— Жест, конечно, широкий, — язвительно откликнулся Ставцев. — Но я полагаю, что вы поторопились... У вас это и без просьбы все отобрали бы товарищи большевики, все отобрали бы!
— Я просил также у Ленина разрешения перевести все мои банковские вклады в Швейцарии и во Франции на счет большевистского правительства... Я рассказываю это вам не в доказательство своего благородства и широты, как вы изволили выразиться, а для констатации факта и объяснения, почему я обрадовался, что вы с нами. Вы не с нами? Это дело совести, Николай Николаевич!
— Куда уж мне! Есть и молодые, у кого здоровье покрепче. На большее, чем отсидеться в Саратове, где мои жена и дочь, я не рассчитываю. А там видно будет!
Дервиз укоризненно вздохнул.
— Прошлого своего боитесь? Не стоит! Я имел основания для большего беспокойства за прошлое. Капиталист, один из самых богатых людей России... Никто меня еще не попрекнул моим прошлым.
— Я будущего боюсь! — пояснил Ставцев. — Я участник ледового похода Корнилова... Подполковники шли в рядовых. Большевиков засекали шомполами и вешали на придорожных деревьях. Под Екатеринославом взяли в плен поручика Серебряной роты Семеновского полка. У большевиков он командовал ротой. Я видел, как его казнили... Согнули две березки, привязали его за ноги к макушкам. Березки выпрямились, но не разорвали... Нарочно подобрали слабее. Под ним развели костер и варили походную похлебку. Он дышал дымом, но молчал, а когда подбросили валежника в костер й волосы у него занялись огнем, он дико закричал! Так и горел, медленно, как спичка...
Курбатов зажмурился. Вот на что, наверное, намекал Артемьев, когда говорил, что о шомполах доставит свои доказательства. Об этаком и в такой откровенности он слышал впервые. Оберегали его в Петрограде от таких разговорчиков.
Вохрин в ярости ударил кулаком по столу.
— Ожесточение — это еще не убежденность!
Дервиз горько усмехнулся.
— Картинка страшная, Николай Николаевич! Сочувствую вам, что довелось все это видеть своими глазами... Ну, а русского мужика куда вы это в своем страхе дели? А?
Ставцев не сдавался.
— Вы же не будете отрицать, что очень много шансов у тех, кто сейчас рвется к Москве с юга, с севера, с востока, кто подошел к ближним подступам к Петрограду... Мы можем с вами тут до бесконечности разговаривать о мужицком возмущении, но там орудия, там снаряды, там воинский порядок. Это не времена Степана Разина, велика разница в вооружении восставших и тех, кто идет на подавление восстания. Вот поэтому я и страшусь будущего, оно сжимает, как железной колодкой, горло Москвы...
— И не сожмет! — добавил Дервиз. — Разожмется, как в дурном кошмаре. Вы никак не хотите понять, Николай Николаевич, что идут все эти полки и с севера, и с юга, и с запада без знамени. Это только агония мести и досады... Монархия в России рухнула, божественность царской власти развеялась, монарх невозвратим. На кого же думают опереться в становлении власти, в военных действиях все эти генералы? Есть, на мой взгляд, только две силы, которые могут править Россией. Дворянство во главе с царем и народ — пролетариат, как выражаются марксисты... Третьего не дано!
— Однако и вы, Дервиз, не чурались земельных владений. А замок ваш или дворец и отсюда из окошка виден. Стоят красные башенки, готика в сердце России. Не щемит ли сердце?
— Нет, не щемит! Мы присутствуем при интереснейшем эксперименте. Идеи социального равенства и социального переустройства давно сотрясали Европу, в России прорвалось... И поверьте, Николай Николаевич, не будет на все двадцатое столетие движения более популярного. Знамение века и эпохи, но, конечно, такая ломка не может идти без сопротивления, но сопротивления обреченного. В России это получилось легче. Помещики помогли. Не хотели добром отдать землю. Теперь нет уже силы, чтобы у русского крестьянина отнять землю. Умные люди это давно видели. Понимал это и ваш приятель или знакомый, которого вы приезжали мне представить... Кольберг. Где он, кстати, сейчас?
Что-то невероятное происходило на глазах у Курбатова. Барон фон Дервиз! Крупнейший финансист и миллионщик. Когда подходили к Кирицам, Ставцев указал Курбатову на замок, обнесенный кирпичной стеной, с въездными воротами, как у дворцов, с плотиной и озерами у изножья. Зубчатые башни, островерхие и круглые с турьими бойнйцами. И он за большевиков. А Ставцев? Кем был Ставцев в том старом мире в сравнении с этим человеком?
Фон Дервиз спокоен и ровен, а Ставцев кипит, даже и не очень удается ему это скрыть. А надо бы! Вохрин уже с тревогой поглядывает.
Но все это было отвлеченным спором, и вдруг — Кольберг. Опять всплыла эта зловещая фигура.
Ставцев помедлил с ответом, как бы пытаясь что-то вспомнить.
— Нет, пожалуй, трудно представить, где может быть Кольберг. Если не убит, то скорее всего в эмиграции. Между прочим, он занятный человек.
— Очень! — быстро согласился Дервиз, но в его голосе легко улавливалась ирония. — Очень занятный! Вы знаете, зачем он приезжал ко мне? Или он вас не удосужился посвятить в свои планы?
— Отчасти... Он говорил, что его очень интересуют обрусевшие немцы.
— И только?
— Он работал в жандармском корпусе. У нас было не принято интересоваться его служебными делами.
Дервиз нахмурился.
— По-моему, он этим все вам объяснил. Он предлагал союз землячества. Он говорил мне, что Россия — это колосс на глиняных ногах, что очень скоро в России загорится зарево крестьянской войны. Все рухнет. Он считал, что немцам в России надо объединиться на случай смуты. Открывал мне заманчивые перспективы вложения немецких капиталов в русскую промышленность и установление через подставных лиц такой власти в стране, которая была бы послушна немецкому влиянию. Я счел это предложение противоестественным и в общем-то неосуществимым. Поэтому я не оставил его ночевать в замке...
Вохрин зло рассмеялся.
— Наверное, ему нужны были бы и ваши услуги?
— Наверное... — согласился Дервиз.
— Война нам показала силу немецкого землячества. Это имеет и несколько иное название... Шпионаж!
Ставцев поморщился.
— Это голословно.
— Нисколько! — воскликнул Дервиз. — Влияние такой немецкой партии при русском правительстве, о котором говорил Кольберг, лишило бы Россию национальной самостоятельности...
Ставцев что-то еще пытался сказать, но умолк на полуслове. Он воспользовался тем, что Вохрин разлил по рюмкам водку, выпил и уже смиренно закончил спор:
— Вот поэтому я и ухожу с арены... Пойдешь направо — жизни лишишься, поедешь налево — коня серый волк съест. Росстань — словом, лучше переждать на перекрестке.
У Дервиза тоже заметно пропал интерес к спору. Он обернулся к Курбатову.
— А вы, молодой человек, тоже предпочитаете переждать на росстани,, на распутье?
— Нет! — ответил Курбатов. — Я сделал выбор...
Дервиз нахмурился.
— Романтика мстителей, белая армия, белые одежды святых?
Курбатов посмотрел на Ставцева. Тот сделал едва приметный знак движением век: молчать надо!
— Нет! Я провожу своего друга и иду в Красную Армию...
Все тихо в доме, и все давно уже спят. Разметалась во сне Наташа, уронив голову на его руку. В темноте смутны черты ее лица, но Курбатов видит каждую его черточку. Он не спит, сон бежит от него...
Трудно вместить, трудно окинуть все с ним случившееся, понять, оценить, очертить каким-то определенным кругом. Может быть, невольно Ставцев в своем притворстве сказал правду о росстани... Как легко потеряться, как легко можно заблудиться во всей этой неразберихе, в этом отчаянном хаосе. «Ледовые мстители». Из Петрограда смотрел на них Курбатов как бы даже с восторгом. Ему нравилась романтика неравного боя. Романтика! Насмешка над романтикой! А если они придут сюда? Что им Наташа, что им Вохрин, что им этот странный барон? Виселица и шомпола... И нет никаких мстителей, а просто жажда власти, которая вырвана как жало, но которая сладка для них как сахар! И этот спокойный человек в ВЧК. Чему он так заразительно рассмеялся? Над бессилием рассмеялся тех, кто послал его, Курбатова. Смех над обреченными. А обреченные, послушать Ставцева, кольцом сжимают Москву. Московское великое княжество и то было обширнее по своей территории, чем большевистская Россия. Где взять силы, чтобы отодвинуть девятый вал? Значит, есть где-то силы, и не от бессилия ли мечутся там, посылая стрелять из-за угла?
Но это же страшно, страшно разлучаться в такое время... Курбатов обнял Наташу, прижал ее к себе, глядя сухими глазами в глухую темноту.
Кольберг... Немецкий шпион. Его не принял в своем доме барон, и тоже немец. Жандарм и шпион, и ему-то служить, за него Ставцев голову хочет положить. Где для них Россия? В чем она? Плакать хотелось от позора, от стыда, а слез не было.
Проворов! До Проворова бы добраться! Досталось томиться Курбатову несколько дней. Видимо, Проворов не торопился. Или, может быть, ему было очень трудно.
Чем помочь?
Однажды, когда в доме все уснули, Курбатов предложил Наташе пройтись погулять по лесу.
— Опасно в лесу... — заметила Наташа, но не очень уверенно.
Курбатов показал ей пистолет. Они оделись и неслышно выскользнули в сад.
Морозило. Светила в полную силу луна, раскидывая по парку причудливо переплетенные кроны голых лип и тополей.
Наташа с радостью вела Курбатова по любимым с детства местам, она провела его на обрыв за парком, откуда, как она не раз ему говорила, «плакать хочется».
— Если бы днем... Ты вот все о России. Здесь она, Россия! Когда научусь, напишу красками Оку и Проню... Пронюшку... Милая моя реченька..
Луна подсинила размах снежной равнины, сгладила, убрала все изгибы и всхолмья. Стыли луга под ее неверным светом, но все же виднелись резко очерченные головки стогов.
— Люблю, люблю... — говорила Наташа, прижимаясь, заглядывая ему в глаза. — Ты вернешься?
— Вернусь... Родная моя, вернусь!
— Я буду ждать... Не делай глупостей! Береги себя... Как лее я без тебя-то буду?!
Морозило. Они пошли обратно аллеями парка. Скрипел под ногами неотоптанный снег. И вдруг на аллее, прямо перед ними, возникла темная фигура.
Курбатов сунул руку в карман, но еще несколько шагов, и он узнал Проворова. Наташа отпустила руку.
— Ничего... — успокоил ее Курбатов. — Не бойся со мной!
Они сходились. Проворов в солдатской шинели, в солдатской шапке. Подошел и просительно проговорил :
— Браток! Нет огонька? Курить есть чего, нечем разжечь!
— Спичек нет! Дойдем до дома, вынесу..
— Вынеси! Будь человеком...
Курбатов вышел на крыльцо, подал Проворову спички. Вместе с коробком спичек — бумажку, на которой был записан разговор Ставцева с Дервизом о Кольберге. Спросил, когда трогаться.
— Днями... — пообещал Проворов. — Будет знак...
Что же греха таить, не от нетерпения спросил Курбатов у Проворова, «когда трогаться». Он не дни — часы считал, сколько ему еще быть рядом с Наташей. А там разлука. На год, на два... Если бы не Наташа, с каким легким сердцем он сейчас кинулся бы в этот круговорот, в эту дикую мельницу. Наташа...
Каким бы счастьем были напоены эти дни, если бы время не отсчитывало часы и секунды неумолимой разлуки!
Они все время вместе. Ставцев поправлялся и поговаривал, что пора уходить. Вохрин отмалчивался, Варвара Павловна плакала.
Курбатов, как-то перебирая книги, наткнулся на томик Лермонтова. Листая страницу за страницей, вдруг остановился. Прочитал стихи. Он и раньше их читал, читал Лермонтова запоем, а вот забыл и только теперь вспомнил. Они ожгли его, дочитывал последние строчки, подавляя подступавшие слезы:
Курбатова никогда не волновали религиозные чувства. В кадетском корпусе и в юнкерском училище выводили на молитвы, но давно уже он, как и его товарищи, был к ним равнодушен и смотрел на них как на одно из бессмысленных установлений. Старушечье дело, и конец с тем. Если бы его спросили, верует ли он в бога, Курбатов удивился бы. Как-то само собой отмерло, без извечных вопросов, какими мучился Достоевский и мучил своих героев. Наверное, даже излишне мучил, так по крайней мере казалось Курбатову, когда он вчитывался в строчки, посвященные Алеше Карамазову. И стихи Лермонтова отнюдь не молитвенным ритмом поразили его, а нежностью, перекликающейся с его ощущениями.
Это все, что он хотел пожелать Наташе, уходя в неизвестность.
Он прочитал ей эти стихи, Наташа плакала всю ночь. Может быть, смутно она о чем-то догадывалась? Курбатов несколько раз ловил себя на отчаянной мысли рассказать... Все рассказать ей!
Какая же может быть в этом опасность? Неужели она могла бы его предать? Нет! Не могло этого быть! Не могло! Так почему же ее оставлять в неведении? Он уходит в Красную Армию... Но это же доступно, доступно для писем, можно подать весточку; оттуда, куда он идет, и весточки не подашь!
А вдруг в отчаянии, в ожидании, когда уже ждать не останется сил, и не то что проговорится, а искать начнет... Это грозит гибелью и ей, и ему, и всем тем, кто будет около него. Нет! Молчать! Он обязан молчать!
И вот свершилось.
Варвара Павловна пришла днем с базара, пошепталась о чем-то с мужем. Вохрин вошел в комнатку к Ставцеву и позвал Курбатова.
— Спрашивали сегодня мою хозяйку, где это муженек молодой моей дочки скрывается. Или отъехал куда?
Ставцев привскочил с кровати.
— Поп разболтался!
— Не знаю. Но если вам, Николай Николаевич, нет желания вступать в объяснение с властями... Словом, я не гоню. Можно и объявиться. Мои гости — это мои гости.
— Нет! Погостили, пора и край знать! Сегодня в ночь уходить!
Курбатов понял, что это Проворов знак подает.
На ночь Вохрин запряг лошадь. Когда заснуло село, задами на санях повез гостей. Наташа провожала Курбатова. Неподалеку от станции в лесочке остановились.
Вохрин взял Ставцева под руку, они отошли от молодых. Наташа заплакала. Курбатов обнял ее. Слов не находилось для утешения. Самого в пору утешать.
Вохрин отвел Ставцева подальше. Тихо сказал:
— Я не хотел при них говорить... Не торговки на базаре спугнули меня. В село приехали чекисты. Зачем приехали, я не знаю. Похоже, кого-то ищут...
— Спасибо! — сказал проникновенно Ставцев. — Спасибо!
— Не за что! Я не хотел, чтобы беда случилась в моем доме. А он, Курбатов, мой зятек, правда в Красную Армию идет?
Ставцев недобро усмехнулся. Вышло у него это без наигрыша.
— Наверное...