Красная роса
НЕ ЗАБЫВАЙ МЕНЯ, СОЛНЦЕ
Каждый год, как только наступала весна, мы, деревенские мальчишки, бежали на курган в полуверсте от нашего аула. Там цвели первые подснежники. Там мы встречались с весной.
Однажды на южном склоне кургана мое детское внимание привлек небольшой позеленевший камень. На нем чьей-то рукой были нацарапаны слова: «Здесь похоронен…» Дальше нельзя было разобрать — камень ушел в землю, и его разъедала вода.
Помню, я спросил у матери: «Что это был за человек?» Она сказала, что это был русский джигит, работал у нас в совхозе, и говорили, будто слагал стихи, а погиб он во время паводка, еще до войны.
На второй, а может, на третий год войны к нам пришла буйная весна — река вышла из берегов и затопила все окрестности.
Как только она утихомирилась и вода сошла, мы, как всегда, побежали на курган за цветами.
Я хотел увидеть тот камень, но его не было: река обрушила берег и вместе с ним унесла и могилу…
«Вот судьба… — подумал я грустно. — Жил человек, наверное, любил, радовался, страдал. Где все это теперь? Река унесла последнее…»
Шли годы. Взрослые старели, мы взрослели. Я учился уже в большом городе. И как-то, по возвращении в родной аул, сидя на кургане, куда мы прибегали в детстве, я вспомнил, подумал о той судьбе. Что это был за человек, который, как говорила мать, слагал стихи?
Так из того, что видел и слышал, о чем думал, за что болел, сложилась эта повесть.
I
И вот он остался один и усталым взглядом скользнул по чужой, полупустой избе с тремя маленькими оконцами, низким темным потолком, непокрытым столом, небеленой печью и убогой железной койкой на тоненьких ножках…
«Приехал. Больше ехать некуда», — вздохнул он, расстегнул пальто и, как путник, остановившийся только передохнуть, подсел к окну и стал всматриваться в надвигающиеся сумерки.
Невдалеке на пустыре — подобие деревенской площади — высилась старая почерневшая мечеть; ему казалось, будто она неживыми окнами глядит в свое далекое прошлое.
За мечетью тянулась улица с вросшими в землю домами. Изборожденная проталинами степь и конусообразные молчаливо-угрюмые курганы вызывали тоскливую мысль, что все в мире бренно.
«Жалкая мысль», — подумал он.
Все, на чем бы он сейчас ни останавливал взгляд, вызывало ощущение оцепенелости. Казалось, то, что происходит здесь сегодня, не отличается от того, что было вчера, а завтра опять повторится это же самое…
На небе клубились слоистые тучи. Под ними бесшумно пронеслась стая запоздалых галок.
Мимо окна протрусил всадник.
Мелькнула вдалеке чья-то фигура.
И вновь — тишина. Его пронзило неожиданно ясное ощущение одиночества. Он почувствовал, как перехватило дыхание и к горлу подкатился комок.
— Надо с кем-то повидаться, поговорить — с кем угодно, только не быть одному! — прошептал он, быстро поднялся и вышел во двор.
Между тем тучи надвинулись и повисли, грозя вот-вот обрушиться на землю. «Была бы хоть Ягда — не было бы такой тоски», — едва успел он подумать, как синим пламенем вспыхнули тучи и робко, нерешительно загремел гром. А потом все кругом заблестело, небо разорвалось с оглушительным треском. И посыпались крупные капли.
Они погнали его обратно в дом.
За окном шумно хлынул обложной дождь, и сразу потемнело. Он скинул задубевшие сапоги, разделся и улегся на койку.
А дождь шумел по крыше, плескался, стучал в окна. Вскоре он застучал по полу: крыша и потолок недолго сдерживали ливневый натиск.
Капли перестукивались по углам и еще больше нагнетали в нем чувство затерянности, одинокости.
Память из недосягаемой теперь дали стала воскрешать образы, лица, видения… Он лежал здесь, но всеми своими помыслами продолжал оставаться там, в Москве. И потому, что здесь у него пока еще не было другой, новой жизни, вчерашнее, в котором он жил и которое еще не стало воспоминанием, с удивительной ясностью и отчетливостью вновь обступило его.
Память вернула его к поэтическому вечеру. К тому вечеру, где он первый раз был не один, а вместе с ней.
Будто сейчас, он видел зал Политехнического музея, заполненный молодежью.
Она, в шелковом красном платье, с голубой лентой в косичках, смотрит на сцену. А он смотрит больше на нее, чем на сцену. По правде сказать, даже все время на нее. А на сцену только иногда, для приличия.
Иногда она слегка дотрагивалась до его локтя. И он замирал, умиротворенный этой близостью.
Только один раз, как ему показалось, отдалилась она от него. Это когда на сцену вышел Луговской и — стройный, широкоплечий, с углубленно-сумрачным взглядом — читал свои стихи. Она слушала его не только одобрительно — восторженно.
Когда поэт ушел, она сидела притихшая, будто думала о чем-то своем…
С вечера они вышли, держась за руки.
Пошли по Тверской, свернули на бульвар. А потом сели на скамейку.
— Ах, даже голова закружилась! — сказала она, откинувшись назад. — Сколько на мою бедную голову стихов обрушилось! И Кирсанов, и Уткин, и Светлов…
— А знаешь, кто мне сегодня на вечере больше всех понравился?
— Знаю.
— Кто?
— Луговской.
— Правда…
Он вздохнул:
— Едва ты увидела Луговского, я оказался от тебя за сотню верст…
Она засмеялась.
— Если бы ты был девушкой, ты тоже влюбился бы в него по уши. Он такой могучий. И бас у него совсем как у Маяковского.
— Вообще, странный народ поэты, — продолжала Тоня. — Порой я их не совсем понимаю.
— Просто они все воспринимают немного ближе к сердцу и немного острее, чем другие, — ответил он.
— Значит, и ты?
— Ну какой я поэт! Пока… Я — будущий животновод. — И с улыбкой прибавил: — Как и ты.
Она покосилась в сторону памятника Пушкину, силуэтом проглядывавшего в ночном сумраке, и сказала:
— Я никак не могу представить себя среди коров, овец, где-то в глуши. И тебя не могу представить. Ведь ты хотел быть поэтом.
— Хочу, — сказал он. — Несмотря на то, что есть Лермонтов, Маяковский… Но они в мои годы неслись по жизни вихрем. А я?..
— А дальше?
Он потянул ее за руку:
Она отодвинулась:
— Не надо, Сергей. И проронила: — Ты очень хороший парень, Сережа. С тобой легко, интересно. Но как бы тебе сказать… я все еще не могу понять сама себя… Ой, кажется, дождь! — оглянулась она и встала. — Спасибо за вечер, — улыбнулась, отошла и махнула рукой: — Прощай…
— Почему «прощай»?.. Когда же теперь?
Она помолчала.
— Позвонишь… До свидания.
Он слышал шелест ее платья, слышал, как замерли шаги. А сам все стоял и стоял под раскачивающимся тусклым фонарем, всматриваясь в засветившиеся окна.
«Чем она привлекла меня? — думал он. — Красотой?.. Ведь и до нее бывали встречи, милые лица. Они исчезали и гасли. И никогда не было у меня чувства большой потери».
…Последнее воскресенье летних каникул.
На Лиственной аллее, под раскидистым деревом, волнуясь, он ждал ее. Он видел, как медленно темнеют листья на деревьях, пруд, опаленный вечерним солнцем, стал похож на громадную рыбу с золотистой чешуей; со стороны института доносилась музыка — «Вальс-фантазия» Глинки. И сквозь все видимое и слышимое пробивалась одна мысль: сейчас придет она.
И вот она показалась на другом конце аллеи. В сером костюме, с отчетливым стуком шагов, тонкая и крепкая, она шла оттуда, откуда лилась музыка. Вмиг она и этот вальс слились в одно. И в этом слиянии было что-то сказочное и волшебное.
Она была какой-то новой, преображенной, можно было только безотчетно отдаваться ее обаянию.
Они сидели, бродили по аллее под звон вечерних трамваев, слушая друг друга и совсем молча.
Потом в тихий и таинственный час ночи они углубились в безлюдную темноту парка. Там он робко привлек ее к себе. Она прижалась, подняла к нему лицо…
Через неделю он позвонил Тоне и пригласил на «Синюю блузу»[1]. Она согласилась. Только сказала, что будет не одна, а с Ягдой. Кто такая Ягда? Это девушка, с которой она познакомилась на практике в Башкирии. «Славная девушка, тебе понравится», — сказала Тоня.
Ягда оказалась нежной смуглянкой. Не высокая и не маленькая. Черные косы туго заплетены и переброшены со спины на грудь. Оленьи глаза ее смотрели открыто, казалось, прямо в душу.
В антракте он угощал их мороженым, смешил в меру. Ягда звонко смеялась. Тоня отзывалась полуулыбкой. Ее будто что-то отвлекало, будто мысли ее были не здесь. Она казалась уставшей, бледной.
Нарочитый пафос синеблузников им не понравился. Они ушли не досмотрев. Поехали провожать Ягду до общежития.
Ягда с первой минуты повела себя естественно: держалась непринужденно, не суетилась, была откровенна.
Потом они остались вдвоем. Всю дорогу Тоня шла не поднимая глаз и молчала. Он робко, с тревогой поглядывал на нее, не зная, как нарушить это молчание.
«Где ее прежнее оживление, как его вернуть? Почему десять дней назад было так хорошо, а сейчас так тяжело?..» — думал он. Но объяснений не было.
У подъезда, когда они остановились, он спросил:
— Может, тебе нездоровится?
— Я здорова.
С тем и разошлись. Это было во вторник.
А в субботу, в туманный, дождливый вечер, он уехал на практику в Челябинскую область. На целых пять месяцев.
То, что было с ней, с Тоней, спустя месяц как он уехал, рассказала ему потом Ягда. И то, что она рассказала, он представлял потом будто увиденное им самим.
В конце октября Ягда позвонила Тоне домой. Тоня пригласила ее к себе. Когда Ягда пришла, Тони дома не оказалось. Ягда подождала и, не дождавшись, пошла по Тверскому бульвару. И тут на скамейке она увидела Тоню. Рядом с ней сидел мужчина. Ягда присела на другую скамейку. Мужчина вскоре встал, отчужденно сказал что-то и ушел.
Когда Ягда подошла к Тоне, она сидела, закрыв лицо руками.
— Тоня, что случилось? — спросила Ягда. — Он тебя обидел?
— Мне просто нехорошо, — ответила Тоня.
— Я тебя вылечу! Что ни говори, через год — врач. На практике, помнишь, ты пришла ко мне — помогла.
— А сейчас не поможешь.
— Тоня, кто этот человек?
— Он… учится у нас в аспирантуре. Я… У меня будет от него ребенок. Сегодня он узнал. Теперь поздно что-либо предпринять.
Ягда, ошеломленная, спросила:
— Сколько месяцев?
— Четыре.
— И еще через четыре вернется с практики Сергей, — сказала Ягда. Затем спросила: — Послушай, а почему ты тогда встречалась с Сергеем?
Тоня вся сжалась при этом вопросе.
— Что ж, мы с ним товарищи, — сказала она. — Когда мне было трудно, я шла к нему. Перед отъездом на практику он приходил ко мне. Был радостным и грустным. Я хотела сказать — и не смогла.
— Он пишет?