Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Попугай с семью языками - Алехандро Ходоровский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В этот момент дева с глухим шумом покрылась трещинами, покачнулась и провалилась без видимой причины, оставив после себя черную дыру. В это отверстие стали падать мебель, книги, фарфоровая жаба. Хумс с друзьями уцепились за унитаз, в то время как ненасытное жерло поглощало ботинки и носки. На ногах удержался только Сан-Бернардо, — благодаря своему весу он успешно сопротивлялся засасыванию. Он приподнял бутыль и попытался отхлебнуть из нее, — но сосуд был отнят от его губ и тоже исчез в пропасти. Возмущенный русский затряс кулаком. Щель затянула его руку, и меньше чем за минуту колоссальное тело исчезло. Затем дыра закрылась со звуком отрыжки, извергнув назад только жабу. Выжившие всхлипывали. Хумс помолился среди голых стен:

— О Владычица, отнимая, ты награждаешь!

Чтобы успокоить нервы, все отправились в немецкий ресторан.

В детских слюнявчиках с портретом Вагнера, повязанных им на шею фон Хаммером, владельцем заведения, приятели принялись пожирать фирменное блюдо: Gebratene Würstchen mit Kartoffel Salad[13]. Появился струнный квартет и начал наигрывать вальс паяца Пирипипи. И наконец подали вино!

— Совершим же возлияние в честь русского по имени СанБернардо. Этот волшебный пес возник из Пустоты, дабы утолить людскую жажду, и вернулся обратно в Ничто, промелькнув настоящей слезой в нашей юдоли крокодилов, — сказал Хумс.

Все пролаяли мелодию Палестрины и выпили пол-литра. Опытный садовник продолжал:

— В память ушедшего предлагаю каждому произнести речь, восхваляющую Любовь…

Деметрио, украсивший голову квитанциями из ломбарда, подрезанными, чтобы напоминать листья лавра, изобразил задумчивость греческого философа, обнажив фиолетовые десны.

— Эриксимах в платоновском «Пире» говорит, что человек должен любить прекрасное. Неверно! Прекрасное — это именно то, что человек любит. Уродливое же — то, что пока еще не удостоилось ничьей любви. Не красота притягивает любовь; напротив, любовь делает прекрасным все, на что направляется. Красивое самодостаточно, «низкое» же требует всего пыла нашей страсти, способной его облагородить.

Но закончить он не смог: Энанита с помутневшими от слез очками кинулась ему на шею.

— Люби меня, ибо я самое низкое существо!

Пока Деметрио пытался стряхнуть Энаниту, Зум тоном стюардессы указал ему:

— Как ты можешь заявлять перед всем городом, что не встречаешься с Энанитой, когда она, невзирая на все твои уверения, ждет ребенка! Признай же, что ты — его отец, и не веди себя, как лишенный родительских прав!

— К этому зародышу я не имею отношения! — прорычал Деметрио, позеленев.

Ла Кабра во внезапном приступе одержимости решил задушить парочку. Пришлось обрушить ему на голову арбуз. Энанита не унималась:

— Это ребенок Деметрио! Я зачала его, думая о моем господине!

Ла Кабра весь изошел слюной:

— Лживая сука! Он мой! Меня от твоего роста не воротит, да и ты не отказывалась от моей палки, смазанной зеленым маслом!

Энанита умоляла Деметрио, уткнувшись носом в грудь Ла Кабры, словно тот был из стекла или не существовал вовсе:

— Сжалься надо мной. Твое Имя запечатлено там. Вспомни. Исписанный холм.

(Га соблазнил десятилетнюю девчонку. «Она ростом с Энаниту. Мы можем вчетвером совершить экскурсию к исписанному холму, Деметрио, и я надеюсь, что ты останешься доволен». Они подошли к дому, присыпанному песком. Из проигрывателя доносилась музыка, продавали пиво. Обе женщины, привстав на цыпочки, танцевали, прижавшись щекой к склоненным над ними мужчинам. Га рассказал историю ребенка-птицы. Родители хотели, чтобы он стал человеком, но он сам мечтал о жизни птицы. Под простыней он прятал гнездо, сделанное из перьев подушки. Ночами он прилипал к оконному стеклу, вместо слез по его лицу катились крошечные глаза. Энанита сбежала в птичник, откуда виднелся исписанный холм. «Никто не расшифровал надписи на нем, Энанита. Это послание — загадка для всех». «Я знаю, что говорят об этом, Деметрио». И она рыдала, не замечая, как куры щиплют ее за ноги. «Утром ты уйдешь, а я останусь здесь. Под холмом лежат камни, пустившие корни. Все пускает корни во мне, даже мои очки. Твой орган растет в моем животе, будто дерево, его ветви пронзают меня, его листья забивают мне легкие». И вот Деметрио видит, как куры склевывают Энаниту, стоящую, скрестив руки, лицом к холму; изо рта ее торчит, словно хобот, толстая ветка с каменными листьями, и на каждом вырезаны восемь букв его имени).

Деметрио с глазами, где отражались чувства настолько сложные, что никто не смог их определить, — только насмешник Зум, кривляясь, пропел: «раска-я-ни-е!» — обнял Энаниту со словами благословения. Затем подставил левую щеку Ла Кабре, который прописал ему крепкую пощечину. Подставил правую, и Ла Кабра поцеловал его. «Эвоэ»! — проорал Га, облив философов красным вином из бутылки. «Крещение! Огнем и вином!» Энанита раскрыла объятия и прижалась к стене. Хумс повел мраморно-белой рукой, элегантно расстегнул ширинку и направил желтую струю прямо на мученицу. Та впала в транс и пошла выпрашивать милостыню у сотоварищей, обливавших ее по очереди мочой.

На странницу низвергались потоки жидкости под аккомпанемент дружно затянутой генделевской «Аллилуйи». Вернувшись к стене, откуда начался ее путь, она вновь раскрыла объятия:

— Охота близится к концу, лисица затравлена собаками, ей некуда бежать… Что она делает?

— Падает наземь и ждет чуда! — откликнулся Зум.

— Взбирается вверх по стене! — предположил Деметрио.

— Прыгает и взлетает в воздух! — промычал Га.

Энанита приблизилась к своим слушателям:

— Лисица идет навстречу собакам, которые пожирают ее. Она рада стать пищей. Это полное самоотречение и есть Любовь.

И Энанита распростерлась на столе: «Пожирайте меня!» Ее обмыли писательским супом, чтобы изгнать запах мочи. Ла Кабра взял слово, стараясь изо всех сил держаться на ногах:

— Я скромно напоминаю, что Любовь — это прежде всего любовь к родине, где мы увидели свет.

Словно по телепатическому сигналу, все запели национальный гимн:

— Земля, в которую мы ляжем.

Тут последовал другой сигнал, вполне обычный, исходивший от Хумса. Все скопом кинулись на Ла Кабру. Когда его как следует связали, Толин смог выступить тоже:

— Говоря о Любви, я отношу это слово к своей матери.

— Заткните ему рот!

Только лишь в рот Ла Кабры засунули смоченную коньяком салфетку, как прибыл, шатаясь, пьяный Акк и вместе с ним — двенадцать музыкантов симфонического оркестра, игравших «Волшебную флейту» начиная с конца.

— Мы пили Шанель № 5, - заявил Акк, — но я вижу, что пришел к середине пира, подобно Алкивиаду. И чтобы остаться в кругу платоновских ассоциаций, я вознесу хвалу Хумсу.

— Чего ты хочешь, Акк? Выставить меня на посмешище?

— In vino veritas, маэстро.

— Тогда начинай немедленно!

— О мудрейший творец толстолистой орхидеи, первое, что я восхваляю в тебе — это твоя хрупкость, несомненная, но готовая обернуться беспредельной твердостью. С восхищением вспоминаю я тот день, когда Ла Кабра, в ярости от своего унижения — он перепутал Достоевского со Стравинским, — приник к окну твоей квартиры, угрожая кинуться в пропасть. Сорвав с ноги лакированный ботинок, ты изо всей силы принялся колотить его по пальцам. Обратившись в смирного кота, Ла Кабра, цепляясь за стены, дополз до гостиной… Хвала тебе…

Я не в состоянии продолжать, ибо в этот момент фон Хаммер и еще двое, не скованные сном, — Аламиро Марсиланьес и Эстрелья Диас Барум — ворвались в комнату с факелами и нацистскими флагами, вытянув руку в арийском приветствии, толкая перед собой в тележке меренговую свастику.

(В генеалогическом древе Марсиланьеса имелись испанский конкистадор, президент Республики и дедушка-миллиардер. Отец его, перед тем как стать обитателем психушки, утопил большую часть своего состояния в горячем источнике, откуда намеревался разливать воду по бутылкам, придавая ей вкус меди, железа и никеля. Прохладительный напиток не получил популярности в народе; специальные киоски выдавали его бесплатно, но только дети, по родительскому заданию, брали по три бутылки, ибо за это полагалась премия в десять песо. Наш кабальеро, тем не менее, упорствовал во внедрении обычая пить металлическую воду, пока на него не надели смирительную рубашку. Так или иначе, оставшихся денег Марсиланьесу хватило, чтобы ходить на вечеринки шесть дней в неделю, а по воскресеньям — отдыхать. Он так и не обзавелся невестой, поскольку, выпив лишнего, отвинчивал свою пластмассовую руку и, стуча ею по столу, требовал молчания. После чего задавал метафизический вопрос: «Кто мы и где мы?», переходя затем к фразам, пародировавшим Бог знает что: «Капуста — это также и роза», «Можно сказать, чернота, но мы говорим, и так далее», «Я никогда не забуду эту ночь этой ночью»; заканчивалось же все торжественной клятвой, что он сидит там, где прекратил движение. Однажды Марсиланьес принялся переписывать свои рассказы, обнаружив, что понятие «Долг» наполнено, а понятие «Обладание» — пусто. Прилично одетый, с девяти до шести он работал секретарем у одного архитектора. От шести до двенадцати ночи, с крюком на месте пластмассовой руки и в пиратской шляпе, он превращался в грозу баров по прозвищу «Черные сиськи». Виртуозно удерживая равновесие, он опустошал один бокал за другим, оскорбляя посетителей в таких выражениях, что срывал аплодисменты: «сеньора, я тоже был бабочкой: поговорим как корова с коровой!», «уважаемый, когда вы передо мной, я кричу от ужаса, думая, что вы — зеркало!». Так все продолжалось, пока в «Золотом льве» он не повстречал Эстрелью Диас Барум, поэтессу-детектива.

Увидев ее, он сразу же захотел погрузить свои руки в огненную шевелюру, освещавшую унылое помещение с полом, посыпанным опилками. Он мечтал крутить ее бесстыдные соски, большие, как две ноздри, просвечивавшие из-под футбольной майки; в похотливом нетерпении ему даже казалось, что они шумно дышат. Он сполз на пол, чтобы посмотреть на нее из-под стола, уставил глаза на розовую раковину, крошечное чудо, спрятанное между могучими мускулами кобылицы и мирно спавшее в лиловом полумраке потертой короткой юбки — трусиков под ней не было. Жаркий взгляд заставил бутон раскрыться, окружил его ореолом шелковистых лепестков, вызвал дрожь в четырех янтарных губках, покрытых росой. Лоно задышало подобно химере, испустило стон. Отбросив сомбреро и крюк, Аламиро навсегда похоронил «Черные сиськи». Он выхватил нож, достал из сумки искусственную руку и проткнул ее лезвием, — пронзенное сердце! — прямо над листком бумаги, на котором Эстрелья набрасывала свои одиннадцатисложники. Та затянулась гаванской сигарой, выпила пол-литра пива и, не поведя ни единым мускулом лица с причудливыми зелеными татуировками, принялась жужжать. Жужжать! Марсиланьес упал на колени, подполз на четвереньках к овалу, одарившему его улыбкой, и принес на это святилище поцелуй — символ своего возрождения.

Североамериканские инструкторы из Штрейкбрехерской бригады обучили Эстрелью Диас Баррум ударам, способным повалить быка. В кишках одного из рабочих она прочла предзнаменование — и сменила полицию на поэзию. Перейдя к сочинению александрийских стихов, Эстрелья утратила агрессивный настрой, но не мускулы. Когда рифмы утомляли ее, она схватывалась на равных с профессиональными борцами. Если что и спасло жизнь Марсиланьесу, так это ее преданность. Когда женщина оторвала его от своего лона при помощи убийственного кулака, Аламиро прозрел в этом действии божественное дуновение и решил двигаться, отталкиваясь от пола, стен, столов, полный решимости повиноваться толчку, исходящему от Нее, до самого конца жизни. Такой способ передвижения разрушил бы бар до основания, и хозяйке пришлось отключить его ударом бутылки. Аламиро проснулся голый, под распятием (четыре таракана, приколотых булавками), на тощем тюфяке женщины-поэта.

— Теперь ты — моя муза, — сказала она. — Мы станем жить ночью и спать днем. Я буду царапать тебе спину, сочиняя стихи, и через страдание ты постигнешь суть моей поэзии. Ты волен вставлять мне во все дырки, но только не во влагалище. Оно — для человека с божественным ликом. Ты займешься добыванием еды, я же позволю тебе пить мою слюну.

Марсиланьес продал то немногое, что оставалось у него: земельный участок, акции рудников, драгоценности, мебель. Он поселился в пансионе, в комнате номер тринадцать. Денег имелось ровно на одно блюдо фасоли и четыре бутылки вина ежедневно. Еще у Марсиланьеса был запечатанный флакон. Эстрелья открыла его, пока возлюбленный спал, нашла там нечто, похожее на муку и подумала, что это — съедобный порошок. Запах ей понравился, и она съела содержимое. Позже Марсиланьес обнаружил, что урна с останками его матери пуста.

— Любить — значит любить то, чего нет! — провозгласил фон Хаммер, мужчина атлетического вида, хотя никто его об этом не просил. Я пою о будущем, о Военном Правлении, способном расположить звезды в виде свастики, занимающей полнеба!

— Отлично, — сказал Хумс шелковым голосом. — В ожидании столь грандиозного события удовлетворимся пока свастикой из меренг.

Они разделили ее на части, завывая партию из «Лоэнгрина», обнажили свои клыки, готовясь вонзить их в кушанье, отбросив всякие политические предрассудки, но тут земля затряслась, и слюнные железы у всех мигом пересохли.

По полу пошли волны, комната обратилась в свод, а все, что свисало с потолка или стен, — в подобие маятника. Пыль осыпала собравшихся, столы и стулья взметнулись кверху, смешавшись там с обломками крыши. Когда погасло электричество, философы вышли из замешательства и, торопясь, прыгая, толкаясь, столпились у дверного косяка, обнявшись вокруг огонька спички — такого же слабого, жалкого, недолговечного, незначительного, как и они сами, по сравнению с этим приступом рвоты, случившимся у неумолимых сил. Хумс и Зум затянули молитву Богородице. Ла Кабра, рыдая, рассказал о смерти своего отца, хотя никто его и не слушал:

— После парада в день 18 сентября папа отправился веселиться с одним кавалеристом. Они пили пунш в каждом кабаке, чтобы посмотреть, кто выдержит дольше. Когда тот тип рухнул на пол с рыбкой, кем-то вставленной ему в задницу, мой старик увел у него коня. Он забрался вместе с жеребцом на третий этаж, но мы ничего не слышали, потому что плясали куэку во внутреннем дворике. Отец закрыл дверь спальни на ключ и хотел уложить коня в постель, чтобы спать в обнимку с ним. Но животное, обезумев, проломило ему копытами череп…

Га тяжело задышал, борясь с приступом астмы. Акк бегал туда-сюда, стараясь не споткнуться о куски стен. Дрожащее пламя спички усиливало суматоху. Эстрелья Диас Барум оценила это и отпустила такое словцо, какое еще никогда не доходило до ушей Аламиро. Затем скинула юбку — сокращая мускулы влагалища, она могла заниматься чревовещанием, — и перед ошеломленными зрителями возник черный треугольник, откуда неслось:

— Все погибнут, ибо не стоят ни гроша!

Если землетрясение привело собравшихся в ужас, то вагина-предсказательница сразу же вызвала клаустрофобию. Эстрелья остановила паническое бегство, усевшись на стул прямо у запасного выхода. Ее нижние губы вытянулись в трубочку, словно для укуса.

— Стой! — пророкотало говорящее лоно.

Мужчины упали на колени, прикрывая кое-какую часть тела из страха быть кастрированными. Только фон Хаммер, коричневый от гнева, выхватил револьвер и вставил дуло Эстрелье в дырку:

— Грязное очко, не вздумай предсказывать мою смерть! Я и сам все отлично знаю: из-за твоей тупости ты получишь пять пуль, а шестую я пущу себе в висок!

Аламиро Марсиланьес попытался закричать, но смог издать лишь свист. Поняв, что никто не способен остановить немца, он решил слизать побольше вина с пола и стал причмокивать языком, напевая одновременно «Singing in the rain», пока ярость нациста не прошла и он не спрятал оружие. Землетрясение сменилось тишиной, настолько непроницаемой, что слышен был лай собак во всех концах города.

Аламиро успокоил пострадавшее лоно при помощи кубика льда. Не заметив ничего, музыканты симфонического оркестра по-прежнему спали, привалившись к своим инструментам, украшенным салатными листьями. Банкет закончился. Сотрапезники расходились молча, пытаясь заткнуть отверстие в осыпавшейся стене, сдерживая лавину возникших вопросов — насчет старости, нищеты, боли и смерти. Уже светало.

Хумс предложил:

— Сегодня в бенедиктинском монастыре посвящают в монахи нашего друга Лауреля. Давайте посмотрим, как омывают ноги юному иудею!

(Когда сгорела «Комбате» — лавка в рабочем квартале, где Лаурель Гольдберг, так же как Ла Кабра, страдал восемнадцать лет, он лишился большей части своей памяти. Но он не забыл яркую вывеску, намалеванную его отцом: два бульдога, раздирающие на части трусики некоей дамы, что должно было символизировать прочность продаваемых в лавке товаров. Не забыл Лаурель и самого отца, перерезанного поездом ровно напополам. Уволенные им служащие поставили верхнюю часть тела на бочку и надели на голову сложенную из газеты треуголку. Одну руку сложили на груди, другую же воткнули в зиявшую внизу рану. Затем они играли в футбол его печенью…

Иногда являлись и другие воспоминания.

Серулея, бабка Лауреля, окруженная индианками, вышла из спальни, топча фотокарточки, испачканные камфорным спиртом, кровью, испражнениями. Ее повели в ванную, но, проходя через столовую, она не смогла сдержаться и вытошнила клок волос. Торговец травами обитал внутри пирамиды из бутылок: в каждой из них плавал какой-нибудь червь, которого торговец извлек из собственных внутренностей. Отец месяцами склеивал почтовые марки в огромный шар, который однажды прикатил к дому, словно жук-навозник. Мать выбрала нужные материалы, нашла фабрику и слепых рабочих — изготовить зеркало, куда не смотрелся бы никто до нее.

Больше ничего не вспоминалось.)

После пожара дом обуглился, но остался стоять. Когда Лаурель прикоснулся к одежному шкафу, тот превратился в груду черной пыли. Остался лишь прозрачный материнский корсет, чудом сохранивший свою форму. Лаурель подул на него и выбрался вместе с ним через дыру в крыше. Тут налетела стайка воробьев и склевала корсет прямо в воздухе.

Семья Лауреля вся погибла в огне. Он стал бродячим кукловодом. Но его миниопера, где холодная кокетка Изольда влюблялась в мужчину с зеркалом вместо лица, не имела никакого успеха.

Лаурель стал захаживать к Боли, двоюродной сестрице. Полгода он заплетал ей тайком косички на лобке, пока бабушка ткала шерстяную накидку с большим алефом… Наконец, явился фон Хаммер, сломал нос отцу семейства, похитил девушку, а Лаурелю предложил бежать с ними — в автобусе, что направлялся к пляжу Альгарробо. Тому казалось, что он ненавидит фон Хаммера, но когда немец произнес, дотронувшись до живота Боли: «Поезжай с нами — так для нее будет безопаснее», — всю его ревность как рукой сняло.

Немец не впервые имел дело с девушкой. Он уже пытался похитить одну. Родители-иудеи заставили дочь сделать аборт. Та постриглась в монахини. Семья заплатила раввину, чтобы тот рыдал, пока хоронят гроб с фотографией отступницы.

Боли рассказала брату, что, когда отец повалился наземь со сломанным носом, они с немцем совокупились стоя и успели все меньше чем за минуту. Фон Хаммер позвонил, Боли вышла, и все произошло прямо у двери. Потом Боли вернулась сообщить, что кто-то ошибся номером дома.

По приезде в Альгарробо немец забрал их в замок, выстроенный среди скал на другой стороне залива. В замке их встретила старуха, говорившая только по-французски. «Это приятельница Клоделя, — объяснил фон Хаммер. — Она тут прибирается и пишет труды о средневековых бестиариях». Женщина отвела им две комнаты. Потом, откинув занавеску, показала большое гнездо на балконе, нависавшем над водой, — в это время Боли с немцем быстро занялись любовью. Только один застегнул ширинку, а другая подняла юбку, как писательница обернулась к ним:

— A minuit un pélican vient nourrir ses enfants du sang de ses propres ailes[14].

В полночь парочка зашла в комнату Лауреля — поглядеть на птицу. Птенцы и вправду пили кровь матери.

— Боли чувствует холод в животе. Твое невинное тело теплее моего. Она будет спать здесь.

Фон Хаммер удалился. Боли, всхлипывая, потянулась к Лаурелю, прижавшись животом к его члену. Тот закрыл глаза и лежал неподвижно, пока не появился немец с каким-то незнакомцем.

— Жди нас на пляже.

Лаурель не стал задавать вопросов и спустился к морю. Поплавал. Покидал камешки в отражение луны. Выбравшись на берег, он заснул и пробудился лишь к вечеру. Побрел обратно в замок.

Комнаты были пусты. Лаурель вошел в спальню. На кровати лежал младенец: руки скрещены, личико напудрено, веки подведены, волосы заплетены в кукольную прическу. Это была девочка, похожая на Боли. Лаурель взял ее на руки, поцеловал красные от помады губы, бросил голодным птенцам пеликана и уехал в Сантьяго на последнем автобусе.

Проезжая по городу, он по-новому видел церкви. Они вызывали теперь все большее волнение, точно преследовали его; двери некоторых храмов пытались засосать Лауреля внутрь. Войти он не мог: останавливался перед величественными сооружениями и тут же бежал прочь. С чувствами, обостренными до предела, он приблизился к кафедральному собору — и увидел его плоским: все острые зубцы, прямые линии, выступы обратились в шахматную доску. Левая башня — единственная, сохранившая объем, — огромной ладьей тянулась к нему, пульсируя. Не убежать, — понял Лаурель. Все пути отрезаны. Шах и мат. Он зашел в собор, поискал священника и тут же обратился.

И было ему видение:

Он идет с трудом, голова и руки едва не падают, спина сгибается. Он не может оторвать ног от земли, встает на колени, затем распластывается ничком, тяжесть давит на него сверху, он проникает через гранит, через металл, к самому центру планеты, — и его расплющенное тело становится земным сердцем.

(Выйдя из церкви, он открыл рот; оттуда вывалились груди его матери).

Разрушенный ресторан закрылся. В грузовике, украшенном зелеными ветками, намереваясь выпить по пути три ящика «Конча и Торо», Га, Толин, Энанита, Деметрио, Акк, Ла Кабра, Хумс, Зум, Аламиро Марсиланьес, Эстрелья Диас Барум и фон Хаммер направились прямиком в Анды.

IV. ЧУДОВИЩНЫЙ ХРАМ

Я умру без тревоги, если буду знать, что миру конец, что я последний из людей, что никто не переживет меня и все уйдет в вечность со мной.

Акк — Толину, испражняясь под фиговым деревом.

На рассвете, когда грузовик взбирался по серпантину пахучей грунтовой дороги, оставляя за собой облака пыли, оглушительное щелканье птиц привело Эстрелью Диас Барум в чувство, и она пожаловалась на разрыв своей плевы. Фон Хаммер, озабоченный лавированием между крупными камнями, совершенно не удостоил ее вниманием. Используя Марсиланьеса как матрас, поэтесса издала свой последний стон:

— Мы занимались сокрытием с уверенностью, что никакой Тайны нет. Мы запечатали Аркан из боязни найти его пустым^

И ее храп влился в общий хор. С гор спускалась вереница черных туч. Резкие запахи, кваканье, щебет, беспокойное ржание смешивались с теплыми испарениями. Две болотные летучие мыши летели за машиной. Наши путники уже проехали несколько заброшенных деревень, но теперь эта обезлюдевшая местность, благодаря искусству тумана, приобрела зловещий вид. Встревоженный фон Хаммер понял, что в этом грандиозном концерте не хватает человеческой партии: ни разговоров, ни криков, ни смеха. Собаки были привязаны возле дверей, печи дымились, накрахмаленные занавески высовывались из окон, слизывая капли дождя, — но кто-то пожрал всех жителей. Фон Хаммер зажег фары, сбавил скорость. Клубы тумана вились вокруг снопов лучей, каждый со своим характером: взбешенный, утонченный, ироничный. Водяные пары собирались вместе и снова рассыпались на тысячи частей, словно галактики или буквы священного алфавита. Немец закрыл глаза, тряхнул головой.

Грузовик, выделывая зигзаги, уперся в стену церкви. От слабого подземного толчка звякнул колокол. Вдалеке, с колокольни бенедиктинского монастыря, откликнулся другой.

Дождь прекратился. Хумс жестом фехтовальщика сунул правую руку в жилетный карман и вытащил таблетку аспирина, которую и скормил фон Хаммеру. Налетел холодный ветер и донес звук тысяч голосов, читающих молитву. Казалось, все окрестные жители назначили встречу в монастыре. Акк сел за руль, Зум принял на себя заботу о немце, — и веселье продолжилось, в то время как благочестивые голоса, отражаясь от скал, слышались все отчетливей.

Планы бенедиктинского монастыря, присланные из Рима в надушенном чемоданчике одним из князей церкви, были начертаны архитектором с впечатляющим послужным списком; строители слепо повиновались указаниям брата Теолептуса. В миру его звали Серхио Баркасас, и был он состоятельным художником, бросившим холсты с андскими закатами ради черной рясы и пуантилистских распятий: Христос в технике Сёра плюс сезанновские пейзажи. Под эти гибриды он подводил мощную теоретическую базу, играя фразами вроде «Внутри пейзажа, который становится все отчетливее, плоть Иисуса как бы распыляется: чем прочнее материя, тем глубже в нее проникают стрелы дождя». Брат Теолептус, в свою очередь, неукоснительно исполнял указания свыше. В монастыре поставили скульптуры Цадкина и Певзнера, засадили лужайку синими тюльпанами, раскидали по песку мраморную крошку и повесили сотни посеребренных клеток с кенарами. По воскресеньям колокол, сзывавший поселян к мессе, наигрывал Шёнберга. По прошествии трех лет строительство было закончено; с комком в горле и бьющимся сердцем десять монахов из Европы (специалисты по григорианским песнопениям), два преподавателя языков — латыни, греческого и еврейского, четыре брата-повара и сам Теолептус прибыли к аббату, дабы нажать на кнопку и привести в действие сложный музыкальный механизм. Мелодия оглушила грифов на много километров вокруг; но ни один человек не решился прийти. Постройки отпугивали крестьян. Купол с витыми башенками вокруг, сверкающие стены, холодные ступени, геометрически правильные тени, художества, напоминавшие опухоли инопланетного происхождения, — ничто из этого не могло прельстить земледельцев, привыкших к пахучему дереву и неказистому кирпичу. Они укрывались в своих хижинах из соломы, глины и черепицы, и самая пышная проповедь не заставила бы их посетить монастырь.

Светлые глаза Лауреля, его рыжая грива, белокурая бородка, молочная кожа, ухоженные руки, казалось, блестели на фоне черной рясы, чистой, прекрасно сшитой, плотно облегавшей тело. Лаурель, высокий и мускулистый, внушал почтение своим видом, но с тех пор как его осенила благодать, слова его шли не из легких, но из сердца, а потому голосовые связки, смягченные добротой, издавали детский писк. Когда дряхлые монахи, прикрывая веки, слышали этот детский голосок, выбивавшийся из хора, то холодный монастырский воздух будто согревала теплая волна.

В час сиесты тишина стояла настолько полная, что во всех кельях слышалось жужжание мошек, осаждавших лампочки алтаря. Лаурель впал в транс! Собственный язык представлялся ему океаном в сотнях миль отсюда, океаном, где медленно растворялась горечь его рта. Он не сразу мог отличить распятие от стола, сандалии — от пола, шкаф — от стены: пространство кельи виделось ему одной сплошной поверхностью, и непонятно было, лежит он или идет. Он провел пальцами по своему телу, обнаружив гладкую поверхность. Кровь Лауреля трепетала: раскаленная сфера выдавила ее прочь из себя, пометив каждую каплю Христовым именем. В плоти его — ледяном лабиринте — открывались улицы, целые кварталы, куда вливалось, в ритме сердечной пульсации, божественное семя. Кислород врывался в легкие с плачущим хрипом, напоминая при каждом вдохе: «Я не принадлежу тебе». Все тело превратилось в один сплошной орган, куда, с каждой фазой сердечного цикла, проникал лучик золотого воздуха, чистая пища, Отцовское Дыхание; превратилось в зачарованную пещеру, где он — отныне золотой ребенок — бродил в ожидании прихода нового обитателя… С немалым усилием он отворил нечто невообразимо-хромированное, служившее оконной рамой, и сел, ожидая, что ослепительная целостность его духа брызнет из земли или спустится с неба, чтобы завладеть им.

С каждым днем транс делался все глубже. Оставался месяц до посвящения Лауреля в монахи, когда кто-то взломал дверь его внутреннего дворца, выстроенного из молитв. Лаурель исчез, оставив свою внешнюю оболочку арауканскому божку; движения его тела стали быстрыми, как у пумы, а голос хриплым. «Брат Аурокан» оторвал металлического Иисуса от фарфорового креста и с невероятной силой придал его ногам такую форму, чтобы те служили ножом. Не открывая глаз, он вышел из кельи, проследовал вдоль фасада, незамеченный, миновал привратника, — и, сжимая оружие в вытянутой руке, направился к ближайшей деревне.

Грузовик полз по узкой горной дороге, голоса делались все громче. Деметрио пытался не забыть то, что написал во сне, но проснулся, сохранив на языке одну лишь фразу: «Ты проходишь по ступенькам, и они сгорают позади тебя; но никогда не перепрыгивай через них, ибо непройденные ступеньки останутся внизу; тебе будет куда упасть, и ты непременно поскользнешься». Он попытался записать это изречение обломком карандаша на бутылочной этикетке. Хор голосов, несшихся мощным потоком, заставил его позабыть о своем намерении. Хумс, ошарашенный тем, что не лежит в своей ампирной кровати, вцепился в шелковый носовой платок, пуская густые слюни. Коварная жидкость текла прямо на брюки Га, в чей затылок устремились пурпурные глаза Акка. Эстрелья Диас Барум, глядясь в кусок стекла, не находила у себя никакой разницы между лицом и задом. Толин, раскинув руки и ноги, не открывал глаза, рассчитывая, что мама сейчас принесет ему завтрак. Энанита соскочила с ящика цветной капусты, завопив с отвращением: «Черт, еще один день!» Зум, погрузив свою складную щеточку в пол-лимона, принялся начищать зубы с энтузиазмом бойскаута. Аламиро Марсиланьес выбрался из-под своей возлюбленной и уселся на бутылку, содержимое которой за секунду до этого исчезло у него в глотке. Фон Хаммер три раза отсалютовал солнцу нацистским приветствием, а Ла Кабра, устроившись между гнилых помидоров, пукнул так громко, что на миг заглушил неумолчный рокот крестьянских голосов.

Они спустились в долину. Вокруг монастыря, на мраморной крошке, сидели десять тысяч поселян — детей, женщин, мужчин в арауканских уборах из перьев, в набедренных повязках, с бубенчиками и щитами. Все они пели на индейском языке и притопывали сандалиями, поднимая облачка белой пыли. На импровизированных латинских буквах лежали младенцы со струпьями, паралитики, хромые; старики с полипами, зобами, угрями, гангреной, переломами, страдающие от рахита и от рака. Все болезни были здесь представлены. Люди лежали с напряженными лицами, устремив немигающие глаза в одну точку.

Немец снова взялся за руль и стал прокладывать путь через толпу при помощи гудков. Беспорядочное скопление людей, как выяснилось, было отлично организовано изнутри. У каждого имелся четко отграниченный участочек для выражения своих чувств. Специально посланные гонцы отодвигали танцующих с пути грузовика, но так, что те не прекращали пляски. Руководители групп по цепочке передавали приказы главного вождя. У церковного портала (масса кристаллических кишок) лжеиндейцы разыгрывали драму — что-то из доколумбовых времен, используя для декораций цветы, бумагу, куски коры. Под навесом стройная молодая девушка в синей пижаме — черные курчавые волосы, веснушчатая белая кожа, острые груди, движения львицы, — испуская лучи из зеленых глаз, управляла всеми десятью тысячами душ. Га, Деметрио, Ла Кабра, Толин, Акк и фон Хаммер — у каждого член мгновенно обратился в перископ — подозревали, что под индиговым одеянием скрываются великолепные ножны, достойные их шпаг. Грузовик подъехал ближе, изрыгая призывные сигналы, но был остановлен отрядом солдат. «Стой! За нами!» — «Вы смеете нам приказывать, тупые солдаты? Знайте, что вы говорите с сестрой министра внутренних дел…» — принялась было врать Эстрелья. Не слушая ее, солдаты попрыгали в грузовик, а один, по виду сержант, приставил свой пистолет к виску Акка, заставив того отступить. За пригорком располагалось целое войско с примкнутыми штыками, пулеметами, противогазами, пластмассовыми щитами и танками.

Брат Теолептус, исходя потом, чертил на песке план долины; позади него шестеро франтоватых штатских, в неярких галстуках и черных очках, спорили с аббатом. Властные жесты, прямые позвоночники и отрывистые голоса изобличали в них военных высокого ранга. Рядом в брюках для верховой езды стояла женщина, поставив ногу на подножку своего «роллс-ройса» цвета соли с перцем, и энергичными хлопками призывала заговорщиков вылезти из грузовика на землю.



Поделиться книгой:

На главную
Назад