Притуляк Алексей
Пуля-дура
«Служенье муз не терпит суеты»
Щенок сидит у самой кромки огромной лужи — пегий, лопоухий, смешной. По грязной жиже перед ним расплывается радужное пятно бензиновой плёнки, охватывает ошмёток банановой кожуры — берёт в плен это утлое судёнышко. Щенок улыбчив глазами; его немного отрешённый взгляд чем-то напоминает взгляд мамы в последние годы жизни, когда она уже вышла из себя и гуляла где-то там, в астрале своей неожиданной и быстрой старости, в прекрасном и беззаботном далеке. Мама-мамочка… Недолго ты погуляла — год-два всего. А потом у тебя выросли крылышки и ты улетела к звёздам. Через тернии. На терниях ты и в лучшие-то времена не заморачивалась — шла и шла по ним, босая. Иногда только поморщишься от боли, потрёшь исколотые подошвы, когда уж совсем невтерпёж, и — дальше идти…
Опускаюсь на корточки, аккуратно примостив снятый со спины гитарный футляр возле ноги. Будущий матёрый собак жизнерадостно тычется мокрым носом в джинсы, в подставленную ладонь, подрагивает хвостулькой. Лапы грязные и мокрые… Ой нет, голубчик, давай без этих резвых телячьих нежностей! Грязные пятна на джинсах от твоих лап мне совсем ни к чему. Да, ты мне тоже нравишься, но взять тебя с собой я сейчас не могу, извини. Работа у меня.
Глажу напоследок лохматую голову, забрасываю футляр с «Винторезом» за спину и иду дальше по Пржевальского.
Тихо здесь, сонно и пустынно. Весна ещё не дошла сюда, не пробралась в тесноту домов. Пахнет недотаявшим снегом, солнцем и… старыми мокрыми валенками почему-то. Генерал-майор грустно взирает с небес на переполненные мусорные баки во дворах, на сваленные у разрытой теплотрассы трубы, на слепые фонари и косодверые подъезды названной в его честь тесной улочки.
До музыкальной школы имени Скрябина, где я веду класс фортепиано, чуть более трёхсот метров. Но сейчас мне не туда. Мне — в противоположную сторону, на Варшавскую, за перекрёсток, в закрытую на капитальный ремонт пятиэтажку, в двухстах пятидесяти метрах по диагонали от ресторана «Тянь-Шань»…
Эй, лохматый, а ты всё-таки увязался за мной, да?
Собачье чадо лебезит, юлит задом и ластится, радостно заглядывая в глаза. Потом, почуяв, наверное, что я не хочу его брать, совсем как настоящий рычит и визгливо тявкает.
На часах — без семнадцати. В резерве не больше пяти минут. Этого мало, чтобы вернуться на Северную, на стоянку, и сунуть щенка в мой «Витц». Придётся топать очень быстро, почти бегом, и нести этого паршивца на вытянутых руках, рискуя вымазаться в грязи. Рискуя намозолить глаза бездельникам и старушкам, попивающим у окна весенние таблетки и чаи.
Ну что ты будешь делать…
Ты, недопёс, хватит уже тявкать, а! Да возьму я тебя, возьму. Но если ты вымажешь мне чехлы, пеняй на себя, блохастый!
Когда зверь надёжно изолирован в камере временного содержания цвета морской волны, я вытираю руки прихваченной из бардачка влажной салфеткой и почти бегом устремляюсь обратно. Только иду я теперь не по улице великого русского путешественника и первооткрывателя лошади-однофамилицы, а пробираюсь утонувшими в мартовской слякоти задворками. Кроссовки у меня хорошие, но на скользкой грязи я пару раз едва не кувыркаюсь.
Очень хочется повернуть назад, сесть в уютную чистую машину и уехать на Азовское море, туда, где на берегу Таганрогского залива есть
Очень хочется исчезнуть из этого города вообще. Растаять в тумане неведомого никому расстояния. Потеряться в пространстве, укутаться в кокон из меридианов и параллелей и уснуть. И смотреть простые добрые сны, в которых не ухмыляется скабрезно за каждым углом гнусный старикашка Фрейд…
А до отпуска ещё пять месяцев.
А сегодня мне нужно списать долги бизнесмену Покойникову. Ну до чего подходящая фамилия! Кличка ещё более соответствует — Покойник. В семнадцать тридцать Покойник выйдет из ресторана «Тянь-Шань», чтобы отправиться на ничего не значащую встречу с содержанкой Аллой Генриховной Гёбель, на улицу Пушкина. Не доходя пяти шагов до машины, бизнесмен Покойников вдруг нелепо дёрнет головой, надломится в коленях и повалится на кирпичного цвета мокрую плитку, ударяясь лбом о бордюр и становясь полноценным покойником. Присядут на корточки переполошенные охранники, озираясь по сторонам. Завизжит у входа какая-то дама, роняя длинную сигарету с розовой каймой помады на фильтре. Всплеснёт руками швейцар, запыхтит, засуетится, опасаясь, что следующая пуля попадёт в его жирные отвислые щёки. Вспорхнут воробьи. Икнёт у себя в будуаре Алла Генриховна, ещё не ведая, что кончились её золотые денёчки. Уронит ложку с бланманже жена Марина Викторовна, ещё не зная, какое счастье ей привалило. Я быстро спущусь через люк в шестом подъезде, сверну в уютную тёмную арку, дам крюк по лужам Радищева и выйду на Северную дворами, со стороны гастронома.
А вечером мы с собаком, которого я назову Бертраном, будем есть на кухне омлет и полезные мюсли. И слушать Вивальди.
Нажимаю кнопочку на плейере. Из наушников ударяет в барабанные перепонки завывание: «Мама Люба, давай, давай, давай…» Сборник хитов современной эстрады — моя рабочая музыка. Ничто так не создаёт нужного настроения, как вся эта шняга. Когда я слышу одуряющую бессмыслицу попсовых песнопений, мне хочется кого-нибудь убить. Безжалостно и хладнокровно. Нервы натягиваются и гудят электрическим током…
Да, я натура одухотворённая, романтичная и возвышенная. А немного цинизма очень идёт к моему загару и утончённости.
Два серых унылых мента-пэпээсника выныривают навстречу из арки. Неухоженные, в неаккуратных обдергайках и с голодными глазами. Скользкий и тупой взгляд одного из них стекает по мне соплёй — с головы до ног, по кожанке, по джинсам — и плюхается на кроссовки. Второй близоруко щурится на футляр, небрежно дёргает губами с прилипшей к ним сигаретой и, кажется, что-то говорит первому. Всем своим видом давая понять, что я их не слышу через наушники и не вижу, равнодушно просачиваюсь слева, там где лужа с плавающим в ней окурком. Лужа заставляет меня сделать хороший прыжок, тем самым лишая ментов возможности общения со мной. Адиос, мучачос!
«Пришла и оторвала нам голову чумачечая весна…» Мы навеки безголовые, и нам не до сна.
— Эй! — окрик из-за спины пробивается через гундение в наушниках двух чумачечнутых.
Сердце делает нервный «бух!» Оборачиваюсь. Сопливоглазый стоит и уныло смотрит на свою штанину, по которой стекает несколькими тонкими струйками грязная жижка, брызнувшая, видать, из-под моей ноги. Плохо. И мент, похоже, зануда. Форс-мажорчик намечается?
— Чё за дела? — недовольно произносит он.
Я пожимаю плечами, развожу руками:
— Простите.
А что ещё я могу сделать.
Второй тянет напарника за рукав. Да и правда, дядя милиционер, чего ты кобенишься: штанишки-то у тебя непромокайки всё равно. А грязь на грязи и не видно совсем.
Подчиняясь напарнику, сопливоглазый забивает на меня; брюзжит что-то напоследок, но я его не слышу. Я улыбаюсь им вслед и быстрым шагом иду дальше. Время. Цигель, цигель, ай-лю-лю!
Под смущённо-осторожными зайцами мартовского солнца Варшавская выглядит почти празднично. Зимняя белая печаль больше не давит на хрупкие плечи лип, сгрудившихся в аллее у библиотеки, и они вот-вот готовы довериться весне. В «Тянь-Шане» гремит музыка. Покойников сидит сейчас на втором этаже, в кабинете, и жрёт китайские пельмени. Подбородок его блестит от жирного бульона, на лбу выступил пот вперемешку с выпитой водкой. А жена Марина Викторовна — дома, забралась с ногами на диван и болтает по телефону с типа подругами и продолжает прикидываться типа дурой, которая не знает, где и с кем проводит время её мартовский кошелёк. Ничего, Марин, через полчаса ты станешь богатой и свободной женщиной — немного вдо́вой, немного испуганной, но зато какие просторы откроются перед тобой! А эту тварь, Аллу Гёбель… Ты только представь, какую жизнь ты сможешь ей устроить! Или даже смерть… Мой номер телефона: восемь девятьсот три ноль четыре…
Вынимаю из ушей наушники. Сворачиваю во двор, несколько минут обхожу его вдоль и поперек, присматриваясь к окнам и дверям, будто в поисках нужного дома. Оглядываю детский садик, скамейки, арки. Вроде, никого. Потоптавшись пару минут перед нужным подъездом, ныряю в него.
Пахнет запустелой заброшенной тишиной, пылью и старой извёсткой. Я люблю этот запах — это аромат той поры моей жизни, когда деревья были большими. Вернее, не деревья, а саксаул. Но до чего же высоким и удивительным он был! И мама была живая и иногда весёлая. Она учила меня музыке, а папа — брал на охоту. Мой первый гусь сложил крылья, когда мне было девять. Дикая боль в плече после выстрела, тошнота, пороховая вонь в носу, слёзы… «Да ты талант!» — слышу я восторженный голос отца сквозь тугой звон в ушах.
Талант… Ох-ох-ох, что ж я маленьким не сдох!.. Как любил повторять Байта́с.
При входе густо воняет мочой; в пролёте на второй этаж смердит застарелым говном. Ну естественно, для чего же ещё нужны дома, брошенные в ожидании капремонта, если не для отправления самых разных надобностей.
Сквозь пустые дверные проёмы видны комнаты с зачем-то изодранными обоями, с пустыми бутылками на полу. Тут и там свисают со стен змейки вырванной электропроводки. Беспробудным сном спят в пыли обломки брошенной мебели и пожелтевшие газеты. На одном из подоконников притулилась старая-старая лысая кукла — раскинула пластмассовые ручонки и смотрит на меня полустёршимися синими глазами. Если бы время не поджимало, можно было бы и подойти, рассмотреть получше этот обломок чьей-то детской жизни.
А сердце почему-то тревожно щемит. Недоброе чует, или расковыряно неуместными воспоминаниями? И тяготит какое-то ощущение: то ли забыто что-то, то ли наоборот имеется что-то лишнее.
На четвёртом этаже понимаю, что теряю сосредоточенность и настороженность. Это плохо. Нужно отбросить сопливые воспоминания о саксауле и гусях. А чувство чего-то неправильного продолжает попискивать в голове занудным комаром.
Спускаюсь обратно, пытаясь понять, что́ меня насторожило. Озираюсь, оглядываю стены, ступени, перила… Перила!
Вот, между вторым и третьим этажом, на поручне, покрытом толстым слоем белесой пыли, явственный мазок, оставленный чьей-то ладонью! Совершенно свежий след. И явно не рука какого-нибудь любопытного мальчишки, заигравшегося в сталкера — нет, слишком крупный отпечаток.
Эй, не нравится мне это…
Это и не мой след, совершенно точно. И позавчера, во время рекогносцировки, никакого отпечатка здесь не было… Или был?.. Да нет, нет, не было его! Не надо пытаться обмануть своё чутьё — оно плохого не посоветует, оно думает о твоём благополучии.
Ну хорошо, и что теперь?..
Можно уйти. Кончится это плохо, но не хуже, чем если окажется, что меня здесь пасут.
Да ладно, не суетись. Кто может пасти?
Ну а если Геру взяли? И он меня сдал?
Чушь! Майор Сапоженко дослужится до генерала и умрёт помощником губернатора.
Ох, с самого начала не нравился мне этот заказ! Второпях всё как-то, без привычной схемы, без вектора, без распасовки. И оплата подозрительно большая. Загорелись на денежку глазёнки-то, сердце затрепыхалось, засуетились мысли, заплескались, зашумели в голове Азовские волны… А суета и жадность — это самое гадкое: они ведут к потере сосредоточенности и осторожности; это то, на чём прокололись десятки мясников поопытней и похитрей меня.
Ладно, пустые вздохи это всё. Что теперь делать-то?
Да то и делать, что делать следует. Стоит ли паниковать из-за пятна на перилах? Засранец какой-нибудь очередной заходил, или алкаш, или бомж ночь коротал. Из-за чего паника-то?
А если бомж или алкаш, то почему пятно только одно? Алкаш или бомж всю пылюку с перил собрал бы. А засранец… Не видно тут свежих какашек.
Ну и?..
Ну и всё. Времени остаётся без запаса. Нужно идти готовиться.
Заставляя себя не торопиться, внимательно осматривая каждую ступеньку, перила и стены, заглядывая в скелеты мёртвых квартир, я поднимаюсь наверх. И больше ничего подозрительного по дороге не нахожу. Тем хуже. Тот, кто не таился, оставил бы больше следов. А один случайный намёк говорит лишь о промахе человека, который старался не светиться…
Ну что ж, будем настороже, да?
Да.
Лестница на чердак скрежещет, когда я ставлю на неё ногу. Она держится только на одном дюбеле, поэтому ходит ходуном и долбится о проём при каждом перемещении центра моей тяжести, пока я поднимаюсь по ней. На чердаке пахнет старым пыльным деревом и розой ветров.
Всё происходит, конечно, совсем не так. Никакая дама не визжит и не роняет сигарету. Нет толстощёкого суетливого швейцара. Вот охранники, те — да, присаживаются, дёргая из-за пазух пистолетики. Покойников, нажравшийся китайских пельменей, умирает совсем не грациозно — валится вперёд как мешок с дерьмом и тычется мордой в плитку. Удивительно, что его огромное пузо при этом не лопается, как воздушный шарик, орошая охранников пережёванным фаршем, икрой и водкой.
Всё. Теперь быстро разобрать и упаковать в футляр винторез и — ходу отсюда…
Лестница… Хорошо, что она вот такая — держится на одном ржавом дюбеле и раскачивается и бьётся при каждом движении. А иначе не услыхать бы мне ничего. Ребята, которые сейчас поднимаются по ней, — это, конечно, мальчишки, забравшиеся в брошенный дом поиграть в казаки-разбойники.
Одним движением хватаю из открытого футляра «Гюрзу» и сую в ладный накладной карман изнутри куртки.
На рефлексах и на цыпочках добегаю до люка шестого этажа и дёргаю крышку…
Эй!..
Дёргаю ещё раз.
Но она не подаётся. Слышно, как брякает навешенный со стороны подъезда замок.
Вот так-то. Закрыли чердак снизу, навесили замочек на мою судьбу. Да если бы и открыт был… Наверняка, во дворе меня ждёт пара мальчишек с рогатками.
Ну вот, вот, «предчувствия её не обманули…»
Эх, что же я сразу-то не проверила! А ведь повод озаботиться был, нервы-то зудели. Дура, дура, идиотка!
Крышка люка над первым подъездом, заботливо мною прикрытая, нерешительно приподнимается, подпираемая снизу какой-то палкой.
Отпрыгиваю и падаю за кирпичный вентиляционный столб, впопыхах выставляю рядом зеркальце, ловлю в него противоположный конец чердака. Достаю сотовый, включаю, набираю Сапога.
Телефон, кажется, бесконечно надрывается долгими гудками, а майор Сапоженко не соизволит преклонить ухо своё к моему призыву. Наконец, на миллионном гудке, наступает гробовая секундная тишина, а потом доносится аппетитное чавканье и такой знакомый бархатистый баритон:
— Угу, в эфире.
Гера спокоен как удав. Как всегда.
— Гера! — «ору» я в трубку звонким шёпотом. — Гера, мне конец!
— У?
Что за «у»?! Ты пьян, мой хороший?
— Гера, меня засветили. Герунь, милый, мне конец.
На глаза лезут совсем ненужные сейчас слёзы. Жаль себя, ох жаль!
— Гера, помоги! Дай ментов на Варшавскую, а?! С сиренами. Чтобы их слышно было за километр. Только быстро, очень быстро!
— Да?.. — он как-будто задумывается на секунду.
А у меня совсем нет времени, ну совсем. В зеркальце видно, как из люка осторожно показывается башка и рука с пушкой. Парень нервничает, боится получить пулю в лоб, лихорадочно водит стволом по сторонам.
Будто это его спасёт… Но нет, тебе повезло, родной, — я не буду сейчас разносить тебе крышу, я буду сидеть тихо, как мышка.
— Гера… — зову я почти неслышно. — Варшавская, восемь, ты помнишь.
— Хм…
— Эй, ты совсем сбрендил? — произношу я, покрываясь нехорошим по́том и уже начиная понимать, что где-то что-то пошло не так. Не должно всего этого быть.
— Дура ты, Пуля, — звучит в трубке его спокойный голос. — Дура.
— Я знаю, Герунь, — пытаюсь я улыбнуться. — Я знаю, мой хороший. Я непроходимая тупица. Только ты дай сереньких, а? Нужна хорошая пурга. У тебя есть ещё минут десять.
Слышно как он усмехается.
— Тебе ещё жить да жить, Пуля, ага? Целых десять минут!
— Гер, я не понимаю.
— Хы… А ты напряги мозги, курица дешёвая.
Курица? Дешёвая?
Лысая башка попривык к темноте, осмотрелся и теперь отважился показать половину своего бычьего торса. Снизу его, наверное, поторапливают. Интересно, сколько вас там, таких быков, на одну хрупкую леди?
— Не суетись, Никита́ хренова, — между тем говорит Гера своим непередаваемым баритоном, от которого я даже сейчас готова сомлеть. — Как там у Некрасова… Служенье муз не терпит суеты, да?..
— У Пушкина, Герунь.
— А-а… Да и хэ с ним, — усмехается он. — Ладно, заболтались мы с тобой. А тебе ведь нужно жизнь повспоминать, попрощаться с этим бренным миром… Давай, короче.
— Гер, не время для шуток, честное слово!
Я уже осознаю, что всё кончено, но дурацкий комок, подкативший к горлу мешает сосредоточиться и начать думать.