— На заводе. На сахарном заводе. Под Обоянью, — с убийственной точностью объявил он и добавил: — Где директором Паршуков.
— При чем здесь Паршуков? — возмутилась я. — И вообще, что тут такого? Ты сам говорил, что любовь свободна. И Энгельс ясно указывает, что моногамия — продукт капитализма. Тут все дело в частной собственности и принципе наследования...
Я собиралась развернуться на эту тему, но на стене зазвонил телефон, и Валерка вскочил с кровати как ошпаренный. Из отрывочных Валеркиных реплик можно было понять, что звонит Мишка Семенов — что-то там у них стряслось.
— Лёлька, сматывай удочки! Сейчас Мишка Семенов явится, мы уезжаем!
— Под Обоянь? — мрачно спросила я.
— В Шлямово. Там кулаки экономию подожгли. — Валерка энергично наматывал портянки, натягивал сапоги.
— Лёлька, подай гимнастерку! Тащи портфель! Ну, все! Вали отсюда! Да куда ты в окно? В дверь иди! Ну и дуреха! Подожди! — Валерка приподнял меня, крепко поцеловал в губы, потом в волосы и подтолкнул меня к двери. Я уже взялась за ручку, но он втащил меня за юбку обратно и опять поцеловал в губы.
Потом плюхнулся на кровать, задыхаясь, словно незнамо от какой работы, и закричал сиплым голосом:
— Подрывай отсюда! Быстро!
Я в бешенстве пнула ногой дверь и вылетела в коридор. Когда я шла по двору, в окно высунулся Валерка. Он был уже в своей знаменитой кожаной фуражке набекрень.
— Лёлька, чертовка, через год! — крикнул он митинговым голосом. Я не обернулась.
По дороге домой я тысячу раз вспоминала происшедшее во всех мелочах и никак не могла понять: хорошо все это или плохо. С одной стороны, были поцелуи, и «кисонька», и какие-то обещания; мол, через год.
С другой стороны, меня вроде выставили вон. И я имела все основания считать, что у меня в жизни несчастная любовь.
Конечно, обо всем этом я не могла рассказать даже Наташке. Да она и не расспрашивала.
Пока я предавалась воспоминаниям, она не спеша одевалась и теперь сидела на песке в гимнастерке, с красным платочком на косах, уложенных вокруг головы. Только ее маленькие ноги оставались босыми: видно, Наташке жаль было всовывать их в сапоги и она старалась отдалить этот момент.
— Скажи мне, Лёлька, — растягивая слова, спросила Наташка, — нравится тебе Озол?
— Симпатичный, — высказалась я неуверенно. — Он мне нравится как командир.
— «Как командир»... — передразнила Наташа.
— А тебе? — озадаченно спросила я.
— Мне? Мне он не нравится. Я его люблю. Закрой рот, галка влетит.
— А он тебя?
— И он меня.
— И вы объяснились?
— Это еще будет. Одевайся.
— Ау, девчата! Давайте швидче! — неслись издалека неистовые крики, словно мы были в какой-то чаще.
И мы с Наташкой быстро и без сожаления покинули этот берег, не догадываясь, что провели здесь самый счастливый час своей жизни.
4
Мы все выросли в деревне или в заводских поселках. Мы умели управляться с лошадьми, варить на костре пшенный кулеш и наматывать портянки так, чтобы на марше не стирать ноги. Стрелять стоя и лежа, окапываться, продвигаться перебежками или ползком, бросать бутылки-гранаты нас научили в ЧОНе.
И нам казалось, что бойцы мы хоть куда.
Место, где мы расположились, было мне хорошо знакомо: мы ходили сюда из Лихова по ягоды. Сейчас нам приказали не разбредаться по лесу, а держаться возле шалаша, поставленного на поляне. Здесь расположился весь наш отряд. Пестрый народ... Рабочие со СВАРЗа оставались в промасленных куртках из чертовой кожи, перекрещенных ремнями и пулеметными лентами. А нам выдали красноармейское обмундирование, неловко болтавшееся на наших худых плечах, и только на коренастом Володьке сидело оно так же ладно, как майка с зеленой поперечной полосой — отличительный знак футбольной команды Южного узла. А на голове он носил свою старую железнодорожную фуражку.
Наша коммуна была здесь в полном составе. Отсутствовал только Гнат. Военная наука ему давалась трудно, но он старался. Почему теперь его не было с нами? Володя Гурко спросил у Озола. Тот ответил хмуро:
— Хвильовий — дезертир.
Никто из нас не мог этому поверить.
И только Котька произнес с сомнением:
— У него, у Гната, улыбочка какая-то неверная, многослойная какая-то. Сверху одна, снизу другая...
— Невразумительно, — сказал Федя, который любил справедливость.
Наш отряд выбил бандитов с пивоваренного завода. Это была маленькая группа, которую мы громко именовали бандой. Она вела бестолковый, неприцельный огонь, врассыпную отступая огородами. Командир приказал не преследовать их: берегли силы для главного удара. Об этом «главном ударе» толковали вкривь и вкось с первого же дня. Но настоящих боёв все не было.
Разгоряченные ребята ворчали.
— Вот и нужно было на плечах противника ворваться в его штаб-квартиру, — говорил Микола. Он любил выражаться военным языком.
— Штаб-квартира Леньки Шмыря — это смешно! Скорее логово, — сказал Володя и добавил: — А где эта штаб- квартира, тебе известно?
Микола пожал плечами.
— Вот то-то!
И хотя успех наш был самый маленький, этот день был какой-то праздничный. Вечером ребята разожгли костер и так распалили его, что пламя поднялось выше елей. Потом все успокоились, умолкли, задремали и проснулись от холода — костер едва тлел. Мы разбрелись собирать сучья.
На поляне я увидела Жана с Наташей. Они сидели на широком пне, прижавшись друг к другу, и молчали. Оба высокие и красивые, они показались мне людьми с другой планеты. Я тут же придумала название этой планеты — «Алмаз свободы».
Хотя я прошла совсем близко, волоча охапку хвороста, они не увидели и не услышали меня.
Под утро вернулись наши разведчики и сказали, что Шмырь стоит на сахарном заводе в Лихове.
Наше Лихово всю гражданскую войну переходило из рук в руки: то налетали банды, то врывались белые. В домах заводского поселка не оставалось целых стекол в окнах, и никто не вставлял их заново, просто забивали фанеркой. Мой папа всякий раз, как менялась власть в Лихове, делал зарубку острым топориком на колу тына. Таких зарубок было уже десять.
Во время стрельбы жители прятались по погребам, и никто не знал, кто же вошел в Лихово, пока мальчишки не скатывались вниз с торжествующим: «Наши!» или с пугающим: «Зеленые!», «Беляки!», «Гайдамаки!»
Беляки докатились до Лихова уже пуганые, поспешно и деловито пограбили и без задержки умотали дальше.
Гайдамаки интересовались спиртом или, на худой конец, самогоном, они подожгли поселок с двух сторон.
Больше всех свирепствовали «зеленые»: врывались в дома, убивали активистов. Они схватили семью лиховского председателя завкома Ивана Сухова, дяди Вани, и увели с собой в лес. Больше никто не слышал ни про его жену, ни про дочерей.
Все больше имен появлялось на деревянном обелиске в центре Лихова. И все это были имена, с детства знакомые мне...
Разведчики доложили: к Лихову подобраться не удалось, кругом обложено бандитскими дозорами. Селяне говорили, силы там много. Слышен пулеметный треск, на дорогах следы многих тачанок.
Надо было установить, какие силы у Шмыря в Лихове.
Озол подозвал Володю Гурко. Они коротко посовещались. Володя что-то сказал Озолу, и тот задумался. Потом я поймала взгляд командира: он был обращен на меня. Не дожидаясь его знака, я подошла. Озол сосал свою вечную трубку, его белые ресницы почти сомкнулись, словно он задремал здесь, на пне, с винтовкой, зажатой между колен.
— Ты из Лихова? — спросил Озол. — Там отец, мать?
— Да, — подтвердила я.
— Кто там знает, что ты комсомолка?
— Отец знает... — я запнулась, — но наверняка никому не сказал.
— О! — Озол вынул изо рта трубку и широко открыл глаза. — Можешь сходить в Лихово? И вернуться?
— Да, — сказала я, смутно представляя себе, как это сделать.
— Надо... Сколько человек есть у Шмыря, сколько пулеметов? Тачанок? Трезвые люди, пьяные? Где спят? Охрана?
Я испугалась, подумав, что мне в жизни не упомнить всего этого. И сразу подумала еще об одном: конечно же, я могу прийти к родителям. Запросто: изголодалась, мол, в городе и пришла. А как оттуда выбраться?
Пока эта мысль тяжело и неприятно ворочалась у меня в голове, из-за широкой спины Озола выдвинулся Володька.
— Я пойду с ней, — сказал он
Озол удивленно поднял на него глаза и моргнул, словно стряхивая снег с ресниц.
— А ты... как?
— Послушай, Жан... — Володька придвинулся к командиру и поставил ногу на пенек. — Я иду с ней под видом... жениха. Мы пришли получить согласие на нашу свадьбу. И торопимся обратно в город.
«Жених», «свадьба», «согласие родителей»... Все это были слова, бесповоротно изгнанные из нашего лексикона и почти неприличные. Вроде корсета. Я просто не знала, на каком я свете, слушая, как уверенно оперировал ими Володька.
— О! — опять произнес Озол и умолк надолго.
Я уже думала, что его молчанию не будет конца, тем более что он, выбив трубку о каблук сапога, опять стал не торопясь набивать ее. Наконец он ее разжег и сказал веско:
— Володька, ты умный человек.
Мы переоделись. Володька сменил гимнастерку на Федин пиджак, я надела Наташкино платье — смешно было думать, что Наташа не всунет в вещевой мешок свое голубое платье. Оно было мне до пят, и мы подшили подол. Володька опустил по нагану в карманы своих галифе. Теперь мы были пара хоть куда! Умереть со смеху можно было: жених и невеста!
Из города в Лихово обычно отправлялись рабочим поездом до станции Веселая Лопань, а потом пешком, если не попадалось попутной подводы. Так как наш отряд отклонился в сторону от линии железной дороги, я предложила выйти к ней в районе станции: наверняка встретятся какие-то лиховцы, и мы придем вместе с ними, это будет как-то естественнее. Во всяком случае, так мне казалось.
Никогда в жизни я не думала, что домой мне предстоит вернуться при таких обстоятельствах. Да и вообще, меньше всего я собиралась туда возвращаться. Да ни за какие коврижки! И вот, пожалуйста! Смущал меня и Володька. Мне заранее было чертовски стыдно за резеду, слоников, за эту ужасную отсталость и мещанство в отцовском доме.
А как надо представлять жениха? Падать в ноги я просить благословения, как у Островского? Я воображала, как заохает мама и злорадно — обязательно злорадно! — скажет мой аполитичный отец: «Вернулась все же! Вертихвостка!» А может, и похуже чего загнет! И уж совсем невозможно было вообразить, как он отнесется к моему «замужеству».
Мы бодро шли по шпалам и обсуждали текущие события. Нам с Володей всегда не хватало времени для этого. И хотя момент был не очень подходящий, но нам так хорошо шагалось в ногу со шпалы на шпалу, то шире шаг, то короче, а сбоку гудели провода, и где-то далеко-далеко коротко отзывался маневро́вый паровоз.
И мы были совсем одни, если не считать редких случайных прохожих, с которыми мы вежливо здоровались, как принято в деревне или на проселочной дороге. А один раз попался нам навстречу старик — путевой обходчик со своей тяжелой сумкой, которую он рад был на несколько минут опустить на балласт.
И Володя со знанием дела поговорил с ним о состоянии путей, а заодно выяснил, что на станции «нема ни красных, ни зеленых», а только начальник и телеграфист, которые «спереляку» после ночной стрельбы «накачались до положения риз»... А больше нас никто не отвлекал.
И мы прежде всего оценили международную обстановку. Одобрили поведение наркоминдела товарища Чичерина на конференции в Генуе. Конечно, Владимир Ильич сам направлял работу нашей делегации. Но каково было советским дипломатам в этой волчьей стае?
Володя признался, что, случись ему попасть в такую переделку, как Генуэзская конференция, он бы не выдержал! Уж какому-нибудь прихвостню Антанты врезал бы. Особенно, если бы прихвостень стал, как они это любят делать, обзывать нас «узурпаторами», что, по существу, означает «разбойники с большой дороги».
— А ты смогла бы? — спросил Володя.
Я честно ответила, что нет. Наверное, я не сумела бы спокойно вести деловые переговоры с капиталистами. Тем более что из живых капиталистов я помнила только глухую бабушку сахарозаводчика Бродского, которая жила в лиховском барском доме и ни на какие, даже неделовые, переговоры способна не была.
Мы еще высказались насчет нахальства империалистических держав, которые мечтают содрать с нас царские долги. Еще чего!
Внутренние дела государства нас беспокоили меньше, поскольку союз рабочего класса с трудовым крестьянством был обеспечен. А то, что мы еще не расправились с бандами, так это было дело самого ближайшего времени. Так мы считали.
Мы коснулись еще многих вопросов, в том числе литературы и искусства. Володя, стесняясь, открыл мне: он не понимает «Облако в штанах». Не понимает, и все. Но здесь я проявила должную непримиримость: Володя не вник в «Облако», это доказывает, что он примитивно воспринимает произведения искусства.
— Впрочем, это бывает, — снизошла я. — Часто самые передовые политически люди придерживаются реакционных взглядов в искусстве.
Володя тихо охнул: он не подозревал, что он реакционер, хотя бы в искусстве.
— А вот Оноре де Бальзак, — продолжала я, — называл себя легитимистом, то есть монархистом, а сам, между прочим, создал целую энциклопедию буржуазного общества, показав его с самой худшей стороны...
— Как же это? — растерялся Володя,
— Очень просто: посредством своего великого таланта, — объяснила я.
И приготовилась просветить Володю насчет французских символистов, которые были в поэзии прогрессивные, а в политике регрессивные, но в это время впереди, за «посадками», как назывались у нас кустарники обочь железной дороги, показалась красная черепичная крыша стрелочниковой будки.
— Полтора километра до станции Веселая Лопань, — объявила я.
— Что это за Лопань? И почему она Веселая? — удивился Володя.
Я объяснила, что Лопань — маленькая речка, протекающая здесь. А Веселая она потому, что когда-то тут устраивали ярмарку.
Эти исторические экскурсы были, по-моему, совсем некстати, потому что надо было думать о том, что нас ждет там, на станции. Может быть, и не следовало подходить к ней? Кто знает: начальник и телеграфист в «положении риз», а станцию тем временем, весьма возможно, захватили бандиты...
Мы посовещались и приняли решение: дать небольшой крюк, свернув на окольную проселочную дорогу, и обойти станцию. Мы решили так еще потому, что кругом было безлюдно, и план насчет попутчиков показался нам сомнительным.