Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Борьба идей и направлений в языкознании нашего времени - Рубен Александрович Будагов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Р.А. Будагов.

БОРЬБА ИДЕЙ И НАПРАВЛЕНИЙ В ЯЗЫКОЗНАНИИ НАШЕГО ВРЕМЕНИ

Академия наук СССР

Институт языкознания

Утверждено к печати Отделением литературы и языка АН СССР

Ответственный редактор член-корреспондент АН СССР Ф.П. Филин

Издательство «Наука»

Москва 1978

Сдано в набор 06.04.78.

Подписано к печати 18.08.78.

Тираж 4.150 экз.

Цена 1 р. 40 к.

Вводные замечания

«…История идей есть история смены и, следовательно, борьбы идей»

В.И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 25, с. 112.

В этом небольшом исследовании, как и следует из его же названия, сделана попытка показать борьбу идей и направлений в лингвистике (и отчасти в филологии в целом) в наше время. Проблема эта представляется автору весьма актуальной по целому ряду причин. Дело в том, что за последнюю четверть века обычно приходится встречаться с утверждением, согласно которому в науке о языке имеются современные и несовременные идеи и методы. Создается впечатление, что проблема определяется одной лишь хронологией: все опубликованное в наше время относится к передовому, прогрессивному, все обнародованное в прошлом – к непередовому, устаревшему. При этом не учитывается, что и теперь в науке о языке бытуют разные теоретические концепции, как бытовали они и в прошлом. Несходные концепции часто оказываются методологически несовместимыми, теоретически противоположными.

Разумеется, в новых идеях и в новых методах имеется немало верного, значительного, интересного. Филология, как и все другие науки, в каждую эпоху обновляется, обогащается, становится все более содержательной наукой. Вместе с тем, как мне уже приходилось и ранее писать, далеко не все новое в силу одного только принципа новизны оказывается передовым и прогрессивным. Многое определяется общей теоретической концепцией того или иного научного направления. Передовые и прогрессивные идеи остаются в науке, все остальное рано или поздно подвергается забвению.

При освещении того или иного вопроса автор обычно дает небольшие исторические очерки, чтобы показать старые истоки многих концепций, объявляющих себя «абсолютно новыми». В книге предложен опыт истолкования самого значения борьбы идей для дальнейшего развития науки о языке. Автор понимает, что он лишь затронул большую и важную тему. В работе нет анализа отдельных крупных творческих индивидуальностей. Нет и анализа тех или иных частных научных направлений, сформировавшихся за последнюю четверть века.

Автор поставил перед собой лишь одну задачу. Хотелось показать, как различное, часто диаметрально противоположное понимание природы самого языка отразилось в истолковании специальных проблем лингвистики и филологии: значения слова, значения контекста, значения литературного языка и его нормы, языка художественной литературы, многообразных функций грамматики. Особый акцент поставлен на категории точности в филологии, на соотношении социальных и имманентных факторов в языке и в науке о языке.

К сожалению, за последние два-три десятилетия и в советской, и в зарубежной лингвистике острые теоретические споры о природе языка часто ведутся как бы в стороне от самих национальных языков народов мира. Возникают концепции не языка в собственном смысле этого слова, а концепции «по поводу языка», размышления не о самих языках, а только в связи (нередко отдаленной) с языками. Автор настоящих очерков стремился все время оставаться «на почве» реально существующих языков и обосновывать свои заключения на материале самих этих языков.

Разумеется, данная работа связана с предшествующими публикациями автора, в особенности с книгой «Что такое развитие и совершенствование языка?»

Глава первая.

Понятие точности в филологии

(к его истории и теории)

1

В наш век научно-технической революции понятие точности обычно представляется связанным с понятием о науке как таковой. «Какая же это наука, если она неточна», – постоянно приходится слышать не только из уст неспециалистов, но и от представителей одной науки по адресу другой науки. «Наша наука (следует ее название) более точная дисциплина, чем ваша наука» (следует название другой науки). Такого рода «любезностями» часто обмениваются представители разных наук, разных специальностей.

Между тем, что означает понятие точности в подобных случаях? Существует ли подобное понятие как универсальное или его следует «дробить», считаясь с особенностями каждой отдельной науки или с совокупностью одних наук в отличие от других наук? Применимо ли понятие точности в математике, «царице точных наук», к точности в физике, которая едва ли захочет уступить свое высокое место в шкале распределения уровней точности в разных областях современного знания? А как быть с гуманитарными науками и критериями точности, которыми они располагают или должны располагать? Вот лишь некоторые вопросы (в действительности, как увидим, их гораздо больше), которые возникают при самой постановке вопроса о научной точности.

Все мы готовы ругать метеорологов, когда они ошибаются в прогнозах погоды, хотя метеорология принадлежит к наукам о природе и, следовательно, должна быть точной. Точность как научное понятие оказывается тем самым гораздо более сложным понятием, чем это кажется с первого взгляда. Между тем широко распространено, на мой взгляд, обывательское представление о точных науках как о науках прежде всего физико-математических. Если согласиться с такой терминологией («точные науки»), то невольно возникает убеждение, что существуют и науки неточные (все познается в сравнении) – термин, сам по себе двусмысленный и невозможный по отношению к любой науке (неточная наука: contradictio in adjecto).

Разные языки по-разному стремятся выйти из возникающего серьезного затруднения. По-русски, избегая нелепого противопоставления («точные – неточные науки»), можно сказать «естественные и гуманитарные науки», по-французски «точным наукам» (les sciences exactes) противополагают «общественные науки» (les sciences sociales), по-английски «естественные или физические науки» (natural or physical sciences) образуют антитезу «гуманитарным наукам» (the humanities), а по-немецки «духовные науки» (Geisteswissenschaften) противопоставляются «наукам о природе» или «естественным наукам» (Naturwissenschaften). Почти стихийно сами литературные языки (разумеется, не без помощи человека) стремятся избежать нелепой антитезы «точных и неточных наук». Вместе с тем колебания в самой терминологии показывают, что не везде и не всегда удается избежать глубоко ошибочного представления о неточных науках.

«Ну, а если та или иная наука действительно неточна, почему же ее нельзя назвать неточной наукой?» – спросит иной читатель. Почему, если метеорология (точнее, ее представители) может ошибаться, если лингвистика может не знать чего-то, то почему же их нельзя назвать неточными науками? Но дело в том, что, во-первых, ошибаются не те или иные науки, а их отдельные представители, и, во-вторых (и это особенно важно), каждая наука на определенном уровне своего развития может не быть в состоянии решать те или иные задачи, освещать те или иные проблемы. Но это – не признак неточности данной науки, а результат уровня ее развития. Немаловажную роль при этом играет и то, в чьих «руках» она находится, как и кем практически применяется. Что же касается проблемы, на какие вопросы конкретная наука не может ответить при нынешнем ее состоянии, то таких «безответных вопросов» немало и у самой «точной науки», у математики. И это вполне понятно: все без исключения науки находятся в состоянии движения и развития, и ни одна наука не может быть «завершенной».

Таковы лишь некоторые доводы, позволяющие считать противопоставление «точные науки – неточные науки» несостоятельным. Другой вопрос (он тесно связан с отмеченным противопоставлением), что само понятие точности наполняется разным содержанием в разных науках. Попытка показать подобное различие будет сделана дальше, пока же еще задержимся на более общих положениях.

В свое время Ф. Энгельс в «Анти-Дюринге» предложил простую и вместе с тем ясную классификацию наук: 1) науки о неживой природе, 2) науки о живых организмах и 3) исторические науки[1]. Думается, что эта классификация сохраняет все свое значение и в наше время, хотя формы и методы взаимодействия между разными науками стали теперь сложнее и многообразнее. Как бы через «голову» этой тройственной классификации намечается и классификация более грубая, по одному нелепому противопоставлению: точные науки – неточные науки. Устраняя нелепость подобной антитезы, стали говорить о гуманитарных и естественных науках. Но и здесь возникло новое осложнение.

Сравнительно не так давно английский писатель Чарлз Сноу, физик по образованию, напомнил о широко распространенном мнении, согласно которому человек, никогда не читавший Шекспира или Толстого, справедливо считается необразованным. Но, пояснял свою мысль Сноу, человек, ничего не слыхавший о втором законе термодинамики, обычно не считается необразованным, если сам он физикой не занимается[2]. Возникает странное положение. С одной стороны, в эпоху научно-технической революции как будто бы усиливается взаимодействие между разными науками, а с другой – обостряется поляризация между ними. Все это способствует оживлению старого несостоятельного противопоставления «точных и неточных наук». При этом парадоксальность положения в том, что образованность людей продолжает ассоциироваться с «неточными науками», хотя удельный вес «точных наук» растет именно в нашу эпоху.

Очень сложную проблему взаимодействия наук нельзя решать с помощью всевозможных терминологических фокусов. Нередко приходится слышать, что в наше время все науки являются гуманитарными, в том числе и математика[3]. При этом смешиваются два синонима – гуманный и гуманитарный, четко различающиеся в современном русском языке. Можно согласиться с тем, что в интерпретации больших ученых все науки являются гуманными в том смысле, что они служат человеку, облегчают условия его существования. В этом плане и математика, разумеется, является гуманной наукой. Все это не дает, однако, никаких оснований не различать ту тройственную классификацию наук, о которой речь шла раньше. Вместе с тем сохраняет свою силу и более широкая оппозиция наук о человеке и наук о природе, гуманитарных и негуманитарных наук[4].

Вернемся, однако, к понятию точности. Если согласиться, – а на мой взгляд это аксиома, – что каждая наука оперирует своим понятием точности (точность, как будет показано дальше, – функциональное, а не метафизическое понятие), то станет очевидно: широко бытующее и у нас, и за рубежом противопоставление точных и гуманитарных (общественных) наук в свете всего сказанного надо признать несостоятельным[5]. Отношение к гуманитарным наукам как «неточным областям человеческого знания» имеет давнюю историю. Оно лишь обострилось в нашу эпоху.

Пока напомним некоторые эпизоды. В 60-х годах прошлого столетия даже такому образованному и блестящему публицисту, как Д.И. Писарев, казалось, что гуманитарные науки едва ли могут считаться подлинными науками[6]. И.С. Тургенев хорошо уловил настроения известной части интеллигенции того времени, когда устами Базарова подчеркивал: «Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта». Проходит несколько десятилетий после публикации романа «Отцы и дети», и уже в другую эпоху, в конце минувшего столетия А.П. Чехов в прелестном маленьком рассказе «Дом с мезонином» демонстрирует «Базарова в юбке» – Лиду Волчанинову. Она объявляет художнику, от имени которого ведется повествование, что «любая библиотечка или аптечка» ей дороже «всех пейзажей на свете». И уже в нашем столетии, в 20-е годы, О. Шпенглер еще решительнее и на другом уровне подчеркивал:

«Я люблю глубину и точность математических и физических наук, в сравнении с которыми представители философских и эстетических наук представляются обыкновенными халтурщиками»[7].

Как видим, вновь возникает понятие точности, которое будто бы разделяет подлинные науки (для них характерна точность) от мнимых наук, халтурных наук (они не знают и не могут знать точность). Хотя эта концепция и кажется излишне «открытой» и прямолинейной (многие предпочитают ее защищать более «дипломатическими» словами), именно на ее основе возникло уже известное нам противопоставление «точных и гуманитарных наук», противопоставление, вторая часть которого невольно отождествляется с понятием «неточных наук» («точные науки – неточные науки»).

Какая же судьба ожидает «неточные науки» (в классификации Ф. Энгельса – исторические науки)? Представители разных методологических концепций предлагают здесь разные ответы. В наше время наибольшей популярностью пользуется ответ, содержание которого может быть кратко разъяснено так: необходимо внедрять точные математические методы в неточные (они же гуманитарные) науки, и тогда все будет хорошо и «правильно». Что дело обстоит именно так (здесь нет никакого преувеличения), показывают многочисленные и разнообразные примеры.

Перед нами, в частности, сборник «Проблемы грамматического моделирования» (М., «Наука», 1973). Его авторы неоднократно подчеркивают, что у них нет никаких претензий к традиционной лингвистике. Они хотят «лишь внести точность» в эту традиционную науку (с. 24). При этом речь идет не о точности самой лингвистики, а о точности совсем другой науки – математики. Возникает доктрина: с помощью математической точности превратить лингвистику в точную науку, «вырвать» ее из объятий неточных (гуманитарных) наук. Нетрудно заметить, что сторонники подобных операций признают лишь одну точность – математическую. Следовательно, понятие точности рассматривается не как функциональное понятие, зависящее от специфики той или иной науки, а как понятие антифункциональное, будто бы универсальное, как бы находящееся над отдельными науками и от них самих вовсе не зависящее.

Эта концепция, в наше время весьма популярная в разных странах, разумеется, не нова. Можно привести имена ее многочисленных предшественников. Здесь пока ограничусь лишь одним примером. В 1910 г. Андрей Белый в книге «Символизм», в которой имеется немало отдельных интересных наблюдений, утверждал, что лишь с помощью физико-математических законов можно превратить искусство в подлинную науку. А. Белому казалось, что искусство управляется такими же «энергетическими законами», как и физика. Понятие закона автор ограничивал лишь сферой самых «строгих наук», методы которых предлагалось «внедрять» в исторические дисциплины[8]. Так подтверждается еще раз старая антифункциональная трактовка самого понятия точности.

В другой связи психолог М.Г. Ярошевский справедливо пишет о позитивистских иллюзиях, согласно которым математическая формализация того или иного исторического феномена будто бы «…автоматически повышает научный характер гуманитарных дисциплин». При этом он справедливо подчеркивает, что подобные иллюзии возникали уже в эпоху Возрождения[9].

2

Хотя споры о научной точности ведутся очень давно, однако именно во второй половине нашего столетия они стали особенно острыми. И это целиком относится к филологии – к теории языка и к теории литературы в широком смысле. Вот свидетельство одного из видных американских лингвистов:

«Мы искали точности любой ценой… Точность определений была для нас гораздо важнее, чем принцип понятности…»[10]

В этих словах уже чувствуется разочарование в напрасных поисках универсальной точности, будто бы независящей от специфики каждой конкретной науки.

Необходимо рассеять возникающее здесь недоразумение. Слова Ч. Хокетта о поисках «точности любой ценой» были вызваны, на мой взгляд, тем, что понятие о математической точности до сих пор у многих ученых не только ассоциируется, но и отождествляется с понятием «подлинной научности» (уже знакомое нам представление об универсальной точности). Ю.М. Лотман, например, пишет:

«Я с радостью наблюдаю, как филология перестает быть легкой профессией, которая не требует особой специализации»[11].

Перед этим заключением автор говорил о важности формализации категорий поэтики, создавая у читателей впечатление, что, во-первых, филология до сих пор была легкой наукой (это, разумеется, неверно) и что, во-вторых, только в результате «внедрения» уже знакомой нам универсально понятой точности филология, наконец, перестанет быть «легкой наукой», превратится в «точную науку».

На мой взгляд, в действительности все происходит совсем не так. Если филология не поддается простой схематизации, она, увы, остается трудной наукой, требующей огромной предварительной подготовки и самых разнообразных знаний. Если же филологию можно было бы «подвести» под определенные типы схем, на которые в известной степени опирается универсально понятая точность, то и сама филология упростилась бы. В таком виде она требовала бы от своих адептов лишь определенных, сравнительно ограниченных знаний и не предполагала бы ни широкой начитанности в области мировой литературы, ни разнообразных знаний в области истории и теории самых разных языков.

Можно привести многочисленные доказательства в пользу сформулированного положения. Один из крупнейших современных французских филологов Э. Бенвенист, оценивая книгу американского лингвиста Л. Блумфилда «Язык», заметил, что это исследование

«отличается исключительной технической точностью и строгостью, но философски совершенно беспомощно и бедно»[12].

Как видим, техническая строгость далеко не всегда сочетается с глубиной мысли исследователя. В этом может убедиться каждый квалифицированный читатель книги Блумфилда. Поэтому предположение о том, что филология перестанет быть «легкой» в результате «внедрения» в эту науку технической точности (универсально понятой) представляется мне весьма односторонним заключением. Не говорю уже о том, что филология и в прошлом никогда, разумеется, не была легкой наукой.

Ввиду общественной важности обсуждаемого вопроса остановлюсь на нем подробнее.

В шестидесятых годах среди части советских филологов остро обсуждался вопрос о том, можно ли определять поэзию как «особым образом организованный язык». Как показал в своей статье В.В. Кожинов, для многих советских филологов-структуралистов (автор перечисляет их фамилии) приведенное определение поэзии казалось тогда окончательным, бесспорным, аксиоматичным[13]. Сам В.В. Кожинов решительно не соглашается с подобной дефиницией поэзии, которая сводит все особенности поэзии к особенностям языка и ничего не сообщает о других важных и многообразных функциях поэзии. Но упрощенное и одномерное определение поэзии удобно для проведения различных операций по «внедрению» точности в процесс изучения поэзии. Если поэзия – это только «особым образом организованный язык», то изучать поэзию различными арифметическими и статистическими методами гораздо проще, чем при многомерном истолковании самой поэзии (здесь существен, разумеется, не только язык, но прежде всего дарование автора, его идеи и замыслы, его новаторство, его отношение к предшествующей поэтической традиции и многое, многое другое).

При таком осмыслении поэзии «внедрять» в ее изучение математически (по существу арифметически) истолкованную точность становится бесконечно труднее. Вот и получается: для того, чтобы изучать поэзию точно (при нерасчлененном и прямолинейном понимании самой точности) надо резко упростить специфику изучаемого объекта, превратив его тем самым в другой объект. Все это происходит в результате неправомерного понимания точности, при котором сама точность оборачивается неточностью, искажая объект, подлежащий всестороннему изучению.

Дело, разумеется, не в том, что постановка вопроса о степени научности той или иной дисциплины будто бы уже является кощунством. Такие вопросы возникали всегда и в разных странах. Проблема в другом: как разрешались подобные сомнения и какими методами они устранялись.

О степени научности филологии, как определенной дисциплины, спорили и в прошлом столетии. В 1863 г. молодой тогда А.Н. Веселовский спрашивал себя же:

«…история литературы – может ли она быть предметом науки?»[14].

Спорили и о строгости методов изучения в лингвистике и литературоведении. Но отнюдь не всегда при этом возникала мысль о том, что подобная строгость должна быть непременно математической. Обсуждались возможности филологии: на какие вопросы она может дать в данное время удовлетворительные ответы и на какие таких ответов дать пока не может или лишь частично может. Обсуждались вопросы, связанные с перспективами дальнейшего развития филологии.

В свое время Э. Кассирер убедительно показал, что сочинения выдающегося лингвиста и этнографа В. Гумбольдта при полном отсутствии каких-либо внешних признаков систематизации (внешне выраженной точности) строятся на основе глубоко продуманной внутренней систематизации, внутренней точности мысли[15]. И это справедливо, даже несмотря на некоторые противоречия в концепции Гумбольдта и не всегда последовательную терминологию автора. То же можно сказать и о лингвистических сочинениях А.А. Потебни, внутренняя сила которых предстает как точность мысли их автора, хотя и здесь читатели не найдут никаких внешних атрибутов точности. Так возникает весьма важный вопрос о соотношении внешней (внешне выраженной) точности и внутренней (точности мысли и точности аргументации, без внешних признаков ее оформления).

Сказанное, разумеется, не означает, что цифры и схемы вообще противопоказаны филологии. В ряде случаев они могут быть и полезны, и необходимы. Но хочется подчеркнуть другое: наличие разных видов и форм проявления самого понятия точности в такой науке, как филология. Еще придется вернуться к этому важному вопросу.

Недопустимо считать, что сам по себе объект, подлежащий изучению, всегда будет точно интерпретирован, если он анализируется математическими или физическими науками, и неточно интерпретирован, если к его изучению, обращаются гуманитарные науки. Здесь все зависит совсем от другого: насколько продвинуто вперед исследование данного явления в той или другой науке.

Из множества возможных примеров здесь ограничусь одним. В последние годы физики обратили внимание на так называемую шаровую молнию. Это – сгустки, до сих пор загадочные, появляющиеся во время гроз и часто наводящие страх на очевидцев. Уже полтора века специалисты занимаются этой проблемой, но объяснить ее хоть сколько-нибудь удовлетворительно не могут. В 1973 г. у нас была опубликована книга С. Сингера «Природа шаровой молнии» (изд-во «Мир»), а в 1975 г. «Литературная газета» обратилась к девяти крупнейшим специалистам (физикам, биохимикам) с просьбой ответить на вопрос о том, в какой степени упомянутая монография убедительно трактует природу шаровой молнии. Мнения ученых разделились примерно поровну: одни заявили, что С. Сингер ничего не сумел объяснить, другие – сумел истолковать многое[16]. Следовательно, представители «точных наук» могут не только неточно представлять себе существо объекта, подлежащего вéдению их же науки, но и неточно (совсем несходно) оценивать результаты его анализа, проведенного специалистами.

Теперь представим себе совсем другой случай из области «неточных наук». В 1933 г. французский лингвист Ж. Вандриес писал, что в области Корнуолла (Англия) один из местных кельтских диалектов исчез 27 декабря 1777 г. вместе со смертью его последней носительницы. Еще раньше таким же способом итальянский лингвист М. Бартоли точно устанавливал дату исчезновения остатков далматского языка[17]. При всей условности подобных дат (вплоть до одного дня), насколько все же утверждения лингвистов представляются здесь более «точными», чем утверждения физиков, и насколько объект изучения первых очерчивается яснее и определеннее, чем объект изучения второй группы ученых.

Эти факты здесь приводятся только с одной целью: показать полную условность понятия «точности» как абсолютного понятия, как категории будто бы универсальной, которая может иметь какое-то значение безотносительно к специфике каждой науки.

3

Как это и ни странно, до сих пор приходится слышать рассуждения, согласно которым признание невозможности решить тот или иной вопрос в конкретной области знания будто бы равняется агностицизму. Такие рассуждения не только антиисторичны, но и теоретически наивны. Они опираются на убеждение «об окончательной законченности» каждой науки. Между тем все науки развиваются и совершенствуются, и нет предела ни этому развитию, ни этому совершенствованию. Сплошь и рядом определенная конкретная наука, не умея в прошлом объяснить то или иное явление, объясняет его в наше время или потенциально должна будет объяснить его в будущем. Понятие агностицизма – это общефилософская концепция. Она исходит из убеждения в принципиальной непознаваемости окружающего нас мира. Между тем человек может не уметь удовлетворительно объяснить то или иное явление (в равной мере в области физико-математических наук, наук о природе и наук об обществе), но при этом быть убежденным в принципиальной познаваемости всех явлений объективного мира. Это глубоко различные явления и их смешение (в наше время оно, увы, широко наблюдается прежде всего у представителей физико-математических наук) совершенно недопустимо.

Мысль о том, что существует универсальная точность, одинаково приложимая ко всем наукам и управляющая ими, развивалась в Европе в XVII столетии и стала широко популярной в следующем XVIII в. Уже Рене Декарт (1596 – 1650) рассуждал так: животные – это те же машины, простые механизмы, которые действуют по принципу автоматов. Лишь люди – более сложные механизмы, так как души людей бессмертны. Вера в бессмертие души заставляла Декарта различать простые механизмы (животные) и механизмы более сложные, наделенные «бессмертными душами» (люди). И все же живые существа – это машины (механизмы) в двух их разновидностях. Поэтому и поступки, и действия людей можно точно рассчитывать[18].

Как показал в свое время известный историк науки Г. Башляр, в XVIII столетии считали, что все науки должны уметь все точно предсказывать и все точно рассчитывать. Крупнейший натуралист той эпохи Ж. Бюффон (1707 – 1788) писал, например:

«…прошло 74.832 года с тех пор, как наша Земля оторвалась от Солнца в результате столкновения с кометой, а в 93.291 году Земля настолько охладеет, что всякая жизнь на ней станет невозможной»[19].

Легко убедиться, что отказ от подобного рода «точности» в геологии и астрономии стал признаком быстрого прогресса этих наук.

Аналогичного рода «точность» пронизывает и по-своему великий памятник той эпохи – «Энциклопедию» Дидро и Даламбера (1751 – 1772).

Вот, например, что можно прочитать в первом томе этого издания, в статье воздух (air):

«Доказано, что три тысячи человек, помещенные в пространстве 500 квадратных метров (lʼétendue dʼun arpent de terre), в течение 34 дней образуют своим дыханием такую атмосферу на высоте 71 фута, которая, в случае, если она не будет немедленно рассеяна ветрами, станет сейчас же заразной для всех окружающих»[20].

Все эти «точные цифры» (34 дня, 71 фут, 500 квадратных метров) приводились лишь с целью внушения читателям мысли о могучей силе арифметики. Аналогичными «определениями» и рассуждениями были полны и другие публикации той эпохи, в частности, многотомные «этюды о природе», принадлежавшие известному писателю и натуралисту Бернардену де Сен-Пьеру (1737 – 1814)[21]. Весьма оживленные споры о «соотношении разных наук» проходили немного позднее и в России, в двадцатые годы минувшего столетия, в эпоху Пушкина[22].

Понятие закона в науке возникло сравнительно недавно. Коперник и Кеплер говорили больше о гипотезах, а не о законах. У Галилея чаще всего аксиома, а следствие из нее – теорема. Декарт предпочитает правила, а Ньютон – аксиомы. Одна из первых попыток дать определение закона встречается у Монтескье:

«Закон – это необходимые отношения, вытекающие из природы вещей»[23].

Понятие закона (lex) если и встречалось раньше, то главным образом в моральном, а не физическом смысле[24]. Весьма интересно, что «сильное слово» закон, которое в наше время обычно связывают прежде всего с физико-математическими науками, исторически раньше ассоциировалось с человеком и его «поведением» и позднее – с законами природы.

Леонардо да Винчи успешно изучал различные явления природы, еще не зная, что такое закон и закономерность[25]. А когда в 1687 г. Ньютон обнародовал свои «Математические начала натуральной философии», то на основе этой книги в течение двух столетий успешно развивалась физика и астрономия. Между тем, по свидетельству специалистов, исходные положения Ньютона были неточными в свете современных данных обеих этих наук[26]. Из этого, разумеется, не следует, что точность не нужна науке. Следует подчеркнуть другое: историческую подвижность самого понятия точности в любой науке, в том числе, казалось бы, и в самой точной. В этом же плане приобретают глубокий смысл и слова крупнейшего физика нашего столетия А. Эйнштейна:

«Началом каждой физической теории являются мысли и идеи, а не формулы»[27].

Формулы Ньютона теперь уже устарели, его же «мысли и идеи» продолжают оставаться великими.

Существует широко распространенное, хотя и не всегда прямо высказанное мнение, согласно которому «точные науки» целиком опираются на разум, а гуманитарные науки – преимущественно на чувства и интуицию. Ничего не может быть наивнее и несостоятельнее подобного заключения.

«У нас в математике, – замечает современный французский математик Жак Адамар, – чувство красоты является чуть ли не единственно полезным»[28].

Он же членит процесс открытия в математике на четыре стадии: подготовка, инкубация, озарение и завершение. Особенно знаменателен «процесс озарения» в такой «точной науке», как математика. Адамар справедливо подчеркивает, что без него невозможно никакое математическое открытие. Об этом же писал еще в начале нашего столетия великий математик Анри Пуанкаре:

«Чистая логика… сама по себе не может дать начала никакой науке… Для того, чтобы создать арифметику, как и для того, чтобы создать геометрию, нужно нечто другое, чем чистая логика. Для объяснения этого другого у нас нет иного слова, кроме слова интуиция»[29].

Здесь нельзя не вспомнить глубокого суждения В.И. Ленина о большой роли фантазии в любой науке[30]. Ни озарение, ни фантазия не только не противопоказаны «точным наукам», но и органически им свойственны. Разумеется, если речь идет не о ремесленниках «от науки», а о подлинных ученых.

Даже в самих недрах «точных наук» понятие точности может приобретать весьма различный характер в зависимости от особенностей той или иной конкретной науки, традиционно относящейся к сфере «точных наук». По воспоминаниям акад. А.С. Орлова, наш крупнейший кораблестроитель акад. А.Н. Крылов любил подчеркивать:

«Математика, подобно жернову, перемалывает то, что под нее засыпают – и вот на эту-то засыпку прежде всего инженер и должен смотреть»[31].

Инженер должен осмыслить и упорядочить материал своей науки, математику же подобный материал сам по себе может быть совсем не интересен. Математик чаще всего стремится к решению таких задач, которые в состоянии оказаться «выше» конкретного материала отдельных наук, прежде всего привлекающего инженера. «Дважды два четыре» – это не только четыре «вообще», но и четыре конкретные единицы, материальное содержание которых вовсе не безразлично для инженера или биолога, для химика или авиастроителя.

Вот и оказывается, что понятие точности всякий раз определяется спецификой той или иной науки, той или иной группой наук. В науках о природе, в частности, понятие точности чаще всего оказывается совсем иным, чем в физико-математических науках, не говоря уже о том, что в свою очередь физик часто иначе интерпретирует точность, чем математик.

Один из крупнейших физиков нашего времени имел все основания подчеркнуть:

«Я убежден, что такие идеи, как абсолютная определенность, абсолютная точность… являются призраками, которые должны быть изгнаны из науки»[32].

Прямо к этому суждению примыкает уже упомянутое замечание другого виднейшего физика Норберта Винера, одного из основателей кибернетики. Развивая мысль о преимуществах человека над любой, даже самой совершенной машиной, ученый говорит о способности человека «оперировать с нечетко очерченными понятиями»[33]. Именно в силу этой исключительно важной способности человека ему обычно не нужна статичная точность. В процессе совершенствования каждой науки и уточняется понятие точности, само находящееся в постоянном движении.

Так складывалось понятие точности в физико-математических науках и в науках о природе.

4

А как же обстоит дело с гуманитарными областями человеческого знания? В последующих строках я попытаюсь проанализировать это понятие в филологии (в языкознании и в литературоведении), отдавая себе отчет о не меньшей важности изучаемого явления во всех других гуманитарных науках. Но и при этом ограничении остается очень широкая тема, лишь контуры которой могут быть здесь намечены.

У некоторых филологов уже давно сложилось ошибочное убеждение, что точными методами исследуются только формы, а не содержание, не смысловое «наполнение» этих форм. В лингвистике – формальные конструкции языка, в литературоведении – формальные структуры художественных произведений. Эта концепция, известная уже в прошлом столетии, получила у нас широкое распространение в двадцатые годы, в особенности среди членов «общества по изучению поэтического языка» (ОПОЯЗ). Эту формалистическую концепцию (назовем ее прямо и точно) разделяли многие филологи – лингвисты и литературоведы[34]. Только форма может изучаться точными методами, поэтому за пределы филологии выносилось «все остальное», что не подлежит анализу этими точными методами. Среди сторонников подобной концепции были (они имеются и в наши дни) не только дилетанты, но и видные ученые.

В мою задачу не входит история этого вопроса (о ней уже немало писали за последние пять-шесть лет). Хочется обратить внимание на другое: как в поисках односторонне понятой точности искажался самый объект изучения в филологии. Логическая ошибка здесь обнаруживается в двух случаях.

«Так как точными методами могут изучаться только формы в языке и в литературе, то все остальное не принадлежит миру филологии».

«Так как в мире филологии имеются лишь формы языка и формы литературы, то филологию следует изучать точными методами: формы сравнительно легко поддаются изучению с помощью подобных методов».

Односторонне понятая точность вела к формализму, а формализм в свою очередь как бы подчеркивал односторонне истолкованную точность. Возникал замкнутый круг, из которого, как некоторым до сих пор кажется, не может быть иного выхода, кроме отождествления понятия точного метода и понятия формалистического метода анализа языка и литературы.

Здесь возникает новая проблема. По моему давнему и глубокому убеждению, необходимо строго различать два совершенно различных понятия – понятие формального и понятие формалистического. Без первого понятия само существование филологии невозможно: и в языке, и в литературе по-своему все оформлено, все имеет свои формы выражения. К тому же формальное так или иначе, прямо или опосредованно всегда взаимодействует со смысловым, со смысловыми категориями в языке, с идейным замыслом писателя в литературе. Совсем иное – понятие формалистического, где формы изучаются как бы сами по себе и для себя. Строгое разграничение этих двух понятий имеет принципиальное значение в современных дискуссиях о судьбах филологии.

Для русской и советской филологии в целом всегда было характерно сознание необходимости дифференцировать эти понятия. Правда, это сознание не всегда и не у всех ученых выражалось ясно и явно. В лингвистике стоит только сравнить в этом плане Потебню, Шахматова, Виноградова и их последователей, с одной стороны (здесь это сознание передавалось явно), с Фортунатовым и его сторонниками – с другой (здесь подобное сознание явно никогда не обнаруживалось), чтобы убедиться в различии[35]. Но в особом положении оказались: «эпоха ОПОЯЗа» в двадцатые годы, некоторые направления в советской филологии в шестидесятые годы и в наши дни.

Желая снять с терминов формалисты и формалистический какую бы то ни было уничижительную окраску, почти все члены ОПОЯЗа стали употреблять эти термины в кавычках. В 1924 г. в журнале «Печать и революция» (№ 5) была опубликована статья Б.М. Эйхенбаума, которая называлась «Вокруг вопроса о „формалистах“», где интересующий нас термин уже был дан в кавычках. Так же употребляли оба термина и все другие деятели ОПОЯЗа[36]. Таким способом была сделана попытка не только снять важнейшую для филологии проблему разграничения формального и формалистического, но и создать впечатление, что подобная проблема не может существовать вовсе.

Ситуация почти полностью повторилась через 40 лет, но на этот раз она более явно и более открыто создавалась не столько литературоведами, сколько прежде всего некоторыми советскими лингвистами. Так, в частности, в коллективном сборнике «Основные направления структурализма» (М., «Наука», 1964) термины формалисты и формалистический употребляются отдельными авторами либо в кавычках (с. 118), либо совсем снимается противопоставление формального и формалистического, причем явно формалистическая теория Л. Ельмслева называется «строгой и стройной формально-лингвистической теорией» (с. 166). То, что предлагали некоторые литературоведы в 20-е годы, в 60-е годы стали развивать лингвисты, которым предельно формализованный язык кажется удобным для «точного исследования».

На мой взгляд, возникло бесперспективное противопоставление категории формы и категории значения в науке о языке. Подобное противопоставление мотивируется обычно тем, что форма доступна точному изучению, тогда как значение такому изучению будто бы никогда не поддается. Часто стали утверждать:

«Цель лингвистики как науки заключается в том, чтобы разработать строгую и непротиворечивую методику анализа, опираясь на форму выражения, а не его значение»[37].

Здесь совершенно прямо форма (она подлежит научному изучению) противопоставляется значению (оно не подлежит научному изучению), причем само противопоставление ведется под флагом защиты точности, трактуемой как категория универсальная для всех дисциплин.

Было бы ошибочно видеть в отмеченных расхождениях лишь терминологическую небрежность. Проблема гораздо сложнее. Попробуем спроецировать эти расхождения в область лексикологии и семасиологии. Если слово (основная единица названных дисциплин) – это только форма, какая-то единица, звуковым и морфологическим способом оформленная, но не имеющая никакого значения, тогда – я умышленно обостряю проблему – ближе к истине был гоголевский Петрушка. Ему, хотя и нравилось «не то, о чем он читал», а больше «процесс самого чтения», но все же он понимал, «что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит». Как видим, Петрушка все же добирался до значения слова (все же что-то значит).

Хотя подобное сравнение шутка, но шутка, обнажающая существо разногласий между сторонниками «чистой формы» и сторонниками единства формы и значения в филологии. Приведу самые простые доказательства, причем попытаюсь показать, что и для теории языка, и для теории литературы эта проблема приобретает первостепенную важность, хотя теория языка оперирует иным понятием формы и иным понятием значения, чем теория литературы. Оба раздела филологии объединяет, однако, само понятие взаимодействия формы и значения.

В известном манифесте футуристов «Пощечина общественному вкусу» (1913 г.), в частности, подчеркивалось:



Поделиться книгой:

На главную
Назад