мной такое. Меня он прозвал Маленькая Мисс Вечное Нездоровье. Меня это злит. Я терпеть не могу, когда мне дают прозвища. Это слишком похоже на желание заполучить надо мной власть.

Никто не должен давать тебе ни имен, ни прозвищ. Помни о Румпельштильцхене [23].

* * *

Джек начал часто приходить к нам в гости. Пьет чай. Теперь эти «чаи», похоже, превращаются в полноценные трапезы: в нашей просторной кухне зажигают верхний свет, и запущенный сад за окном – он сейчас весь в цвету – словно растворяется в сгущающихся сумерках. Мы готовили всякие странные легкомысленные кушанья; например, если быстро вылить сырое яйцо в кипящий жир, образуются всякие причудливые завитки, похожие то ли на загадочных морских тварей, то ли на жемчужины с полупрозрачными беловатыми ножками. «А сегодня Джек придет?» – спрашиваю я и получаю утвердительный ответ. Вот и хорошо. Я как раз подыскиваю подходящего кандидата, за которого можно было бы выйти замуж, и хочу уладить этот вопрос как можно скорее. На мой взгляд, Джек для этого вполне подошел бы, хотя жаль, конечно, что он мне не родственник, а всего лишь один из наших знакомых.

У подножия холма, в Бэнкботтоме, только и разговоров, что о последних новостях из Рима: папа разрешил заключать браки между троюродными братьями и сестрами! А это, как говорят, означает, что Илари, например, впоследствии сможет… если, конечно, захочет… выйти замуж за… и дальше начинается перечисление имен тех, о ком я и слыхом не слыхивала. Надо было, конечно, поскорее о них узнать – мне нужны сведения об этих потенциальных кандидатах в мои мужья; ведь я, как давно уже мной решено, хотела бы выйти замуж за кого‐то из наших родственников, чтобы сохранить единство нашей большой семьи и гарантировать себе в будущем определенный запас знакомых людей: двоюродных дедушек, обожающих чеширский сыр; двоюродных бабушек в старомодных шляпках, которые вечно что‐то обсуждают тихими голосами, одновременно выуживая ложкой из миски консервированные персики. У меня есть двоюродный дедушка, который побывал в настоящей военной тюрьме; «Наш Джо – пламенный лейборист», – говорит про него моя двоюродная бабушка. А другая моя двоюродная бабушка за деньги продала свои золотистые косы. Только вот почему же у меня одни двоюродные дедушки и бабушки? А где же следующее поколение? Где их дети? Так и не появились на свет или умерли во младенчестве? Все проклятая нищета виновата, говорит мне мама, нищета и пневмония. И я записываю незнакомое слово «пневмония». Я еще не знаю, что это болезнь; мне кажется, что это название какого‐то сильного холодного ветра.

Однажды Джек в очередной раз приходит к нам «на чай» да так у нас и остается, к себе домой не возвращается. «Он что, теперь домой вообще больше не пойдет?» – спрашиваю я. И для меня словно сразу ночь наступает; и ночь обрушивается на эту дис-пенсацию [24]; и в последующие недели я все сильней злюсь, и в итоге меня бросают в Стеклянный Замок. Джек и моя мать сидят на кухне, а я прыгаю на улице под кухонным окном и строю им рожи. Они смеются и задергивают занавески. Я стучусь в заднюю дверь, я так сильно стучусь, словно хочу ее выломать, но они заперли ее на засов. И я в бешенстве топаю ногами на морозе. А зовут меня теперь Румпельштильцхен.

* * *

Не следует так уж осуждать собственных родителей. В основном – и это свойство всех родителей – они старались вести себя как можно лучше. Они просто запутались, и денег у них не было, и они не могли позволить себе обратиться к юристам, и буквально все были против них, а сами они – согласно простейшим арифметическим расчетам – были еще поразительно молоды. Они и леса‐то за деревьями не видели и толком не знали, как прожить очередную неделю с понедельника до пятницы. Они были влюблены или же сердились друг на друга, их предавали, им доводилось горько, ох как горько, разочаровываться в людях, и они, в точности как и мы, как и все наше поколение, цеплялись за любую возможность, пытаясь все исправить, все переменить, обрести вторую жизнь; они разбивали и сбрасывали оковы логики, они заставляли себя вновь собраться и встать на ноги, отринув слабость и отчаяние, и плевали в глаза своей судьбе. Именно так и поступают родители. Они верят, что любовь надо всем способна одержать победу, а иначе зачем им было рожать детей, зачем им было рожать тебя? Нет, судить своих родителей вообще не следует.

Но когда тебе лет шесть-семь, ты этого еще не понимаешь. И мне в детстве казалось, что судят как раз меня; что это я совершила какое‐то не названное вслух преступление; что это мне вынесли приговор и вскоре я понесу наказание, но пока еще точно не известно, какое именно.

* * *

Субботним утром в Бросскрофте я рано утром спускаюсь вниз и, к своему удивлению, обнаруживаю там дедушку. Он возится в кладовой, где полы и полки каменные и холодно даже в августе. Там дед разложил свои инструменты, когда помогал ремонтировать дом; сейчас он собирает их, тщательно протирает и укладывает в брезентовые колыбельки. «Что это ты делаешь, дедушка?» – спрашиваю я, и он отвечает: «Да вот, детка, складываю свои вещички и домой собираюсь».

Я с упавшим сердцем бреду прочь.

На кухне мать хватает меня, прижимает к себе: «Что он тебе сказал?»

«Ничего».

«Как это ничего? – Она вся красная – щеки так и пылают, рыжие волосы горят огнем. – Как это ничего? Ты хочешь сказать, что он с тобой вообще не говорил?»

Я вижу, что всем нам грозит новая яростная ссора, и отвечаю равнодушно, прячась за буквальный смысл сказанных мне слов – словно глупый гонец, во второй раз принесший дурное известие: «Он просто объяснил, чем занимается. Сказал: да вот, детка, я складываю свои вещички и домой собираюсь».

И дедушка уходит – спускается к подножию холма, в Бэнкботтом; спина прямая, шея словно одеревенела. Где‐то у нас в доме с силой хлопает дверь. Дрожат оконные стекла, потрескивают кухонные шкафчики, и новое зеркало, висящее на стене в гостиной, со стуком покачивается на своей цепи. На верхней площадке лестницы свет не горит, и она кажется мне мертвым центром этого дома. По-моему, я успеваю заметить, как некто сворачивает за угол в том коридоре, где теперь находится комната моего отца Генри. Теперь у него там узкая односпальная кровать, а стены желтые и шторы почти всегда наполовину задернуты.

Что же с нами происходит? О нас говорят на улице. Твердят, что мы нарушили правила. Наш дом словно окутывает тьма. Воздух вдруг стал каким‐то желтушным и сгущенным, он газообразными облаками повисает в каждой комнате дома. Мне эти облака кажутся такими плотными, как будто можно разбить о них себе лоб.

У меня появился еще один брат; откуда же они все‐таки берутся? Братья спят в главной спальне – тот, что постарше, в кремовой кроватке, бывшей моей, а маленький в своей колыбели. Меня перевели в комнату отца, ту самую, с желтыми стенами, что в самом конце коридора, куда не проникает естественный свет; сам коридор освещен одной-единственной лампочкой под потолком, которая не рассеивает царящий вокруг полумрак, а только сгущает его, порождая жутковатые тени. По этому коридору я никогда не хожу спокойно и всегда бегом преодолеваю расстояние от лестничной площадки до собственной кровати. Наши два щенка по ночам беспокойно скулят и плачут. Им страшно. Страшно было даже тому человеку, которого попросили покрасить лестничные пролеты; я сама слышала, как он говорил об этом моей матери, хотя подслушивать нельзя.

Однажды вдруг куда‐то исчез ключ от входной двери. В поисках ключа дом был перевернут буквально вверх дном. Тщательно осматривались каждая поверхность, каждый ящик. Пол был вытерт нашими коленями, прощупана каждая щель. Всех гостей – увы, их совсем немного – строго предупреждали о пропаже, так что им теперь тоже мозг сверлила одна-единственная мысль об исчезнувшем ключе, а хозяева дома бдительно следили за каждым их шагом. Но проходит дня два, и ключ находится; оказывается, он лежал на самом видном месте – на горке с маминым фарфором – по всей вероятности, он оказался в некой слепой зоне.

Моя мать перестает теперь выходить из дома, она даже в магазины почти не ходит. Часто к нам приходит только моя крестная, постоянно доходя от Бэнкботтома до нашего дома и обратно. Дети в школе без конца задают мне вопросы о том, как у нас в доме все устроено и кто в какой кровати спит. Я совершенно не понимаю, зачем им понадобилось это знать, но ничего о нашей семье не рассказываю. Я ненавижу ходить в школу. Я часто болею – у меня бывают и «боли роста», и проблемы с дыханием, о котором мне вообще не полагается думать, и ужасные головные боли, которые становятся все более тяжелыми, бывает, из-за них у меня темнеет в глазах. Когда я после нескольких дней отсутствия снова являюсь в школу, меня, похоже, никто в классе не узнает, и у меня возникает ощущение, словно меня без моего ведома вообще в другой класс перевели. Нашу новую учительницу зовут мисс Портер. На уроках арифметики я не понимаю, что за цифры она пишет на доске – видимо, я что‐то пропустила, – и поднимаю руку. Я говорю: «Я не понимаю», – и она смотрит на меня так, словно не верит собственным глазам. Не понимаешь? Не понимаешь? Это что такое? Ты просто хулиганка? Хочешь сорвать урок? Взяла бы да попросту списала все у своей соседки по парте, как это делают такие же, как ты, тупицы! «Она, видите ли, не понимает!» – все повторяет мисс Портер, возмущенно тараща глаза. Вокруг меня ученики визжат, хихикают и болезненно фыркают носами.

Мисс Портер, впрочем, очень скоро покинула школу. А мое незнание арифметики так со мной и осталось.

Раз в год у нас в школе и в церкви устраивали Миссионерское Воскресенье, и мы пели об африканцах и индийцах. Мы называли их «Черные Дети», собирали для них деньги, и если тебе удавалось собрать достаточно много, ты получал возможность как бы стать хозяином одного из них. Всю неделю, предшествовавшую Миссионерскому Воскресенью, мы пели особые псалмы с весьма невнятной мелодией, но пронзительными словами: «Во имя младых жен и вдов… детей, поспешивших в свои могилы…» Сколько же лет должно было быть тем, кого называли «младой женой»? Как на самом деле они стали вдовами? И кто были те «дети, поспешившие в свои могилы» – сами жены или же младенцы, ими рожденные?

На самом деле я, возможно, просто неправильно поняла и запомнила слова псалма и теперь, возможно, выдала пародию на то, что в действительности было написано на выданных нам листках с текстами. В восемь лет я решила больше не слушать и не слышать тех, кто со мной заговаривает. Если кто‐то задавал мне вопрос, я тут же переспрашивала: «Что-что?» А спросившему приходилось вопрос повторить, и он постепенно приходил в ярость, все повторяя и повторяя его, а я тем временем внутренне собиралась, призывая к порядку свое внимание, столь неожиданно потревоженное и словно рассыпавшееся на кусочки. Слова казались мне неясным пятном, мельтешащими крылышками ночной бабочки, вьющейся вокруг яркой лампы, внутри которой значение этих слов. Мои собственные мысли двигались с несколько иной скоростью, чем скорость обычной человеческой беседы – раза в два быстрее, – а потому мне всегда приходилось как бы возвращаться назад, продираясь сквозь дебри реплик, чтобы понять, на какой по счету вопрос мне следует в данный момент ответить. Я, правда, и теперь продолжаю придерживаться привычки смотреть на все как бы искоса, уголком глаза, и пользоваться искусством тактильного восприятия, всего на свете касаясь лишь кончиками пальцев.

* * *

Итак, мы с Генри сидим в гостиной нашего дома в Бросскрофте под зажженной настольной лампой, и перед нами шахматная доска с расставленными фигурами. Малыши наверху давно уже сладко посапывают во сне, а моей матери и Джека дома нет – куда же они ушли? Может, на танцы? Мне это не известно. Мой бледнолицый отец, несколько раз сложив в кресле длинное худое тело, осторожно касается пешки. И вот в один из таких прекрасных вечеров я, исполненная вдохновения, предпринимаю неожиданную рокировку и, переместив своего короля сразу через две клетки, даю ладье возможность занять выигрышную и весьма опасную для противника позицию. Благодаря этому ходу я перехватываю инициативу, и папа, восхищенный моей предприимчивостью, наклоняется ко мне и говорит: «А ты поняла, что тебе позволили это сделать?» Истина тут лежит между «да» и «нет». Мне восемь лет, и я далеко не дура, хоть иногда и произвожу впечатление придурочной. Во всяком случае, меня вряд ли можно счесть неспособной изучить правила этой игры, причем изучить их как бы украдкой, чтобы потом неожиданно поставить в тупик собственного отца; хотя в данный момент, решаю я, пусть папа лучше пребывает в уверенности, что я взяла свой хитрый маневр с потолка, и я улыбаюсь, изображая полнейшее изумление, когда моя ладья «случайно» выскакивает из своего угла и движется, как танк, через все поле боя, уничтожая основных вражеских защитников. Тут важно не стараться непременно выиграть; лучше вести себя как обычно и держаться непринужденно. Ведь точно так же и папа – то есть без нажима и излишних советов – оставляет для меня книги из своей библиотеки, зная, что я их непременно обнаружу и прочту: это книги в желтых переплетах издательства «Голланц». Я читаю «Размышления о виселице» Артура Кёстлера. Я учусь по этой книге, я чуть ли не выучиваю ее наизусть; она мне снится во сне. Мне снится, будто я кого‐то убила, и я понимаю: лучше знать о том, какое тебя ждет наказание, чем не знать.

Все надо мной смеются, потому что я вечно не слышу вопросов, потому что без конца переспрашиваю: «Что-что?» Мама даже делает ставку на лошадь по кличке «Мистер Что». И этот конь выигрывает на крупнейших скачках «Гранд Нэшнл».

* * *

В те времена, когда мне все еще было семь, но уже после моей первой исповеди и первого причастия, в школу я ходила по улице Вулли-Бридж-Роуд, где слева от меня была покрытая заводской сажей зеленая изгородь, а справа – стена консервной фабрики, где в жестяные банки закупоривали невообразимую массу жидкого мяса. Мой ангел-хранитель, невидимый, неотступно следовал за мной – всегда за моим левым плечом и всегда на один шажок позади. И мне казалось, что и сам Господь всегда сопровождает меня. Вы, наверное, можете подумать, что я о чем‐то Его просила? Например, показаться и положить конец всяким неприятным явлениям в Бросскрофте: ночному хлопанью дверями, мощным порывам ветра, с ревом проносившегося по комнатам? Нет, я воспринимала Бога иначе. Для меня Он не был ни фокусником, ни волшебником, и его не следовало просить что‐то переменить или исправить в твоей жизни: Он ведь не слесарь, не плотник и даже не мой дедушка, хотя у деда такие замечательные инструменты, уложенные в одинаковые брезентовые колыбельки. Я сумела прийти к собственному пониманию того, что есть Высшая Милость; в моем понимании она была подобна узкому связующему каналу между Богом и людьми, вода в котором может и едва течь, и быть покрыта зеленой ряской и всяким мусором – все зависит от конкретной личности и от того, какое место Бог занимает в его душе. Каждое дарованное человеку ощущение – это уже проявление Высшей Милости; любое прикосновение, любой запах и вкус – проводники этой Милости. А вот понимание музыки – милость, недоступная ребенку, который без конца переспрашивает: «Что-что?» Мама теперь никогда не играет на фортепиано, отец – редко; а Джека и вовсе не увидишь присевшим к инструменту, но это, несомненно, потому, что он принадлежит к англиканской церкви. Я же не способна воспроизвести ни одной мелодии; и все вокруг меня со всей жестокостью это подтвердили. Я даже фа-соль-ля-си-до не могу пропеть и не сфальшивить. Можно, конечно, молить Господа о милости, но Высшая Милость – это то, что прокрадывается в твою жизнь незаметно, неожиданно, точно сквозняк. Ведь это такое явление, которое заранее спланировать невозможно. Ты получаешь милость, не прося даровать ее тебе. Осознав это, я целый год бережно хранила в душе это знание, как и то самое местечко, которое оставляла для Бога; и это место, а точнее, окруженное светом пространство, где я ждала Его, было словно с неровными краями вырезано где‐то в районе моего солнечного сплетения. Я постоянно пребывала в этом бдительном ожидании, в этакой «боевой готовности», однако то, что в итоге ко мне явилось, Богом отнюдь не было.

* * *

Иной раз натыкаешься на нечто такое, что и описать невозможно. Хотя уже ведь и написала все, что сумела придумать, и пора поставить в данной истории точку. Однако ты сознаешь, что технически твоя проза должного уровня все еще не достигла, и говоришь себе: что ж, прекрасно, зато я теперь, по крайней мере, знаю свой потолок. Но не торопись. Постарайся выбирать простые слова. И тут вдруг тебе становится ясно, что читатели – любые милосердные читатели, все это время остававшиеся с тобой, – давно готовы услышать от тебя любые откровения, стать свидетелями сцен жестокости и сексуального насилия. Ну да, все это обычные элементы «хоррора». Вот только у меня‐то «ужасы» куда более расплывчаты, диффузны, хотя их удушающая десница держит меня за горло всю жизнь, и я сама до сих пор не знаю, как им это удается и что они такое.



Поделиться книгой:

На главную
Назад