— Что?! Что ты ему продал, несчастный козодой?
Он полез за пазуху и протянул мне небольшой узелок, мягкий на ощупь. Я засунул пальцы внутрь, извлек щепотку белого порошка, лизнул.
— Да это же обычная просяная мука! — воскликнул я.
— Пусть, пусть, пусть! — плакал Бласт. — Неважно, какая мука… Главное — слова… нужно найти слова… Я умею находить слова… Я не обманщик…
Гул за воротами нарастал. Я понимал, что времени терять было нельзя. Необходимо что-то придумать.
…И вот час спустя я сидел в кресле посреди двора. Соседи повара расположились передо мной, как послушные ученики перед профессором. Повар подводил их ко мне по очереди. Первым делом я спрашивал имя и писал его красивыми буквами на полоске папируса. Потом предлагал вспомнить и рассказать мне шепотом, при каких обстоятельствах его копье впервые окрепло для атаки.
Каких только признаний не довелось мне услышать в этот день!
Один сознался, что в ранней юности он увидел статую весталки (тогда они еще были разрешены), и с тех пор мысль о девственнице, посвятившей себя божеству, приводит его в такое волнение, словно ему предстоит померяться силами с олимпийцами.
Другой рассказал, что его безотказно возбуждает вид скипетра, жезла, меча — вообще любого символа власти. А если на него при этом еще громко закричать, он просто перестает владеть собой. К сожалению, жена его так смиренна и робка, что никакими побоями не удается ему заставить ее изобразить повелительницу.
Старик с разрубленной губой, через которую был виден торчащий вперед зуб, прошептал, что часто читает на ночь описания пыток, которым подвергали христианских мучениц.
Моложавый и сильно надушенный виноторговец признался, что его волнуют все отверстия на теле жены (включая уши и ноздри), но только не то, через которое мы являемся в этот мир, — оно пугает его, как дорога обратно, в небытие.
Выслушав каждого, я поворачивался к Бласту и приказывал извлечь из сундука «соответствующий» порошок. Любителя жезлов я заверил, что в просяную муку, отмеренную ему, подмешан мелко истолченный бесценный рог африканского носорога. Тому, кто имел привычку прятаться в общественных банях и дожидаться вечернего прихода женщин, Бласт порекомендовал растолченную пемзу — моющий камень Венеры. Нежному сыну, навеки запомнившему ноги матери, давящие виноград в бадье, мы порекомендовали размешать наш порошок с вином и обмазать им ноги жены. Был там и один скандалист, явившийся только для того, чтобы громогласно заявить: ни в каких порошках он не нуждается, а если жены соседей остаются неудовлетворенными, он готов оказать им врачебную помощь бесплатно. Но и он купил полоску папируса со своим именем — ее мы рекомендовали всем наматывать на мизинец жены, стоя непременно слева от брачного ложа.
Когда последний пациент покинул двор гостиницы, руки у меня так дрожали, что я не мог пересчитать кучу монет, выросшую на дне походного ларца. Роль странствующего лекаря была мне еще непривычна. Я ждал разоблачения каждую минуту. Одно дело — пострадать за веру. Но быть забитым до смерти за жульничество — это уже совсем другое.
Я был так взволнован, что не смог помочь Бласту навьючивать мулов. Из-за этого наш отъезд задержался еще на час. И промедление чуть не погубило нас.
Она показалась со стороны базара.
Никогда в жизни не видел я такой большой бабы. Ее плечи были шире лошадиного крупа. Мужской пояс был застегнут тяжелой бронзовой пряжкой, и бедра вздымались из-под него, как валуны. Темные волосы под носом могли бы затупить любую бритву. Не про нее ли были написаны стишки, которые распевали странствующие актеры у нас в Афинах:
Именно так оцепенел я, услышав ее крики. Толпа зевак с базара двигалась за ней, пританцовывая, хохоча, радуясь бесплатному развлечению. А она упивалась вниманием, орала, задрав лицо к крышам, на которые тоже высыпали зрители.
— Меня — порошком?! Мне наматывать на мизинец дурацкий папирус?.. Он забыл, наверное, что он у меня уже четвертый!.. Что я уездила, укатала, умяла уже троих мужей и останавливаться не собираюсь!.. Он забыл, наверно, что моим первым был бенефициарий третьей когорты рейнского легиона!.. Что мой второй ударом кулака мог убить барана… Где эти заморские лекаря? Дайте мне добраться до них! Они будут у меня есть собственные порошки вперемешку с землей…
В это время донесся гул и с другого конца улицы. Оттуда двигалась мрачная колонна старух, а впереди них шел священник с крестом. Уж не знаю, в какое состояние могла привести жителей Потенцы наша невинная просяная мука. Но и эти тетки явно двигались в нашу сторону.
Как мы удирали!
Как улюлюкала толпа!
Сколько гнилых яблок и вполне крепких луковиц разбилось о наши спины!
Как блеяла несчастная коза, которую Бласт удерживал одной рукой на седельных сумках!
Смейся, возлюбленная Афенаис, смейся, если тебе ничуть не жаль нас. Но нам тогда было не до смеха.
О, будьте вы благословенны, галльские мулы, не побоявшиеся ни палок, ни камней и умчавшие нас прочь из стен этого города, одно название которого свидетельствует, что он залит похотью, как Содом и Гоморра.
Прибыв в Нолу, я не стал рассказывать добрейшему дяде Меропию о наших дорожных приключениях. Вряд ли он одобрил бы обман, на который мы вынуждены были пуститься. Мне не хотелось, чтобы наша беседа уходила от главного — от слов и деяний Пелагия Британца.
В первые годы нашего века все больше и больше знатных семейств в Риме переходило в христианство. Когда набожная матрона, Мелания Старшая, вернулась из Святой земли, ее встречал целый кортеж сенаторов-христиан. Ее внучка, Мелания Младшая, тоже стала горячо верующей и вскоре убедила своего мужа Пиниануса оставить все должности, раздать имущество бедным и начать жизнь, наполненную постом и молитвой.
Конечно, наши друзья и родственники, сохранившие приверженность старым богам, смотрели на нас со смесью сострадания и брезгливости. Они совершенно не могли понять, какой сладостью наполняет наши души Слово Христово. Очень ярко это отношение прорвалось недавно в поэме Рутилия Намациана. Он описывает там юношу из знатной семьи, ушедшего в монахи.
(СНОСКА АЛЬБИЯ: видимо, дядя имел в виду отрывок, который я нашел позднее, вставлю его здесь:
У меня хватало терпения убеждать эллинов и проповедовать им. Я никогда не сердился на них, скорее жалел, как они жалели меня. Ведь и я был таким же ослепленным, как они до своего обращения. Но что по-настоящему печалило меня, это яростные споры между самими христианами. До воцарения императора Константина жестокие преследования так объединяли верующих, что разногласия оставались незаметными. Но с тех пор, как двор стал христианским, все вырвалось наружу, как чума. Христиане казнили и преследовали христиан с еще большей яростью, чем язычники.
Никто не хотел слушать меня, когда я говорил, что наши споры бессмысленны. Премудрость Господня, таящаяся в Священном Писании, настолько выше нашего понимания, что никто никогда не сможет постичь ее целиком. Мы должны быть благодарны Господу за щелку Божественного света, приоткрывшуюся нам. Все, что мы можем, — смиренно и любовно делиться друг с другом своим пониманием Слова. Человеческой жизни не хватит покрыть одну тысячную этой премудрости. Взгляните хотя бы на мою переписку с Августином из Гиппона по богословским вопросам там, на верхней полке, — а это только те письма, которые не пропали на пути из Африки ко мне. Так я говорил, но вскоре замечал, что и меня затягивает в диспуты и распри. Ибо невозможно было сносить прямые нападки и оскорбления, сыпавшиеся на моих друзей.
Сколько разных ересей было уже объявлено вне закона к тому времени! Арианство, манихейство, оригенизм, донатизм, присцилианство… Но о пелагианстве тогда никто еще не слыхал. Пелагий тогда был, пожалуй, дальше нас всех от исповедальных раздоров. Он проводил часы и дни в моей библиотеке, изучая Священное Писание и комментарии разных авторов к нему. Особенно зачитывался он посланиями апостола Павла, о которых впоследствии написал большой труд. Пожалуй, в эти же годы читал он и ранние работы Августина против манихейцев, которые ему очень нравились. Порой он ронял замечания, содержавшие зерна горечи и сомнения. Но они всегда были облечены в такую красивую форму, что горечь ослаблялась.
Иногда он прибегал из библиотеки ко мне в триклиний, чтобы прочесть вслух какое-то поразившее его место. Помню, он однажды вошел своей быстрой, будто взлетающей походкой, уже на ходу повторяя, словно заучивая наизусть из послания Иакова:
— «Вера без дел мертва, вера без дел мертва… Не делами ли оправдался Авраам, отец наш, возложив на жертвенник Исаака, сына своего?.. Вера содействовала делам его, и делами вера достигла совершенства…»
Еще меня тревожило, что лучшие христиане так отдавались служению Богу, что совсем не хотели думать о служении кесарю, оставляя его целиком людям мелким и корыстным. Лишь много лет спустя Августин попытался исправить это, написав свой труд «Град Господень». А в те годы язычники гораздо лучше и раньше нас ощущали глубинное бурление людской тоски и смуты душевной, всегда готовое вырваться смутой народной или войной. Уши христианского императора Гонория были закрыты для сенаторов-язычников. Поэтому они пытались через нас убедить двор в том, что военное ослабление государства сделалось катастрофическим.
Граница империи тянулась на тысячи миль, и со всех сторон к ней приближались смелеющие с каждым днем враги. Не было никакой возможности создать надежную цепь укреплений на всех опасных участках. Налоги увеличивали каждый год, но они не достигали казны, прилипали к пальцам нечестных откупщиков. Казна не могла платить войскам — те бунтовали. Два десятилетия мы только и слышали о выступлениях разных авантюристов, объявлявших себя императорами и встававших во главе бунтующих легионов. Ощущение безнадежности у нас переходило в усталость, усталость — в равнодушие. «Время строить и время разрушать, — повторяли мы вслед за Экклезиастом. — Время собирать камни и время разбрасывать…» Да, надвигалось время разбрасывания камней.
К концу 401 года в Рим пришло известие, что с севера к Альпам прорвалось мощное войско вандалов во главе с Радагаисом. Они уже бесчинствовали в провинциях Норикум и Рэтия, Наш полководец Стилихон (сам, между прочим, по происхождению сын вандала и римлянки) поспешно выступил ему навстречу. Но войско его было таким немногочисленным, что он не мог бы перекрыть вандалам все проходы в Италию. И тогда он сделал то, что до него — по необходимости — делали уже много раз и другие полководцы и императоры: призвал на помощь варваров. На этот раз — визиготов во главе с Аларихом.
Да, впоследствии это было объявлено изменой, предательством со стороны Стилихона. Но я отлично помню, с каким облегчением наши эллинские друзья в сенате обсуждали это известие: войско визиготов вступило в Истрию и расквартировалось в Аквилее. Проход в Италию через самое уязвимое место — долину реки По — был перекрыт. А в узких альпийских ущельях опытный Стилихон сумеет остановить вандалов. Что и произошло. Он разбил их и даже выгнал прочь из заальпийских провинций.
Знаменитый сенатор Симмах объяснил мне, что в военном и стратегическом отношении Стилихон совершил блистательный ход. Ведь Аларих к тому времени уже четыре года верой и правдой служил константинопольскому императору Аркадию. Войско визиготов было расквартировано в Эпире. Таким образом, все восточное побережье Адриатического моря было в безопасности. Нанять визиготов за умеренную плату, чтобы они прикрыли на время уязвимый правый фланг, — ну что могло быть разумнее?
Беда была лишь в том, что, когда опасность миновала, император Гонорий отказался платить.
Может быть, в казне действительно не было денег.
Может быть, войско Стилихона к тому времени так усилилось подкреплениями с рейнской границы, что в визиготах не было больше нужды.
Может быть, сенатор Симмах судил о ситуации слишком предвзято. Но честность требует, чтобы я сохранил слова этого достойного старца. Он сказал мне, что все дело в придворных епископах. Это они убедили императора не платить визиготам. Это они нашептывали ему об «измене» Стилихона. Это они делали все возможное, чтобы ни одна когорта визиготов не была принята на службу к повелителю Западной империи.
Ибо все визиготы были убежденными и страстными арианами. То есть еретиками. То есть, в глазах придворных ортодоксов, хуже диких вандалов.
Для них представить себе, что надо будет потесниться и дать место в своих синодах и соборах арианским епископам визиготов, было невыносимо. Поэтому они интриговали денно и нощно, чтобы не допустить отправки визиготам обещанных денег. Да и за что им платить?! Им ведь и меча не пришлось обнажить. Они провели четыре месяца в венетийских городах, как на курорте. Ни солида, ни сестерция им, ни обола этим еретикам.
И тогда Аларих двинул свое войско на Милан, где размещалась тогда резиденция императора.
(Меропий Паулинус умолкает на время)
ГОД ЧЕТЫРЕСТА ВТОРОЙ
Вчера пришло письмо от брата Маркуса, из Константинополя. Он сообщает, что дочь нашего императора Феодосия Второго (да продлит Господь его дни!) была выдана замуж и отбыла со своим супругом в Италию. В связи с этим событием императрица Евдокия решила выполнить давно данный обет: отправиться с благодарственным паломничеством к Гробу Господню. В ближайшие дни ее двор выезжает в наши края. По пути будет длительная остановка в Антиохии. Так что у меня есть время все привести в порядок. Кто знает — может быть, императрица пожелает остановиться в поместье Паулинусов подальше от иерусалимской жары.
От волнения я не мог работать целый день. Бласт хныкал и обходил меня стороной, будто от моей кожи шел какой-то невыносимый жар. Конечно, предположение брата было неправдоподобным. Он не приезжал в поместье уже лет пятнадцать и, видимо, забыл, как мала, в сущности, вилла, как тесен и неухожен сад. Достоинство сана не позволит императрице остановиться в доме, где едва сможет разместиться четверть ее свиты. Но с другой стороны, стал бы брат так легкомысленно упоминать об этом? Не дала ли императрица ему намека? Не могло ли быть, что в роли смиренной паломницы она ограничится очень скромной свитой?
Сегодня я возобновил работу, но пальцы все еще слегка дрожат. Рассказ дяди Меропия лучше отложить на время — он требует такой сосредоточенности, на какую я сегодня неспособен. Но коли в конце прошлой главы всплыло имя Алариха, уместно будет здесь вставить рассказ августы Пласидии о визиготах, который у меня уже отделан.
Борьбу церковных иерархов и епископов тех лет я воспринимала так, как воспринимали ее мой брат, император Аркадий, и его советники. Вера рассматривалась как важная опора власти. Христианство, где над всем царил Единый Всемогущий Бог, больше подходило для империи, в которой правил один всемогущий император. Шепотом высказывались мнения, что и великий император Константин принял христианство главным образом потому, что оно обещало скорее обеспечить единство подданных, чем языческие боги, вечно устраивавшие всякие потасовки и каверзы у себя на Олимпе.
Но еще более важной опорой власти были деньги. И денег всегда не хватало. Я только и слышала вокруг себя: «Нет, на ремонт дорог казна не может выделить в этом году ни одного нумизматия… Ни на строительство новых гаваней… Ни на развитие почтовой связи… Необходимо увеличить налоги… Повысьте налог на вывоз шерсти и на ввоз вина… Мостовой сбор и базарную пошлину… На пользование землей и на получение наследства… На свет, льющийся в окна домов, и на пыль, поднимаемую возами…»
Больше всего денег нужно было на армию. Ибо варвары наступали со всех сторон. И каждый раз я наивно спрашивала: «А сколько их?» И мне говорили, что много. Очень много. Сотни тысяч. Но ведь у императора — миллионы подданных. Как могут сотни тысяч угрожать миллионам? Мои учителя и придворные только разводили руками, опускали глаза.
Позднее, когда я жила среди визиготов, они объясняли мне эту странную арифметику войны. «Каждый из нас в бою будет сражаться за свое племя до конца, — говорили они. — Потому что каждый знает: если нас разобьют, он лишится всего самого дорогого — семьи, детей, свободы. А что потеряет римлянин в случае поражения? Ну, прорвутся варвары, ну, ограбят несколько городов и се тений. Но страна так велика, до его дома скорее всего не доберу । ся. Так стоит ли из-за этого всерьез рисковать жизнью?»
Визиготы рассказывали мне, что выпало на долю их отцов, когда те попытались стать послушными подданными императора Валенса. В соответствии с заключенным договором, их перевезли на правый берег Дуная и поместили во временных лагерях. Все условия договора они выполняли строго. Сдали оружие, хотя для гота расстаться с мечом — все равно что утратить честь. Позволили увезти детей своих вождей в глубь империи в качестве заложников. Готовы были довольствоваться тем малым, что выдавали им римские власти.
И что же?
Чиновники, приставленные следить за исполнением условий договора, решили нажиться на бедствиях и беспомощности визиготов. Они поставляли им вонючие туши сдохших животных, собачье мясо и прочую гниль. Но требовали платить за все несусветные цены. Из поселений их не выпускали, так что они не могли ничего купить себе на рынках в соседних городках. Начался голод. Истратив все, что у них было, визиготы начали продавать в рабство детей. Некоторые расплачивались телом своих жен. И конечно, ненависть к римлянам нарастала день ото дня.
Мой брат Аркадий объяснял мне, что император Валенс вовсе этого не хотел. Он согласился пустить визиготов на территорию своей империи, потому что надеялся использовать их в качестве солдат. Императору казалось, что смелость визиготов в союзе с римской военной наукой сможет остановить полчища подступающих варваров. Но со смелыми солдатами нельзя обращаться в мирное время как с рабами. Они просто не станут этого терпеть. Не стерпели и визиготы. Они восстали, и император Валенс жизнью заплатил за свою ошибку.
Когда в страшной битве под Адрианополем римляне потеряли и армию, и императора, они поняли, что надеть на визиготов ярмо не удастся. Если хочешь извлечь из них пользу для государства, нужно лучше понимать их. Так, как понимал их мой отец, император Феодосий. Вступив на престол после императора Валенса, он сделал их ударной частью своей армии, и Аларих сражался с ним бок о бок в страшной битве у реки Фригидус.
Но ни один из моих братьев не обладал гением нашего отца. Искусство управлять страной казалось мне похожим на искусство акробата, балансирующего на трех вечно подвижных шарах — армия, деньги, вера. И я с тревогой замечала, что повелители обеих половин империи — Западной и Восточной — все чаще соскальзывали то с одного, то с другого шара.
(Галла Пласидия умолкает на время)
Привычный труд переноса букв из оного папируса в другой сделал свое дело, дрожь ушла из пальцев. Теперь я, кажется, могу вернуться к необработанным табличкам и свиткам. Вот та часть рассказа дяди Меропия, которая относится к 402 году.
Весной 402 года мы получили известие, что в пасхальное утро отряд римских легионеров напал на лагерь Алариха под Поленцией. Безоружные визиготы собрались на молитву, так что многие из них были перебиты на месте. Говорили даже, что на какое-то время семья самого Алариха попала в плен к римлянам, но вскоре была отпущена по приказу Стилихона.
Впоследствии, благодаря усилиям поэта Клавдиана и других льстецов, пишущих с рифмами и без, эта стычка была объявлена великой победой нашего полководца Стилихона. Немудрено — жена Стилихона, Серена, была главной покровительницей Клавдиана, даже помогала ему найти и заполучить богатую невесту. Но мы в Риме восприняли тогда это известие совсем по-другому. Просто два войска, Алариха и Стилихона, прогнав вандалов, явились к императору за платой. И он, не имея денег, сначала спрятался за стенами Милана, а потом бросился наутек. А оба войска следовали за ним, и каждое пыталось показать, что с ним шутки плохи и именно ему надо заплатить больше и в первую очередь. Враги Стилихона доказывали потом, что у него было много случаев расправиться с Аларихом, однако он каждый раз давал ему уйти. Чем это можно объяснить? Измена, только измена. На самом деле Стилихон был безжалостен к врагам Рима и честен с союзниками. На Алариха он всегда смотрел как на союзника, которому надо честно платить за услуги. Ведь сегодня не заплатят визиготам, завтра откажутся платить римским солдатам. И что тогда? Снова бунт легионов?
Помню, видел на улице Рима в те дни балаганное представление: два актера в собачьих масках рьяно гонят третьего, одетого волком. Потом гордые возвращаются к хозяину и начинают драться из-за миски, которую тот держит высоко над головой. Чтобы никаких сомнений не оставалось, один актер нацепил поножи римского легионера, другой парился в готском меховом кафтане. Благодарная римская чернь хохотала и кидала оболы на расстеленный коврик.
Даже когда Аларих в своих блужданиях по Италии приблизился к Риму, в городе не возникло тревоги. Собирать ли деньги на наем войска для защиты города или заплатить просто визиготам, чтобы они убрались обратно в Эпир? Надо просто подождать и поближе познакомиться с расценками, посмотреть, что выйдет дешевле, — так рассуждали наши денежные мешки.
Кружок в доме Юлии Пробы тоже продолжал собираться регулярно, вплоть до наступления летней жары. Кажется, именно той весной мы впервые уговорили Пелагия почитать отрывки из его работы о посланиях апостола Павла.
Припоминаю, что он выбрал вопрос, который и меня мучил многие годы: если мы, христиане, учим, что спастись можно только верой в Искупителя нашего Иисуса Христа, то что же будет с душами, которые обитали на земле до прихода Христа и не могли приобщиться Слова Его? Неужели они осуждены навеки? Неужели все пророки, от Экклезиаста до Малахии, и царь Давид, и царь Соломон, и сотни других ветхозаветных праведников не сподобятся жизни вечной?
Видимо, и других слушателей тревожило это противоречие. Потому что, когда Пелагий обрисовал его во вступительной части на примерах многих отдельных судеб (вспомнить хотя бы Иова — ведь ему сам Господь сказал, что он прав! так неужто и для него нет дороги в рай?), воцарилась тишина. И тогда, после долгой паузы, Пелагий — да, он уже овладел многими приемами риторского искусства к тому времени — начал приводить отрывки из посланий апостола Павла, отвечающих на этот вопрос.
«И до Закона грех был в мире; но грех не вменяется, когда нет Закона» — вот главный ответ, вот ключ к пониманию!
«Где нет Закона, нет и преступления», говорит апостол Павел в послании к римлянам, 4:15.
Христос своей гибелью на кресте искупил, освободил от греха не только всех живущих и еще не рожденных, но и всех живших до него. Такова непомерная любовь Бога к человеку, что он Сына Своего отдал на мученическую смерть, чтобы спасти души даже умерших. Ветхозаветные пророки спасены будут не исполнением старого закона (который многие из них не раз нарушали), но крепостью веры своей. Эта вера была сохранена ими, расширена в мире, это она готовила уши и сердца людей к проповеди Христа. В этом их оправдание, в этом их спасение.
Было бы очень неуместно сказать, что чтение Пелагия «прошло с успехом». Волнение слушателей было другого рода. Так осажденные в крепости слушают известие о том, что враг не всесилен. Так мы, осаждаемые снаружи и изнутри силами греха, проникались надеждой на то, что с помощью Христа врага можно победить и отбросить.
Был только один человек, оставшийся по виду спокойным, даже скептично-ироничным, — рабби Наум. Да-да, свободомыслие в Риме тогда было столь широко, что даже еврейский раввин, глава местной общины, допускался на собрания ученых христиан и принимал участие в дебатах. Спросили его мнение об услышанном. Он сказал примерно следующее:
— По-моему, римский ритор Пелагий замечательно истолковал послания римского всадника Савла.
Хозяин дома мягко заметил ему, что здесь он среди благожелательных слушателей и может не бояться высказаться прямо. Но раввину было нелегко раскрыть пошире вековые створки своей раковины.
— Я только хотел подчеркнуть тот факт, — отвечал он, — что большинство весьма глубоких трудов, читавшихся в этом доме, были написаны новообращенными христианами. Амвросий из Милана, Августин из Гиппона, Иероним из Вифлеема, присутствующий здесь Меропий Паулинус — все были рождены в римских или смешанных семьях. То есть среди язычников. Я хотел бы знать, что эти авторы думают о судьбе своих родителей. Ведь те жили после Христа, то есть при Законе, но остались глухи к проповеди того, кого вы называете Сыном Божьим. Значит ли это, что родители будут осуждены навеки? Что для них нет надежды, что нет смысла даже молиться о спасении их душ?
— Но позвольте мне ответить вопросом на вопрос, — сказал на это Пелагий. — А что вы думаете о судьбе Авраама?
— Я не совсем понимаю.
— Ведь по учению иудеев, праведным в глазах Бога может быть лишь тот, кто принадлежит к избранному народу, с которым Бог заключил завет. А знаком этого избранничества является обрезание.
— Да, это так.
— Но ведь Аврааму было 99 лет, когда Господь заключил завет с ним. Девяносто девять лет Авраам прожил необрезанным. Тем не менее Господь нашел его праведным в глазах своих. И сродственника его, Лота, тоже необрезанного, объявил праведником и даже готов был пощадить ради него город. Значит, можно стать праведным в глазах Господа и без обрезания?
Раввин задумчиво молчал. Слушатели в задних рядах приподнимались с мест, чтобы лучше видеть лица диспутантов. Раздались вздохи, перешептывания, смешки.
Рабби Наум медленно отер лицо ладонями, будто снимая паутину раздражения. Потом заговорил негромко, но очень убежденно:
— Нет смысла ловить Бога на противоречиях. Вера неподсудна логике. Кто-то из ваших проповедников уже давно сказал: «Верую, ибо нелепо». Премудрость Господня всегда непостижима до конца. Но римский ум так устроен, что он противится идее непостижимости, безбрежности, бездонности. Даже когда римлянин повторяет вслед за философом: «Я знаю только то, что я ничего не знаю», — это для него лишь кокетливое проявление личной скромности. «Да, я далек от овладения абсолютным знанием, абсолютной мудростью, — как бы говорит он. — Но где-то они существуют во всей своей цельности и неделимости. Это несомненно. Каждая новая крупица познания приближает меня к сияющей вершине. А если я допущу, что передо мной бесконечность, тогда нет смысла двигаться с места».
Тут голос раввина стал приобретать какие-то распевные интонации. Будто створки его души наконец приоткрылись, и стали слышны ритмичные накаты прибоя, плещущего в ней давно-давно.
— …Римлянин не начнет строить храм, если будет знать, что завершить постройку невозможно. Иудей же верит, что храм нужно строить, даже если под ногами один текучий песок. Даже если цель плавания недостижима, нужно браться за весла — и уповать на Господа. Современное римское христианство — это иудаизм, из которого убрана бесконечность. Бесконечность творения, бесконечность познания, бесконечность упования. Трепет перед бесконечностью в нем заменен трепетом перед осуждением и наказанием… Христианин всегда будет пытаться строить прочный дом для души. Иудей — отправляться в безнадежное плавание. Христианину подавай определенность, иудею — неясный зов. Христианин будет выглядеть строителем, иудей — разрушителем. Но в какой-то момент — ненадолго — у людей откроются глаза, и они увидят, что христианская постройка превратилась в тюрьму, иудейская разрушительность — в единственный способ бегства из этой тюрьмы…
Должен сознаться, что за последние годы я вспоминал слова иудея не раз. Да, постройка христианства делается все прочнее на наших глазах. Но там и тут я начинаю замечать решетки на окнах нашего храма. Решетки, которые мы добавляем собственными руками. И это гнетет мне сердце.
(Меропий Паулинус умолкает на время)
Много раз доведется мне еще возвращаться к рассказу дяди Меропия. Сейчас же мне не терпится ввести новый голос. Если бы я дал волю своему сердцу, то просто перелетел бы в поместье Фалтонии Пробы по воздуху времени, как Дедал. Но тогда у меня впоследствии не будет повода описать нашу поездку от Нолы до Анцио. А ведь именно во время этой поездки, в ночь остановки в Капуе, Господь послал мне первую встречу с самым верным учеником Пелагия.